Человек с отрезанным ухом

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Человек с отрезанным ухом

Тео видел Винсента и его муки в больнице города Арля, встречался с его лечащим врачом, с почтальоном Руленом и с пастором местной протестантской церкви Саллем, который заботился о больном, проявляя замечательную прозорливость. В те первые дни кризиса казалось, что жить Винсенту осталось недолго и что рассудок у него помутился. Но доктор Рей, молодой медик новой формации, сторонник мягких методов лечения, полагал, что некоторые признаки указывают на возможность скорого улучшения. Тео сделал всё, чтобы препоручить брата заботам этих троих, и вернулся в Париж.

Он видел Желтый дом, тот мирок, в котором существовал брат, привокзальное кафе, беседовал с Руленом и, разумеется, прошёл пешком по городу от площади Ламартина до больницы, прогулялся по окрестностям – чтобы посмотреть места, знакомые ему по картинам Винсента. От заурядности увиденного на улицах и за городом он полнее осознал талант брата преображать непритязательную реальность. Вернувшись в Париж, он, несомненно, вновь вглядывался в его картины, и в его душе окрепла любовь к Винсенту, который так ему помогал, так часто его раздражал и которого он иногда хотел любой ценой от себя отдалить. Письма Тео доказывают, что привязанность его к Винсенту не только не ослабла вследствие обручения, а потом и женитьбы, но и усилилась от жестокого зрелища его несказанных мук, достигнув почти мистического величия.

Винсент оправился от кризиса очень быстро. Уже к 29 декабря к нему вернулась ясность сознания, достаточная для того, чтобы быть переведённым в общую палату больницы. Приходящая горничная и Рулен привели в порядок Жёлтый дом. Уже 1 января Винсент смог написать Тео, что собирается вновь пойти по «своей дорожке» (1) – вскоре опять писать цветущие сады. Он писал, что сожалеет о том, что побеспокоил Тео, став причиной его срочного приезда, который только ввёл его в лишние расходы, был полон оптимизма относительно своего психического состояния. Несколько дней спустя он сказал, что у него был «заскок художника».

Письмо содержало приписку – «пару слов искренней и глубокой дружбы» для Гогена, которого он, однако, упрекал в том, что он вызвал Тео на юг, а по сути дела, в том, что он покинул его: «Скажите, мой друг, была ли так необходима поездка Тео?» Ещё он просил его «не говорить плохого о нашем бедном жёлтом домике» и ждал от Гогена ответа.

Здесь необходим комментарий.

Довольно распространённое мнение, что Винсент после этого кризиса остался другом Гогена, обычно сопровождается цитатами, подобными вышеприведённой, которые якобы дают основание считать этот вопрос решённым в положительном смысле. То, что Винсент сохранил своё уважение к Гогену как живописцу, – несомненно, но ко всем его «знакам дружбы» после декабрьского происшествия надо относиться с осторожностью, поскольку в тех же письмах содержатся и серьёзные обвинения в адрес того же Гогена. Позднее ситуация изменилась, но говорить об их дружбе в период с начала 1889-го до января 1890 года представляется неверным.

Как только Винсент затрагивал вопрос своих отношений с Гогеном, ясность суждения покидала его. Текст его писем являет поразительные противоречия в суждениях: от одной строки к другой белое становится чёрным и наоборот. Часто создаётся впечатление, что разные части текста были написаны им под воздействием противоположных психологических импульсов. Этот беспорядок в мыслях словно вернулся из его ранних писем из Лондона. В контексте такого депрессивного состояния Винсента принимать его слова о дружбе за чистую монету по меньшей мере рискованно.

Что же касается Гогена, то в следующем году он придерживался по отношению к Винсенту определённой тактики. Раз и навсегда решив для себя, что ему пришлось иметь дело с сумасшедшим, он обычно отвечал на его письма вежливо и вкрадчиво. Но, стоило Винсенту предложить встретиться, сразу же менял тон и твёрдо заявлял, что это невозможно, что, увидев его, он может расстроиться, и т. п.

После декабря 1888 года они по инициативе Винсента обменялись несколькими письмами. Гоген всё время избегал личной встречи со своим бывшим компаньоном. Их связь продолжалась только из-за неспособности Винсента избавиться от своей навязчивой идеи, имевшей патологический характер. Это было безумие в чистом виде, поскольку Винсенту почти одновременно казалось, что Гоген для него и всё, и ничто. Так что говорить здесь о какой-то дружбе – значит заходить в своих допущениях слишком далеко. Во всяком случае, если понимать под дружбой интеллектуальную связь и взаимную привязанность двух свободных личностей, каковой Винсент в ту пору уже не был.

7 января 1889 года доктор Феликс Рей выписал Винсента из больницы как, по его мнению, выздоровевшего и способного вернуться к нормальной жизни. У себя в Жёлтом доме Винсент постарался сразу же вновь заняться делом, чтобы не потерять навыков живописца. Он познакомился с ещё одним местным врачом, который, похоже, был любителем Делакруа. Да и Фелике Рей интересовался живописью и из объяснений своего пациента быстро понял, что такое дополнительные цвета. Винсент был доволен, что ему удалось завязать отношения с культурными людьми города. Словом, это было похоже на какое-то новое начало. Винсент попросил Тео выслать Рею для украшения его кабинета гравюру с «Урока анатомии» Рембрандта[21]. Но это его письмо, в котором он уверяет брата, что у него всё хорошо, что к нему возвращается ясность сознания, всё же даёт повод для беспокойства. Кажется, что он ослабил хватку, что голос его звучит словно издалека, из-за стены.

Он написал натюрморт с двумя парами луковиц, своей трубкой, медицинским ежегодником, письмом от Тео, зажжённой свечой и зелёным жбаном с красным вином. В картине присутствуют кроваво-красный цвет и тот красно-зелёный аккорд, который у Винсента имел зловещий смысл. Красное вино, красно-бурый цвет подстолья, небольшие красные штрихи на стене, похожие на кровавые мазки, и даже пламя свечи красного цвета… Не был ли этот странный натюрморт своего рода воспоминанием об отрезанном ухе и крови по всему дому?

Рулен, которого Виллемина поблагодарила за всё, что он сделал для её брата, отвечал ей: «Я не думаю, что заслужил высказанную вами благодарность, но я всегда буду стараться заслужить уважение моего друга Винсента и всех, кто ему дорог» (2). Но Рулен, единственная опора Винсента в Арле, был переведён по службе в Марсель и должен был уехать 21 января. Винсенту и в этом не повезло.

Не замедлили прийти и другие плохие новости. Винсент узнал, что за время его отсутствия после скандала в рождественскую ночь собственник Жёлтого дома якобы заключил с хозяином бара контракт, который позволял выставить Винсента за дверь: в доме, который целиком был отремонтирован им, собирались разместить бар. Вырисовывалась гнусная коалиция коммерческих интересов, которая выталкивала его из города. Всё это привело к тому, что Винсент, который раньше всегда легко засыпал, стал страдать бессонницей, с которой боролся странным снадобьем – «очень сильными дозами камфары в подушке и в матрасе». «Но что тут поделаешь?» – писал он. В этих словах выразилось настигшее его тогда бессилие, которое сопровождало его до последнего дня, и это были последние слова, которые он написал своему брату. «К несчастью, всё осложнилось во многих отношениях, мои картины не имеют ценности, хотя они дались мне чрезвычайно дорого, иногда ценой крови и мозга. Я не упорствую, да и что тут скажешь?» (3)

Отныне это стало у него неизменным заклинанием: его живопись ничего не стоит и никогда ничего не будет стоить. А значит, как он сам выразился, кувшин разбит. Раньше он всегда надеялся, что когда-нибудь его признают Недолгое сосуществование с Гогеном лишило его всякой надежды, отрезанное ухо стало зримым символом этого психологического саморазрушения.

Он начал составлять смету расходов, вызванных последствиями его недавнего кризиса: оплата лечения в больнице, уборка дома, стирка окровавленного постельного и нательного белья, покупка швабр, оплата дров и угля за декабрь, починка одежды, порванной во время приступа. Поездка Тео в Арль – тоже лишний расход. Итого 200 франков, которые добавились к затратам на обустройство и меблировку дома, а ведь ещё не было продано ни одной его картины. От присланных братом денег ничего не осталось, и Винсент был вынужден снова поститься. Тео должен был прислать ему какую-то сумму, чтобы он продержался до конца января. «…Я чувствую слабость, беспокойство и страх», – признавался Винсент.

А потом он взялся за Гогена, словно к нему вдруг вернулись энергия и ясность взгляда. Почему Гоген бежал от него? «Предположим, я был каким угодно путаником, так почему наш знаменитый приятель не проявил чуть больше спокойствия?» Он похвалил Тео за то, что он платил Гогену достаточно, чтобы тому не приходилось жаловаться на свои деловые отношения с Ван Гогами. За этим следуют загадочные строки, которые всегда интриговали биографов обоих художников: «Я видел, как он не раз делал такие вещи, которые ты или я не могли бы себе позволить при наших нравственных понятиях. Два или три раза я и от других слышал про него такое же, но я видел его очень, очень близко и думаю, что это у него было от богатого воображения, возможно, от гордыни, но… это довольно безответственно».

Гоген предложил Тео обменяться картинами с Винсентом: ему хотелось приобрести написанные в Арле жёлтые подсолнухи на жёлтом фоне. И тут Винсент взбунтовался. Если Гоген хочет эту картину за два оставленных в Арле невыразительных этюда, то об этом не может быть и речи: «Я отправлю ему эти этюды, которые, возможно, будут ему полезны, а мне они совершенно ни к чему». По этому эпизоду видно, что как только он вступал в конфликт с Гогеном, то подсознательно начинал вновь утверждать ценность своей живописи. «Но теперь я оставлю свои холсты здесь и решительно оставляю себе упомянутые подсолнухи. У него уже есть две вещи (те, что были обменены в Париже), и ему этого будет достаточно». Потом он ещё раз вернулся к этому вопросу и написал довольно резкие слова: «А если он недоволен обменом со мной, то может вернуть себе свой небольшой холст с Мартиники и автопортрет, который он мне прислал из Бретани, и возвратить мне и мой автопортрет, и два моих холста с подсолнухами, которые он взял в Париже». Мы разделяем мнение Винсента: мартиникский холст Гогена явно не стоит двух блестящих натюрмортов, которые были взяты в обмен на него, Винсент в данном случае вдруг как бы очнулся от морока. Но потом пришли письма от Гогена, и Винсент снова погряз в этой так называемой «дружбе» с сопутствующим ей саморазрушением.

Хотя его и утомляло подведение итогов и сведение счётов, он на расстоянии усмотрел в Гогене «маленького Бонапарта, тигра импрессионизма», который, как и настоящий Бонапарт, «бросил свою разбитую армию» (4): ретировался, оставив друга терпеть муки безысходности. Наконец, вопреки всякой очевидности он продолжал верить в то, что Гогену следовало остаться в Арле, что от этого он бы только выиграл. А через два дня в этом своём убеждении он пошёл ещё дальше: «Самое лучшее, что он мог бы сделать и чего он, конечно, не сделает, это просто-напросто вернуться сюда» (5). Видно, в этом вопросе он был не способен на здравое суждение: «Одно, к счастью, несомненно: я смею верить в то, что, в сущности, Гоген и я достаточно любим друг друга, чтобы суметь в случае необходимости снова начать жить вместе» (6). На меньшее он не соглашался!

Чтобы характеризовать такое поведение с клинической точки зрения, надо быть психиатром или психоаналитиком, но, прежде чем ссылаться на такого рода высказывания в качестве обоснования вывода о немедленном возобновлении безоблачной «дружбы», позволительно усомниться в их адекватности.

Винсент регулярно приходил в больницу на перевязку. Он написал два автопортрета, на которых мы видим его с выбритым лицом, в своей вечной меховой шапке, с перевязанным ухом; на одном – с трубкой во рту, на другом – без неё. У него вопросительный, чуть косящий взгляд, он словно хочет понять, как он дошёл до этого. Он написал и портрет доктора Рея[22], удивительный по сходству, о чём свидетельствует фотография персонажа. Он изобразил его на фоне обоев с беспокойным рисунком. Не намёк ли это на профессию доктора, лечившего душевнобольных? Мать молодого врача терпеть не могла этот портрет. Она скатала холст в рулон и сначала забросила его на чердак, а потом заткнула им дыру в стене своего курятника.

Рулен, как мы помним, уезжал в Марсель. В момент расставания Винсент был с его семьёй, которая на некоторое время оставалась в Арле. Облачённый в новую униформу почтальон был в хорошем настроении, все его поздравляли, но Винсент был опечален его отъездом. Голос Рулена напоминал ему и нежную песню кормилицы, и трубный звук французской революции.

В дни обострения, находясь в больнице, Винсент вспоминал своё прошлое, годы детства – «каждую комнату в доме в Зюндерте, каждую тропинку, каждое растение в саду, окружающие виды, поля, соседей, кладбище, церковь, а за ней наш огород – вплоть до гнезда сороки на высокой кладбищенской акации» (7). Значит, он вспомнил и могилу родившегося мёртвым старшего брата и тёзки.

Хотя постепенно состояние Винсента улучшалось, его не покидали беспокойство и страх. Он признавался, что у него были мучительные галлюцинации и бессонница, а ведь он всегда хорошо спал. Такое его состояние явно сказалось на картине, которая настолько его занимала, что он написал с неё пять повторений. Полотно под названием «Колыбельная» – это портрет жены Рулена Огюстины, сидящей в кресле Гогена. Женщина с подчёркнутыми материнскими формами, с пышной грудью кормилицы изображена на фоне обоев с грубоватым, резким цветочным орнаментом, она сидит у колыбели своего сына. В этой картине впечатляет контраст между красно-зелёным аккордом, зловещий смысл которого нам уже известен, и умиротворяющей фигурой Огюстины Рулен. Словно Винсент хотел заглушить, отстранить этой материнской фигурой драматический фон своей жизни.

Он писал, что для него эта картина – то же, что для матроса какой-нибудь предмет-оберег на стене его каюты, который отвлекает его от тоски долгих морских переходов. Гоген рассказывал ему об исландских рыбаках, об их «меланхолическом затворничестве». Винсент писал эту картину, думая о них. Но моряк, который нуждается в утешении, в колыбельной, чтобы спокойно заснуть, есть не кто иной, как сам Винсент. Ни одной из своих картин он не был так одержим, как этой, разве что букетом подсолнухов. Он ясно понимал, что она «похожа, если угодно, на базарную литографию» (8), но в тот момент не мог написать её иначе. Позднее он даже говорил, что это полотно «возможно, никогда не поймут» (9). Ведь госпожа Рулен была матерью семейства – единственного, которое его приютило, где он стал почти своим.

Винсент продолжал работать и помимо своей воли создал то, что много лет спустя положило начало арт-терапии: «Работа поистине меня отвлекает А мне требуется отвлечение. Вчера я был в “Фоли Арлезьен”, театре, который здесь недавно открылся, и впервые спал без серьёзных кошмаров» (10). Он действительно верил в благоприятный исход своей болезни, говорил, что работа держит его в форме и ещё и поэтому так ему необходима.

В конце января помимо повторений подсолнухов (в итоге он решил сделать одно для Гогена) он написал два этюда с крабами. Может быть, он их видел в своих галлюцинациях? Тогдашние психиатры, например Маньян, отмечали в своих исследованиях, что пациенты, подверженные зрительным галлюцинациям, вызванным употреблением значительных доз абсента, видели, как по стенам и по их кроватям бегали крабы и другие членистоногие. На полотне изображены два краба, один из которых опрокинут брюшком кверху, и сразу же, как и во всех других случаях, когда Винсент изображает пару каких-нибудь предметов, появляется мысль о двух братьях, одного из которых ожидает счастье, а второй опрокинут, выпотрошен, как бычья туша Рембрандта[23]. На другой картине изображён краб, опрокинутый на спину и обречённый на смерть или уже мёртвый. Своего рода автопортрет.

Когда вернулась бессонница, Винсент пошёл к доктору Рею, и тот дал ему бром. Но улучшения не наступало. В течение трёх дней он твердил, что его хотят посадить в тюрьму, и отказывался от пищи. Его горничная рассказала об этом соседям, а те донесли полицейскому комиссару д’Орнано, который вёл за ним негласный надзор. И Винсента вновь поместили в изолятор.

Доктор Альбер Делон в своём отчёте комиссару от 7 февраля подтвердил, что у Винсента галлюцинации: какие-то голоса в чём-то его упрекают, и он боится, что его посадят в тюрьму.

И на этот раз улучшение наступило скоро. Рей телеграфировал обеспокоенному Тео, что Винсенту лучше и он надеется на поправку. Через десять дней Винсент вернулся в Жёлтый дом, но ничто уже не могло остановить машину отторжения, набиравшую обороты в его квартале. Это повергло его в уныние, и он, по его словам, уже был согласен вернуться в больницу, а если потребуется – в психиатрическую лечебницу в городе Эксе.

Он заранее был к этому готов. Тео предлагал ему вернуться в Париж, но он ответил, что суета большого города не пойдёт ему на пользу.

Он ночевал и питался в больнице и покидал её только для прогулок и работы на натуре. Но соседи, у которых не нашлось другой подходящей жертвы, ополчились на него. Начиная с Рождества его репутация непрерывно ухудшалась. До этого его терпели со всей его непохожестью на других, теперь же в глазах соседей он стал местным дурачком, человеком с отрезанным ухом, блаженным. Он превратился в мишень для злых шуток и улюлюканья, особенно если к травле подключались дети и подростки. Они шли вслед за ним, гоготали, осыпали его насмешками, повторяя всё, что говорили про него взрослые, но с меньшей долей лицемерия. Он реагировал на это крайне резко, что немедленно ставили ему в вину. Некоторые взбирались к окнам Жёлтого дома, чтобы подглядывать за ним, а потом, выпучив глаза, повсюду рассказывать о том, что увидели. Он стал событием в городке, который так скучал от их отсутствия. В Боринаже и Нюэнене он уже попадал в положение отверженного, но теперь всё было гораздо серьёзнее. Добавим к этому его предстоящее изгнание, задуманное домовладельцем. И наконец, не забудем о выигранном им процессе против хозяина гостиницы на улице Кавалерии, всего в сотне метров от Жёлтого дома. Так что никто в городе не был склонен его щадить.

О том, в каком положении оказался Винсент, мы можем судить по воспоминаниям провансальца Жюлиана, библиотекаря из Арля. В то время он был подростком, а через много лет рассказал, как его жизнь пересеклась с жизнью Винсента Ван Гога:

«Я тогда был одним из “пижонов” тех лет. У нас была банда молодых людей от шестнадцати до двадцати лет, и мы, юные придурки, забавлялись тем, что выкрикивали оскорбления вслед этому человеку, который обычно ходил тихо, молча и всегда один. На нём была широкая блуза, а на голове одна из тех дешёвых соломенных шляп, что продавались на каждом углу. Но свою он украшал то синими, то жёлтыми лентами. Я помню – и стыжусь теперь этого, – как однажды запустил в него капустной кочерыжкой! Что вы хотите! Мы были подростки, а он был человеком странным: с трубкой в зубах, с безумным взглядом, немного сгорбившись, ходил по окрестностям города и писал там картины. Всегда казалось, что он от кого-то убегает и боится смотреть на людей. Возможно, поэтому мы и преследовали его своими оскорблениями. Он никогда не скандалил, даже выпивши, что с ним случалось часто. Бояться мы его стали только после того, как он себя изувечил, потому что поняли, что он был действительно помешанным. Я часто о нём думал. Это был мягкий человек, которому, наверное, хотелось, чтобы его любили, а мы оставили его в его жутком одиночестве гения» (11).

Как результат собраний и выработанной на них стратегии мэру города была направлена умело составленная петиция трёх десятков граждан с предложением либо изолировать Винсента, либо передать его на попечение семьи. Авторы этого документа знали, что у Винсента есть в Париже брат и что он срочно приехал на Рождество. Многие, в том числе женщины, жаловались на непристойные выражения, которые якобы позволял себе Винсент. Одна заявляла, что он схватил её за талию, другая – что он проник к ней в дом. Так это было на самом деле или это всё россказни? Известно, до каких нелепостей могут доходить слухи. Предлагалось поместить Винсента в психиатрическую лечебницу, «чтобы предотвратить несчастье, которое наверняка рано или поздно произойдёт, если не предпринять в отношении него энергичные меры» (12).

Мэр не мог не прислушаться к мнению своих граждан, хотя некоторые из них, например Жину и Рулен, поддерживали Винсента. Петиция была переправлена комиссару полиции, который распорядился без какой бы то ни было причины вновь поместить Винсента в изолятор, а его дом запереть и опечатать. Больше того, Винсента лишили права пользоваться его трубкой, книгами и красками, что усугубило его мучения. Тем временем комиссар произвёл дознание, и пятеро из подписавших петицию подтвердили свои обвинения. Так полиция установила, что Винсент ввиду своего болезненного состояния может представлять опасность для общественного порядка и его следует изолировать. Пастор Салль писал по этому поводу Тео: «Соседи настраивали один другого против Вашего брата. Поступки, в которых его упрекают (если допустить, что они были точно изложены), не позволяют объявить его душевнобольным и требовать его изоляции. К сожалению, безрассудный жест, который привёл его в больницу, дал повод толковать в совершенно неблагоприятном для него смысле все сколько-нибудь необычные особенности поведения этого несчастного молодого человека» (13).

Почти целый месяц Винсент не имел возможности писать своему брату, притом что он был в здравом рассудке, хотя и удручён придирками полиции. Написать Тео он смог только 22 марта: «Как бы то ни было, вот уже много дней я заперт в застенке на замки и засовы, да ещё под стражей, в то время как моя виновность не доказана и даже недоказуема». Убеждённый в том, что обвинение будет с него снято, он просил Тео не вмешиваться, но был полон горечи и гнева оттого, что так много людей сговорились «против одного, да к тому же больного». Он считал, однако, что мэр и комиссар скорее на его стороне, и надеялся, что они сделают всё, чтобы решить проблему.

«Вот уже три месяца, как я не работаю, – жаловался он, – и заметьте, что всё это время я мог бы работать, если бы мне не мешали и не раздражали меня». Он уведомил власти, что не может заниматься переездом из-за нехватки денег Лишённый возможности чем-нибудь отвлечься, хотя бы покурить, как другие пациенты, он стал «и днём и ночью» думать о всех тех, с кем был знаком в городе. И с разочарованием подытожил: «Естественно, что для меня, поскольку я действительно делал всё, чтобы подружиться с людьми, и о таком не подозревал, это стало жестоким ударом» (14).

Тео писал, что попросил Поля Синьяка, который собирается в поездку на юг, по дороге завернуть в Арль, чтобы навестить Винсента. Синьяк, человек душевный, согласился сделать такой крюк.

А в это время пастор Салль подыскивал Винсенту небольшую квартиру в другой части города. Наконец доктор Рей, у матери которого была двухкомнатная квартира, согласился взять Винсента в постояльцы. Но в письме, где Винсент выразил своё удовлетворение от возможности увидеться с Синьяком, содержится одно печальное пророчество: «Если эти повторяющиеся и неожиданные потрясения продолжатся, они могут превратить краткое помутнение рассудка в хроническую болезнь» (15).

23 марта Поль Синьяк навестил Винсента в больнице. Тот сидел в камере с повязкой на голове, униженный, но сохранивший здравый рассудок. Синьяк добился, чтобы Винсента выпустили, и они вдвоём пошли к Жёлтому дому Там Синьяк попросил, чтобы их впустили. Полиция отказала, и тогда он напомнил, что никакой закон не может помешать Винсенту вернуться к себе домой, и комиссар д’Орнано уступил. Синьяк вышиб дверь, и они вошли в дом. Винсент показал гостю свои этюды. «Он показал мне свои картины, многие из которых весьма хороши и все очень любопытны», – написал потом Синьяк брату Винсента (16). Гоген, характеризуя зрение Винсента, использовал то же определение: «любопытное». Примечательно, что два таких авангардных живописца разных направлений, как Синьяк и Гоген, не смогли пойти дальше этой формы понимания живописи Винсента. Эти слова показывают, что она была ещё чужда даже людям, в этом искусстве искушённым. Тридцать лет спустя Гюстав Кокьо утверждал, что Синьяк рассказывал ему, как он видел «эти чудесные картины, эти шедевры», что кажется сомнительным. У доброго Кокьо дурная склонность всё приукрашивать, а на самом деле Синьяк отзывался об этих картинах именно так, как он написал Тео.

Мы с трудом можем себе представить, как выглядели побелённые известью стены Жёлтого дома, покрытые многочисленными подсолнухами, кладбищенскими, городскими и морскими видами, портретом Эжена Бока, несколькими вариантами «Сада поэта», «Сеятелем», «Креслом», автопортретами – этими лучами света, которые хлынули в XX век, и холстами Гогена, его автопортретом в виде Жана Вальжана, его картиной с Мартиники, голубым автопортретом Эмиля Бернара и другими произведениями. То была пещера Али-Бабы, заполненная сокровищами искусства конца столетия. Синьяк и Винсент провели день в разговорах о живописи, литературе, социализме. Синьяк уверял Тео, что нашёл его брата в «превосходном состоянии физического и психического здоровья». Но к вечеру, как он же рассказывал Гюставу Кокьо, Винсент уже выглядел возбуждённым и порывался выпить скипидара. Синьяк отвёл его в больницу.

Гений места, очевидно, всегда влиял на состояние духа Винсента. Как некогда в Лондоне, где каждая встреча с чем-нибудь, что имело отношение к пансиону мадам Луайе, провоцировала у него новое обострение. Вновь увидев Жёлтый дом, место, в которое было вложено столько страсти, где произошла драма с Гогеном и где у него случился тот ночной приступ, он потерял душевное равновесие и снова помрачнел. В этот вечер он понял, что потеряет Жёлтый дом, который уже принадлежит прошлому, что он больше не сможет в нём жить. То время ушло, и осознание этого оказалось слишком тяжёлым для его неустойчивой психики. Уже в первом письме после отъезда Синьяка он, прежде упорно поднимавшийся вверх по склону, написал: «Я годен только на что-нибудь промежуточное, второразрядное и малозаметное» (17).

Наконец ему разрешили заниматься живописью, и он отправился домой за необходимыми материалами. Там он узнал, что после приезда Синьяка некоторые жители квартала стали относиться к нему более благожелательно. «Я увидел, что у меня ещё осталось немало друзей» (18). Что же он теперь писал? Новое повторение знаменитой «Колыбельной»! Решительно, он был одержим этой картиной. Потом он писал, если можно так выразиться, куски природы: пучки травы, уголок сада с несколькими цветками, розовый куст. Он словно боялся поднять глаза к горизонту, к небу. Эти холсты хорошо выражают его депрессивное состояние, ощущение замкнутости. Один этюд больничного двора с цветником, но без неба, другой – общего зала больницы с рядами коек и чугунной печью на переднем плане. Всего, начиная с Рождества и до отъезда в Сен-Реми, он написал 33 картины, считая первую «Колыбельную», начатую раньше. В это число входят все пять «Колыбельных», три повторения «Подсолнухов» и три портрета почтальона Рулена. Это за четыре с половиной месяца – для него слишком мало, даже если прибавить сюда два рисунка и два наброска, включённые в письма. То был наименее плодотворный период всей его творческой жизни. «Работа не особенно движется», – писал он сестре незадолго перед отъездом из Арля (19).

В конце марта Тео поехал в Голландию на церемонию бракосочетания. Свадьба состоялась 17 апреля, а в Париж он вернулся через четыре дня.

Доктор Рей и пастор Салль советовали Винсенту оставить Жёлтый дом и пожить в квартире Рея. Он согласился на это не без грусти, понимая, что не способен добиваться возмещения издержек на ремонт дома и установку оборудования, например дорогостоящего подключения к газовой сети. Он выходил писать первые зацветшие сады, но сделал только три вещи. Он стал привыкать к существованию в больнице, только бы ему разрешали писать. «Я там приживусь», – уверял он. Позднее этот опыт побудил его согласиться на переезд в Сен-Реми.

Рулен, приехав ненадолго в Арль, навестил Винсента, и тот сделал с него три портрета. «Его посещение доставило мне большое удовольствие…» (20) Он с чувством говорил об этом человеке, которого любил и который поддерживал и ободрял его, как старый солдат молодого новобранца. То была их последняя встреча. Возможно, именно благодаря ему Винсент не поминал худым словом жителей Арля, от которых претерпел немало обид: «Послушай, у меня нет права жаловаться на что бы то ни было в Арле, если подумать о нескольких из тех, кого я здесь видел и не смогу забыть» (21).

Это звучит как прощание, и это было прощанием. К середине апреля он занял квартирку из двух небольших комнат, которую снял для него доктор Рей. Нужно было освободить Жёлтый дом и вывезти из него куда-нибудь его содержимое. Чета Жину, хозяева привокзального кафе, сняли ему помещение для хранения всех его вещей. Жёлтый дом понемногу пустел, и, видя это, Винсент терял решимость, не находил в себе сил навсегда расстаться с ним. Он подумал, что ему нужно какое-то лечебное заведение, где бы о нём могли позаботиться в течение нескольких месяцев, а когда он окрепнет, то вновь займётся живописью.

Он говорил об этом с Саллем, который навёл справки и узнал, что в двух километрах от Сен-Реми, в Сен-Поль-де-Мозоль, есть приют для душевнобольных. Места там тихие, уединённые, сельские. Винсент сможет там писать, если его примут туда не как больного, а как выздоравливающего, который нуждается в уходе в течение двух-трёх месяцев.

17 апреля Тео женился на Йоханне Бонгер. Вернувшись в Париж, он тут же отправил Винсенту письмо и стофранковую ассигнацию, чтобы дать ему понять, что в отношениях между ними ничто не изменилось. Совпадение по времени женитьбы брата и ухода из Жёлтого дома тревожило Винсента. Было ясно, что новое положение Тео затронет и его, но трудно было предугадать, каким именно образом. Не было ли это событие причиной его внезапного уныния? Биографы обращали внимание на роль таких совпадений в поведении Винсента: рождественский приступ произошёл, когда было объявлено о предстоящей свадьбе Тео, апатия наступила, когда эта свадьба состоялась.

Следует ли придавать этим совпадениям решающее значение и строить на них общую схему причинно-следственных связей? Мы не думаем. Когда Винсент был в Лондоне, никакие семейные события на его поведение не влияли, а его психологические эволюции были примерно такими же. Семейные дела Тео были во всём этом всего лишь одним из факторов.

Винсент фиксировался на образах, местах, личностях и не мог от этой склонности отрешиться даже ради собственного спокойствия, рассудка и самой жизни. Места действовали на него гипнотически, мы это вновь увидим, когда он окажется в Сен-Реми. Как все художники, но, несомненно, в гораздо большей степени, чем многие из них, он обладал повышенной чувствительностью, ощущал окружающее кожей. Рей говорил, что он «чрезвычайно впечатлителен».

С того времени, как он утратил душевное равновесие, внутреннюю устойчивость, убедив себя в том, что его искусство ничего не стоит, всякое сильное переживание – семейное событие, вновь увиденные хорошо знакомые места – провоцировало у него кризис. Его психика сделалась настолько хрупкой, что все предосторожности оказывались бесполезными. Тео постарался показать ему, что с его женитьбой ничто не изменилось, Йоханна написала ему письмо с уверениями в самых лучших чувствах. Она была замечательная, очень умная женщина, и Винсент это быстро понял. Она полностью разделяла мнение мужа о его странном брате, а его живопись, быть может, поняла даже лучше, чем сам Тео.

21 апреля Винсент заявил, что хочет, чтобы его поместили в больницу, так как чувствует, что «не способен снова обзаводиться другой мастерской и остаться там в одиночестве…». Он попробовал было привыкнуть к этой мысли, но не смог И решил, что пребывание в больнице будет лучше, как он выразился, «и для моего спокойствия, и для спокойствия других». В его представлении умопомешательство было такой же болезнью, как и любая другая. Это отчаянное письмо стало знаком финала, словно перед Винсентом опустилась решётка. «Вернуться к жизни, которую я вёл до сего времени, находясь в одиночестве в мастерской и не имея никаких развлечений, кроме посещения кафе или ресторанов, да ещё с этими придирками соседей и т. п., – я не могу…» (22). Он предполагал начать с трёх месяцев больничного режима, но боялся, что это потребует от брата новых расходов.

Тео его заверил, что эти деньги – чепуха в сравнении с тем, что он даёт ему взамен как художник и как брат. Винсент в ответном письме сообщил, что подумывает, не завербоваться ли ему в Иностранный легион, чему Тео решительно воспротивился: «Сколько художников хотели бы сделать такие вещи, как те, что ты прислал!» (23). Затея с Иностранным легионом была забыта. Винсент утвердился в намерении отправиться в больницу, у него уже не было сил самому справиться с создавшимся положением.

Тогда Тео написал директору приюта в Сен-Реми, попросив у него разрешения на особый режим для Винсента. Но дирекция заявила, что заниматься живописью за пределами лечебницы, равно как и пить за столом вино, пациентам не разрешено. Кроме того, было сказано, что они не смогут принять Винсента меньше чем за 100 франков в месяц, что было дороже, чем предполагалось. Да ещё к тому же надо было оплачивать холсты, краски, их доставку и наём снятого супругами Жину помещения, где хранилась мебель Винсента. Тем не менее эти условия были приняты.

Тео предлагал Винсенту приехать в Париж или отправиться в Понт-Авен, но тот был уже на такое не способен, у него не осталось «никаких сильных желаний, ни сожалений» (24). И причиной тому было укоренившееся в нём прошедшей осенью убеждение, что его живопись ничего не стоит. Вот пример подобного самоуничижения: «На этих днях я тебе отправлю малой скоростью два ящика с картинами, из которых изрядное число можешь без сожаления уничтожить» (25). Узнав, что ящики отправлены, он написал им вдогонку: «В них куча всякой мазни, которую надо будет уничтожить, но я их тебе всё же послал как есть, чтобы ты смог оставить, что сочтёшь приемлемым» (26).

Итак, по большей части мазня! Остальное всего лишь приемлемо. История искусства многим обязана Тео Ван Гогу за то, что он не придал никакого значения этим указаниям своего брата. Накануне переезда в приют Винсент сделал такое ошеломляющее заключение: «Словом, как художник я никогда не буду представлять собой ничего стоящего, я в этом совершенно уверен» (27). И ещё: «Иногда я жалею, что попросту не сохранил голландскую палитру в серых тонах и не писал бесхитростные пейзажи Монмартра» (28).

Винсент казался побеждённым. Под сомнение было поставлено всё, даже его парижские эстетические завоевания. Почему он не остался каким-нибудь незаметным живописцем гаагской школы? Почему не послушал Терстега, который советовал ему делать акварели для украшения жилищ голландских буржуа? К чему была эта его долгая борьба, которая так трагично закончилась?

Он писал, как обычно, без всяких прикрас, Виллемине: «Всего у меня было четыре тяжёлых кризиса, когда я понятия не имел, что говорил, хотел, делал. ‹…› Иногда это страшная тоска без видимой причины или же ощущение пустоты или усталости в голове. ‹…› Меланхолия, страшные угрызения…» (29). Он подумывал о самоубийстве, как когда-то в Амстердаме.

Но не всё в нём умерло, и прежний великий Винсент давал о себе знать, когда у него вдруг снова появлялся вкус к жизни. Надежда воплотилась в оливковых деревьях, которые стали одной из главных тем его живописи в Сен-Реми: «Ах, дорогой мой Тео, если бы ты видел оливковые деревья в это время года!.. Листва отливает старинным серебром, которое зеленеет рядом с синим. Солнце изысканного оранжевого тона. ‹…› Это так утончённо, так благородно! ‹…› В том, как шелестит оливковый сад, есть что-то очень интимное и невероятно старинное. Зрелище слишком красивое, чтобы я дерзнул его написать или смог постигнуть» (30).