Глава 3. «Ацтекский орел»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3. «Ацтекский орел»

В Ларедо нас встретил дождливый вечер — час не такой уж поздний, однако на улицах не было видно ни души. Респектабельный чистенький городок на самом конце железнодорожной ветки, принадлежащей «Амтраку», представлял собой геометрическую решетку из блестевших чернотой улиц и квадратов земли, настолько перепаханной, как будто здесь прошел ураган. Где-то внизу, в глубоком ущелье, молчаливо несла свои могучие воды Рио-Гранде. На том берегу уже лежала Мексика.

Повсюду на улицах светили фонари, отчего их пустота буквально резала глаз. В этом отношении Ларедо скорее был ближе к Мексике, чем к Техасу. Огни горят, предполагая жизнь, как это принято у людей. Но где же эти самые люди? На перекрестках исправно работали светофоры, чередуя команды «стойте» и «идите». Двухэтажные здания с магазинами на первом этаже сияли витринами, а в окнах одноэтажных жилых домов уютно светили люстры. Уличные фонари отражались в дождевых лужах, превращая их в загадочные провалы посреди мокрой мостовой. Вся эта иллюминация создавала какой-то призрачный эффект, как будто город вымер от чумы и светом пытается отогнать орды мародеров. На дверях магазинов висели тяжелые амбарные замки, сильные прожекторы высвечивали колокольни церквей, и не было видно ни одного бара. Словом, все это обилие света вместо впечатления тепла и привычной людской суеты подчеркивало мертвенную атмосферу заброшенности.

Ни одна машина не стояла под красным сигналом светофора, ни один пешеход не спешил перейти улицу. И хотя город подавлял своей молчаливостью, в пронизанном моросью воздухе все же висели шепот отдаленных голосов и звучание музыки. А я все шел и шел от моего отеля до реки, от реки до площади и по лабиринту улиц, пока почти не убедился в том, что потерял направление. Я ничего не видел. И я мог здорово испугаться, раз за разом замечая где-то впереди, в трех или четырех кварталах от себя, мигающую надпись, которую можно было принять за отражение в луже, за ресторан, за проявление жизни. Я чуть ли не бегом устремлялся туда, чтобы очень скоро обнаружить, что это всего лишь вывеска какого-нибудь обувного магазина или похоронного бюро, наглухо запертого на ночь. Признаться, я изрядно устал бродить по улицам Ларедо и слышать только звук собственных шагов, нарочито звонкий на мостовой, приглушенный на аллеях скверов и под конец хлюпающий, поскольку я предпочел как можно скорее вернуться к единственному надежному ориентиру — реке.

Река сама по себе не издавала ни звука, однако даже в темноте чувствовалась мощь этого извилистого тела фантастической змеи, раскинувшейся на равнине, с которой самым тщательным образом удалили всю растительность до последнего кустика и травинки, чтобы пограничники могли патрулировать эту местность. Здесь Мексика и Штаты соединялись сразу тремя мостами. Стоя на речном обрыве, я обнаружил, что музыка здесь кажется громче; действительно, она доносилась с мексиканского берега, как неуместный раздражающий шум вроде постоянно работающего радио в соседней квартире. Всматриваясь в речные воды, я вдруг подумал, какая отличная граница получается между странами благодаря реке. Вода — вещь нейтральная сама по себе, и прихотливое русло, отделяющее две нации, выглядит прямо-таки актом божественного промысла.

И вот теперь я не просто смотрел на южный берег, я смотрел на другой континент, другую страну, другой мир. Оттуда доносились звуки — музыка, и не только музыка, но и гудки автомобилей, и перекличка голосов. Граница казалась здесь более чем уместной: по ту сторону жизнь шла совсем по-иному, и, напрягая зрение, я смог различить верхушки деревьев, подсвеченные уличными фонарями, суету машин и источник громкой музыки. Людей я не увидел, но машины сами говорили об их присутствии. А дальше, за границей мексиканского города Нуэво-Ларедо, угадывалась черная даль — безликие, спрятанные в ночи республики Латинской Америки.

У меня за спиной взревел автомобильный мотор. Я испугался сначала, но тут же успокоился: это оказалось такси. Я назвал водителю свой отель и сел в машину, но на мою попытку заговорить с ним тот ответил каким-то невнятным бормотанием. Он понимал лишь свой диалект. Тогда я сказал по-испански:

— Здесь очень тихо.

Это было моей первой попыткой в этом путешествии говорить по-испански. Зато впоследствии я практически все время только и говорил по-испански. Однако в ходе повествования я буду стараться по возможности избегать испанских слов и переводить все на английский. Терпеть не могу такой каши, как, например: «Currambal — сказал campesino, доедая свою empanada в estancia…»[7]

— Ларедо, — отозвался водитель и пожал плечами.

— А где же все люди?

— На другом берегу.

— В Нуэво-Ларедо?

— Город для мальчиков, — ошеломил меня таксист английскими словами. И снова перешел на испанский: — В Зоне работает не меньше тысячи проституток.

Несмотря на нарочито круглую цифру, я ему поверил. И это, безусловно, объясняло, что происходит в этом городе. Как только стемнеет, мужское население Ларедо перетекает в Нуэво-Ларедо, оставив включенным свет. Именно поэтому Ларедо выглядел таким респектабельным, даже чопорным, дочиста вымытым под дождем: все клубы, бары и бордели находились по ту сторону реки. Очень удобно иметь район красных фонарей под боком, но в другой стране.

Но за этой географией двойной морали крылось гораздо больше, чем бросалось в глаза. Техасцы заняли лучший из этих двух миров, раз и навсегда постановив, что плотские утехи будут оставаться на мексиканской стороне международного моста. Под мостом течет река, как зримый аргумент в вечном споре между пороком и добродетелью. Мексиканцам же хватает такта укрыть Город для мальчиков за границей — еще один пример географии двойной морали. И это деление прослеживается буквально повсюду, ведь никто не захочет жить в доме по соседству с борделем. И тем не менее обе стороны одинаково нуждаются в существовании Города для мальчиков. Без проституции и наркотиков Нуэво-Ларедо не собрал был достаточно денег в муниципальном фонде, чтобы выращивать герань на клумбе вокруг памятника очередному взбесившемуся патриоту на городской площади. В наше время народные промыслы и песни под гитару приносят мало дохода, и в Нуэво-Ларедо давно никто не возит на продажу плетеные корзины. И в то же время Ларедо необходима неприкрытая порочность города-побратима, чтобы его церкви не пустовали. В результате Ларедо имеет аэропорт и церкви, а Нуэво-Ларедо — публичные дома и фабрики. Каждый народ придерживается того образа жизни, в котором наиболее компетентен. Превосходный образец экономической целесообразности, вполне в духе теории сравнительного преимущества, открытой основоположником экономики как науки Давидом Рикардо (1772–1823).

Я представил себе, как растут шампиньоны на навозной куче, думая при этом о неравноправных отношениях между отдельными странами. И чем дольше я размышлял над этим, тем больше Ларедо напоминал мне США в целом, а Нуэво-Ларедо — совокупность всех стран Латинской Америки. Эта пограничная река была не просто символом окопавшегося здесь ханжества. Она демонстрировала истинную подоплеку моральных принципов обеих Америк и отношений между чопорной пуританской упорядоченностью по северную сторону границы и страстной, кровавой неразберихой, полной секса и насилия, по южную сторону. Конечно, это выглядело весьма упрощенной моделью, ведь и отдельные злодейские выходки, и проявления милосердия могли случаться по обе стороны. Однако, пересекая реку (между прочим, мексиканцы зовут ее не Рио-Гранде, а Рио-Браво-де-Норте — Великая северная река) всего лишь с целью оказаться на юге и имея при себе сумку со сменой белья, дешевое издание расписаний поездов и дорожных карт и пару потрепанных башмаков, я чувствовал значительность каждого своего шага. Ведь по ту сторону границы между народами каждое твое слово, каждый поступок разрастаются до значения метафоры.

Я не прошел и двух сотен метров, как уже ощутил запах Нуэво-Ларедо. Это был запах беззакония: густой и дымный, пронизанный ароматами чили и дешевых духов. Я покинул опрятный техасский городок, и стоило мне вступить на мост, как я смог различить на его дальнем конце шумную толпу и автомобильную пробку, над которой разносились пронзительные гудки клаксонов. Кто-то в толпе ждал возможности перейти в Соединенные Штаты, но большая часть этих людей просто стояла и глазела через границу, обозначавшую для них — и они отлично это понимали — непреодолимую черту бедности.

Мексиканцы приходят в Соединенные Штаты, потому что для них есть здесь работа. Они выполняют ее нелегально: это попросту невозможно для мексиканца — легально оказаться в Штатах, если он будет искать здесь работу. Если их задерживают власти, то на некоторое время сажают в тюрьму и затем высылают. Через пару дней они снова пробираются на территорию Штатов, чтобы на какой-нибудь ферме выполнять самый тяжелый и низкооплачиваемый поденный труд. Решение простое, оно лежит на поверхности: принять в Штатах закон, который запретит фермерам нанимать на работу людей без официально оформленной визы и разрешения на работу. Но такого закона нет и не будет. Об этом позаботится фермерское лобби, ведь если эти разжиревшие на рабском труде эксплуататоры не смогут за гроши нанимать мексиканцев, как прикажете им собирать урожай?

По мере приближения к Мексике я видел, что хаос только нарастает. Стоявшие на границе солдаты и полицейские лишь усиливали впечатление царившего здесь беззакония. Шум становился все громче, и вот наконец стали видны национальные черты: у мужчин как будто не было шеи, полицейские красовались в ботинках на платформе, и ни одна проститутка не оставалась без присмотра кого-то из родных — какой-нибудь безобразной карги или калеки. Погода была холодной и дождливой, и надо всей толпой витал дух нетерпения и раздражения. Ведь едва начинался февраль — значит, о туристах следует забыть не на один месяц.

На середине моста я миновал ржавый почтовый ящик с надписью «Контрабанда». Это объявление относилось к наркотикам. Пять лет за легкие, пятнадцать за сильные. Я попытался заглянуть внутрь, но ничего не увидел, а на попытки пошарить рукой он отозвался гулким звуком. Наверное, там пусто. Я продолжал свой путь к границе. Опускаю пять центов в щель на турникете и я уже в Мексике — не труднее, чем сесть в автобус. Несмотря на мои отросшие усы, которые должны были сделать меня похожим на латиноамериканца, я на него явно не походил. Меня протащили через таможню заодно с четырьмя другими гринго: мы выглядели неприлично невинными.

Можно было не сомневаться, что я попал в другую страну. Хотя мужчины без шей, чванливые полицейские и искалеченные люди — явление интернациональное, торговец чесноком был латиноамериканцем на все сто процентов. Он был толстым и носил рваную рубашку и засаленную шляпу; еще он был невероятно грязным и выкрикивал не переставая всего три слова. Эти признаки тоже нельзя было отнести к характерным — он вполне мог оказаться на рынке где-нибудь в Кливленде. Но его бесспорно отличало то, каким образом он носил свой товар. Он надел ожерелье из головок чеснока на шею, и еще одно опоясывало его пузо, и еще два свисали с плеч, и в руках он тоже держал чеснок! Так он и бродил в толпе, весь в веригах из чеснока. Нужно ли искать еще более выразительный пример различия двух наших культур, чем этот малый? На техасском конце моста его бы моментально арестовали за нарушение норм санитарии, здесь же до него никому не было дела. Но с другой стороны, что такого странного в привычке носить чеснок на шее? Возможно, ничего, кроме разве что того, что он не сделал бы этого, не будучи мексиканцем, а я не заметил бы, не будучи американцем.

Город для мальчиков — он же Зона — в точности соответствовал своему названию, практически полностью представляя собой воплощенный кошмар (или рай?) подростковых сексуальных фантазий. Он был пропитан страхом и вожделением, это был город либидо, где любой мог осуществить свои самые извращенные желания. Он был подобен ребенку, равнодушно отвечающему на приставания возбужденного любовника, вот только ни один ребенок не получает удовольствия от этой связи. Холодные и дождливые зимние месяцы, вынужденный простой в межсезонье превратили большинство проституток, трудившихся в Зоне, в алчных демонов любви. Они выли и бесновались, они хватали вас за руки, они пытались поймать вас за рукава, они предлагали выполнить любую вашу сексуальную прихоть. Я почувствовал себя Леопольдом Блумом, продираясь через этот бесконечный бордель, в который превратился ночной город, и чувствуя себя крайне неуютно, потому что малейшее проявление интереса могло привести к весьма неприятным последствиям. Что самое плохое — мне действительно было любопытно. Я не собирался ни осуждать, ни поощрять эти бедные изувеченные души, неверно истолковавшие мое поведение равнодушного зрителя, бродившего по мясному рынку сексуальных услуг. И моя мина «Я только смотрю» лишь подогрела их алчность.

— Мистер!

— Простите, я спешу на поезд.

— А когда он отходит?

— Через час.

— Но это же целая куча времени! Мистер!

Беспризорники, старухи, калеки, торговцы лотерейными билетами, разряженные юнцы, продавцы выкидных ножей, бары с текилой и грохочущей музыкой, отели с кишащими в постелях клопами — все это совершенно выбило меня из колеи. Признаюсь, меня чем-то заворожила вся эта свистопляска, однако я слишком боялся, что плата за мое любопытство может оказаться несоразмерной. «Если вас не интересует это, — сказала милая девчушка, самым соблазнительным образом задирая свою юбочку, — то зачем вы вообще здесь оказались

Это был хороший вопрос, и, не найдя на него ответа, я предпочел удалиться. Я отправился в кассу Мексиканской железной дороги, чтобы купить билет на свой поезд. Город находился в откровенно плачевном состоянии: мне не встретилось ни одного дома со всеми стеклами в окнах, ни одной улицы без брошенной машины, ни одного переулка без кучи отбросов. И в этот мертвый сезон, когда никто даже не пытался приукрасить его для туристов, он производил самое отталкивающее впечатление. Но ведь это наш базар, а не мексиканский. Каков купец — таков и товар.

Но были здесь и нормальные жители. Когда я платил за место в «Ацтекском орле», то мельком упомянул вежливой и обходительной дежурной, что только что вырвался из Зоны.

Она закатила глаза и сказала:

— Хотите, я вам признаюсь? Я не знаю, где это место.

— Совсем рядом. Всего в…

— Нет, не надо. Я живу здесь два года. Я знаю, где мой дом, где моя работа и где моя церковь. И этого мне довольно.

Она сказала, что я с большей пользой проведу время, если посмотрю на местные сувенирные лавки (она называла их «курио»), а не буду ошиваться в Зоне. И я воспользовался ее советом по пути на вокзал. Среди предложенных мне сувениров, конечно, преобладали корзинки, открытки и выкидные ножи. Но также я увидел пластиковых собачек и Иисусов, и резные женские портреты, и всевозможные украшения для церкви — в том числе и венок из роз толщиной с корабельный канат и с цветками размером с бейсбольный мяч. Он висел на копьях чугунной ограды, и рядом красовались фигурки святых, изуродованных аляповатой краской. И на каждом предмете имелась табличка: «Сувенир из Нуэво-Ларедо». Самое смешное, что все эти «курио» имели одно-единственное предназначение — служить доказательством тому что вы здесь побывали: кокосовый орех, вырезанный в виде обезьяньей морды, глиняная пепельница, сомбреро — они были совершенно бесполезны без этой подписи с названием Нуэво-Ларедо, однако выглядели намного более вульгарно, чем все, что мне пришлось увидеть в Зоне.

Возле вокзала расположился человек, выдувавший стеклянные трубочки и гнувший из них модели автомобилей. Его отточенное ремесло показалось мне настоящим искусством, но результат — всегда одна и та же модель — разрушил все очарование. Эта тончайшая работа, это хрупкое стекло требовали многих часов кропотливого труда, вполне способного создать нечто прекрасное, но завершавшегося очередным пошлым сувениром. Он когда-нибудь делал что-то еще?

— Нет, — сказал он. — Только эту машину. Я видел картинку в журнале.

Я спросил, давно ли он видел эту картинку.

— Никто еще не задавал мне такой вопрос! Это было лет десять назад. Или больше.

— А где вы научились работать со стеклом?

— В Пуэбло, не здесь, — он на миг оторвал глаза от своей горелки. — Не думаете же вы, будто можно чему-то научиться здесь, в Нуэво-Ларедо? Это одно из традиционных ремесел Пуэбло. Я научил ему и свою жену, и детей. Моя жена делает маленькие пианино, а мой сын — животных.

Снова и снова одно и то же: машина, пианино, животные. Это не так разочаровывало бы меня, если бы речь шла о механизированном массовом производстве каких-то предметов быта. Но столь совершенное мастерство и терпение, растраченные на какой-то хлам… Это выглядело непростительной тратой ресурсов — впрочем, немногим отличаясь от Зоны, которая превращала милых робких девушек в алчных развратных фурий.

Накануне днем мне пришлось оставить свой чемодан в привокзальном ресторане. Я напрасно пытался найти камеру хранения. Девушка-мексиканка отодвинула в сторону свою тарелку с бобами и сказала: «Вот, держите». И протянула мне клочок бумаги, а своей помадой намалевала «Пол» на моем чемодане. Я понял, что больше не увижу свой багаж.

И теперь, в тщетной попытке все же получить чемодан назад, я протянул обрывок бумаги другой девушке, оказавшейся за стойкой. Она рассмеялась и подозвала косоглазого мужчину, чтобы показать бумагу ему. Косоглазый тоже весело расхохотался.

— Что тут смешного? — поинтересовался я.

— Мы не можем прочесть, что она написала, — сообщил косоглазый.

— Она написала по-китайски, — сказала девушка. Почесывая живот, она продолжала разглядывать бумажку. — Что это значит: пять или пятьдесят?

— Давайте считать, что пять, — предложил я. — Или спросим у нее. Она где?

— Она… — Теперь косоглазый заговорил по-английски… — Она почла гуляй!

Тут они оба просто закатились от хохота.

— А мой чемодан, — напомнил я. — Он где?

— Нету, — выдала девица, но не успел я и рта раскрыть, снова захихикала и вынесла его из кухни.

Спальный вагон в поезде «Ацтекский орел» оказался в самом хвосте состава, и я совершенно выбился из сил, пока дотащился до него. Мои английские непромокаемые туфли, специально приобретенные для этой поездки, насквозь промокли, и моя одежда тоже была сырой. Я, как носильщик-кули, водрузил чемодан на голову, но это привело лишь к приступу мигрени и потокам холодной воды, устремившейся мне за шиворот.

Человек в черной форменной тужурке заступил мне путь.

— Вы не можете войти в вагон, — заявил он. — Вы не прошли таможню.

Это было правдой, хотя я понятия не имел, как он мог об этом узнать.

— А где у вас таможня? — спросил я.

Он показал на тот конец платформы, откуда я пришел, и недовольно буркнул:

— Там.

Я снова водрузил чемодан на голову, решив, что промокнуть сильнее мне уже не грозит, и вернулся к вокзалу.

— Таможня? — спросил я. Дама, торговавшая жевательной резинкой и уплетавшая печенье, весело расхохоталась. Я обратился с вопросом к маленькому мальчику. Он отвернулся, пряча лицо. Я спросил у человека с планшетом в руках. Он сказал:

— Ждите.

Дождь сочился через дыры в навесе над платформой, и мексиканцы привозили тележки со своим багажом и закидывали его прямо в окна второго класса. И даже с ними вместе для фирменного экспресса с солидной репутацией набиралось до смешного мало пассажиров. Убогий вокзал был совершенно безлюден. Продавщица жевательной резинки болтала с продавщицей жареных цыплят. Босоногие дети играли в волчок. Дождь не прекращался — и это был не омывающий поток небесной влаги, но темная завеса, поглотившая мир, словно на нас падали хлопья черной сажи, пятнавшие все, к чему прикасались.

Затем я увидел человека в черной тужурке, ранее не допустившего меня в спальный вагон. Он был теперь таким же мокрым, как я, и казался еще более раздраженным.

— Я не вижу здесь таможенников, — сказал я.

Он показал мне тюбик губной помады и сказал:

— Вот вам таможня!

Не тратя времени на объяснения, он пометил мой чемодан губной помадой, выпрямился и с недовольным стоном сказал:

— Скорее, поезд вот-вот отойдет!

— Простите, но разве это я вас задержал?

Спальные вагоны — всего их имелось два в этом составе — были отработавшими свое и списанными вагонами из Штатов. В купе сохранились глубокие мягкие кресла, украшения в стиле арт-деко и туалетные столики с трельяжами, отчего помещение было не только красивым, но и уютным. Все, что я до сих пор увидел в Нуэво-Ларедо, находилось в разной степени разложения, никто не заботился ни о ремонте, ни о замене сломанных деталей. Однако этот старый железнодорожный состав с его спальными вагонами с ручной отделкой оказался в прекрасном состоянии и еще через несколько лет мог стать настоящим раритетом в превосходной степени сохранности. Это произошло по счастливой случайности: у мексиканцев не оказалось денег на то, чтобы покупать новые спальные вагоны из хрома и пластика, как давно поступил «Амтрак». Но благодаря хорошему уходу в них остались неповторимые образчики арт-деко.

Почти все купе оказались пустыми. Проходя по вагону в тот момент, когда раздался свисток к отправлению, я увидел семейство мексиканцев, каких-то детей, путешествующих с матерью, пару испуганных с виду американских туристов и постоянно мигавшую даму средних лет в шубе из искусственного леопарда. В вагоне рядом со мной ехали пожилая женщина и ее симпатичная компаньонка лет двадцати пяти. Пожилая женщина вела себя весьма игриво со мной и нарочито сурово с девушкой, по всей видимости, своей дочерью. Девушка была невероятно пугливой, и ее жалкое одеяние (старуха щеголяла в меховом манто) и милое личико землистого оттенка, подчеркивавшего английский сплин, создавали ощущение трогательной чистоты. Всю дорогу до Мехико-Сити я не оставлял попыток разговорить девушку, но каждый раз старуха грубо вмешивалась, начиная сыпать вопросами и не дожидаясь на них ответа. В конце концов я решил, что такая тупая покорность девушки нечто большее, чем поведение послушной дочери: она была служанкой, вынужденной слушать все, что скажет ее хозяйка. У нее были зеленые глаза, и я подумал, что даже откровенное пренебрежение старухи не поможет ей не замечать привлекательности ее юной компаньонки и истинной причины моих расспросов. Что-то в облике этой пары показалось мне по-русски старинным и даже загадочным.

Я сидел в своем купе, потягивая текилу и размышляя о том, как, несмотря на близость Соединенных Штатов (от вокзала еще можно было прочитать надписи на магазинных вывесках в Ларедо), все успело так измениться и стать таким по-мексикански запущенным и хаотичным. Но тут в дверь постучали.

— Извините, — это был проводник, и он уже входил ко мне в купе, сообщая на ходу: — Я просто хотел положить туда, наверх, вот это.

Он внес большой бумажный пакет из магазина, в котором угадывалось несколько пакетов поменьше. С обезоруживающей улыбкой он прижимал этот пакет к груди. И кивком показал на полку для багажа над раковиной.

— Но я сам собирался положить туда свой чемодан, — слабо запротестовал я.

— Ничего страшного! Вы можете положить свой чемодан под кровать! Вот, смотрите, я сейчас покажу!

Он встал на четвереньки и запихал чемодан под кровать, приговаривая, как отлично он туда поместился. Я так опешил, что даже позабыл, что вообще-то это мое купе, а не его.

— А что это у вас? — спросил я. Он снова прижал к груди свой пакет и улыбнулся от уха до уха.

— Это? — ответил он с напускной беспечностью. — Так, разные вещички, — и поспешил запихнуть пакет на багажную полку. Он был слишком туго набит, чтобы поместиться под кроватью. Затем сказал: — Вот, ничего страшного, о’кей?

Пакет занял целиком всю полку.

— Даже не знаю, — засомневался я.

Я протянул руку и постарался заглянуть в пакет. Проводник неискренне засмеялся, взял меня за плечо и оттолкнул.

— Все в порядке! — Он все еще смеялся, правда, теперь изображая грубоватое дружелюбие.

— Вам что, больше некуда его положить? — возмутился я.

— Гораздо лучше, если он побудет здесь, — заявил проводник. — У вас совсем маленький чемодан. Это отличная идея — всегда ехать с маленьким чемоданом. Он отлично везде помещается.

— Но что же тогда вот это?

Он не ответил. Но и не отпустил мое плечо. Теперь он легонько давил на него, заставляя опуститься в кресло. А потом отступил на шаг, посмотрел в оба конца коридора, вернулся ко мне, наклонился и на грубом испанском сказал:

— Все в порядке. Вы турист. Ничего страшного.

— Ну что ж, ладно, — и я улыбнулся ему. А потом улыбнулся пакету.

Он как-то разом перестал смеяться. Наверное, ему показалось подозрительным мое согласие оставить пакет в купе. Он прикрыл дверь в купе и сказал:

— Ничего не говорите!

— Не говорить? — удивился я. — Но кому?

Он снова заставил меня опуститься в кресло и с нажимом произнес:

— Ничего не говорите!

Он закрыл дверь.

Я уставился на пакет.

Через мгновение снова раздался стук в дверь. Это был тот же проводник, но уже с другой улыбкой:

— Обед подан!

Он выжидательно замер и, когда я вышел, запер дверь в купе.

Оказавшись в вагоне-ресторане, я попытался разговорить зеленоглазую девушку. Старуха тут же вмешалась. Мне подали две кружки чешского пива и мощи цыпленка, скончавшегося от истощения. Я снова попытался заговорить. И только теперь обратил внимание на то, что старуха всегда отвечает «я», а не «мы». «Я еду в Мехико». «Я была в Нуэво-Ларедо». Это еще больше укрепило меня в мысли, что зеленоглазка ее служанка, не более чем часть старухиного багажа. Задумавшись над этим, я как-то не заметил, что в вагон-ресторан вошли три человека в мундирах. Я едва обратил на них внимание: пистолеты, усы, дубинки, короткие шеи, — как они уже исчезли. В Мексике так много людей в самых причудливых мундирах, что вскоре их начинаешь воспринимать как часть пейзажа.

— Я живу в Койоакане, — сообщила старуха. За едой она слопала и свою помаду и теперь наносила на губы новый слой.

— Это не там жил Троцкий? — спросил я.

Возле моего локтя возник человек в белой куртке стюарда.

— Возвращайтесь в свое купе. Они требуют вас.

— Кто меня требует?

— Таможенники.

— Но я уже проходил таможню, — почувствовав недоброе, я перешел на английский.

— Вы не говорите по-испански?

— Нет.

Старуха пронзила меня острым взглядом, но промолчала.

— Там людя, — сказал стюард. — Они вас хочут.

— Хорошо, только допью пиво.

— Сейчас, — он отодвинул кружку.

Вся троица вооруженных таможенников поджидала меня перед дверью в купе. Проводник куда-то испарился, и тем не менее купе оказалось отпертым: совершенно очевидно, что он смылся, предоставив мне расхлебывать кашу.

— Добрый вечер, — они переглянулись с явной досадой, услышав мой английский. Я достал свой паспорт, билет на поезд, санитарный сертификат и помахал перед ними, привлекая их внимание. — Вот видите, у меня есть карта туриста, прививка от оспы, заграничный паспорт, — и я стал листать страницы своего паспорта, по очереди демонстрируя им почтовые марки Бирмы, наклеенные на бирманскую визу, мое обновленное разрешение на въезд в Лаос и штамп, открывающий доступ в Гватемалу.

Это действительно заняло их на какое-то время — они переговаривались и рассматривали страницы, пока самый отвратительный из этих троих не вошел в мое купе и не ткнул дубинкой в пакет на багажной полке.

— Это ваше?

Я решил, что не понимаю по-испански. Сказать им правду означало сдать с потрохами проводника, и скорее всего он этого заслуживал. Но утром этого дня я был свидетелем тому, как надутый от сознания своей важности таможенник издевался над пожилым мексиканцем, подвергая его совершенно не заслуженным унижениям. Старик путешествовал вдвоем с маленьким мальчиком, и они везли в чемодане несколько десятков теннисных мячиков. Таможенник приказал им все вытряхнуть из чемодана, теннисные мячики раскатились во все стороны, и, пока две несчастные жертвы гонялись за ними, он пинал их и повторял по-испански: «Меня не удовлетворяет твое объяснение!» Это внушило мне стойкую ненависть ко всем до единого мексиканским таможенникам, намного перевесившую негодование на проводника, навлекшего на мою голову эти неприятности.

Не отвечая ни да ни нет, я затараторил по-английски:

— Это лежит здесь некоторое время, не более двух часов.

Мексиканец ухватился за слово «часов»[8]:

— Так, значит, это ваше?

— Я никогда не видел этого прежде.

— Это их! — рявкнул гнусный тип по-испански. Двое остальных ответили ему дружным взрывом проклятий.

Я нагло улыбнулся ему в лицо и сказал:

— По-моему, вы неправильно меня поняли, — я вошел в купе, вынул из-под кровати свой чемодан и сказал: — Вот, смотрите, я уже проходил таможню — на чемодане есть отметка губной помадой. И я с радостью открою его для вас. Там лежит моя одежда, карты…

— Вы не говорите по-испански? — спросил он на испанском.

Я отвечал на английском:

— Я пробыл в Мексике всего один день. Чудес на свете не бывает, верно? Я всего лишь турист.

— Этот говорит, что он турист, — сообщил таможенник своим друзьям в коридоре.

Пока мы таким образом беседовали, поезд дернулся, трогаясь с места, и мы налетели друг на друга. Чтобы не упасть, таможенник привычным жестом ухватился одной рукой за дубинку, а другой за пистолет.

Его глаза подозрительно сощурились, а голос наполнился угрозой, когда он спросил, цедя слова по-испански:

— Так все это ваше, в том числе и пакет на полке?

— Что я должен вам показать? — спросил я по-английски.

Он снова уставился на пакет. Он толкнул его дубинкой. Изнутри раздалось характерное позвякивание. Его подозрения укрепились, однако мой статус американского туриста не позволял обойтись со мной грубо, и это его ужасно злило. Этот проводник знал, что делал.

— Желаю приятной поездки, — наконец выдавил из себя таможенник.

— И вам того же!

Они удалились ни с чем, а я вернулся в ресторан и закончил свой обед. Стюарды, перешептываясь, убирали со столов. Мы подъезжали к станции, и, как только поезд затормозил, я увидел, что таможенники сошли на перрон.

Умирая от желания выяснить, что же все-таки было в этом пакете, я чуть не бегом вернулся в купе. В конце концов, после всех неприятностей я вполне заслужил это право. В вагоне никого не было, и в купе все оставалось по-прежнему. Я старательно запер дверь и влез на скамейку, чтобы заглянуть в пакет со всеми удобствами. Но багажная полка оказалась пуста.

Поезд отошел из Нуэво-Ларедо в сумерках. Немногочисленные станции, которые мы проезжали в сгущавшейся темноте, были так скудно освещены, что я не смог разобрать их названий на щитах. Я припозднился за чтением «Худого человека», которого отложил ненадолго в Техасе. Я совсем потерял сюжетную нить, однако описываемое автором повальное пьянство все еще казалось мне интересным. Пьянствовали все персонажи до единого: они встречались за коктейлем, они ходили в подпольные бары, они без конца обсуждали выпивку, и они пили на каждом шагу. И больше всех пил Ник Чарльз, герой-детектив у Хэммета. Он начинал с жалоб на похмелье и снова пил, чтобы излечиться от похмелья. Он начинал пить еще перед завтраком и пил на протяжении всего дня, и последнее, что он делал перед сном, — пил на ночь. Однажды утром, когда ему было особенно паршиво, он пожаловался: «Не надо было так напиваться вечером!» — и тут же налил себе добрую порцию виски. Это пьянство отвлекало меня от сюжета книги примерно так же, как нервный тик президента Банды отвлекал меня от содержания его речей[9]. Но зачем было выливать столько алкоголя в заурядном детективе? Не потому ли, что действие романа разворачивается во время сухого закона — да и написана эта книга была тогда же? Ивлин Во однажды признался, что обилие разнообразных трапез в «Возвращении в Брайдсхед» напрямую связано со скудным питанием в годы войны, когда вы могли лишь словами приукрасить доступные вам соевые бобы. Однако к полуночи я все же осилил «Худого человека» заодно с бутылкой текилы.

Двух одеял оказалось недостаточно, чтобы я не замерз в своем купе. Несколько раз я просыпался, дрожа от холода, в полной уверенности — ведь это так просто, потеряться в темном поезде, — будто я снова дома, в Медфорде. К утру я все еще продолжал мерзнуть и в занавешенном экраном окне не мог рассмотреть, в какой стране мы находимся. Я поднял экран и увидел, как за зеленым деревом поднимается солнце. Это было одинокое дерево, и край восходящего солнца выглядел как государственный символ на фоне каменистого пейзажа. Дерево имело бледный ствол, торчало строго перпендикулярно и было увешано плодами, похожими на ручные гранаты. Но пока я рассматривал его, оно успело изрядно потолстеть и все меньше напоминало дерево, пока не оказалось, что это кактус.

Там были еще и другие кактусы: одни походили на выгоревшие факелы, а другие — на более привычные канделябры. Деревьев не было совсем. Солнце, уже набравшее яркость в эти ранние часы, придавало оттенок синевы пологим холмам, уходившим вдаль, и играло на остриях больших колючек, как на стальных иглах. Длинные утренние тени казались неподвижными и темными, как бездонные озера, и лежали на грубой земле прямыми темными полосами. Мне стало интересно, насколько холодно сейчас там, снаружи, пока я не заметил человека — единственного человека в этой пустыне — в повозке, запряженной осликом, взбирающейся на холм по дороге, которая вполне могла оказаться пересохшим руслом ручья. Этот человек был одет довольно тепло: сомбреро надвинуто на самые уши, лицо спрятано в толстом шерстяном шарфе, и наглухо застегнута теплая куртка, давно превратившаяся в живописные лохмотья.

Все еще было очень рано. По мере того как солнце поднималось на небе, день становился все теплее, пробуждая к жизни аромат здешних мест, пока неповторимая мексиканская смесь блеска и нищеты, синего неба и грязи под ногами не захватила меня всего. На фоне ярких небес передо мной предстал мрачный город Бокас. Здесь росли целых четыре зеленых дерева, и была церковь на холме, чья беленая колокольня покраснела от пыли, и кактусы такие большие, что их колючие стволы служили привязью дня скота. Но бо?льшая часть города притворялась тем, чем не являлась на самом деле. Церковь оказалась домом, дома — амбарами, большинство деревьев — кактусами, и без плодородного слоя почвы жалкие посадки — красный перец да кукуруза — были лишь скелетами растений. Ребятишки в лохмотьях собрались было, чтобы поглазеть на поезд, но вскоре, услышав автомобильный гудок, умчались по пыльной дороге навстречу фургону с рекламой кока-колы. Он тащился к единственному в городе магазину, по самые ступицы увязая в дорожной пыли.

У мексиканцев почему-то в обычае устраивать городскую свалку вдоль всего полотна железной дороги. Эти отбросы беднейших слоев населения на редкость отвратительны. Они курятся зловонным дымом и при этом настолько омерзительны, что даже огонь их толком не берет. На свалке в Бокасе, являвшейся неотъемлемой частью вокзала, в одной куче отбросов копалась пара собак, а в другой — пара свиней. Эти животные почти не обращали внимания на поезд и продолжали свое занятие, когда мы подъехали к вокзалу, и тогда я разглядел, что обе собаки хромают, а у одной из свиней не хватает уха. Эти жалкие подобия животных вполне соответствовали жалкому подобию города, оборванным детям, сараям с дырявой крышей. Фургон с кока-колой остановился. Теперь дети смотрели, как человек тащит через дорогу перепуганную до смерти свинью. Ее задние ноги были связаны, и мужчина грубо швырнул визжащую тварь через рельсы.

Я никогда не считал себя большим любителем братьев наших меньших, но все-таки одно дело — их не любить и другое — мучить и калечить. И я с некоторых пор совершенно уверился в существовании связи между состоянием домашних животных и состоянием хозяев, проявляющих к ним жестокость. Они становятся похожи друг на друга: и у собаки, избитой кнутом, и у женщины, колющей дрова, вы обнаружите одинаковый загнанный взгляд. И чаще всего именно эти избитые люди избивают своих животных.

— Бокас, — сообщил проводник, — это значит грязь, — он причмокнул губами и засмеялся.

Я спросил по-испански:

— Почему ты не сказал, что везешь контрабанду?

— Я не контрабандист.

— А что насчет той контрабанды, которую ты подложил ко мне в купе?

— Это не была контрабанда. Это просто всякие штучки.

— Так почему ты спрятал их у меня?

— Им было лучше у вас, чем у меня.

— Но тогда почему ты забрал их у меня?

Он замолчал. Я решил плюнуть и оставить все как есть, но вспомнил, что из-за него едва не угодил в тюрьму в Нуэво-Ларедо. И я снова сказал:

— Ты положил что-то ко мне в купе, потому что это было контрабандой.

— Нет.

— А значит, ты контрабандист.

— Нет.

— Ты боишься полиции.

— Да.

Оборванец снаружи снова поволок свинью через дорогу. Теперь он направлялся обратно, к пикапу, стоявшему возле вокзала. Свинья надрывалась от визга и извивалась всем телом, разбрасывая мелкие камешки. Она совершенно обезумела: не требовалось большого ума, чтобы даже эта тварь догадалась об уготованной ей участи.

— Полицейские обижают нас, — сказал проводник. — Но они не обижают вас. Понимаете, это не как в Соединенных Штатах — этим людям нужны только деньги. Понимаете? — И он выразительно сжал в кулак свою смуглую руку. — Вот, что им нужно, — деньги.

— А что было в пакете? Наркотики?

— Наркотики?! — Он даже сплюнул через дверь, демонстрируя мне смехотворность такого вопроса.

— Но тогда что?

— Кухонные принадлежности.

— Ты вез контрабандой кухонные принадлежности?

— Я ничего не вез контрабандой. Я купил в Ларедо кухонные принадлежности. И я вез их домой.

— А разве в Мексике не продают кухонных принадлежностей?

— В Мексике продают одно дерьмо, — отрезал он. Кивнул и добавил: — Конечно, у нас есть кухонные принадлежности. Но они очень дорогие. А в Америке они дешевые.

— Таможенники спрашивали, мои ли это вещи.

— И что вы им сказали?

— Ты же сказал: «Не говорите ничего». Я ничего и не сказал.

— Вот видите? Ничего страшного!

— Но они ужасно разозлились.

— Еще бы! Но что они могли поделать? Ведь вы турист!

Раздался свисток поезда, заглушивший вопли свиньи. Мы тронулись из Бокаса.

— Вам, туристам, все сходит с рук, — сказал проводник.

— Вам, контрабандистам, все сходит с рук, потому что есть мы, туристы.

Позади нас, в Техасе, обведя широким жестом главную улицу, новый торговый центр и деловую часть города, техасец заявит: «Всего десять лет назад здесь была голая пустыня!» Мексиканец же поступит совершенно иначе. Он постарается отвлечь вас от жалкого настоящего, погрузив в славное прошлое. К середине дня, показавшегося мне прохладным на рассвете и превратившегося постепенно в настоящую душегубку, мы подъезжали к Сан-Луис-Потоси. Я обратил внимание на голых ребятишек, на хромых собак и на поселок примерно из пяти десятков товарных вагонов, стоявших на заброшенных железнодорожных путях. Мексиканцам достаточно занавесить вход в товарный вагон выцветшей тряпкой, обзавестись выводком детей и цыплят и включить на полную мощность транзистор, чтобы называть это бунгало своим домом. Это была жуткая трущоба, в которой было нечем дышать из-за вони от разлагающихся экскрементов, однако мексиканец у подножки спального вагона сообщил мне с ослепительной улыбкой:

— Много лет назад здесь был серебряный рудник.

Мы остановились совсем близко от товарных вагонов, и даже герани на порожках, и женщины, занятые стряпней, и уютно квохчущие куры не могли скрыть ужасную правду: эти вагоны уже никуда не поедут. Это были вагоны для перевозки скота, и здесь, в Сан-Луис-Потоси, они превратились в жестокую пародию на свое начальное предназначение.

Однако мексиканец чувствовал себя превосходно. Он куда-то собрался ехать. А вообще-то он жил здесь. И он сказал, что это был процветающий город. Здесь, в Сан-Луис-Потоси, было много красивых церквей: «очень типичных, очень красивых, очень древних».

— И среди них были католические? — уточнил я.

Он ответил мне отвратительным трехтактным смешком и подмигиваньем, демонстрирующим презрение к церкви.

— Даже слишком много!

— А почему все эти люди живут в вагончиках?

— Вон там, — он махнул рукой куда-то над крышами вагонов, — на городской площади, стоит красивейшее здание. Правительственный дворец. Там останавливался Бенито Хуарес[10] — вы наверняка о нем слышали. На этом самом месте он отдал приказ казнить Максимилиана.

Он подергал себя за усы и улыбнулся, исполненный гражданской гордости. Но увы, мексиканская гражданская гордость не только всегда обращена назад, в прошлое, но и произрастает на почве традиционной ксенофобии. Это правда — мало найдется на земле стран, у которых есть столько причин впасть в ксенофобию. И в эту минуту мне показалось, что неизбывная ненависть к иностранцам зародилась именно в этом месте, в Сан-Луис-Потоси. Как и большинство великих реформаторов в истории, Бенито Хуарес по уши залез в долги. И как только он отказался выплачивать национальный долг, началась интервенция объединенных сил Испании, Британии и Франции. В итоге в стране остались лишь французские войска, и, когда стало ясно, что они вот-вот захватят Мехико, Хуарес сбежал в Потоси. В июне 1863 года французская армия заняла Мехико и провозгласила Максимилиана, эрцгерцога Австрийского, императором Мексики. Правление Максимилиана было сумбурным и противоречивым периодом, царствованием тирана с благими намерениями. Но он был слишком слаб: ему требовалось французское присутствие, чтобы удержать власть, и он так и не заслужил поддержки у населения. Хотя считалось, будто индейцы благоволили ему, так как император был блондином, как Кетцалькоатль. В свое время Кортес успел воспользоваться тем же сомнительным внешним сходством с их возлюбленным Пернатым Змеем. Но самое плохое было то, что Максимилиан оставался иностранцем. Мексиканская ксенофобия лишь подлила масла в огонь, и очень быстро католические священники подвергли его отлучению от церкви как презренного сифилитика. Его жена, императрица Шарлотта, не родила ему ни одного ребенка — и это сочли доказательством позорной болезни. Шарлотта в панике бежала в Европу, надеясь найти помощь для своего супруга, однако ее появление осталось незамеченным, и от горя она тронулась умом и вскоре скончалась. Большую часть этого периода Америка была вовлечена в ужасы гражданской войны и непрекращавшиеся попытки вытеснить из Мексики Францию. Когда гражданская война закончилась, Америка, никогда не признававшая Максимилиана, стала вооружать Хуареса, и гражданская война в Мексике разразилась с новой силой. Максимилиана схватили и расстреляли в Куэретаро. Это случилось в 1867 году: Хуарес провозгласил Сан-Луис-Потоси своей новой столицей.

Скорее всего, именно американская помощь стала катализатором мексиканского национализма. В конце концов, Хуарес был чистокровным индейцем из племени запотеков и одним из немногих правителей Мексики, умерших собственной смертью. Но уже его преемник, жесткий и алчный Порфирио Диас, с радостью открыл границы — конечно, с немалой выгодой для себя — для тех, кого у нас принято считать филантропами и новаторами: Херста и Гуггенхайма, корпораций «Ю-Эс Стил», «Анаконда» и «Стандарт ойл». Хотя еще во время правления параноика Санта-Аны[11] Ральф Уолдо Эмерсон написал строки, осуждающие опасную авантюру Гуггенхайма:

Но кто он, тот самовлюбленный пустослов,

Что ссылается на

Высокую культуру

И бессмертное искусство?

Смотрите же, слепые,

Как надменные Штаты

Терзают Мексику

Винтовкой и ножом!

Мексика никогда не была такой мирной, такой индустриализированной и такой лживой, как при Диасе. Латинская Америка до сих пор несет проклятие непомерной алчности своих правителей. Ее индейцы и крестьяне так и остались индейцами и крестьянами. И во время кровавой революции, к которой неизбежно привело диктаторское правление Диаса, — крестьянского бунта 1910 года, описанного Бруно Травеном в его «Восстании повешенных» и еще пяти посвященных этой теме «Книгах джунглей», — Диас втайне уселся на поезд, которым управлял сам, и инкогнито сбежал в Веракрус, откуда благополучно добрался до Парижа.

— И здесь же, — продолжал мексиканец, — в Потоси, был написан наш национальный гимн. — Тем временем поезд остановился у необычайно длинной платформы. — А вот это один из самых современных железнодорожных вокзалов в стране.

Он имел в виду само здание, настоящий мавзолей для ошалелых приезжих, стены которого были изукрашены фресками Фернандо Лила. Это был вполне мексиканский стиль украшения интерьеров общественных зданий с предпочтительным изображением массовок или батальных сцен вместо обычных обоев. В данном случае озверевшая толпа восставших захватывала два локомотива. Картина адского побоища под грозовыми тучами: мушкеты, стрелы, томагавки и символические молнии, бьющие с неба. Вероятнее всего, имелось в виду, что крестьян вел в атаку сам Бенито Хуарес. Мексиканские живописцы никогда не мелочились — во всяком случае, мне не приходилось видеть их полотен обычной величины. Вот, например, как описал их Альдо Хаксли в «Путешествии по Мексиканскому заливу»: «Фрески Диего Ривейры отличаются своей величиной. Они занимают площадь не меньше пяти или шести акров». Судя по образцам стенной росписи, которые мне приходилось видеть в Мексике, я пришел к выводу, что большинство живописцев черпало вдохновение в творчестве безбашенного повесы Галли Джимсона.