Глава 4 Революционный романтизм

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Революционный романтизм

Остаток ночи я провел в состоянии крайнего возбуждения. Казалось, завершилась многолетняя ожесточенная борьба народа за свободу, за право участвовать в решении государственных дел. Конституция перестала быть абстрактным лозунгом революционного движения. Конституция стала реальностью, краеугольным камнем новой России. Вняв мудрому совету Витте, царь нашел в себе достаточно сил, чтобы принять во внимание справедливое требование своего народа и отказаться от абсолютной власти, которую до тех пор считал своей по праву помазанника божьего. С самого начала своего правления царь упрямо противился конституционным реформам. Теперь же я чувствовал себя чуть ли не виноватым в том, что считал его прежде непримиримым врагом свободы. Теплая волна благодарности затопила мою душу, и я вновь ощутил давно утраченное чувство детского благоговения перед царем.

Ночь казалась бесконечной. Я с нетерпением ждал утра, когда смогу выбежать на Невский проспект и присоединиться к ликующим толпам — интеллигентам, промышленным рабочим, студентам, простым гражданам, которые выйдут на улицы, чтобы отпраздновать эту великую победу народа.

Однако когда я утром выбежал на Невский, то к своему недоумению обнаружил, что широкая улица абсолютно пустынна. Не веря своим глазам, я направился к Адмиралтейству и Зимнему дворцу, ожидая увидеть ликующие толпы на Дворцовой площади. Но посреди площади стояла только горстка людей с черными знаменами, на которых красными буквами было выведено: «Да здравствует анархия!»

Не оставалось ничего другого, как вернуться домой. Позвонив по телефону своим друзьям, я выяснил, что никаких манифестаций и не планировалось. А Совет рабочих депутатов, созданный в начале октября, выступил с обращением к рабочим, призывая их продолжить непримиримую борьбу с «царским самодержавием».

Поступившие на следующий день сообщения из Москвы свидетельствовали о том, что Совет рабочих депутатов был отнюдь не одинок в своем отношении к Манифесту 17 октября. В те дни в Москве проходил съезд «Союза освобождения». Ему суждено было стать последним, ибо прямо на лем большинство делегатов высказались за создание либеральной конституционно-демократической партии («кадетов»).

Вечером 17 октября, когда П. Н. Милюков выступил на съезде с речью, ему передали текст манифеста. Прервав свою речь, он вслух зачитал манифест и возобновил выступление, начав его со слов: «Ничего не изменилось. Борьба продолжается».

Я не знал, что и подумать. Ведь главной целью освободительного движения, которое возглавлял «Союз освобождения», была та самая конституция, которую сегодня, создавая партию конституционных демократов, они громогласно отвергают.

На следующий день после обнародования Манифеста состоялось несколько «патриотических» демонстраций, в основном в южных городах, спровоцированных «Союзом русского народа», организацией, которую Витте презрительно назвал «шайкой мерзавцев и головорезов». Улицы Санкт-Петербурга заполнили толпы истерически настроенных людей, несших портреты Николая II и под пение национального гимна «Боже, царя храни» выкрикивавших угрозы и грязные оскорбления в адрес евреев, революционеров и интеллигентов, что вызвало панику среди широких слоев населения. Начались погромы, подонки общества с явным удовольствием принялись за грабежи. Тысячи ни в чем не повинных людей подвергались гнусным надругательствам, а полиция делала вид, что ничего не замечает, благословляя тем самым погромы.

В начале ноября печать сообщила, что царь принял из рук главы «Союза русского народа» д-ра А. И. Дубровина знак почетного члена этой организации.

Эти тревожные события раскрыли подлинную суть манифеста 18 февраля 1905 года, который обращался ко всем «истинно русским людям» с призывом объединиться вокруг трона и защитить русское самодержавие от смутьянов. Только теперь для меня стало ясно, что этот манифест совершенно сознательно провоцировал создание дубровинского движения и подобных «патриотических» организаций. А вскоре просочились сообщения о том, что этого печально известного д-ра Дубровина в свое время представил царю не кто иной, как Великий князь Николай Николаевич. Вызывал удивление даже не сам факт возникновения ультраправых организаций и нарушения ими общественного порядка и спокойствия. В конце концов, они — сопутствующее явление повсюду, где происходят революции и социальные сдвиги. Важно было другое: то, что сам Николай II стал официальным покровителем дубровинской организации. Именно это привело меня к окончательному и неотвратимому выводу о том, что во имя спасения России, во имя ее будущего правящая монархия должна быть устранена.

Как выполнить эту задачу? Я еще не знал тогда ответа, однако решил отказаться от всех былых планов и целиком посвятить себя работе по избавлению страны от монархии.

Наряду с другими положениями Манифест 17 октября провозгласил свободу печати. Этим почти немедленно воспользовалась «Организация вооруженного восстания», созданная Н. Д. Мироновым, которая стала издавать революционный социалистический бюллетень «Буревестник». Когда мне предложили писать для него, я охотно согласился, поскольку это полностью соответствовало моему желанию работать на благо революции. Мне не терпелось изложить свои взгляды на подлинное отношение царя к конституции, принятие которой он сам провозгласил. К тому же я счел необходимым всеми силами бороться против абсурдного решения как социал-демократов, так и социалистов-революционеров о бойкоте выборов в I Думу. Я был глубоко уверен, что такое решение только играло на руку врагам демократии и, что более важно, противоречило умонастроению народа.

При поддержке молодого ученого-санскритолога Н. Д. Миронова, сына богатейшего петербургского коммерсанта, стал регулярно выходить два раза в неделю, впервые появившись 15 ноября, шестнадцатистраничный, с убористым шрифтом бюллетень. Статьи в «Буревестнике» мы подписывали псевдонимами, однако Центральному комитету партии социалистов-революционеров конечно же были известны подлинные фамилии авторов. Бюллетень имел большой успех уже после выхода первого номера, а начиная с пятого, появившегося в свет 4 декабря, издатели объявили о преобразовании «Буревестника» в печатный орган партии социалистов-революционеров.

После революции 1905 года все студенты с головой ушли в политику. Возникли многочисленные меньшевистские, большевистские, эсеровские группы, связанные и не связанные с партийными центрами. Автономия, неожиданно дарованная университетам в августе 1905 года, превратила лекционные аудитории в общественные форумы, где процветали принципы свободы слова и собраний, недоступные полицейскому вмешательству, поскольку отныне полиция не имела нрава входить в здание университета. Профессора были не в силах остановить поток революционного красноречия, лившегося с университетских кафедр.

Двоюродный брат моей жены, Сергей Васильев, учившийся на последнем курсе Института инженеров путей сообщения, вошел в состав студенческого комитета партии социалистов-революционеров. Вместе с А. А. Овсянниковым и Н. Д. Мироновым он создал эсеровскую группу для ведения пропагандистской работы и распространили отпечатанных на мимиографе листовок. Мы с женой разрешили им хранить их в нашей квартире — хороший поступок, так дорого обошедшийся нам впоследствии.

Я не слишком всерьез воспринимал все эти импровизированные политические группы. На мой взгляд, их деятельность носила следы временного помешательства, которое я шутливо окрестил «революционным романтизмом». Какой, например, был смысл в листовках Сергея, написанных от имени грозно звучащей «Организации вооруженного восстания»? Кому, как не мне, было знать, что ни у одного из членов группы не было огнестрельного оружия и ни о каком «восстании» в Санкт-Петербурге не было и речи.

К нам в дом часто приходила близкая подруга жены, студентка Высших женских курсов Евгения Николаевна Моисеенко. Ее брат Борис был членом специальной террористической группы, созданной при заграничном центре ЦК партии социалистов-революционеров, и я знал, что он время от времени наезжает в Россию. Эти приезды и отъезды хранились, конечно, в строжайшей тайне, однако каждый раз, приезжая в Санкт-Петербург, он умудрялся повидать сестру. Как-то в начале декабря 1905 года, когда моя жена отлучилась из комнаты, я обратился к Евгении Николаевне с просьбой назначить мне встречу где-нибудь вне стен нашего дома, но не в квартире, где она проживала вместе с подругой. Поскольку вся эта таинственность ее крайне удивила, я объяснил, что хотел бы поговорить с ней, не вызывая тревоги моей жены, относительно одного важного дела.

Когда через несколько дней мы встретились в уютном ресторанчике неподалеку от Невского проспекта, я попросил ее организовать мне встречу с ее братом, у которого я намеревался попросить разрешения принять участие в их заговоре против царя. Разговор, который мы, несмотря на волнение, вели шепотом, длился весьма долго. Поначалу она наотрез отказалась и даже встала, чтобы уйти, однако я уговорил ее остаться. Должно быть, я проявил несвойственную мне настойчивость, поскольку в конце концов она со слезами на глазах согласилась.

Спустя что-то около двух недель, уходя от нас, она с улыбкой попросила проводить ее до извозчика. Когда мы оказались наедине, она сообщила о том, что на следующий день, ровно в 5 часов дня мне следует идти по Невскому проспекту к углу Литейного в направлении Аничкова моста и там повернуть на Фонтанку. Ко мне подойдет гладко выбритый мужчина в пальто и астраханской шапке и попросит прикурить. «Захватите с собой коробку спичек. Он достанет из серебряного портсигара папиросу, и пока он будет прикуривать — изложите кратко свою просьбу. Он ответит и быстро удалится. Вы не спеша продолжите свой путь, а потом повернете обратно, если, конечно, не заметите, что за вами кто-то идет».

Все произошло именно так, как она сказала. Моисеенко был краток: «Через несколько дней я дам о себе знать, сам или через сестру». Несколькими днями позднее в тот же час и на том же углу, проходя мимо меня, он проговорил, не поворачивая головы: «Ничего не получится».

Вскоре после этого Евгения Николаевна, сославшись на слова брата, сказала, что мою просьбу отклонили, поскольку я не имел опыта революционной борьбы и поэтому на меня трудно положиться. Мне ничего не оставалось, как посмеяться при мысли, что и я оказался не кем иным, как революционным мечтателем.

Спустя 12 лет судьба снова свела меня с Борисом Моисеенко. После объявления всеобщей амнистии он возвратился в Россию и стал на фронте одним из лучших моих комиссаров. Вспоминая о тех двух нелегальных встречах зимой 1905 года, я спросил, как ему удалось в столь краткое время получить ответ от заграничного центра его партии. «А я и не обращался за границу. В то время в городе как раз находился Азеф,[17] лично он и отклонил вашу просьбу». Вот так и выяснилось, что полицейский агент, находившийся в руководстве партии, намеренно отпугивал от революционной деятельности людей, которые были готовы пожертвовать собой во имя дела. Ко времени этой нашей встречи с Моисеенко я уже был знаком с Борисом Савинковым, известным террористом, вторым после Азефа руководителем террористической организации, и меня поразило сходство Савинкова и Моисеенко. Сходство, впрочем, чисто внешнее. Трудно было представить себе человека более честного, более порядочного и более скромного, чем Моисеенко. Случалось, он приходил на помощь Савинкову при самых опасных обстоятельствах и делал это, ни на секунду не задумываясь о собственной безопасности или же о своей «карьере» революционера.

Чудовищно, когда деятельность по осуществлению революционного террора становится частью партийной программы и определяет ее узкий круг людей, которые сами в этой деятельности непосредственно не участвуют и не подвергают свои жизни какому-либо риску.

Тем, кто живет нормальной жизнью в соответствии с законом, невозможно представить себе, что значит, с психологической точки зрения, совершить террористический акт. «Как вы можете возмущаться коммунистическим или нацистским террором, если сами когда-то оправдывали террор?» — спрашивали меня иногда фарисеи от политики. «В конце концов, — утверждали они, — убийство есть убийство».

Да, и государственная система террора, и индивидуальные акты революционного терроризма лишают жизни человеческие существа. Но на этом их сходство и кончается. Что касается сути дела, то они диаметрально противоположны.

Во все времена, пока люди были способны отличить добро от зла, общественное мнение морально оправдывало и было на стороне тираноубийц, таких, как Брут, Шарлотта Корде или, у нас, в России, Егор Созонов.

И когда группа придворных и гвардейских офицеров убила 11 марта 1801 года полусумасшедшего императора Павла I, ликовал весь Санкт-Петербург, а прохожие на улицах целовали друг друга как на Пасху.

На суде убийца В. К. Плеве Созонов заявил: «Да, мы подняли меч, но мы подняли его не первыми и пошли на это после мучительных сомнений и душевной борьбы. Да, я виновен перед Богом. Но я спокойно жду Его приговора, ибо знаю, Его суд — это не ваш суд. Как мог я поступить иначе, если Учитель сказал: «Возьми крест свой и следуй за Мной». Не в моих силах было отказаться нести свой крест».

К 1905 году я пришел к выводу о неизбежности индивидуального террора. И я был абсолютно готов, в случае необходимости, взять на свою душу смертный грех и пойти на убийство того, кто, узурпировав верховную власть, вел страну к гибели. Много позднее, в 1915 году, выступая на тайном собрании представителей либерального и умеренно-консервативного большинства в Думе и Государственном совете, обсуждавшем политику, проводимую царем, в высшей степени консервативный либерал и монархист В. А. Маклаков сказал, что предотвратить катастрофу и спасти Россию можно, лишь повторив события 11 марта 1801 года. Различие во взглядах между мной и Маклаковым сводилось лишь ко времени, ибо я пришел к тому же выводу десятью годами райьше. И кроме того, Маклаков и его единомышленники хотели бы, чтобы за них это сделали другие. Я же полагал, что, приняв идею, должен принять на себя и всю ответственность за нее, самолично пойдя на ее выполнение.

Тюрьма

К концу декабря власти пришли в себя после замешательства, и жизнь, казалось, снова пошла по «дооктябрьской» колее. Витте посчитал, что время созрело для принятия самых решительных мер. Волнения в войсках, возвращающихся из Сибири после катастрофической войны с Японией, были подавлены убежденными сторонниками железной дисциплины генералами Меллером-Закомельским и Ренненкампфом.[18] Руководителей Санкт-Петербургского Совета рабочих депутатов, которые явно переоценили свое влияние и свою популярность, арестовали, судили и сослали в Сибирь (откуда они вскоре бежали за границу). Восстание в Москве, организованное в декабре социалистами-революционерами и социал-демократами в районе Пресни, было подавлено войсками местного гарнизона и отрядом драгун, присланным из Санкт-Петербурга. По всей стране безумствовали мерзавцы Дубровина (получившие известность как «черные сотни») и даже в Санкт-Петербурге опасались возможности погромов среди интеллигенции. По городу шныряли полицейские, время от времени производя аресты «ненадежных» рабочих, студентов, представителей интеллигенции. Свободная печать, родившаяся после опубликования манифеста, стала терять почву под ногами, однако, хоть и с трудом, но все же еще продолжала существовать. Полиция разгоняла митинги и собрания, которые, несмотря ни на что, все равно проводились. А тем временем в соответствии с положениями либерального избирательного закона от 11 декабря, разработанного при содействии Витте, продолжалась кампания по выборам в I Думу. Учитывая возросшее самосознание и влияние общественных сил, полиция все же не осмеливалась действовать полностью, как ей заблагорассудится. В жизни России началась новая эра, и общественность, осознав невозможность возвращения к прошлому, с презрением воспринимала ухищрения полиции.

Наш «Буревестник» стал одной из первых жертв полицейских репрессий. Власти стремились найти предлог для конфискации издания, однако нам всякий раз удавалось распространить весь тираж до налета полиции. То была своеобразная игра. И верх в ней одержала полиция, которая все-таки конфисковала восьмой или девятый номер бюллетеня, где, к несчастью, была опубликована моя весьма резкая статья. Этому номеру суждено было стать последним.

Я встретил весть о конфискации «Буревестника» без должного беспокойства. Приближалось Рождество, и я с удовольствием предвкушал возможность отдохнуть от лихорадочной журналистской деятельности и спокойно провести праздники в кругу семьи. Но поздно вечером 21 декабря, когда мы с женой наряжали для нашего восьмимесячного сына рождественскую елку, раздался звонок в дверь. Одновременно постучали в дверь черного хода. Это могла быть только полиция. Я немедленно поспешил к входной двери, с тем чтобы не вызвать подозрений, будто мы что-то прячем. В дверях стоял наш околоточный, тучный добродушный мужчина, который проживал по соседству с нами. Мы знали друг друга в лицо и часто при встрече обменивались замечаниями о погоде и подобных пустяках. С подчеркнутой вежливостью он попросил разрешения войти в квартиру, однако следом за ним вошли жандармский ротмистр, еще три или четыре жандарма и полицейский. В тот же момент с черного хода появилась еще одна группа полицейских в сопровождении дворника и нескольких понятых. Блюстители закона захватили нашу квартиру, словно это был вражеский бастион. Ротмистр вручил мне ордер на обыск, попросив ознакомиться с ним. В течение всего обыска, который продолжался несколько часов, ротмистр и его подчиненные вели себя абсолютно корректно. Когда полицейские вошли в детскую, ротмистр по просьбе моей жены приказал своим подчиненным не подходить к кроватке, где спал наш сын Олег, и не шуметь, чтобы не разбудить его. Обыск уже подходил к концу, когда один из жандармов вдруг обнаружил под кипой газет в углу гостиной какой-то сверток. Это были листовки «Организации вооруженного восстания», о существовании которых мы с женой давным-давно забыли. После Октябрьского манифеста эти листовки потеряли всякую актуальность и казались не чем иным, как детской забавой. Однако для нашего доброго соседа эта находка, видимо, имела важное значение. Сидя с бесстрастным, спокойным лицом, он писал протокол о найденных в моей квартире вещественных доказательствах, уличающих меня в преступных действиях. Потом дал его подписать мне и двум понятым. Пока шли все эти формальности, ротмистр подписал ордер на мой арест и сообщил мне, какие вещи я имею право взять с собой. Несмотря на глубокую тревогу, моя жена отнеслась к происходящему с подчеркнутым спокойствием и даже предложила чашку чая притомившемуся околоточному и ротмистру. От усталости у них слипались глаза, и крепкий горячий чай они пили с явным удовольствием. Непосвященный никогда бы не догадался, что в этом мирном «чаепитии» принимали участие представители сторон — правда, не самого высокого ранга, — находящиеся в состоянии войны.

На сборы вещей ушло совсем немного времени, а уж попрощались мы с женой и вовсе наспех, словно боясь потерять самообладание и выказать наши истинные чувства. В тот год рождественскую елку зажгли без меня.

На улице меня не ожидала карета моих детских воспоминаний с зашторенными зелеными окнами. Вместо нее стояли самые обычные дрожки с запряженной в них жалкой клячей. Сидеть в маленьком тесном возке рядом с грузным околоточным было не очень приятно, особенно когда на крошечное сидение прямо передо мной взгромоздился здоровенный полицейский. Пока мы ехали по пустынным улицам, небо на востоке стало постепенно светлеть. Приближался рассвет. Никто не сказал, куда мы едем, однако когда мы переехали через Неву и за мостом повернули направо, я увидел перед собой контур печально известных Крестов.[19] Формальности не заняли много времени, и я почти немедленно был отведен в камеру. Мне в общем виде сообщили правила тюремного распорядка. Загремел засов на двери, и я остался один.

Камера моя была в шесть шагов длиной и в три — шириной. Дневной свет проникал в нее через крошечное оконце, расположенное на самом верху внешней стены. В камере стояли стол со стулом, кровать и конечно же ночной горшок. На потолке тусклым светом горела лампа, никогда не выключавшаяся. Тяжелая дверь была оборудована «глазком», который закрывался снаружи металлической створкой. Я никогда не знал, открыта или нет эта створка и следит ли за мной глаз тюремщика. В первые дни это бесцеремонное наблюдение вызывало наибольшее раздражение, но постепенно я перестал обращать на него внимание.

Ознакомившись с окружающей обстановкой, я ощутил ужасную усталость и буквально рухнул на узенькую койку. К счастью, через мгновение я забылся тяжелым сном.

Спустя три часа меня разбудил скрежет ключа в замочной скважине. Вошел надзиратель и сообщил, что настало время умывания. Поспешно вынув из саквояжа зубную щетку, мыло и полотенце, я последовал за надзирателем на верхнюю площадку, где уже стояла группа заключенных. Я присоединился к ним, и вскоре нас повели в общую умывальную комнату. У меня, новичка, вся процедура вызвала чувство отвращения. На умывание отпускалось пять, самое большее — десять минут. Индивидуальных умывальников не было, вместо них — длинное оцинкованное корыто с дюжиной кранов. Действуя крайне неловко, я попытался положить мыло и зубную щетку на маленькую полочку под краном. Поняв, что я новичок, мой сосед сообщил мне массу полезной информации, спросив при этом мою фамилию и номер камеры. Он, в частности, сказал, что в этой тюрьме уголовников практически не держат, большинство заключенных — политические преступники. После разговора с ним мне стало немного легче. Приятно было знать, что в тюрьме существует какое-то подобие подпольной, неофициальной жизни. Через несколько дней, вернувшись в камеру из умывальной, я неожиданно для себя обнаружил в кармане тонкий, туго скрученный листок бумаги. На нем была нарисована таблица: шесть рядов букв в алфавитном порядке, каждый ряд под своим номером — от одного до шести. Приписка внизу объясняла, как пользоваться этой системой букв для общения с другими заключенными, перестукиваясь по стене или по трубам центрального отопления. Это был специальный тюремный код, напоминающий азбуку Морзе. Основательно ознакомившись с кодом, я постучал в стену. Ответ соседа последовал немедленно и одной из первых новостей, которые я узнал от него, была та, что камера Сергея Васильева находится над моей, этажом выше.

К этому времени я уже вполне обжился в камере. Тюремные правила не отличались особой строгостью. Так, например, родственникам разрешалось передавать политическим заключенным продукты питания и сладости, а также в неограниченном количестве книги. Книги можно было также брать из прекрасной тюремной библиотеки. Как это не покажется странным, но я почти наслаждался своим одиночным заключением, которое предоставляло время для размышлений, для анализа прожитой жизни, для чтения книг сколько душе угодно. Дополнительное удовольствие доставляло общение и обмен новостями с Сергеем Васильевым при помощи тюремного кода. Так прошли две недели.

Закон запрещал держать арестованного в заключении более двух недель без объяснения причин ареста. Пока же мне не было предъявлено никаких обвинений. А я очень хотел бы их узнать в свете весьма странного поведения ротмистра во время моего ареста. Не задав мне ни одного вопроса относительно Сергея Васильева и его группы, ротмистр показал всем членам моей семьи, кроме меня, фотографию юной девушки, видимо, с целью ее опознания. Естественно, что никто не опознал ее, поскольку она никогда не бывала в нашем доме. Ротмистр проявил столь же мало интереса к номерам «Буревестника», сколь и к личности Сергея Васильева. Что означала вся эта возня вокруг девушки? Снова и снова обдумав всю ситуацию, я пришел к заключению, что у ротмистра были какие-то особые причины для появления в моем доме, абсолютно не связанные с найденными у меня листовками, за которые я был арестован. Тем не менее сколь-нибудь вразумительных объяснений у меня не было.

Мы были лишены права переписки, однако нам разрешалось обращаться в письменной форме к тюремному начальству. В таких случаях по нашей просьбе нам выдавали необходимые письменные принадлежности. Когда истек законный срок задержания, я направил письмо помощнику прокурора Санкт-Петербургского окружного суда, в котором сообщал, что если в течение пяти дней мне не будут предъявлены обвинения, я начну голодовку. И когда по истечении пяти дней я не получил ответа на свой запрос, я начал голодовку. От запаха пищи, ежедневно оставляемой на столике рядом с кроватью, мутилось сознание. Мучала жажда, и, уступая ей, я иногда позволял себе выпить несколько глотков воды. И вдруг все прошло. На четвертый день мною овладело полное безразличие и я впал в полубессознательное состояние. Начались галлюцинации. Меня охватило чувство блаженного покоя. На седьмой или восьмой день в камере появились заместитель начальника тюрьмы и несколько надзирателей. Меня подняли с койки и одели, чтобы препроводить к прокурору. Я был так слаб, что с трудом переставлял ноги, и два надзирателя вынуждены были поддерживать меня. В кабинете начальника тюрьмы я увидел жандармского полковника и помощника прокурора окружного суда. После продолжительной беседы прокурор предъявил мне, в соответствии со статьями 101 и 102 второй части Уголовного кодекса, обвинение в причастности к подготовке вооруженного восстания и принадлежности к организации, ставившей своей целью свержение существующего строя. Конца предъявленного обвинения я уже не услышал, так как от слабости потерял сознание. Придя в себя, я, как того требовали правила, подписал обвинение. После этого меня отвели обратно в камеру, где меня ожидал тюремный врач. С его помощью я вскоре полностью восстановил силы, и снова потянулись тюремные будни.

Своей голодовкой я намеревался привлечь внимание общественности к фактам продолжающихся, несмотря на Октябрьский манифест, нарушений закона. Но друзья, узнавшие об этом намерении от моего «ангела» (по тюремной терминологии ангелами называли тех надзирателей, которые из чувства симпатии к политическим заключенным помогали им держать связь с внешним миром), ничего не сообщили в прессу, опасаясь обеспокоить мою жену. Плохо же они ее знали. Имей я возможность послать сообщение о голодовке непосредственно ей, она бы немедленно опубликовала его.

Мой разговор с полковником и помощником прокурора не пролил света на таинственную причастность к моей судьбе молодой девушки. Много позднее я узнал, что к моему аресту привел донос из «надежных источников» о том, что зимой 1905 года нашу квартиру часто посещала некая Серафима К. За членство в террористической организации социалистов-революционеров она в 1903 или 1904 году была выслана в Архангельск, откуда бежала осенью 1905 года. С того времени она нелегально проживала в Санкт-Петербурге, и полиция безуспешно пыталась найти ее. Листовки же, обнаруженные в моей квартире, послужили лишь неуклюжим предлогом для ареста.

Возвращаясь мыслями к тем дням, я всегда с благодарностью думаю о нелепом случае, приведшем меня в тюрьму. Так же как долгие месяцы вынужденного безделья в период болезни оказали решающее влияние на формирование моего самосознания в детстве, так и четыре месяца уединения за счет государства расширили мой кругозор и позволили лучше разобраться в том, что происходило в стране. Теперь, полностью освободившись от юношеского романтизма, я понял что в России никогда не будет подлинной демократии до тех пор, пока ее народ не сделает сознательного шага к единению во имя достижения общей цели. Я твердо решил, что после освобождения из тюрьмы отдам все силы делу сплочения всех демократических партий в России. Освобождения оставалось ждать совсем недолго.

Политические приготовления к выборам в I Думу начались ранней весной 1906 года. Граф Витте весьма успешно противодействовал попыткам властей вмешаться в ход предвыборной кампании или оказать тайное давление на избирателей. В то время как правые организации и реакционные круги бюрократического аппарата в бессильной ярости боролись против созыва Думы, партии социал-демократов и социалистов-революционеров призывали к бойкоту выборов в Думу и подвергали резким нападкам Витте и либералов, тем самым играя на руку придворной клике. И я, и мои друзья считали эту политику левых партий абсурдной, даже преступной. К счастью, народ в целом был неколебим в своей решимости принять участие в выборах. Особенно твердой была вера крестьянства в то, что выборы дадут им возможность рассказать о своих бедах непосредственно царю. И столь же незыблемо верили они в то, что царь поможет им.

Мы, политические заключенные, сидевшие в Крестах, участвовали в избирательной кампании лишь мысленно, однако, затаив дыхание, следили за развитием событий. В середине апреля были опубликованы результаты выборов. В Думу не был избран ни один кандидат от крайне правых и даже умеренных. Консервативные конституционалисты[20] (руководимые А. И. Гучковым, который сам не был избран) получили 12 мест. Умеренные либералы («Союз демократических реформ») — 75. Было избрано 18 социал-демократов. Доминирующую роль в Думе приобрела Конституционно-демократическая партия (кадеты), получившая 179 мест. Более 100 из 200 крестьянских депутатов объединились на основе упрощенной народнической программы (программы социалистов-революционеров) в «Трудовую группу». Национальные группы, состоявшие из 35 поляков и 25 представителей других национальных меньшинств, образовали «Союз федералистов».[21]

Эти свободно избранные депутаты представляли новую Россию, родившуюся в борьбе за Конституцию. Мы в тюрьме с энтузиазмом восприняли итоги выборов и многие из нас вновь предались бесплодным мечтаниям о том, что теперь наконец-то монарх заключит мир со своим народом, поскольку среди избранных депутатов нет «оголтелых» — ни правых, ни левых. Для Витте, который, несмотря на некоторые ошибки, допущенные им в короткие месяцы его правления, проявил себя как величайший государственный деятель в истории России, эти свободные выборы оказались «лебединой песней». Перед самым открытием Думы его выбросили из правительства. Реформы, которые он разрабатывал, были преданы забвению, а его место занял типичный представитель санкт-петербургской бюрократии И. Л. Горемыкин. У Горемыкина, опиравшегося на поддержку царя, не было ни малейшего желания сотрудничать с избранным составом Думы. Как бы в насмешку, он внес на рассмотрение Думы законопроект об «обновлении оранжереи Дерптского университета». Никто, однако, не придал значения этому преднамеренному оскорблению. Все, затаив дыхание, ждали первой встречи царя с избранными представителями народа.

Открытие нового законодательного органа было отмечено высочайшим приемом в Зимнем дворце 27 апреля 1906 года в честь членов Думы и Государственного совета. В обстановке необычайной пышности, окруженный придворной знатью и великими князьями, царь зачитал с трона свое обращение. Весь Санкт-Петербург, да и вся страна ожидали, что его обращение завершится провозглашением амнистии. Но ожидания эти не оправдались.

Окна тюремного корпуса, в котором была моя камера, выходили на Неву; по ее набережной на противоположной стороне реки должны были проследовать на прием от Таврического до Зимнего дворца депутаты Думы. Мы знали об этом и в нарушение тюремных правил забрались на столы, чтобы, дотянувшись до узеньких окошек, увидеть это шествие. И когда сотни депутатов шли мимо, направляясь к Зимнему дворцу, мы стали размахивать всем чем ни попадя — носовыми платками, полотенцами, наволочками, громко крича: «Да здравствует амнистия!» Вряд ли кто из депутатов мог услышать нас, но они видели нас и некоторые помахали в ответ и что-то прокричали в знак приветствия.

Не стану останавливаться на истории I Думы, которая получила название «Дума народного гнева». Об этом уже немало было написано. Саму Думу я видел из окна тюремной камеры, а о ее кратковременной деятельности узнал только из газет.

Императорским манифестом I Дума была распущена. Законопроект о принудительном отчуждении частновладельческих земель, внесенный Конституционно-демократической партией и «Трудовой группой», оказался для Николая II «полностью неприемлемым». В случае принятия законопроекта крестьяне получили бы возможность обрабатывать земли, которые в течение ряда лет не возделывались их владельцами. На основе старого законодательства крестьяне арендовали у помещиков земли по вздутым ценам. Новый законопроект предусматривал, что компенсацию землевладельцам будет выплачивать казна.

Кровавое воскресенье 9 января 1905 года разрушило узы, связывавшие рабочих и престол. 8 июля 1906 года был нанесен смертельный удар по вере крестьянства в царя как справедливого и беспристрастного защитника интересов народа.

Дума была распущена 8 июля 1906 года. А 24 июля известный государственный деятель и философ князь Евгений Трубецкой послал царю пророческое письмо. Следующие выдержки из этого письма в комментариях не нуждаются: «Я с невыразимой тревогой слежу за тем глубоким переворотом, который изо дня в день, из часа в час совершается в воззрениях и чувствах народных…

Еще во время выборов господствовало совершенно другое настроение: народ посылал выборных поведать царю свои нужды, — тогда лозунгом служило единение царя с народом. И это — вопреки пропаганде, направленной всецело к бойкоту Думы… Но то, что было не под силу пропаганде, теперь сделано злейшими врагами вашего величества — вашими советниками… Когда думская депутация не была принята вами, министры своим образом действий внушили народным массам несоответствующую действительности мысль, что государь не желает выслушивать их выборных. Министры вместо вас выступили с ответом на всеподданнейший адрес Думы и заговорили при этом тем языком, которым вправе выражаться только верховная власть. Узурпируя ваши полномочия, они отказали в амнистии и заранее наложили veto на аграрные проекты Думы.

Они обнажили корону. Они обнажали ее всякий раз, когда они выступали с тем или другим правительственным сообщением. Они постарались связать с именем монарха все ненавистное народу — отказ в дополнительном наделении землею путем принудительного отчуждения… полный отказ в милости политическим преступникам.

…Узнав о роспуске Думы, я был близок к отчаянию, ибо… этим нанесен страшный удар монархической идее.

Трудно себе представить ту степень сочувствия, каким пользовалась Дума среди народных масс: вокруг нее сосредоточивались народные надежды…

Государь, это не преувеличение! Стремление крестьян к земле имеет неудержимую силу… и всякий, кто будет противиться принудительному отчуждению, будет сметен с лица земли… Теперь, когда Дума распущена, они убеждены, что причиной роспуска послужил отказ от наделения землей. И ваши советники переложили ответственность за этот отказ на монарха…

…Я вижу, как стараниями ваших министров прогрессивно ухудшается положение. Они всеми силами стараются изолировать ваш престол, лишить вас всякой поддержки и опоры. Я с ужасом вижу, что вокруг вас постепенно образуется пустота, и под вами разверзается бездна…

…Быть может, правительству удастся теперь репрессивными мерами подавить революционное движение, загнать его в подполье! Но да не вводят вас в заблуждение эти временные успехи. Тем ужаснее будет тот последующий и последний взрыв, который ниспровергнет существующий строй и сровняет с землею русскую культуру!..

Государь, тот приказной строй, который вы осудили, во всяком случае обречен на гибель. Но если вы будете медлить с его упразднением, если вы не поспешите удалить советников, воспитанных в его преданиях, вы сами будете погребены под его развалинами. А вместе с вами погибнет и наше лучшее будущее, наша надежда на мирное обновление родины».[22]

И хотя за время существования I Думы взаимопонимания между царем и народом не было достигнуто, сам политический климат в этот период изменился к лучшему. Несмотря на то что амнистия не была объявлена, из тюрем без излишней шумихи выпустили всех политических заключенных, либо арестованных по ошибке, либо не представлявших опасности для короны. Среди них оказались Сергей с друзьями и я. Сергею разрешили остаться в столице, мне же было запрещено проживание в течение ряда лет — забыл точное число — в Санкт-Петербурге, Москве и некоторых других крупных городах. Очевидно, такое решение было в какой-то степени связано с таинственными обстоятельствами моего ареста. Все другие члены «Организации вооруженного восстания» вернулись к нормальной жизни и политической деятельности, что же касается меня, виновного лишь в хранении в своей квартире их листовок, то моя жизнь претерпела значительные изменения.

Я поговорил с давнишней приятельницей моих родителей госпожой Тройницкой. Ее семья относилась к «среднему классу высшего общества» — определение, введенное Львом Толстым в отношении той части аристократии, которая не входила в узкий круг избранной придворной знати. Близко к сердцу приняв мои трудности, она немедленно позвонила директору департамента полиции сенатору Зволянскому, с дочерьми которого я познакомился в ее доме. Он согласился принять меня в служебном кабинете. Во время разговора он всячески утешал меня, стараясь доказать, что мои заботы — сущие пустяки. Отеческим тоном он призывал меня к терпению, хотя бы до тех пор, пока утихнут страсти. Но я с безрассудством отчаяния заявил, что не могу согласиться с произвольным решением полиции и, если оно не будет отменено, потребую для себя нового ареста, возвращения в тюрьму и предъявления мне новых обвинений. В конце концов мы достигли компромисса. Распоряжение будет отменено, но мне придется отправиться к отцу в Ташкент, провести там «отпуск» и до осени не появляться в Санкт-Петербурге. Через несколько дней после этого разговора я вместе с женой и сыном отправился поездом в далекий Туркестан.