ВЕНЕЦИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВЕНЕЦИЯ

Экспресс за двадцать минут проглотил девятнадцать километров до Пизы, затем оставил слева Пизанские горы, а справа маленький красивый холм Сан-Миниато с изящным собором. Опять слева, у Монтелупо, где поезд пересек Арно, пронеслась исполненная архитектурного изящества вилла Медичи. По узкому ущелью Гонфолина, змеящемуся меж Альбанских гор, поезд проследовал вдоль реки. Промелькнул Эмполи, за ним укрепленный городок Синья. После Сан-Доннино мимо окон понеслись бесчисленные виллы, предвещая скорое прибытие во Флоренцию. Итого: часа сорока пяти хватило, чтобы через холмы и долы, пейзажи, не претерпевшие перемен со времен Средневековья, поезд преодолел семьдесят восемь километров, отделяющих Флоренцию от Пизы. На центральном вокзале Флоренции Санта Мария Новелла пришлось пересесть в скорый, идущий в Болонью. Опять замелькали виноградники, оливковые плантации, усеянные цветами насыпи; напористое урчание паровоза, резкие свистки при приближении к вокзалам, мимо которых поезд следовал без остановки… Великолепные земли цвета красной и желтой охры с торчащими то тут, то там башенками и зубчатыми стенами замков, неясно видимыми сквозь туманную дымку, напоминали ему Джотто и Мазаччо, обширные цветущие сады — Филиппо Липпи и Боттичелли. Затем между туннелями и виадуками перед глазами путешественников поплыли величественные виды равнин и предгорий Апеннин, монастыри, деревни, берега реки Рено и плодородная равнина до самой Болоньи. После Болоньи нетерпение юного путешественника стало расти. Каналы, речки, болотистая ровная местность, Феррара, Ровиго, мост через Адидже, развалины замка, Монселиче, Батталья, холмы Колли Эуганеи с их термальными источниками и деревня, где родился Тит Ливий; на одном из всхолмлений — Падуя. Железнодорожное полотно пересекает последние тридцать километров, отделяющие Падую от Венеции, тянется вдоль канала, ведущего к Батталье. Нетерпение беспокойного юноши уже перерастало в нервное возбуждение. Наконец Местре, последнее поселение на твердой земле, за ним — мост через лагуну, а через несколько минут вокзал Санта Лючия, раскинувшийся над водной гладью.

Вместо того чтобы, подобно большинству путешествующих, сесть в катер, Амедео на какое-то время в новом городе, следуя привычке, позволяет себе провести несколько дней в роскошной праздности. (Впрочем, за его обучение, как всегда, платит все тот же марсельский дядюшка Амедей Гарсен.)

Первый вечер сладостен и великолепен. Полная луна бросает на воды Большого канала серебряные отсветы, льнущие к стенам дворца. Куда ни бросишь взгляд — всюду силуэты, напоминающие цветок дикого колокольчика: это храмовые купола, они отчетливо вырисовываются на тусклом небе, словно суровые стражи, охраняющие покой лагуны. Вдоль каналов, пересекающих тот, по которому ты плывешь, тени запоздалых путников торопятся в молчании, а песни множества соловьев, чьи гнезда виднеются чуть ли не под каждой венецианской крышей, не нарушают, а скорее оттеняют тишину.

Несколько дней спустя, 19 марта 1903 года, Амедео записывается в Свободную школу рисования с обнаженной натуры при Королевском институте, впоследствии ставшем академией, однако вскоре начинает прогуливать занятия, ибо атмосфера там, на его вкус, слишком школярская. Он слоняется по городу, наполненному игрой воды и золотистого света, словно гигантская театральная декорация. Город средневековых дожей приводит его в смятение. От величественности его кружевных готических и барочных фасадов у молодого человека спирает дыхание.

Как и во Флоренции, он бросается на приступ музеев и храмов. Его мимолетными приятелями становятся Фабио Мауроннер, Гвидо Маруссиг, Марио Крепет, юный Гвидо Кадорин; они иногда сопровождают Амедео, подсказывая, где его поджидают самые важные открытия, он видит картины старых венецианцев XV века: Джованни Беллини, Витторе Карпаччо, Джорджоне и Тициана, а также художников века XVI: Тинторетто, Паоло Веронезе и Тьеполо. Как и во Флоренции, он по многу раз возвращается к полюбившимся памятникам и полотнам, делает заметки и наброски, впитывает в себя необычные цветовые решения, но линия зачастую интересует его больше цвета. Его особо волнует все, что относится к линии, рассматриваемой как спиритуалистическая ценность, как способ упрощения реальности, рассечения ее ради выявления подлинной сути.

Вот как вспоминает о Модильяни той поры Арденго Соффичи, художник, писатель и критик, встречавшийся с ним в Венеции в августе 1903 года:

«Это был молодой человек с миловидными чертами лица, среднего роста, тонкий, одетый с неброской элегантностью. Манеры грациозны и сдержанны, как, по сути, и он сам, а то, что он говорил, было проникнуто недюжинным умом и безмятежной уравновешенностью суждений. Когда я был в Венеции, мы провели вместе несколько очень приятных часов, прогуливаясь по этому полному неожиданностей городу, с которым он меня знакомил. Он привел нас в тратторию, посещаемую простым людом, где, пока мы ели вареную рыбу, чей сильный запах помнится мне до сих пор; наш новый друг говорил нам о своих поисках в области живописи и показывал наброски с картин наших старинных художников-примитивистов; еще он упоминал о своих страстных изысканиях, касавшихся живописи сиенских мастеров XVI века, и кроме них — венецианца Карпаччо, к которому в ту эпоху питал особое пристрастие».

Амедео приводят в восхищение не только музеи, но и улочки простонародных кварталов, все эти «кампи» и «кампьелли» — маленькие эспланады, типичные для Венеции: обычно они расположены вокруг церкви, монастыря или между домами. Он не устает ходить на большой рынок Риальто, на экспозицию V Международного бьеннале современного искусства, в том году продолжавшегося с 22 апреля по 31 октября, забредает в знаменитые кафе на площади Сан-Марко, где иногда делает наброски. Ею любимые — «Флориан» и «Гран-кафе-Куадри», стоящие друг против друга с XVIII века, очень характерные, венецианские, обязательно посещаемые заезжими путешественниками не только со всей Италии, но и со всего света, в особенности интеллектуалами, которые после полудня сходятся туда, чтобы обменяться новостями политической, художественной, светской и культурной жизни, а иногда и получить полезную деловую информацию. Но Венеция предоставила Амедео и повод поддаться кое-каким «соблазнам юности». Молодой дворянин из Неаполя барон Марио Крокколо, имеющий отношение к некоему «Кружку поклонников фантастического» — эзотеризм тогда как раз вошел в моду, — заманил Амедео и его приятелей из академии, а также нескольких девушек на вечера, организованные в заброшенных церквах, где молодые люди пили вино, курили гашиш и предавались оккультизму. Гвидо Кадорин, которому тогда было только четырнадцать, много лет спустя будет рассказывать, что эти венецианские бдения кончились приходом карабинеров. Стражи порядка сурово пристыдили их всех, а Амедео был даже вынужден возвратиться в Ливорно и безвылазно провести там не менее двух месяцев.

В течение 1904 года его здоровье, и так весьма хрупкое, с трудом выносит туманы влажного венецианского климата. Общая усталость и лихорадочное напряжение творческих поисков побуждают Амедео сделать передышку: провести несколько дней в горах, в Мисурине, что в Доломитах. Там он нарисует портрет «Молодой студент в синей блузе». Из Мисурины он снова пишет Оскару Гилья, поверяя ему то, что его терзает:

«Мой милый, милый Оскар, ты обещал завести дневник, где будешь отмечать все, что случится с тобой, начиная с того дня, как мы расстались, до нынешнего времени. С нетерпением жду его. Что до меня, я не могу выполнить обещания, ибо не в состоянии писать дневник. И не только потому, что ныне в моей жизни не происходит никаких внешних событий, — просто я думаю, что внутренние душевные состояния не могут быть излиты на бумагу, пока мы еще в их власти. К чему писать, когда чувство еще живо? Все это — лишь необходимые эволюции, через которые нам так и так предстоит пройти, а важна в них лишь цель, к которой они приводят. Поверь мне, когда замысел произведения доходит до завершенности и обретает плоть, освобождаясь от пут всех частных привходящих событий, послуживших тому, чтобы он зародился и окреп, — только тогда произведение достойно того, чтобы быть переданным и воплощенным теми средствами, которые диктует избранный стиль. Четкая стилистика необходима и эффективна именно потому, что она просветляет намерения того, кто замыслил произведение, предоставляя возможность выразить то, что он не может или не должен изложить в слове; кроме всего прочего, стиль — единственный набор средств, способный вывести замысел наружу. Всякое великое произведение искусства следует рассматривать как нечто сотворенное природой. Преимущественно в его реальном эстетическом бытовании — вне предыстории и таинства его сотворения, без учета того, что двигало творцом и его волновало.

Впрочем, все сказанное — чистейший догматизм. Но почему все-таки ты мне не пишешь? И что представляют собою твои картины? Описание одной из них я прочитал в статье из „Корьере“. Я со своей стороны пока еще на картину претендовать не могу; здесь я вынужден жить в гостинице, из чего, как сам понимаешь, явствует, что у меня нет никакой возможности посвятить себя картине, однако я много работаю, наблюдаю природу. Думаю, мне рано или поздно придется подыскать другое жилье: варварство туристов и отпускников не позволяет должным образом сосредоточиться, когда в том возникает наибольшая надобность. В конце концов я заберусь повыше: в австрийский Тироль. Но об этом пока нельзя никому говорить. Пиши мне по-прежнему в гостиницу „Мисурина“.

Чао.

Пиши, присылай обещанное.

Привычка к созерцанию альпийских окрестностей, вообще природы — это, думаю, одна из главных перемен в состоянии моего ума. Хотелось бы поговорить с тобой о различиях между произведениями тех художников, кто наиболее близко общался с природой и проникался ею, и теми, кто сегодня ищет вдохновения в упражнении и желают образовываться в городах, где искусство процветает.

Есть ли теперь в Ливорно что-нибудь, способное развлечь?»

По его собственному признанию, Амедео, как видим, весь во власти внутреннего конфликта и пока бессилен выразить, что его терзает: не находит нужных слов. В уме его уже складывается модель эстетики, освоить начатки которой возможно лишь «в городах, где искусство процветает», а не в общении с природой, как то было у старых мастеров, но представление о новом методе еще не вполне оформилось. Все это крайне важно, если пытаешься понять, какие муки испытывает «куколка Амедео Модильяни», превращаясь в творца, способного воплотить тот идеал, к которому устремлено все его существо. К несчастью, ответы Оскара Гилья еще не найдены, так что в этом диалоге двух художников остались невосполнимые лакуны. Однако с некоторой долей уверенности можно предположить, что по состоянию умов Оскар и его корреспондент довольно близки. Это становится особенно очевидно, если принять во внимание последнее известное нам письмо, отправленное Модильяни своему другу из Венеции:

«Мой милый, милый Оскар, получил твое письмо и страшно огорчен, что не дошло первое, то, что, по твоим словам, было послано ранее. Понимаю твою боль и разочарованность — увы, скорее догадываясь по тону письма, нежели благодаря твоим собственным признаниям! Причины этого мне примерно известны, я уже испытал и теперь испытываю, поверь, настоящую боль. Правда, доподлинной подноготной всех обстоятельств я пока представить себе не могу, но, зная благородство твоей души, ясно понимаю, какое тягостное, разрушительное впечатление они должны были на тебя произвести, доводя до состояния подобной безнадежности. Повторяю, мне неведомо, в чем, собственно, дело, но думаю, что наилучшим лекарством было бы некое дуновение жизни, которое я хочу послать тебе из самого моего сердца, в настоящее время полного сил, ибо ты создан, поверь мне, для существования, наполненного смыслом и радостью. У таких, как мы (прости мне это множественное число), — иные права, нежели у людей обычных, ибо иные желания ставят нас выше их и — необходимо не только повторять это, но и верить собственным словам — выше их морали. Тебе вовсе не пристало сжигать себя в жертвенной самоотдаче. Твой истинный долг — спасти свою мечту… Прекрасное несет в себе — да, и оно тоже — права, болезненные для чужих самолюбий, однако же именно из них рождаются самые драгоценные устремления духа. Всякое преодоленное препятствие знаменует собою рост нашей воли, ее необходимое и благотворное обновление. Храни свой священный огонь (говорю эти слова тебе, но мог бы обратить их и к себе самому), питай его всем, что способно воспламенить ум и чувства. Это плодоносные дары, подстегивающие воображение, постарайся вызывать их к жизни, растравляй и береди, ибо только они способны выявить все творческие силы ума и восприятия, доведя их до максимума. За это мы и должны бороться. Можем ли мы заключить себя в тесный обруч повседневной морали? Утверждай свое право и превосходи себя ежедневно, ежечасно. Человек, не способный претворять энергию своего духа в желания, доселе неведомые, извлекая из себя почти полностью обновленную индивидуальность, при том, что и эти новые стремления, и переосознание собственной сути необходимы для разрушения всего старья и гнили в себе, такой человек — не творец, это буржуа, кондитер, все, что угодно, только не то, что надо. Ты мог бы в этом месяце приехать в Венецию, решайся, не дай себе выдохнуться, научись ставить свои эстетические потребности выше обязательств перед людьми. Ежели хочешь бежать из Ливорно, я сумел бы помочь тебе в меру своих возможностей, но не уверен, что это необходимо.

Для меня подобное твое решение было бы подлинным счастьем. В любом случае ответь на это письмо. Венеция одарила меня самыми драгоценными плодами, я многому научился и чувствую себя повзрослевшим, словно после большой выполненной работы. Венеция — голова Медузы с копной бесчисленных лазурных змей и огромными сине-зелеными глазами, заглянув в которые душа уходит куда-то безвозвратно, испепеляя себя в необъятной дали.

Дэдо».

Если не считать его работ, принадлежащих семейству Ольпер, из произведений Амедео Модильяни, созданных тогда в Венеции, сохранилось, увы, немногое. По воспоминаниям его сестры Маргериты, он систематически уничтожал все следы каждой новой своей попытки выработать оригинальную манеру, так как всякий раз оставался неудовлетворенным и перед ним уже начинало брезжить новое решение. Это подтверждает и аннотация, посвященная ему в экспозиции Французской галереи: «Первые полотна Модильяни, имеющиеся в нашем распоряжении и несущие отпечаток различных влияний, относятся к 1908 году, поскольку работы, созданные ранее в Италии, уничтожены по воле самого художника». Однако некоторые из них все-таки избежали подобной участи, в основном портреты, вероятно подаренные или даже проданные в свое время им самим, а потому более не принадлежавшие своему взыскательному создателю.

Так, сохранился портрет его знакомой, сидящей в позе, излюбленной художниками венской школы. Речь идет о портрете Альбертины Ольпер, дочки его ливорнского преподавателя латыни, дружившей с семейством Модильяни. Став позднее преподавателем сама, Альбертина Ольпер с 1893 года вела курс литературы в венецианской Высшей школе преподавания и проживала в приходе Сан-Марко недалеко от Амедео. Тогда-то он и написал этот красивый портрет в ярких тонах, пользуясь таким удобным обстоятельством, как близкое соседство и давняя дружба. Имеется портрет трагической актрисы Элеоноры Дузе, музы Габриэле Д’Аннунцио, одного из любимых авторов Модильяни, в письмах которого ощутимо подражание пышной патетической стилистике свойственного этому писателю неоромантизма. Уцелел и портрет Фабио Мауроннера, приятеля Амедео, — монохромная пастель, выставлявшаяся на бьеннале 1930 года вместе с портретом Амедео кисти самого Фабио. Собратья-художники позировали друг другу.

Свидетельством присущей Модильяни обостренной тонкости чувства является то, что у него очень мало работ, чьи модели неизвестны. Этот художник предпочитает запечатлевать на своих полотнах тех, кого знает лично или к кому горячо привязан. Хотя оппозиция «линия-объем» все еще остается для него главной проблемой, в своих поисках новых цветовых соотношений он продвинулся довольно далеко: теперь его палитра почти монохромна, но живопись — легкая и пламенеющая.

Венецианская эпопея продлилась три года, перемежаясь, однако, частыми возвращениями в Ливорно. Хотелось повидать семью и бывших соучеников по мастерской Микели. Луэлина Ллойда, блистательно продвигавшегося вперед в рамках ставшего привычным дивизионизма, Джино Ромити, который все отчетливее превращался в прямого последователя Фаттори, Манлио Мартинелли, остававшегося верным своему призванию пейзажиста, Ренато Натали, никогда не писавшего с натуры и занимавшегося в основном тщательным запоминанием картинок простонародной жизни, быта завсегдатаев кафе, публичных домов, уличных бродяг, чтобы потом, уже в мастерской, все это переносить на полотно. Натали обладал даром веселой общительности, непосредственностью, верной рукой, и его художественная манера приводила Амедео в восторг. В свой черед и Ренато восхищался многосторонностью Модильяни, тонкостью и эрудицией, наконец, обостренной чувственностью его мазка. Однако для Дэдо чем дальше, тем удушливей становилась мещански-провинциальная атмосфера, царившая в Ливорно. Там ему хотелось только одного: как можно скорее уехать, подышать воздухом свободы. В начале 1904 года он и Ренато решают отправиться в Венецию вместе.

На этот раз Амедео обосновался в маленькой — около полусотни квадратных метров — мастерской, расположенной в полуподвале на уровне канала и выходящей на Кампьелло-Чентопьерре. Он, как гид, водит приятеля по городу, показывает ему галереи, музеи, знакомит с шедеврами старых мастеров. Они обмениваются впечатлениями. Но Амедео в силу сугубой цельности натуры и идеалистической категоричности не выносит точек зрения, не совпадающих с его собственной, поэтому споры становятся все горячее, порой переходя в ссоры.

Он начинает проявлять раздражительность. Так, однажды вечером в кафе «Флориан» друзья встречают еще двух уроженцев Тосканы: живописца Плинио Номеллини и композитора Джакомо Пуччини, очень радостного оттого, что в Театро Гранде де Брешиа только что с триумфом пошла его опера «Мадам Баттерфляй». Когда речь зашла об опере, Амедео пожелал сделать какой-то набросок синим карандашом на программке с либретто, так сказать, привнести кое-что и от себя. Но вероятно, в тот вечер собеседники немного увлеклись, обмывая успех Пуччини. В хмельной эйфории Номеллини, тоже уроженец Ливорно, желая сострить, заметил землякам, что таким молодым провинциалам, как они, небезопасно слоняться поздно вечером по венецианским улочкам, можно вляпаться в историю. Амедео не терпел, когда его называли провинциалом. Он прицепился к этой, по сути, безобидной шутке, разъярился, перешел на оскорбления и угрозы, и все бы кончилось рукопашной, не вмешайся вовремя гарсон. Уже не «совпадая по фазе» со своими приятелями, он начинает смотреть на них другими глазами и порой ведет себя не слишком предупредительно. Поиски новой художественной формы держат его в постоянном напряжении. В попытках докопаться до эстетической и философской сути собственных начинаний он выматывается так, что начинает терять почву под ногами. Луэлин Ллойд, имевший случай видеться с ним в Венеции, спустя несколько лет расскажет:

«Когда я жил в Венеции, занимаясь по нескольку часов ежедневно, но не в академии, а в музее и все остальное время — на городских улочках, я встретил Модильяни на площади Сан-Марко. Он тотчас принялся говорить о своих проблемах с формой и цветом, переходя от искусства к философии и от философии к эстетике. А день был прекрасный, площадь выглядела чудо как хорошо, вокруг нас ворковали голуби, шарфики венецианок колыхались под ветерком, что дул с лагуны. Я не мог дальше все это выслушивать и расстался с ним. Он наверняка подумал, что я невежда, необразованный, поверхностный, пустоголовый. Я же, вырвавшись на свободу, утешал себя, разглядывая оранжевый от солнца парус рыбачьей лодки, раздувшийся под ветром на виду Славянской набережной».