Оттепель в Боринаже
Оттепель в Боринаже
Пастор Теодорус знал, что в городе Лэкене, неподалёку от Брюсселя, за два года до того была открыта школа для подготовки проповедников. Почему бы не попробовать этот шанс? Чтобы стать проповедником, не требуется таких знаний, как для пасторского сана. К тому же достопочтенный Джонс из Айлуорта, сохранивший добрые воспоминания о Винсенте, узнав о случившейся с его бывшим помощником неудаче, посетил его семью. Сообща держали совет, и было решено, что оба пастора отправятся вместе с Винсентом к руководству этой школы, чтобы убедить принять нового ученика.
В состоявшихся смотринах участвовали директор школы пастор Бокма и два её основателя – достопочтенные Де Йонге и Питерсен. Последний был увлечённым ценителем живописи и сам писал картины. Учёба должна была продолжаться всего три года, что порадовало Винсента. Латыни в программе было совсем немного, греческого и того меньше, математики не было вовсе. Учеников готовили для работы в горняцком районе Боринаж, где с избытком хватало обездоленных, хворых и вдов с детьми, чьи мужья погибли в шахтах и тем обрекли свои семьи на нищету.
Поначалу у дирекции в отношении Винсента были сомнения, но, когда пошёл разговор на английском, французском и фламандском, выяснилось, что новичок – замечательный полиглот. Было решено предоставить ему трёхмесячный испытательный срок перед зачислением в ученики.
Винсент вернулся в Эттен с двумя своими покровителями и стал готовить проповедь, в которой мог бы показать свои способности. Он решил и в этот раз использовать сюжет картины, построив свою речь на «Доме плотника» Рембрандта. В родительском доме он оставался вплоть до свадьбы своей сестры Анны. Тем летом он делал кое-какие зарисовки.
Школа располагалась в одном из помещений церкви на площади Святой Екатерины в Лэкене. Поведение Винсента сразу же вызвало удивление. Он не только выказал чрезмерную склонность к умерщвлению плоти, работал стоя на коленях, а не сидя за столом, но и оказался непокорным и упрямым. По рассказу одного из соучеников, Винсент «не знал, что такое подчиняться старшим». Так, однажды на уроке пастор спросил его о падеже существительного, а он ответил, что «ему это, по правде говоря, всё равно» (1).
В другой раз, когда его попросили объяснить значение слова «утёс», он пожелал вместо объяснения нарисовать его мелом на доске, в чём ему было отказано. Но по окончании урока он всё же стал рисовать на доске утёс. Когда он стоял у доски спиной к классу, один из товарищей на цыпочках подкрался к нему и ради шутки дёрнул за полу сюртука. Винсент резко обернулся и с безумными от гнева глазами крепко ударил того по лицу, обратив его в бегство.
Все эти и, вероятно, многие другие выходки Винсента изменили мнение начальства о нём. Свойствами характера, необходимыми для службы проповедником, считались покорность и мягкость. Было решено по истечении трёхмесячного испытательного срока эксперимент прекратить под предлогом отсутствия у Винсента достаточных способностей к устной импровизации. Объяснение малоубедительное, поскольку за три года его вполне можно было бы научить запоминать наизусть заранее составленные проповеди. Настоящие, неназванные причины этого решения были другими: Винсент не обладал качествами, необходимыми для служителя церкви, и всем досаждал.
Но вновь за этим поражением, которое постигло Винсента, мы видим шаг в сторону выхода из того тоннеля, в который превратилась его жизнь. Впервые в этой вспышке гнева и в этом непослушании он оказался самим собой, решился дать выход бушевавшей в нём энергии. Он уже не был игрушкой обстоятельств и покорным исполнителем воли своих родственников. Можно упрекнуть его в том, что он, не сдержавшись, ударил товарища, но для него самого этот поступок много значил: он заставил других с ним считаться.
Но что ему было делать той осенью 1878 года? Винсент был близок к психологическому надлому. Дирекция школы известила о своём решении пастора Теодоруса. И тот вновь, на этот раз в письме, попросил дать сыну ещё один, последний шанс. Тогда Винсенту было предложено немедленно отправиться в Боринаж. Если он образумится, ему в январе прехшожат место проповедника, но на время, по истечении которого его проинспектируют и решат, как с ним поступить дальше. Содержание ему положили самое скромное – 30 франков в месяц с выплатой начиная с января.
Наконец-то он мог осуществить свою мечту – служить людям. Можно представить, как он был рад этому, но мы уже знаем, с каким чрезмерным рвением он брался задело, будь то живопись, любовь и всё, к чему его влекло. 15 ноября, впервые начиная с августа, он отправил Тео письмо уже из Боринажа. Он тогда готовился к поездке на угольные разработки, читал книги по географии, которые упомянул в письме. Перед самым отъездом к месту назначения он послал Тео любопытный рисунок кафе под названием «У угольных копей», клиенты которого – шахтёры (2). Этот рисунок вызывает в памяти его школьный эпизод со словом «утёс». Винсент начинал выражать себя уже не словами, а графическими образами.
26 декабря 1878 года, проведя месяц в том мрачном заснеженном краю с его терриконами, шахтами, домами, напоминающими те, что изображены на картине Брейгеля Старшего «Возвращение охотников», он вновь отправил брату письмо. В Боринаже нет ни живописи, сетовал он, ни музеев, ни торговцев гравюрами! «Теперь по вечерам, на закате, я наблюдаю любопытную картину – шахтёров на фоне снега. Они выходят из своих колодцев на свет совершенно чёрные, как трубочисты» (3).
Винсент находил те места живописными. Сначала он поселился в Патюраже, в получасе ходьбы от Васма, где должен был работать, позднее перебрался поближе к шахтам, сняв комнату у семьи булочника Дени. Он произносил перед шахтёрами речи, посещал больных, отдавая всего себя несчастным. Он рвал своё белье на полосы, чтобы использовать их как бинты для раненых.
Дирекция школы наконец доверила ему обещанный пост проповедника, и он принялся за работу со страстью, жертвуя всем – своей пищей, своим скудным жалованьем, своей одеждой, всем своим существом. Он намеревался жить в лачуге, как шахтёры, о которых он заботился, перестал мыться и чистить обувь. На замечания по этому поводу хозяйки жилья он отвечал: «О, Эстер, не беспокойте себя такими мелочами, небесам нет до них никакого дела!» Когда Винсент надумал снова переселиться, на этот раз в какую-то жуткую халупу в шахтёрских трущобах, где спать ему пришлось бы на нарах, и она за это упрекнула его, он возразил: «Эстер, надо поступать, как наш Господь, жить, как живут твои ближние!» (4)
Обеспокоенная тем, что жилец её опускается всё ниже, хозяйка написала пастору Теодорусу, и тот, получив её сообщение, отправился к сыну в Боринаж. Не могло быть и речи о том, чтобы оставить Винсента наедине с самим собой и позволить ему пережить новую катастрофу. Отец знал, что такие крайности, наблюдаемые в поведении некоторых чрезмерно усердных новичков, не встретят одобрения начальства. А на какие крайности был способен Винсент, он знал слишком хорошо.
Он провёл у сына два дня, приводя в порядок его дела, беседуя с ним, убеждая его в том, что, если он будет вести себя так и дальше, люди его не поймут. Было решено, что хижина, которую успел снять Винсент, будет служить ему мастерской, где он сможет заниматься рисованием. Потом пастор сопровождал сына в его посещениях шахтёрских семей, помогал ему найти верный тон в разговорах с местными жителями, ободрял его и помогал советами. Они шагали вдвоём по заснеженной местности, и, по словам Винсента, на него этот приезд отца в шахтёрский край произвёл неизгладимое впечатление. Перед отъездом пастор оставил сыну в качестве пособия две дорогие карты Святой земли. Уезжал он обеспокоенным: какой новый «удар» (именно это слово он употребил) приготовит ему Винсент?
Тем не менее он написал в Брюссель ходатайство за сына, и дирекция школы сохранила за Винсентом его назначение в Боринаж, отложив на более позднее время проверку, которая решит его судьбу. Словом, Винсент получил ещё одну отсрочку. Но в апреле 1879 года он по-настоящему понял, что такое Боринаж. По предложению одного приятеля четы Дени, бывшего шахтёрского бригадира, однажды он решился спуститься в шахту Маркаса. Ранним утром он, одетый как шахтёр, спустился со своим сопровождающим вместе с мужчинами, женщинами и детьми туда, где те работали, многие вплоть до смерти, случавшейся обычно от болезней, несчастных случаев или крайнего истощения.
До этого представление Винсента о жизни шахтёров основывалось только на тех последствиях их труда, которые он наблюдал. Внизу, в шахте, он наконец понял, в какое место ему довелось приехать. Это было самое ужасающее зрелище из всего, что он только мог увидеть в жизни. Потрясение оказалось настолько сильным, что свело на нет все решения, принятые им вместе с отцом, и изменило некоторые его намерения. То, что он увидел в шахте, потрясло его и в то же время излечило на годы вперёд, и его письма не оставляют никакого сомнения в этом. После этого спуска в преисподнюю он написал Тео длинное письмо с рассказом об увиденном. Это одно из самых выразительных описаний во всём его эпистолярном творчестве.
Написанное за пять лет до появления романа Золя «Жерминаль», это письмо Винсента без каких бы то ни было претензий на принадлежность к литературе являет собой поразительное свидетельство о положении европейских рабочих в 1879 году. Вот отрывок из него.
«Недавно у меня была интересная экскурсия: я провёл шесть часов в угольной шахте. В шахте Маркас, одной из самых старых и самых опасных в этих местах. О ней здесь ходит очень дурная слава, так как многие шахтёры нашли в ней свою смерть: кто при спуске, кто при подъёме, кто из-за удушливого воздуха, взрыва газов, подземных вод или обрушения старых штолен. Это очень мрачное место, там всё сразу же наводит тоску и ужас.
Большинство рабочих худы и бледны, выглядят усталыми и измождёнными, раньше времени постаревшими. Как правило, жёны их тоже бледные и рано увядшие. Вокруг каменноугольных выработок – почерневшие от дыма жалкие лачуги шахтёров и несколько засохших деревьев, терновые изгороди, кучи нечистот и угольной золы, целые горы неиспользуемого угля. Марис сделал бы из всего этого превосходную картину. Я попробую это набросать на бумаге, чтобы дать тебе некоторое представление.
Мы спустились на глубину 700 метров и видели самые труднодоступные закоулки этого подземного мира. Шахтёры работают в каморках, из которых самые удалённые от выхода из шахты называют схронами (это таинственные места, где человека бывает трудно найти).
Шахта имеет пять уровней. Три верхних уровня уже выработаны и поэтому заброшены, там больше никто не работает, так как уже не осталось угля. Если бы кто-нибудь решил зарисовать эти каморки, то показал бы нечто совершенно новое, неслыханное, а точнее, невиданное. Представь себе целый ряд ячеек, расположенных вдоль довольно узкой и очень низкой галереи, своды которой поддерживают примитивные балки. В каждой из таких ячеек шахтёр в грубой, промасленной и грязной одежде, как у трубочиста, вырубает топором куски угля при тусклом свете маленькой лампы.
В некоторых ячейках шахтёр работает стоя, в других – лёжа на земле. Такое устройство шахты чем-то напоминает соты в пчелином улье или сумрачный коридор в подземной темнице, а ещё больше – ряд крестьянских печей для выпечки хлеба или же – отделения большого погреба. Галереи похожи на большие печные трубы брабантских ферм.
В этих галереях из земли повсюду сочится вода, а свет лампы создаёт странные картины, похожие на те, что можно увидеть в сталактитовых пещерах. Часть шахтёров работают в ячейках, другие сваливают куски угля в вагонетки, которые катят по рельсам, похожим на трамвайные. Среди этих последних много детей, как мальчиков, так и девочек. На глубине 700 метров я видел конюшню, где содержат полдюжины старых лошадей, которым приходится тащить по несколько вагонеток к остановке, то есть к месту, откуда уголь поднимают на поверхность. Ещё одна часть рабочих занята ремонтом старых галерей, которые грозят обрушиться, или прокладкой новых…»
Затем Винсент рассказывает об одном шахтёре, «страшно обожжённом взрывом рудничного газа», который мало-помалу поправлялся благодаря его уходу, и спрашивает Тео, что нового тот видел из живописи, есть ли новые работы кисти Исраэлса, и заканчивает сильным впечатлением: когда он был на глубине 700 метров под землёй, там, «если посмотреть наверх, можно увидеть свет более яркий, чем свет звезды на небе» (5).
После того, что Винсент увидел в шахте, он навсегда стал другим. В его письме нет ни осуждения, ни комментария, экскурсию он назвал всего лишь «интересной», но после неё стал смотреть на мир совершенно иначе. До этого он видел бедность в деревнях и в Лондоне, но она казалась ему живописной, что, впрочем, не умаляло его сочувствия к беднякам. Исраэлс писал бедных рыбаков, Милле – крестьян, но изношенная и даже рваная одежда этих персонажей чем-то напоминала сценические костюмы, по-настоящему им не веришь, их простоте можно даже позавидовать.
Но там, в шахте, Винсент оказался лицом к лицу с полным уничтожением в людях человеческого, их положение было хуже рабского. Крестьяне Милле были ещё из мира света, они верили в Бога, молились в положенное время, работали на свежем воздухе, следуя привычным дневным и сезонным ритмам. Для отверженных земли всякое слово религиозного утешения теряло смысл. Винсент понял неуместность своих проповедей при той незавидной участи, на которую одни люди обрекали других людей и даже детей. Добрых слов было недостаточно, надо было бороться. Его священническое призвание умерло в недрах шахты Маркас, в то время как его любовь к людям, особенно обездоленным, уже не знала пределов. Успев досрочно стать кем-то вроде рабочего пастора, теперь он нашёл собственный путь к спасению и целиком отдал себя служению шахтёрам.
Другим следствием этого опыта стало его решение обратиться к художественному творчеству. Когда он писал брату, что если бы Марис спустился в шахту, то мог бы потом написать невиданные картины, он отлично знал, что Марис никогда туда не спустится и что ему самому предстоит создать такие произведения – свидетельства в картинах и образах. Его движение к этому началось, как мы помним, в то лето, когда ему захотелось объяснить значение слова «утёс» не словами, а рисунком, но спуск в Маркас ускорил осознание цели. Это был его путь – рисуя, свидетельствовать в пользу обездоленных, но не только. В следующем письме к Тео он даёт своё определение искусства, от которого впредь уже никогда не откажется, а некоторое время спустя сообщает, что начал делать зарисовки шахтёров с натуры. Период Боринажа вовсе не стал для Винсента падением в бездну, напротив, это было время его возрождения. Наконец он стал самим собой, обрёл возможность громко заявить о себе, «прокричать», как выразился бы Флобер.
Закончилась его зависимость от родственников, от живописцев академического толка, следуя которым, он шёл против своей природы. Упоминая о своём амстердамском периоде, он писал Тео: «То была худшая пора моей жизни. В сравнении с теми днями моя трудная жизнь в этом убогом краю, лишённом всякой культуры, представляется мне желанной и интересной» (6). В свои двадцать шесть лет Винсент впервые осмелился настаивать на своих желаниях, симпатиях и антипатиях. Но потрясение было настолько сильным, что вначале ему пришлось совершить сложный переход в это новое состояние.
Он опять впал в изуверство, с которого начал свою жизнь в Боринаже, стал отдавать беднякам всё, что у него было, совсем перестал есть и похудел до того, что стал похож на аскета. Спал он прямо на земле, без одеяла даже в холода, отдавал все свои деньги, обувь, одежду до последней рубашки, чтобы помочь больным и пострадавшим в шахте. Он перестал мыться и подстригать бороду, покупал сыр, чтобы подкармливать мышей, а сам довольствовался чёрствым хлебом. Движимый любовью ко всякой живой твари, он поднимал с земли упавших с дерева гусениц и возвращал их на место. Он мастерил себе рубашки из упаковочной бумаги и горько негодовал, когда весной случались обычные в Боринаже катастрофы со смертоносными взрывами газа в шахтах. Его потрясало число погибших, раненых и обожжённых, которых поднимали из шахты Аграп, прозванной шахтёрами Гробом и Братской могилой. А весна 1879 года была особенно смертоносной.
Но это возмущение несправедливостью жизни сопровождалось его становлением как рисовальщика, свидетеля происходящего вокруг Можно даже сказать, что его творчество этим гневом подпитывалось. Рисовал он без какой бы то ни было методы и без соответствующих материалов – на любой попавшейся под руку бумаге и всем, что только оставляло на её поверхности след. Содержание при этом значило для него больше, чем форма, – так диктовало его сознание. В одном из писем, отправленных брату той спасительной для него весной, он изложил своё понимание сущности искусства, выдержанное в духе Эмиля Золя:
«Я до сих пор не знаю лучшего определения слова “искусство”, чем вот это: искусство есть человек в добавление к природе. Природа – реальность, действительность, из которой художник черпает свои ощущения, своё понимание, свой характер, которые он выражает, высвобождает, распутывает, разъясняет» (7).
Артез, персонаж «Утраченных иллюзий» Бальзака, называл искусство «концентрированной природой». Это близко к определению Винсента. Таким образом, работа художника над формой подчиняется тому посланию, которое он собирался передать людям. Какими бы смелыми ни были формальные решения, их никогда не следует считать целью творчества. Винсент уже тогда был реалистом и навсегда остался им. Его живопись, если ей предстояло найти зрителя, должна продолжить то, что звучало в его проповедях. Она должна свидетельствовать, обличать, воспитывать. Заметим, что он ещё не рисовал постоянно и даже не создал ни одного значительного рисунка и при этом ему важно дать собственное определение искусства. В этом весь парадокс Винсента. Он пришёл к живописи, с головы до ног вооружённым готовыми идеями. Другие начинающие живописцы долго с кистью в руках нащупывают свой путь. Конечно, Винсент будет изменять формы, используемые им для передачи своего послания, «социальные» мотивы его творчества прозвучат не столь отчётливо, но его понимание сущности искусства не менялось. Удивительная последовательность в становлении художника: ещё не умея как следует нарисовать яблоко, сформировать ясное и твёрдое понятие о своём будущем искусстве.
Новый психологический крен Винсента не мог не ухудшить мнение начальства о нём. Инспектировать его службу был прислан из Брюсселя некий Эмиль Рошдьё. Он увидел бродягу, который жил в какой-то убогой хижине, был беднее последнего нищего и являл шахтёрам ужасающий образ служителя церкви, над которым смеялись местные ребятишки, принимая его за ненормального. Репутация Винсента там вполне определилась. Его любили, но обращались с ним в лучшем случае как с блаженным. Инспекция закончилась для него неблагоприятно. При этом были использованы те же аргументы, что и в Лэкене, когда его выдворяли из школы: дескать, у Винсента нет ораторских способностей. Было отмечено его самопожертвование, всё, что он сделал для шахтёров, но от службы его отрешили.
Эта новая неудача потрясла Винсента. Он решил явиться к синодальному начальству в Брюсселе, чтобы попытаться переубедить их. Так как денег у него почти не осталось, он пошёл туда пешком через Моне, взяв с собой свои зарисовки шахтёров, чтобы показать их пастору Питерсену, ценителю живописи, которого он считал своим покровителем. Как раньше в Британии, он шёл пешком десятки километров, ночевал на сеновалах или в чистом поле и почти ничего не ел.
Грязный, покрытый пылью, похожий на бродягу, он пугал людей своей всклокоченной рыжей бородой и пронзительным, изучающим взглядом. Он привёл в ужас дочь пастора, которая, отворив ему дверь, тут же с криком бросилась прочь. Но Питерсен принял его, выслушал, показал ему свою мастерскую («он пишет в манере Схелфхаута или Хоппенбрауэрса») и внимательно рассмотрел рисунки Винсента, исполненные на случайных листках бумаги.
Рисовал Винсент неумело, неловко, резко, нарушая элементарные правила анатомии. Это доказывает, что рисунки, якобы превосходно исполненные им в возрасте одиннадцати лет, в действительности были сделаны не его рукой. По тому, что сохранилось из тех его ранних самостоятельных опытов (по его словам, он почти всё уничтожил), видно, что выбор сюжетов и особенно их идея интересны, чувствуется энергия рисовальщика, но техника примитивна.
Пастор отметил это и подумал про себя, что, если бы Винсент вложил в овладение этим искусством только половину того усердия, с каким он пытался служить миссионером, он бы не замедлил освоить технику рисунка даже при том, что занялся этим так поздно. Но как сказать ему, что он должен забыть о карьере священнослужителя? Ведь это могло его сломать.
И этот незаурядный человек настоятельно рекомендовал Винсенту продолжить занятия рисованием, попросил у него один из его рисунков и посоветовал вернуться к работе проповедника за свой счёт, как это было до его январского назначения.
Питерсен надеялся, что Винсент сам поймёт, в чём его призвание. Этот пастор вернее, чем кто-либо другой, угадал судьбу молодого человека и смог тактично и доброжелательно побудить его заняться искусством. Винсент ушёл от него ободрённым. Он уже не раз думал о том, чтобы всерьёз заняться рисованием, но услышать одобрение от человека авторитетного и занимающегося живописью значило для него очень много.
Перед тем как отправиться в обратный путь, он купил в одном из магазинов Брюсселя на оставшиеся у него несколько су настоящей бумаги для рисования. Этим июлем 1879 года после встречи с пастором и покупки бумаги следует датировать его решение избрать поприще художника. Питерсен написал родителям Винсента, что теперь он нашёл его «освещённым внутренним светом» (8).
Вернувшись в Боринаж, Винсент снял у одной шахтёрской четы по имени Декрок комнату, более просторную и светлую, чем его прежняя хижина, намереваясь в ней заниматься рисованием. «Я иногда рисую до поздней ночи, чтобы закрепить некоторые воспоминания и отобразить идеи, которые у меня возникают при виде окружающего» (9). Он приглашал к себе Тео и съездил ненадолго в Эттен навестить родителей.
Его мать заметила, что он постоянно читает Диккенса, о котором он упомянул в одном из писем. Его взгляд на нищету изменился. Он изучал также Гюго и прочёл подряд его «Отверженных», «Последний день приговорённого к смерти» и «Уильяма Шекспира». Последнее сочинение он считал замечательной книгой. Это незаурядное и малоизвестное произведение, в котором Гюго излагает свои эстетические воззрения и свой взгляд на мировую литературу возвышенным поэтическим языком, во многом отвечало размышлениям самого Винсента, о чём свидетельствуют некоторые его письма. Наверняка он задумывался над следующим высказыванием Гюго: «Читатель, ты вправе требовать от искусства всего, кроме пределов».
Вскоре он вернулся из Эттена в Боринаж. Декроки жили неподалёку от ужасной шахты Аграп. Винсент спустился с ними в эту шахту, и на этот раз пришёл в ещё больший гнев от увиденного под землёй.
Он узнал, что владельцы шахты около 40 процентов доходов распределяют среди акционеров, а остальные 60 процентов идут на оплату труда шахтёров. Он тут же пошёл в правление, где от имени шахтёров потребовал более справедливого разделения доходов. Его выдворили оттуда, пригрозив запереть как сумасшедшего. Потом началось волнение среди шахтёров, они стали собираться толпами и подстрекать друг друга к поджогу колодцев шахты. В дело вмешался Винсент, он обратился к рабочим и отговорил их от задуманного, объявив, что им следует сохранять достоинство и что насилие убивает всё доброе в человеке. Не было ли в этом влияния Гюго? Теперь Винсент читал шахтёрам вслух уже не Библию, а роман Гарриет Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома», ещё одну историю о рабстве и о возможности избавиться от него путём действия, а не с помощью молитв, в которые он уже не верил.
Тео наконец навестил его. Встреча была не такой сердечной, как прежние. Между братьями пролегла тень отчуждения. С осени 1878 года Винсент писал редко, и Тео уже не мог день за днём следить за происходившими в нём переменами, как это было раньше. Тео перестал понимать брата и сказал ему об этом. Он посоветовал ему подыскать себе какую-нибудь профессию, которая могла бы его прокормить, например стать литографом, бухгалтером, подмастерьем плотника или булочника, да кем угодно, только отказаться наконец от жизни рантье. Винсент слушал его молча. После той поддержки, которую он получил от Питерсена, упрёки друга, родного брата и наперсника его больно ранили.
После отъезда Тео он написал ему длинное письмо, чтобы объясниться. Как всегда, здесь приходится разгадывать истинный смысл написанного Винсентом: «Я надеюсь, что мы никогда не станем друг другу чужими…» (10). Специалистам, изучающим его письма, ясно, что после высказанных брату претензий Тео уже стал ему чужим. После этого он вспоминает о годе, проведённом в Амстердаме, и о своём прошлом, чтобы показать, что всякий раз, когда он следовал чьим-то советам, вроде тех, которыми только что удостоил его Тео, это приводило его к «жалкому» провалу Поэтому он решил слушать только самого себя. Таков смысл письма. Он отвергает упрёк в том, что живёт как рантье. «Позволю себе спросить, не кажется ли тебе, что моя манера жить как рантье довольно необычна для такой роли?» За этим следуют многозначительные слова: «Чувствовать, что я стал обузой для тебя и других, что я ни на что не гожусь, что в твоих глазах я стану каким-то прилипалой и бездельником и лучше, чтобы меня вовсе не существовало; знать, что я должен всё больше склоняться перед окружающими, – если бы это было именно так, я стал бы жертвой отчаяния. ‹…› Если бы это было так, я бы предпочёл не слишком задерживаться в этом мире». Заканчивается письмо нотой надежды: «Но рано или поздно заморозки кончаются без нашего вмешательства, и в один прекрасный день ветер меняет направление и наступает оттепель… Возможно, дело закончится лучше, чем нам кажется» (11). Здесь можно заметить строгость выражений и полное отсутствие религиозной фразеологии. Винсент сухо подписывается под этим письмом от 15 октября и перестаёт писать брату вплоть до июля следующего года. То был самый долгий перерыв в их переписке.
Несмотря на общение с Декроками и подопечными шахтёрами, Винсент чувствовал себя одиноким. К такому он не привык, и это стало для него причиной новых мучений. У него была жизненная потребность в дружбе, в обмене мнениями о живописи, искусстве, которым он собирался овладеть. Он узнал, что в Курьере, в семидесяти километрах от Боринажа, поселился художник Жюль Бретон, и тут же решил отправиться к нему с визитом.
Жюль Бретон, с большим успехом писавший крестьянские сцены, когда-то захаживал в галерею Гупиль, где его видел Винсент, тогда ещё начинающий продавец. Чего ради теперь было идти к нему? Всё объясняется смятением, в котором пребывал Винсент. Искал ли он общения, помощи в работе?
Взяв под мышку папку с рисунками, он под ледяным осенним дождём отправился в путь. На место он прибыл вымотанный, со сбитыми ногами. Что он ожидал там увидеть? Крестьянский дом? Он оказался перед солидной мастерской, окружённой высокой кирпичной стеной, «по-методистски аккуратной, негостеприимной, холодной и надменной» (12). Что там было внутри, он не увидел. Разочарованный, он не решился позвонить, побродил немного по улицам и повернул восвояси.
Что могло его привлечь в бесконечно скучных и глупых картинах этого академического живописца? Он любил Милле – это вполне можно понять, но Жюль Бретон! Его крестьянские сцены благопристойны до приторности, фигуры персонажей лишены всякой выразительности, в рисунке, в композиции, колорите нет ничего примечательного. Но он был плодовит, критика, жюри Салона и публика ему весьма благоволили, он хорошо продавался.
Чтобы понять порыв Винсента, надо вспомнить, что во всём он пренебрегал формой, увлекаясь исключительно содержанием и доходя в этом до одержимости. Именно поэтому он отказывался от официального духовного образования, необходимого для карьеры священника, он видел в нём препятствие на пути прямого общения с обездоленными. Поэтому ему нравился Жюль Бретон. Этот художник писал бедных крестьян, он представлял их с лучшей стороны и с сочувствием, и пусть живопись его была слабой, Винсент, которому важна была идея, этой живописью увлекался.
В Винсенте Ван Гоге изначально было всё, чтобы стать малоинтересным живописцем в стиле социалистического реализма задолго до возникновения самого этого течения. В 1882 году он писал из Гааги: «Сам я рабочий и принадлежу к рабочему классу Я хочу жить в его среде и всё больше в ней укореняться» (13). И ещё: «Когда я вижу, как топчут слабых, я начинаю сомневаться в ценности того, что называют прогресс и цивилизация. Конечно, я верю в цивилизацию, но в такую, которая была бы основана на истинном милосердии. Я считаю варварством и нисколько не уважаю всё, что губит людские жизни» (14). При этом он уточнял, что «вовсе не вынашивает каких-либо гуманитарных проектов или концепций», заявляя однако: «У меня всегда была и всегда сохранится потребность любить какое-нибудь создание. Желательно – уж не знаю, почему, – создание несчастное, брошенное, презираемое» (15). Позднее, когда Винсент заметно продвинулся в художественном творчестве, его эстетический замысел поднялся на новую ступень: «Я намерен выразить в моих фигурах и пейзажах не сентиментальную меланхолию, но трагическую боль» (16).
Можно считать бесспорным, что Боринаж подвёл Винсента к решению посвятить себя искусству. Но если поначалу он дал ему для этого социальные мотивы, то в дальнейшем понимание Винсентом своих художественных задач стало более глубоким. Если в Боринаже эта «трагическая боль» ощущалась им, бросалась ему в глаза, то впоследствии она будет представляться ему уже атрибутом человеческого существования. Тот же Жюль Бретон мог бы изобразить угнетённых шахтёров в манере художника-журналиста. Винсенту этого было недостаточно.
Однако ещё до того, как он ясно осознал цель своего пути, его темперамент, его яростное желание выразить всё, что кипело у него в душе, вели его дальше вперёд и уберегли от компромиссных решений.
Наконец в письме, написанном два с половиной года спустя, он как будто объяснил самому себе свой настойчивый интерес к живописцам вроде Месонье, Бретона, Мариса и им подобным: «Иногда бывают непрямые способы многому научиться у более или менее посредственных художников» (17). Как видим, он был открыт всему и ничем не пренебрегал.
После неудачного похода в Курьер он так же пешком вернулся в Боринаж, и это долгое одиночество путника повлияло на него благоприятно. Он упоминал позднее, что в пути натерпелся голода, холода и усталости, но сама по себе долгая ходьба ободрила его, а по возвращении карандаш стал ему «более послушен».
Он оставался в шахтёрском краю, где рисовал без продыха, но был при этом уже не тем, что прежде. Боринаж сыграл в его жизни спасительную роль, поскольку, явив зрелище крайней нищеты, позволил ему вернуться к реальности. В Боринаже была изжита боль первой несчастной любви. Его материальное положение было катастрофическим, зато он уяснил для себя, что станет делом его жизни.
Он всегда будет помнить о Боринаже и однажды назовёт его «страной лавров и роз и сернистого солнца». Он сохранил к этой стране, которая стала свидетелем его первых шагов в искусстве, глубокую нежность, как скажет позднее своему бельгийскому другу Эжену Боку, которого запечатлел на великолепном портрете.