НА ЛАЗУРНОМ БЕРЕГУ
НА ЛАЗУРНОМ БЕРЕГУ
Здоровье Амедео, и до того слабое, заметно ухудшается. Его часто лихорадит, донимают жуткие приступы кашля. Доктор Деврень, изображенный на двух модильяниевских портретах, советует ему провести какое-то время на Лазурном берегу. Збо от души согласен: нет сомнения, что Амедео полезно пожить у Средиземного моря. Да и для Жанны, которую утомили первые недели беременности, это было бы благотворно.
К тому же Леопольд Зборовский подумывает и о том, что такое путешествие даст возможность продать побольше картин, ведь на Лазурный берег съезжается множество иностранных туристов. И хотя известно, что они склонны тратиться в основном не на приобретение шедевров, а на покер и казино, он уже в мечтах рисует себе каких-то щедрых клиентов, которые скупят у него все творения Модильяни и Сутина. Выезд назначен на апрель, отправятся всей компанией: Ханка, Жанна, Амедео, Сутин и он сам. Фуджита и его подруга Фернанда Барри тоже собираются туда. Все хлопоты Збо берет на себя. Он позаботится о жилье, о питании, о деньгах на дорогу для всех, исключая Фернанду и Фуджиту, у которого контракт не с ним, а с Шероном. В последний момент к отъезжающим присоединяется мадам Эбютерн, мать Жанны.
Блез Сандрар, который был не слишком высокого мнения о Збо, позже весьма несправедливо заявит в «Уволенном»:[16]
«Этот пресловутый Зборовский, который не постеснялся бы и преступление совершить, лишь бы сколотить себе состояние, испугался нескольких снарядов, которые Большая Берта сбросила на Париж, и теперь на уме у него было одно — как бы ноги унести. Но поскольку Модильяни ни за какие блага не хотел уезжать из столицы, Збо исхитрился затащить его к доктору, который объявил, что ему и трех месяцев не протянуть, если он будет продолжать так пить. Тут эскулап, может быть, и не ошибался. Модильяни, спасовав, позволил Зборовскому и его семейке увезти себя на юг».
Поезд уже должен отправляться, но все нетерпеливо топчутся на платформе в ожидании Амедео, не решаясь пройти в вагон. Он запаздывает. Фуджита и Збо в тревоге. А он все медлит в вокзальном баре, куда завернул пропустить стаканчик на дорогу. Наконец он все-таки появляется — в самый последний момент, когда кондуктор уже готовится запереть двери вагона.
Поначалу все это маленькое кочевое племя оседает в Ницце, в Павильоне Трех Сестер, что на улице Массены. Но очень скоро Амедео, который всегда испытывал неодолимую потребность ломать любые общественные и семейные ограничения, так не поладил с тещей, что конфликт принял затяжной характер. Несколько дней спустя он решает покинуть компанию и переехать в гостиницу. Сперва он перебрался в отель «Торелли» на Французской улице, дом 5, потом в номера (на той же улице в доме 13), сдававшиеся девицам легкого поведения и их клиентам. Посетительницы этого заведения служили ему моделями. Как рассказывает Карко, одна из этих девушек, обрадованная и польщенная тем, что будет позировать художнику, который сделает ей портрет, будто какой-нибудь знатной даме, да к тому же радуясь возможности урвать несколько часов передышки, улизнув от своего тирана-покровителя, нашла приют в номере Амедео. Но сутенер, у которого были свои соображения на сей счет, в конце концов сообразил что к чему и заявился к Амедео, с угрозами требуя плату, причем сеансы позирования он, само собой, оценил не как таковые, а по таксе, принятой на панели.
Между тем Сутин, вконец обнищавший, но счастливый от того, что видит море, снял себе какой-то сарайчик и проводил там целые дни, без конца чистя зубы. Как-то раз, когда Фернанда и Фуджита затащили его в Павильон Трех Сестер, чтобы угостить бараньей ногой, он так объелся, что заболел.
Однажды вечером Амедео, возвращаясь домой после утомительного дня, повстречал Поля Гийома в компании актера Гастона Модо и Блеза Сандрара. Заметив, что приятель малость раскис явно от того, что томится без выпивки, Блез, в ту пору работавший сценаристом на киностудии «Викторина», предложил ему денег, чтобы без промедления «промочить горло». При этом он, тоже порядком устав от бесконечной работы, рассчитывал улизнуть от спутников и заодно с Модильяни податься в бистро. Но Амедео к немалой досаде Блеза от денег отказался.
Несколько позже господин Кюрель, владелец Павильона Трех Сестер, лишил постояльцев кредита, а поскольку они совсем перестали платить за квартиру, решил выставить всю компанию вон. Чтобы возместить убытки хозяина, три художника — Модильяни, Фуджита и Сутин — предложили ему свои работы, но он категорически отказался. Это с его стороны был весьма прискорбный просчет, ибо, прибрав к рукам весь их багаж, на картины он не польстился, а ведь лет через пять полотна Модильяни, Сутина и Фуджиты сделали бы его миллионером. Папаша Кюрель умер, терзаемый яростью и запоздалыми сожалениями.
После Ниццы маленькое сообщество перебирается в Кань-сюр-Мер. Там Амедео зачастил в гостеприимное кафе некоей Розы, женщины проницательной, чудаковатой и очень сердечной, которая соглашается принимать рисунки в уплату за стаканчик-другой винца. У нее, конечно, нет ни благодушия папаши Либиона, ни его опыта, но что-то ей подсказывает открыть художнику кредит, когда он больше не может бросить на ее стойку пару бронзовых кругляшей с вытесненным на них Наполеоном.
Жизнь у всех худо-бедно налаживается. Хотя из-за войны Амедео лишен возможности рвануть в Италию, он живо ощущает ее близость. Он упивается теплым климатом, морем и солнцем. Нахлобучив старенькую широкополую шляпу, он слоняется по Променад-дез-Англе, набережной, заполненной богачами, которых тянет на Лазурный берег, чтобы быть подальше от войны. Он снова встречает Сюрважа, который тоже обретается в Ницце.
Что до Леопольда, он с утра до вечера бегает от одного торговца картинами к другому, рыщет по ресторанам и шикарным отелям Ниццы, Кань, Сен-Жан-Кап-Фера, Больё, Вильфранш-сюр-Мер, пытаясь продать что-нибудь из работ Моди или Сутина, но потенциальных клиентов, всех этих толстосумов, интересуют только казино Монте-Карло. Когда наступает вечер, все небольшое семейство ждет его на трамвайной остановке в надежде, что он хоть что-нибудь продал.
«Это были дни тревог и зубоскальства», как позже скажет Фернанда Барри. Честно говоря, они все кое-как перебивались на те деньги, которые Шерон ежемесячно высылал Фуджите из Парижа. Но дни проходили в относительной беспечности, вдали от столичных туманов и грохота войны. Одному лишь Амедео было не на шутку скверно. Ему хотелось более спокойной жизни, размеренной, безмятежной, свободной от материальных тягот, а вместо этого — непрестанные треволнения, порождаемые безденежьем, подавленность от того, что картины не продаются, мучительная неуверенность в завтрашнем дне. Он продолжает пить, курит беспрерывно, по всякому поводу затевает кутежи, только бы забыть невзгоды, обмануть себя иллюзиями. А сверх того — непримиримая война с тещей.
И вот наконец появляется Збо с доброй вестью, которой все ждали так долго. В Марселе ему улыбнулась удача: торговец и коллекционер Жак Неттер купил, притом за очень хорошую цену, целую партию картин. Среди них была «Bambina in azzurro» («Девочка в голубом») — портрет очень изящной малютки лет четырех-пяти, голубоглазой, в бело-голубом платьице с розовым маленьким бантом в волосах. Она стоит в углу комнаты, ее унылая мордашка умиляет до невозможности. Амедео в этот период создаст еще много портретов детей — мальчиков и девочек. Возможно, сам того не сознавая, он вдохновлен ожиданием собственного ребенка.
Тем не менее он далек от намерения оставить былые замашки. Как и прежде, блуждает от одного бистро к другому, по парижской привычке меняет гостиницы. Ни в одном отеле Амедео не могут вытерпеть больше нескольких дней — хозяева просят его съехать, устав от претензий других постояльцев, которые жалуются, что он мешает им, поет слишком громко, в поздний час поднимает шум, возвращаясь вдрызг пьяным. Все это продолжается вплоть до того дня, когда Сюрваж предлагает Модильяни работать у него.
Потом он перебирается к Остерлиндам — это семья скандинавских художников, чья вилла в Кань, окруженная оливковыми рощицами и клумбами роз, соседствует с домом Ренуара. В те дни семидесятилетний художник Аллан Остерлинд находится в зените славы. Его сын Андерс рассказывал, что видел, как Зборовский и Модильяни вошли к ним в сад. Невзирая на свою стать итальянского принца, Амедео выглядел грязным и замученным, словно генуэзский портовый грузчик. Андерс предоставил ему свою лучшую комнату, свежевыкрашенную, белую и чистую, но ни в эту ночь, ни в следующие гостю не спалось. Он заходился в долгих приступах кашля, его мучила неутолимая жажда, он всю ночь пил прямо из кружки, харкал на стены, стараясь попасть как можно выше, а потом долго смотрел, как плевок стекает вниз.
Однако в той же самой комнате он создал много рисунков и картин, среди них есть несколько особо примечательных, в частности превосходный женский портрет. Тогда же был написан портрет госпожи Остерлинд, прекрасной Рахили с золотистыми глазами, медленно угасавшей от кишечного туберкулеза, следствия испанки. Она изображена сидящей в кресле-качалке, томно подперев подбородок правой рукой.
По вечерам Остерлинд обычно отправлялся на виллу Коллетт в гости к своему старому соседу Огюсту Ренуару — тот, наполовину парализованный, проводил дни в инвалидном кресле на колесиках. Его бедные руки, прекрасные рабочие руки, что встарь расписывали фарфор, были скрючены ревматизмом, он даже высморкаться не мог без посторонней помощи, а когда хотел поработать, то приходилось привязывать кисть к пальцам. Ему было семьдесят семь лет.
— Возьми меня сегодня с собой к Ренуару, — попросил Амедео.
И вот Остерлинд приводит Модильяни, безвестного и нищего итальянского художника, к прославленному старому мэтру. Зборовский сопровождает их. Ренуар принимает их очень попросту, в столовой, куда его привезли после того, как он закончил свою дневную работу.
Это была большая комната в буржуазном стиле, где на стенах висело несколько картин хозяина дома и один утонченный, выдержанный в серых тонах пейзаж Коро. Ренуар сидел, съежившись в кресле, его плечи были закутаны шалью, на лоб надвинута каскетка, лицо прикрыто сеткой от комаров. Но глаза, глядевшие из-под этой импровизированной вуалетки, живые и пронзительные, с первого взгляда оценили собеседников. Двое мужчин в упор смерили друг друга глазами. Ренуар со своим славным прошлым, Моди со своей болезненной, озлобленной молодостью, не знающей доверия. С одной стороны радость, наслаждение лучезарным, чуждым страдания творчеством. С другой — творчество, рожденное болью, питаемое жизнью, изнемогшей от мучительных невзгод.
Ренуар велел принести для показа несколько своих полотен.
— Стало быть, молодой человек, вы тоже художник? — сказал он Модильяни, который молча разглядывал холсты.
Модильяни не ответил.
— Пишете ли вы с радостью, с тем же упоением, с каким предаетесь любви в объятиях женщины?
Модильяни упорно безмолвствовал.
— Вы подолгу ласкаете свои полотна?
Модильяни продолжал хранить молчание. Его лицо было угрюмо.
— А я каждый день поглаживаю их попки, пока картину не закончу.
Модильяни, казалось, корчился в муках, терпя из последних сил. Остерлинд почуял, что катастрофа неминуема. И она грянула. Амедео резко вскочил, шагнул к двери и, взявшись за дверную ручку, вместо прощальных слов грубо брякнул:
— А я не люблю задниц, сударь!
Амедео уже был в легком подпитии — на пути к вилле Коллетт имелась таверна, и Збо пришлось вытаскивать его оттуда. Слова престарелого мэтра он истолковал в дурную сторону, и его настиг неуместный судорожный припадок уязвленной гордости. Иное дело Ренуар — он ничего не сказал, отнеся эту выходку на счет нравов нынешнего молодого поколения: эти юнцы вечно выламываются, лишь бы любой ценой обратить на себя внимание. Он продолжал как ни в чем не бывало беседовать с Остерлиндом и Зборовским. Збо завел речь о своих планах, о Сутине и Фуджите. Старый художник подарил ему маленькую картину, сказав, что он волен распорядиться ею, как ему угодно, и согласился принять Фуджиту, которому в пору учения в Токийской школе изящных искусств довелось копировать произведения мэтра импрессионизма по их репродукциям. Фуджиту очень взволновали знакомство со старым мастером и возможность увидеть его за работой — тот как раз заканчивал очередных «Купальщиц», одну из своих последних композиций. Ренуар купил у него несколько гуашей и напомнил ему, сколь значительное влияние оказало искусство Японии на европейскую живопись конца прошлого века. «Японское искусство, — сказал Ренуар, — полностью изменило мое видение, оно повлияло на меня не меньше, чем Ван Гог и Гоген».
В июле их маленькая компания распалась. Фуджита с Фернандой, Ханка с Леопольдом и Сутин возвращаются в Париж. Амедео, Жанна и мадам Эбютерн остаются на Лазурном берегу. Амедео вовсю малюет портреты — служаночку из Кань, Блеза Сандрара, актера Гастона Модо, Сюрважа, нотариуса из Ниццы, снова и снова Жанну, детишек, «Zingara con bambino» («Материнство»), а еще — четыре пейзажа в духе Сезанна с деревьями на переднем плане на фоне домов в память о Провансе: «Деревья и дома», «Кипарисы и дома», «Пейзаж в Кань», «Южный пейзаж». Солнце Прованса осветляет его краски, делает их более теплыми и текучими.
Иногда он заходит в гости к русскому скульптору Александру Архипенко, владеющему по соседству большим парком с садом и огородом, где можно нарвать фруктов и овощей для своего семейства. В Ницце он навещает Сюрважа, живущего в доме мадам Мейер, которая нашла здесь спокойный приют вместе с двумя дочерьми — виртуозной пианисткой Марсель (ей предстоит войти в число легендарных исполнителей) и Жерменой, невестой Сюрважа. В то время в Ницце обретался также актер Пьер Бертен, будущий сосьетер «Комеди-Франсез», друг Макса Жакоба, уже знакомый с Модильяни (они встречались в Париже).
Мужчины беседовали в прихожей, как вдруг вошла Жермена Мейер в небесно-голубом платье. Как только было покончено со взаимными представлениями, Амедео тотчас же выразил желание, чтобы она позировала ему для портрета. Жермена дала согласие, и встречу назначили на следующий день.
Итак, назавтра Амедео явился со всем своим снаряжением, попросил Жермену сесть за пианино, она заиграла пьеску Равеля «Матушка гусыня», а он за несколько секунд набросал контуры ее лица. За два сеанса портрет был закончен. Художник приступил ко второму. Но тут девушка заболела и слегла — Жанна Модильяни утверждает, что она подхватила испанку. Сеансы позирования прекратились. Через две недели, когда Жермена выздоровела, Амедео отказался закончить картину, сказав, что никогда не мог вернуться к прерванной работе, но он примется за новый портрет.
Впоследствии Жермена станет мадам Сюрваж, это случится в 1921 году.
11 ноября в связи с подписанием договора и прекращением военных действий все почувствовали, что пробуждается надежда. Для Амедео и его друга Леопольда Сюрважа это послужило поводом хорошенько отпраздновать. Они еще не знали, что позавчера в Париже эпидемия гриппа — той же страшной испанки — оборвала жизнь Гийома Аполлинера.
29 ноября в госпитале Святого Рока в Ницце у Жанны рождается дочь. Имя ей дают то же, что у матери, но все свое детство она будет зваться на итальянский лад — Джованной. Амедео так счастлив, что для начала предпринимает с приятелями большое путешествие по городским бистро. Когда же он является в бюро регистрации актов гражданского состояния, чтобы объявить о рождении своей дочери, окошечко уже закрыто. Потом он больше об этом не вспоминает. Таким образом, в свидетельстве о рождении маленькой Джованны указано только имя ее матери. Позже, когда она станет круглой сиротой, ее тетка Маргерита удочерит племянницу, и лишь тогда девочка получит фамилию Модильяни.
Пока Амедео нянчит свое дитя в Ницце, Поль Гийом в галерее на улице Фобур-Сент-Оноре, дом 108 выставляет тридцать полотен, из коих четыре принадлежат Матиссу, три — Пикассо, по четыре — Дерену, Кирико, Вламинку и Роже де Лафрене, три — Утрилло и еще четыре — Модильяни («Женщина под вуалью», «Прелестная хозяюшка», «Мадам Помпадур» и «Беатриса»). Экспозиция проходит под названием «Художники сегодня» и претендует на то, чтобы представить вниманию публики «несколько лучших произведений наиболее примечательных живописцев дня нынешнего. Выставка призвана послужить достойным положительным противовесом тем нападкам, в которых изощряются недруги современного французского искусства».
Вернисаж привлекает множество видных лиц — известных деятелей искусства и писателей, коллекционеров и коммерсантов, журналистов и критиков-искусствоведов, среди которых можно назвать таких, как Роже Аллар, Альбер Марке, торговец предметами искусства Жорж Бернхейм, художник Жак-Эмиль Бланш и его друг Андре Жид, выдающиеся кутюрье Поль Пуаре и Жак Дусе, журналистка Луиза Фор-Фавье, Наталья Гончарова, эксперт по картинам Жозеф Эссель, коллекционеры Жорж Менье, Гертруда Стайн и княгиня Полиньяк, Андре Сальмон, Луи Воксель.
Хотя выставка продлилась недолго, с 15 по 23 декабря, она вызвала большой резонанс в прессе, привлекла внимание пятнадцати газет, в том числе «Нью-Йорк геральд». А художник Роже Бисьер в «Пари-миди» пишет так: «Это добротная подборка, было бы неплохо иметь возможность регулярно видеть произведения такого уровня». Итак, Модильяни воспринимается как один из самых значительных художников своей эпохи: не будет преувеличением сказать, что отныне он признан мастером, равным Пикассо и Матиссу.
Между тем на Лазурном берегу Амедео, ставший отцом, похоже, осознает свою новую ответственность с гордостью. Он пытается вести более размеренную жизнь. Меньше пьет и трудится с особым рвением. Но как только первые всплески родительского чувства утихают, волна энтузиазма спадает. Виной тому и неопытность Жанны, которая понятия не имеет, как управляться с младенцем, и постоянные стычки с тещей, которая тоже в няньки не годится, и навязчивые идеи, снова одолевающие его… Фелиция Сандрар, первая жена Блеза Сандрара, позже будет рассказывать, как встретила их, его и Жанну, накануне Рождества: они мыкались по городу в поисках кормилицы для своей дочки. Итак, вскоре появится кормилица, кроткая, заботливая уроженка Калабрии, ей-то и поручат маленькую Джованну.
31 декабря 1918 года, оставив дома Жанну с матерью и малышкой, Амедео отправляется праздновать Новый год с Сюрважем. Они вместе пишут Зборовскому:
«Ровно полночь.
Дорогой друг!
Обнимаю вас, как хотел бы обнять в день вашего отъезда, если бы мог… Мы с Сюрважем кутим в „Золотом петухе“. Я продал все свои картины. Пришлите поскорее денег. Шампанское льется рекой. Мы желаем вам и вашей милой жене всего самого лучшего в Новом году.
Resurrectio vitae. Hic incipit vita nova[17].
Модильяни».
«С Новым годом!» — дописывает Сюрваж по-русски. И по-французски добавляет: «Да здравствует Ницца! Да здравствует последняя ночь первого (тут у него описка — вероятно, имелось в виду „старого“) года.
Сюрваж».
Разумеется, история с продажей картин — неуклюжий розыгрыш со стороны Амедео, а вот просьбы прислать денег серьезнее некуда, он без конца взывает об этом к Збо. В январе 1919 года он отправляет из Ниццы следующее послание:
«Дорогой друг, вы сущий болван, что не понимаете шуток. Ничего я не продавал, товар отправлю вам завтра или послезавтра.
А вот что действительно со мной произошло, и это очень серьезно: у меня украли бумажник, в котором было 600 франков. Похоже, для Ниццы это характерно. Судите сами, как я раздосадован.
Теперь я, конечно, на мели, у меня почитай что ни гроша. Идиотство, ничего не скажешь. Не в моих и не в ваших интересах, чтобы я застрял здесь без толку, а потому предлагаю вот что: вышлите по телеграфу 500 франков на адрес Штурцваге… если сможете. А я буду вам отдавать по 100 франков в месяц. Иначе говоря, вы сможете в течение пяти месяцев удерживать из того, что мне причитается, по сотне в месяц. Короче, не важно, каким образом, но я с вами рассчитаюсь. Но если оставить в стороне вопрос о деньгах, меня еще страшно беспокоит пропажа документов.
Только этого не хватало именно сейчас, когда удалось хоть немного успокоиться… наконец.
Как бы то ни было, надеюсь, что этот удар не заденет самого главного. Не сомневайтесь в моей преданности и дружбе, дорогой мой. Передайте наилучшие пожелания вашей жене, а вам я от всего сердца жму руку.
Модильяни».
Получил ли Леопольд это письмо? Амедео помедлил, давая ему время для маневра, но спустя несколько дней послал новое, еще более настойчивое письмо:
«Мой милый Збо!
Встает вопрос, или (вспомним „Гамлета“) that is the question.
To be or not to be. Что я грешник или дурак, это само собой: признаю свою вину (если тут есть вина) и свой долг (если получу взаймы), но сейчас речь вот о чем: я или совсем пропал, или по меньшей мере здорово влип. Это вам понятно? Вы мне прислали 200 франков, но, естественно, из них половину пришлось отдать Сюрважу, ведь только его помощь спасла меня от полной катастрофы… Но теперь…
Если вы меня выручите, я не забуду, чем вам обязан, и смогу двигаться дальше.
Но если я застряну здесь без движения, связанный по рукам и ногам… кому от этого польза?
Сейчас у меня на руках четыре картины. Виделся с Гийомом (речь идет о Поле Гийоме). Надеюсь, он мне поможет уладить вопрос с документами. От него уже есть добрые вести. Если бы не это проклятое невезенье, все шло бы хорошо. Так почему бы не покончить со всем этим без промедления, чтобы не тормозить дело, которое уже налаживалось?
Ну, довольно, я все сказал, делайте теперь, что хотите и что сможете… но отвечайте… только не тяните, это нельзя откладывать, время не ждет.
Обнимаю вас.
Привет мадам Зборовской.
Модильяни».
Зборовский прекрасно понимает, что без денег и документов Модильяни с Лазурного берега не выбраться. Как всегда, он приходит на помощь, прилагая максимум усилий, чтобы тот не испытывал нужды в самом необходимом и мог позаботиться о жене и дочурке. Тем паче что от бабушки Эбютерн этого не дождешься, тут у него сомнений не оставалось. И в феврале 1919-го Амедео шлет Збо благодарственную записку из Ниццы:
«Мой дорогой Зборовский!
Получил ваши 500 франков, спасибо.
Теперь я снова возьмусь за работу, которая была прервана.
Вместо всяких объяснений (ведь в письме никогда полностью не объяснишься) просто скажу: там образовалась „дырка“.
Получил прелестное письмо от вашей жены.
Я совсем не хочу, чтобы вы прощали мне какой бы то ни было долг. Напротив: установите лучше (или, если угодно, давайте вместе установим) какой-нибудь кредит, чтобы с его помощью ликвидировать заполнимые пустоты, которые и впредь могут возникать в силу непредвиденных обстоятельств. Надеюсь вскоре увидеть вас в Ницце, а еще прежде получить от вас весточку.
Жму руку.
Модильяни».
Между тем они с Леопольдом Сюрважем сидят за столиком, потягивая анисовый ликер, Амедео набрасывает несколько штрихов в своем альбоме для этюдов, как вдруг Леопольд спрашивает:
— Почему ты всегда меня рисуешь так, что один глаз закрыт?
— Потому что одним глазом ты смотришь на мир, а другим внутрь себя.
В большинстве писем Амедео нет точной даты, хронологию приходится определять по содержанию текста. Следующее письмо отправлено из Ниццы в феврале 1919-го:
«Дорогой Збо!
Спасибо за деньги. Завтра утром я пошлю вам несколько холстов.
Я принялся за пейзажи. Первые из них, возможно, будут еще малость „незрелыми“.
В остальном все хорошо. Передайте привет мадам Зборовской. Жму руку.
Модильяни.
Замолвите за меня словечко Гийому, он обещал мне прислать что-то, что послужит „поршнем“ для проталкивания дела с возобновлением моих документов. Пусть вышлет».
Поль Гийом будет хлопотать в посольстве, чтобы Модильяни выдали новые документы, но его демарши останутся тщетными. Кончится тем, что Джузеппе Эммануэле, брат Амедео, депутат-социалист, выручит его из беды и поможет выправить паспорт.
В феврале 1919 года Амедео снова пишет Зборовскому:
«Мой милый Збо!
Спасибо за деньжата.
Я только жду, когда просохнет головка, которую я написал с моей жены, чтобы послать вам сразу четыре холста (включая те, что вам известны).
По-прежнему работаю как негр.
Не думаю, что удастся посылать больше четырех-пяти полотен за раз, холод не позволит. (Зимой полотна просыхают плохо, медленно. — Примеч. автора.)
Моя дочь чувствует себя великолепно.
Пишите, если это вас не слишком обременит.
Кланяйтесь от меня мадам Зборовской, а вам я крепко жму руку.
Модильяни.
Холст высылайте как можно скорее. И не забывайте про то дело на площади Равиньян. Пишите».
Следующее письмо также послано из Ниццы, но у него есть точная дата — 27 февраля 1919 года:
«Дорогой друг!
Благодарю за 500 монет, а главное, за то, что прислали их так быстро. Полотна (4) я отправил вам только сегодня.
Теперь буду работать по адресу: Французская улица, дом 13.
Обстоятельства, вернее, их изменчивость так же, как перемены погоды, заставляют опасаться сбоев в ритме работы и в настроении.
Добрым росткам нужно дать время, чтобы окрепнуть и расцвести.
Я в эти дни немного побездельничал: плодотворная праздность — самая что ни на есть работа.
Что до Сюрважа, насчет него вывод один: поросенок. Вы приедете в апреле? Дело с документами почти улажено благодаря моему брату. Теперь я, по сути, могу уехать, когда пожелаю.
Но соблазняет мысль задержаться здесь еще немного, а вернуться не раньше июля.
Напишите, если будет время, и передайте от меня привет мадам Зборовской.
Жму руку.
Модильяни.
Ребенок в полном порядке».
Из прошения о выдаче разрешения на выезд, поданного в мае 1919-го, узнаем, что в это время Амедео жил в Кань на Вилла-ла-Рианте.
После окончания войны, как только деловая жизнь пошла в гору, оживился и спрос на предметы искусства. Вот и у Зборовского дела пошли в гору. Возникла идея устроить летом выставку в Лондоне. Он известил об этом Амедео, который тотчас послал матери открытку из Кань, датированную 13 апреля 1919 года:
«Дорогая мама, я в Ницце, совсем близко. Очень счастлив. Как только обоснуюсь на постоянном месте, сразу пришлю тебе адрес.
Крепко тебя обнимаю.
Дэдо».