Глава 21. Экспресс «Лагос-дель-Сюр» («Южные озера»)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 21. Экспресс «Лагос-дель-Сюр» («Южные озера»)

Патагония также означала и дорогу домой. Я уже несколько раз отменял заказанные билеты для того, чтобы подольше побыть с Борхесом, но в конце концов набрался решимости и составил твердый план дальнейшего путешествия на юг. У меня еще оставалось несколько дней до отъезда, но, отрешившись от той увлеченности, с которой Аргентина праздновала Пасху, я гулял по Буэнос-Айресу в одиночестве. Теперь он нагонял на меня уныние. Первоначальное очарование развеялось, и вместо этого город подавлял меня. Возможно, это началось с посещения трущоб Ла-Бока, расположенных в портовом районе, где тощие мальчишки купались в маслянистой и дурно пахнущей воде залива. Теперь мне виделась не столько красота, сколько притворство в особняках и ресторанах в сицилианском стиле — грязь и убожество сквозили повсюду. Я побывал на кладбище Чакарита, как и положено порядочному туристу. Я отыскал могилу Перона и увидел женщин, лобызающих его лоснящееся бронзовое лицо и прикрепляющих гвоздики к ручке двери в склеп. («Фантастика!» — прошептал стоявший рядом мужчина. «Это круче футбола!» — вторила его жена.) Однажды ночью, когда Роландо вез меня по городу, нас задержал полицейский на мотоцикле. Он махнул рукой, приказывая прижаться к обочине. Роландо подчинился. Полицейский сказал, что он проехал на красный свет. Роландо настаивал на том, что свет был у зеленый. Наконец полицейский сдался: свет был зеленый.

— Но это ваше слово против моего, — заявил полицейский тоном профессионального вымогателя. — Вы хотите торчать здесь всю ночь или мы решим вопрос сейчас же?

Роландо вручил ему сумму в песо, равную примерно семи долларам. Полицейский козырнул и пожелал нам счастливой Пасхи.

— Я уезжаю, — сказал я Роландо.

— Вам не понравился Буэнос-Айрес?

— Нет, понравился, — сказал я. — Но я хочу уехать, пока он не перестал мне нравиться.

Экспрессу «Южные озера» потребовался целый час, чтобы выбраться за городскую черту. Мы тронулись от вокзала в пять часов дня, в солнечную погоду, но когда поезд набрал скорость в открытой пампе, в вагоне стало прохладно, и вскоре наступили сумерки. Закат быстро угас, и в полутьме трава стала серой, а деревья черными. Массивные туши бурых коров напоминали гранитные валуны, а на одном поле паслось пять белых животных, как будто кто-то развесил простыни на просушку.

Это была железная дорога генерала Рока. Ее недавно взорвали, но такую ветку нетрудно взорвать. Она проложена через провинции Ла-Пампа и Рио-Негро, по безлюдным пастбищам и пустыням, и дальше через Патагонское Большое плато. Не нужно особой конспирации, чтобы заложить бомбу в этой глуши. Здесь террористом может стать любой желающий. Однако проводник в спальном вагоне заверил меня, что беспокоиться не о чем. По какой-то причине террористы предпочитают взрывать товарные составы — возможно, они приносят больший урон, взрывая грузовые вагоны. Но мы ехали в самом обычном пассажирском поезде.

— Успокойтесь, — увещевал проводник, — получайте от поездки удовольствие. А беспокойство предоставьте нам. Это ведь наша работа — беспокоиться.

Это был необычный спальный вагон. Он был очень старый, с деревянными полками и панелями из полированного красного дерева. Еще он был длиннее современных вагонов и в середине имел холл — что-то вроде гостиной в доме, с ломберными столиками и мягкими креслами. В холл вели две двери, и пассажиры, в основном те, что постарше, собирались здесь, чтобы обсудить, какой холодный климат в Патагонии. У меня был билет в вагон первого класса. Я предпочел сидеть у себя в купе, писать о Буэнос-Айресе и Борхесе и сожалеть о том, что не спросил его в духе Босуэлла:

— Почему у лисицы такой лохматый хвост, сэр?

За ужином в тот первый вечер (вино, два салата и изрядный стейк) за мой столик сел человек в военной форме. Это было исключительно на совести официанта — нас было всего шесть клиентов на весь вагон-ресторан, но нас собрали в одном конце у кухни, чтобы официанту было легче нас обслуживать. Военный был очень молод. Я спросил его куда он направляется.

— Комодоро-Ривадавиа, — ответил он. — Жуткое место.

— Стало быть, вы тоже едете в Патагонию.

— У меня нет выбора, — ответил он, потеребив свой мундир. — Я на службе.

— Вам обязательно было это делать?

— У нас все обязаны отслужить один год.

— Могло быть и хуже, — заметил я. — Например, если бы началась война.

— Не война, а проблема с Чили, из-за канала Бигль. И это должно случиться в этом году! Это жуткий год для службы. Того и гляди придется воевать.

— Понимаю. Вы не хотите воевать с чилийцами?

— Я вообще ни с кем не хочу воевать. Я хочу жить в Буэнос-Айресе. Как он вам, понравился, кстати? Красивый, да? И девушки красивые?

— А какая армия у Чили?

— Не очень хорошая, небольшая. А вот кораблей у них много. Линкоры, эсминцы, канонерки — всего хватает. Я не боюсь их армии, но флот меня пугает. А вы куда едете?

— В Эскуэль.

— Зачем? — удивился он.

— Потому что туда идет поезд.

— Но поезд идет и в Барилоче тоже. Вот куда вам стоит поехать. Горы, озера, снег, красивые дома. Это не хуже Швейцарии или Австрии.

— Я уже был и в Швейцарии, и в Австрии.

Снег — это потрясающе.

— Я отправился в Южную Америку, чтобы убраться подальше от снега. Там, откуда я приехал, он лежал слоем в целый метр.

— Я просто хотел сказать, что Эскуэль симпатичный, но очень маленький, а Барилоче — это фантастика.

— Возможно, я прислушаюсь к вашему совету и после Эскуэля побываю в Барилоче.

— Да бросьте вы Эскуэль. Бросьте Патагонию. Это жуткие места. Я же говорю вам, Буэнос-Айрес — вот хорошее место.

Итак, даже здесь, на подъезде к маленькому городку, который я обвел кружком на своей карте в Бостоне, меня пытались отговорить от поездки.

Той ночью я слушал кваканье лягушек, а когда выглядывал из окна, видел мельтешение светлячков. Спал я плохо — из-за вина сделалась бессонница (не потому ли аргентинцы всегда пьют вино, разбавленное водой?), — но был вознагражден огромной круглой луной, плывущей по небу. К утру мне удалось задремать. В итоге я проспал Байя-Бланка — город, который хотел повидать, — и проснулся, только когда поезд въехал на мост через реку Колорадо. Иногда ее называют границей Патагонии, и действительно, мы ничего не увидели на другом берегу. Ничего там нет — как мне объяснили, это являлось главной чертой Патагонии. Но я видел за окном бескрайние травянистые равнины и стада, пасущиеся под безоблачным небом. На протяжении нескольких часов картина оставалась неизменной: трава, стада, небо. И еще здесь было холодно. Городки были маленькие, не более чем группки деревенских домов под плоскими крышами, быстро исчезающие вдалеке.

Миновало одиннадцать часов, когда мы подъехали к городу Кармен-де-Патагонес на северном берегу Рио-Негро. На другом конце моста находилась Виедма. Вот эту реку я бы действительно счел границей между плодородными областями Аргентины и пыльными пустошами Патагонского плато. Хадсон начал свою книгу с описания этой речной долины, и несоответствие названия этой местности напомнило мне ту же закономерность, отмеченную еще в Мексике. «Реку явно по ошибке назвали Кузар-леофю, или Черной рекой на языке аборигенов, — пишет Хадсон, — если только такой эпитет не подразумевает чрезвычайно бурное и опасное течение. На вид она совсем не черная… Вода, проделав свой путь с Анд через целый континент камня и гравия, удивительно прозрачная, с оттенком чистой морской зелени». Мы остановились на северном берегу на станции, притулившейся на высоком речном обрыве. Леди под навесом торговала алыми яблоками — по пять штук. Она напомнила мне леди с благотворительной распродажи где-нибудь на сельской ярмарке в Вермонте: волосы скручены в узел, румяные щеки, коричневый свитер и теплая юбка. Я купил у нее яблок и спросил, не патагонка ли она. Да, ответила она, они выросли в этих местах. А потом добавила:

— Какой приятный денек!

Было солнечно, и ледяной ветер налетал на кроны черных тополей. Мы опаздывали не меньше, чем на час, но я нисколько не расстраивался. На самом деле опоздание было мне на руку: я должен был сойти с этого поезда в Якобаччи совершенно в дурацкое время: час тридцать ночи. Поезд на Эскуэль отходил только в шесть вечера, а значит, мне было совершенно все равно, когда мы доберемся до Якобаччи.

Окрестности Кармен «являют при свете яркого солнца»[65], как писал Чарльз Дарвин, попавший сюда на «Бигле», «довольно живописную картину». Однако он нашел этот город запущенным. «В этих испанских колониях в отличие от наших британских нет никаких основ для роста».

Мы пересекли реку. Хотя она имела в ширину лишь несколько сот метров, но даже опыт, приобретенный в недавнем путешествии по Южной Америке, не притупил остроту произведенного ею эффекта. На дальнем берегу мы попали совершенно в другую страну. Сплошная бурая пустошь, покрытая песком и гравием, без единого клочка тени. За спиной, в Кармен-де-Патагонес, на лугах пасся скот, росли тополя, и трава была зеленой. Но за Виедмой трава исчезла. Лишь колючие кустарники да пыль, и лишь однажды парочка пыльных смерчей поднялась рядом с путями и унеслась за горизонт.

Я сидел в вагоне-ресторане за обедом. Торговец пластиковой посудой, направлявшийся в валлийское поселение в Трелеве, небрежно махнул рукой в сторону окна и заметил:

— Их будет все больше и больше с каждым разом, всю дорогу до Якобаччи.

Поначалу вы могли бы по ошибке принять эту местность за плодородную зону. На горизонте тянулась яркая полоса зелени с купами кустов. Примерно на половине этого расстояния зелень приобретала желтоватый оттенок с отдельными подозрительно бурыми участками. И только вблизи, вдоль железнодорожного полотна, вы могли разглядеть причину такой ошибки: это мелкая листва жалких скудных колючек создавала такой обманчивый зеленый цвет. На самом деле все эти пространства покрывали только бесплодные полуживые колючки. Им каким-то чудом удавалось пустить корни в бурый песок, а кроме них, здесь удерживались одни лишайники да грибы. Даже самая сорная трава не выживала в таких условиях. Птицы держались слишком высоко, чтобы их можно было определить. Насекомые отсутствовали вовсе. И еще здесь ничем не пахло.

А ведь это было только начало Патагонии. И мы все еще не удалились от океана, двигаясь вдоль берегов залива Сан-Матиас. Трудно было поверить, что море где-то здесь, совсем рядом, хотя вскоре после обеда я разглядел клочок синей воды. Сначала его можно было принять за озеро, но он все рос и рос, пока не превратился в Атлантический океан. Земля оставалась такой же бесплодной: соль, попадавшая сюда с приливами, сделала ее еще более непригодной для жизни.

Мы проезжали мимо деревень, обозначенных на карте как города, но явно не заслуживающих такого названия. Ну разве города бывают такими? Полдюжины приземистых потрепанных непогодой домишек, причем три из них уборные. Четыре развесистых дерева, хромая собака, несколько цыплят, и такой сильный ветер, что женские панталоны, сушившиеся на веревке, поднялись параллельно земле. Иногда прямо посреди пустошей мелькали одинокие домишки из самана или необожженных кирпичей. Непонятно, как вообще они стояли: на вид не прочнее карточных домиков. А эта изгородь из жердей и веток — что она защищает? И куда они все тут подевались? Трудно было понять, кто и зачем вообще строил эти дома.

Мы приехали в Сан-Антонио-Оэсте, маленький город на берегу синих вод залива Сан-Матиас, казавшийся настоящим оазисом. Здесь с поезда сошло около сорока пассажиров, чтобы на автостанции пересесть на автобусы до городов, расположенных дальше на побережье Патагонии: Комодоро и Пуэрто-Мадрин. Узнав, что стоять мы здесь будем еще долго, я вышел из вагона и прогулялся под порывами ветра.

Из окна вагона-ресторана высунулся официант:

— Вы куда едете?

— Эскуэль.

— Нет!

— Виа-Якобаччи.

— Нет! Тот поезд вот такой маленький! — И он показал на пальцах.

В Штатах и Мексике я предпочитал не говорить людям, куда я направляюсь, чтобы не смущать их без надобности. Потом, уже в Южной Америке, я стал говорить о Патагонии: это воспринималось с вежливым молчанием. Но теперь, чем ближе я подъезжал к Эскуэлю, тем дальше он мне казался, и сейчас он вообще как будто удалился на край света. Я понял, в чем дело: в таком месте никто не захочет заканчивать свой путь. Эскуэль — точка, где путешествие может только начаться. Но ведь я с самого начала точно знал, что не собираюсь писать о своем пребывании в Эскуэле: для этого мне потребовалось бы искусство миниатюриста. Меня гораздо больше интересовал сам процесс движения и попадания в конечную точку в ореоле романтических расставаний. И я попал сюда, просто сев на поезд вместе с бостонскими обывателями, вскоре покинувшими меня, чтобы пойти на службу. А я остался, и вот теперь я был в Сан-Антонио-Оэсте, в патагонской провинции Рио-Негро. Само путешествие несло удовлетворение, однако пребывание на этой станции — скуку.

Наконец мы двинулись дальше на юго-запад и оказались в провинции Чубут. Пейзаж окончательно утратил зеленые краски, даже в прежней обманчивой форме. Корявые колючие кусты встречались все реже, и на них оставалось все меньше листьев: превалировали разные оттенки бурого и серого. Под ними кое-где прятались какие-то мелкие растения, цветом и формой напоминавшие кораллы. Частицы почвы были не настолько мелкими, чтобы из нее можно было слепить глиняные кирпичи. Редко-редко попадались дома, но теперь они были сложены из бревен, и было тем удивительнее видеть бревна в таком месте, где деревьев нет и в помине. Хадсон, да и другие путешественники по Патагонии, рассказывают об изобилии птиц. У Хадсона описаниям птичьих песен посвящены целые страницы, но я до сих пор видел только воробьев-переростков да одинокого ястреба. Предполагалось, что здесь должны водиться журавли, цапли и даже фламинго, но когда я посетовал на это вслух, то живо напомнил себе мистера Торнберри из Коста-Рики («Где же попугаи и мартышки?») и прекратил попытки их увидеть. Пустота этих пейзажей была просто поразительна. Борхес назвал их унылыми. Но уныние — и то было для них слишком много. Здесь вообще трудно было подобрать эпитет. Это было полное отсутствие основы для каких бы то ни было мыслей. Пустыня — это первозданная канва, и именно ваша мысль и ваши слова придают ей настроение, которое в свою очередь порождает миражи и оживляет пустыню. Но у меня не было никаких мыслей: пустыня оставалась пустой, так же как и мой разум.

Тончайшая пыль просачивалась через окна и опускалась на пол в коридоре и на мебель в холле в середине спального вагона. Там сидели несколько человек, но они расположились возле самой стены, где пыли почти не было. До них было примерно два метра. Я никогда особо не обращал внимания на пыль, но эта показалась мне какой-то очень неприятной. Она находила способ проникнуть даже через плотно закрытые двери и рамы и заполонила собой поезд.

Однако в пути меня поджидало и несколько сюрпризов. Я уже окончательно отчаялся увидеть в Патагонии что-то живое, когда возле станции «Валчета» мы проехали мимо полосы тополей, высаженных по краю виноградника. Представляете, виноградник посреди этой пустыни и рядом с ним яблоневый сад. Маленькая речушка, протекавшая через Валчету, объясняла это чудо — она текла сюда с юга, с плато на склонах вулкана. Однако Валчета была деревней, и, судя по всему, другие деревни, расположенные дальше на восток от нее, тоже были обязаны своим существованием этому потоку, стремившемуся на север. Они стояли там, где можно было выкопать колодцы.

Я выскакивал на платформу буквально на каждой остановке в надежде вдохнуть свежего воздуха. Но по мере того, как день клонился к вечеру, становилось все более прохладно, пока не стало откровенно холодно. Пассажиры постоянно жаловались на холод, они привыкли к духоте Буэнос-Айреса. Они по-прежнему сидели, закутавшись в пледы, в маленьком холле, и некоторые пытались закрыть рот платком.

— Какая погода в Барилоче?

— Дождливо, очень дождливо.

— О, сэр, это не может быть правдой! Вы слишком жестоки!

— Ну хорошо, там хорошая погода.

— Я так и знал. Барилоче — такое приятное место. И мы будем там утром во вторник!

Все они запаслись фотоаппаратами. Я едва не расхохотался, подумав о том, что они взяли фотоаппараты, чтобы делать снимки в пути. Подумайте сами, какая грандиозная идея! Вы видите что-то выходящее из ряда вон и тут же фиксируете это фотоаппаратом: грязную лужу, по которой идет рябь от ветра. К семи часам солнце стало особенно ярким и низко опустилось на небосклоне. На несколько волшебных мгновений оно чудесным образом осветило уродливые полуживые колючки, отбросившие длинные причудливые тени на равнину, и пейзаж показался мне знакомым. Это была бурая выветренная земля, изображаемая обычно на последних страницах Библии. «Палестина» — написано под этими рисунками или «Святая земля», и вы видите: пыль, высохшие колючки, синее небо, камни.

На этот раз я ужинал в компании молодой четы, только что побывавшей в Бразилии. Они были в восторге от Буэнос-Айреса, и я подумал, что у них медовый месяц. Солнце садилось, небо поражало яркой синевой и желтизной над темной равниной, и мы только что остановились у платформы на станции «Министеро-Рамос-Мексиа». Ее не было на моей карте. Женщина говорила непрерывно: они превосходно позавтракали в Бразилии, там было очень много черных, и все ужасно дорого. За окном, на платформе «Министеро», мальчишки торговали орехами и виноградом.

И наконец солнце совсем угасло. В ту же минуту стало холодно и очень темно, и все на платформе устремились к фонарям, висевшим на столбах вдоль края перрона. Люди появлялись из темноты и теснились в кругах света, как бабочки.

Наш пропыленный вагон-ресторан выглядел роскошно по сравнению с остальным составом. Молодая чета, только что обсуждавшая бедность в Бразилии, о чем-то задумалась.

Снаружи мальчишка завывал:

— Виноград! Виноград! Виноград! — Он норовил пропихнуть свою корзинку в окно.

— Они такие бедные здесь, — заметила леди. Официант только что подал нам стейки, но никто еще не принимался за еду.

— Они всеми забыты, — подхватил ее муж.

Люди на платформе смеялись и весело болтали. На миг я подумал, что мы снова оказались во власти своих комплексов вины: жители Министеро выглядели вполне довольными жизнью. Поезд тронулся, и мы наконец-то воздали должное стейкам.

Когда парочка насытилась и удалилась к себе в купе, мой проводник попросил разрешения присесть за мой столик.

— С удовольствием, — ответил я и налил ему бокал вина.

— Я все хотел у вас спросить, — сказал он, — где вы раздобыли свой бесплатный билет?

— У одного генерала, — уклончиво ответил я. Он не стал вдаваться в подробности.

— Жизнь в Аргентине дорогая, верно? Как вы думаете, сколько я получаю?

Один знакомый в Буэнос-Айресе сказал мне, что средний заработок в Аргентине равен примерно пятидесяти фунтам в месяц. Мне это показалось мало, и вот теперь предоставилась возможность все проверить. Я мысленно перевел пятьдесят фунтов в песо и назвал полученную сумму.

— Меньше, — ответил проводник, — гораздо меньше.

Оказалось, что его жалованье составляет меньше сорока фунтов.

— А какая зарплата в Штатах?

Мне не хватило духу сказать ему правду. Я решил смягчить удар и сообщил, что проводник получает около пятидесяти фунтов в месяц.

— Я так и думал, — сказал он. — Видите? Намного больше, чем мы.

— Но в Штатах очень дорогие продукты, — сказал я. — А здесь еда дешевая.

— Совсем ненамного. Зато все остальное гораздо дороже. Вам нужна одежда? Вам нужна обувь? Все очень дорогое. И не думайте, что такое положение только в Аргентине. Нет, так живет вся Южная Америка. И даже есть страны, где гораздо хуже, чем у нас.

Он налил еще бокал вина из моей бутылки, разбавил его содовой и пробормотал:

— Когда все эти люди приедут сюда в июле на Кубок мира, они будут сильно удивлены. Как и вы, не так ли? «Какой это чудесный цивилизованный город!» Именно так они и скажут. Но потом они увидят, как все здесь дорого. И сразу захотят скорее вернуться домой!

— Вы любите футбол? — спросил я.

— Нет! — отрезал он. Немного подумал и медленно произнес: — Нет. Я футбол терпеть не могу. Сам толком не знаю почему. С этой точки зрения я очень странный человек. Потому что практически все его обожают. Но хотите знать, что именно я в нем вижу?

— Конечно, хочу.

— Это слишком грязная и фа. И нечестная. Посмотрите сами на эту игру: вы поймете. Они только и делают, что пинают друг друга по лодыжкам. И рефери на это плевать. Пинки, пинки — бах, бах! Это же глупо. И нечестно. И люди любят эту игру именно за грубость. Им нравится смотреть на драку, на разбитые в кровь ноги, — он отхлебнул вина. — А я? В игре я люблю искусство. Взять тот же теннис или баскетбол — прекрасные виды спорта. Никто не дерется, не пинается. Рефери записывает вам фолы — три предупреждения, и вы вне игры.

Мы еще долго беседовали. Оказывается, он работает на железной дороге тридцать два года.

— Вы были в Патагонии? — спросил я.

— Это и есть Патагония, — он постучал по окну. Снаружи стояла сплошная темень, но пыль по-прежнему проникала через щели в рамах. Получалось, что он показал мне на эту самую пыль.

— Надо полагать, вы здесь работали еще при англичанах.

— Ах да, англичане! Они нравились мне, хотя сам я немец.

— Вы немец?

— Вот именно.

Однако говорил он как американец. «Мы англичане!» — заявлял один гражданин в Шарлоттсвилле, Вирджиния, имея в виду тот факт, что его предки сбежали из вымирающих шахтерских поселков Йоркшира, сколотили состояние на разведении свиней и сочли себя джентльменами, имеющими право изгонять евреев из местных охотничьих клубов. А один парень, с которым я заканчивал школу, уверял всех, что он так хорошо разбирается в алгебре потому, что его родители приехали из Албании.

В некоторой степени эта зависимость от родословной наблюдалась и в Аргентине. Вот и аргентинский проводник с гордостью сообщил мне свою фамилию. Она действительно оказалась немецкой.

— Вы послушайте, — не унимался он, — меня ведь и зовут Отто!

Конечно, он не говорил по-немецки. Точно так же, как мистер Ди Анджело со свой расплывшейся супругой не знали ни слова по-итальянски. Мистер Ковач, кондуктор, не знал венгерского. Единственным встреченным мной в Аргентине иммигрантом, еще хоть как-то державшимся за свои корни, оказался армянин. Про себя я назвал его Тоталитаряном: он верил в пользу диктатуры, и Тоталитарян звучало как обычная армянская фамилия. Он носил смокинг и голубую кепку и каждый день начинал с чтения газеты на армянском языке, выходившей в Буэнос-Айресе. Он уехал из Армении шестьдесят лет назад.

Проводник — Отто — спросил:

— Вы едете до Якобаччи?

— Да. Когда мы туда прибудем?

— Часа в два, завтра утром.

— А чем я могу заняться в Якобаччи?

— Ждать, — заявил он. — Поезд на Эскуэль отправится не раньше пяти тридцати.

— Вы ведь работали и на нем, верно?

На физиономии у Отто было написано: «Ты шутишь, парень?!» Однако он с завидной выдержкой ответил:

— Нет, в этом составе нет спальных вагонов, — он помолчал и отпил еще вина. — Вообще, знаете ли, там ничего такого нет. Он совсем маленький, — и Отто добавил по-испански: — Он тини-вини. И едет и едет без конца. Но вы лучше идите спать, сэр. Я разбужу вас, когда будет пора.

Он выпил последний глоток своего вина с содовой. Затем позвенел кубиками льда в бокале и опрокинул их в рот. Затем поднялся и взглянул сквозь черное окно на черную Патагонию и желтую луну, которая в эту ночь была необычно огромной. Он с громким хрустом принялся жевать лед. Это было уж слишком. Я не вынес этого хруста и отправился спать. Даже в Патагонии трудно найти более неприятную вещь, чем зубовный скрежет и чавканье человека, жующего у вас за спиной кубики льда.