Фронт в эфире
Фронт в эфире
В первое утро нападения гитлеровской армии на СССР, 22 июня 1941 года, из облаков, нависших над Львовской цитаделью, вынырнули немецкие бомбардировщики. Наполняя воздух ревом моторов, они шли так низко, что ясно можно было разглядеть черные кресты на крыльях…
Увидел эти приметы фашистских самолетов и вышедший вместе с друзьями из столовой Степан Тудор.
Сверкнуло пламя взрыва. Под оглушительный грохот стена многоэтажного дома накрыла пробитые осколками окровавленные тела литераторов-революционеров — Степана Тудора, Александра Гаврилюка и их друзей — польских писателей Софью Харшевскую и Францишека Парецкого.
Так Галан потерял первых боевых друзей…
Ранним утром 30 июня 1941 года ударные части немецкого вермахта врываются на окраины Львова. Загудели, встречая их, колокола многих униатских церквей. Никто уже не спит и в митрополичьем капитуле: все черноризники готовятся встречать желанных гостей с «христианского Запада», которые идут на Восток очищать новые территории для себя и для религиозной экспансии униатской церкви.
Со стороны Яновской Рогатки во Львов врывается батальон Степана Бандеры, прозванный гитлеровцами очень сентиментально «Нахтигаль» («Соловей»).
«Соловьев» ведут по улицам Львова представитель немецкой военной разведки, отвечающий за их политическое воспитание, доктор Теодор Оберлендер, старший лейтенант Альфред Херцнер, отпетый террорист-националист Роман Щухевич и — кто бы мог подумать?! — доктор богословия Иван Гриньох.
Переодетый в мундир немецкого вермахта, капеллан Иван Гриньох бойко печатал шаг рядом с фашистами по мостовым Львова. На его плече желто-голубая ленточка, на кокарде герб националистов — трезуб, на петлицах — крестик, а у пояса, на пряжке которого выбиты слова: «Готт мит унс!» («С нами бог!»), висит в кобуре черный «вальтер», стреляющий теми же самыми патронами, что и немецкие автоматы.
Одна сотня «Нахтигаля» бросается на Замарстиновскую улицу и к Газовому заводу, но основные силы «соловьев», ведомые командирами и капелланом Гриньохом, проходят под аркой стиля барокко прямо к собору святого Юра.
Под той же аркой в начале века проезжал дорогой гость митрополита — австрийский генерал Фидлер, назвавший Шептицкого «генералом армии Христовой», и спустя сорок лет в повторении его маршрута «Нахтигалем» есть своя традиционная преемственность и своеобразная символика.
Площадь перед капитулом, у собора святого Юра, уже заполнена монахами, монахинями-василианками, богомольцами. Они уступают место легионерам «Нахтигаля», и те выстраиваются, устремив свои взгляды на палату митрополита, куда ушли их командиры и прибывший во Львов главный представитель абвера — доктор теологии, профессор Кенигсбергского университета и капитан разведки Ганс Кох.
Шептицкий принимает всех вожаков «Нахтигаля», по-отечески целует своего любимого воспитанника Ивана Гриньоха; и его эксцеленции никак не мешает при этом болтающийся на поясе богослова тяжелый немецкий «вальтер».
После того как все уже обговорено конфиденциально и решено, что Ганс Кох для лучшей координации действий армии и церкви остается жить в палатах митрополита, гости и хозяин поднимают еще по одной рюмке зеленого шартреза, и привратник Арсений выкатывает тяжелое кресло, в котором восседает «князь церкви», на балкон капитула.
С этого невысокого балкона под выкрики «соловьев»: «Хай живе владыка!», «Хай живе украинский Моисей!» — митрополит Шептицкий благословляет легионеров и собравшихся, приветствуя в древнем граде Льва «доблестную гитлеровскую армию».
Гудит древний колокол «Дмитро»; падают ниц монахи; усердно крестятся завтрашние убийцы львовской профессуры — «соловьи»; их духовный наставник Иван Гриньох; и даже бывалый шпион Теодор Оберлендер осеняет свой мундир крестным знамением: один ведь «святой отец» у них, тот самый Пий XII, что молится на Латеранском холме за дарование победы гитлеровскому оружию.
Правда, торжественная церемония благословения «Нахтигаля» Шептицким несколько омрачается тем, что ровно в семь утра над соседней Свято-Юрской площадью появляются в небе два советских краснозвездных штурмовика и дают пулеметные очереди по расположившимся на площади гитлеровцам. С воплями и криками прячутся монахи и монахини в подземельях собора, прижимаются к стенам капитула легионеры из «Нахтигаля» и сам Теодор Оберлендер. Дюжий келейник укатывает в митрополичьи палаты кресло Шептицкого. Но никому из них еще не приходит в голову оценить появление советских самолетов как вестников неизбежного возмездия.
Возмездие придет позднее. А сейчас…
Националистические банды вышли из подполья.
Когда, выражаясь словами отцов-василиан, «дня 30-го июня 1941 года немецкая армия вошла в княжий город Львов», помогать ей с места в карьер стала организованная еще в подполье украинская полиция. На счету у националистических бандитов, навербованных в состав этой полиции из ОУН и прихожан греко-католических церквей, — многие тысячи истребленных и выданных немцам мирных жителей Львова. Один из первых патрулей полицейских по заданию своего командования получил наряд разыскать и арестовать писателя Степана Тудора (гитлеровцы еще не знали о его гибели). Полицаи, ворвавшиеся в квартиру писателя с «черным списком» в руках, были разочарованы: Тудора не было…
Галан представлял, что такое фашизм, и мог предположить издалека, что творилось в его родном городе. Но действительность оказалась страшнее самых мрачных предположений.
С болью слышит он по радио названия городов, в которых прошло его детство, где ему знаком каждый камень, каждый дом. Сейчас они корчатся в огне. Падают грудами битого кирпича костелы, дворцы и башни. Пламя лижет мертвые остовы, под которыми погребены сотни и сотни людей…
Вначале несколько успокаивающими были сводки из-под Перемышля. Еще утром 25 июня из радиорупоров, висевших на улицах и площадях, страна услышала голос Москвы о первой победе на Сане: «Стремительным контрударом наши войска вновь овладели Перемышлем».
Однако эта радостная весть омрачилась другими сообщениями: о попытках противника прорваться на Бродовском и Львовском направлениях.
Вечером 27 июня в очередной сводке Советского Информбюро защитники Перемышля снова услышали высокую оценку своей боевой работы: «На всем участке фронта от Перемышля и до Черного моря наши войска прочно удерживают госграницу…»
Но в том же сообщении Галан слышал вести, которые заставляли в мучительном беспокойстве сжиматься сердце: «На Луцком и Львовском направлениях день 27 июня прошел в упорных и напряженных боях. Противник на этих направлениях ввел в бой крупные танковые соединения в стремлении прорваться через наше расположение, но действиями наших войск все попытки противника прорваться были пресечены с большими для него потерями».
А для него, Галана, каждое название — как страничка собственной жизни!..
На следующий день в боях под Луцком завязалось одно из крупнейших танковых сражений, в котором с обеих сторон приняло участие до двух тысяч танков…
Радость оказалась слишком короткой. Теперь каждая сводка Совинформбюро была для Галана как удар в самое сердце: «…На Белостокском и Брестском направлениях после ожесточенных боев противнику удалось потеснить наши части прикрытия и занять Ковно, Ломжу и Брест».
Если бы мог Галан увидеть тогда, как дралась застава Лопатина, как держался Брест, — может быть, легче стало бы на душе.
Окровавленная, горящая Львовщина!
Родная земля Галана взывала о мести, а он как проклятый сидит в Уфе, куда эвакуировали тогда важнейшие украинские издательства. Изо дня в день Галан ходит на почту и бомбардирует ЦК, Союз писателей самыми категорическими телеграммами: «Прошу немедленно отменить ваше решение и послать меня на фронт».
Москва молчит. Наверное, ей сейчас не до него. И он уже решается на самовольный побег из Уфы, когда 15 сентября на почте ему вручают телеграмму за подписью Александра Фадеева:
«Прибыть в Москву для работы в польском журнале „Новые горизонты“».
«Опять не то! Опять не фронт! Но это все же лучше, чем Уфа…»
«Наверное, именно в таких обстоятельствах становятся пессимистами», — грустно заметит он через три недели, когда, не дав толком освоиться в «Новых горизонтах», его пошлют в командировку в Казань.
«Сегодня минуло 4 месяца войны, 4 месяца минуло с моего последнего счастливого дня… — записывает он 22 октября 1941 года в записной книжке. — Передо мной далекий, неизвестный путь, но я твердо верю в день нашей победы».
Вскоре в той же записной книжке появляется другая запись:
«29 октября 1941 года. Казань. Я подал заявление в армию. Правда, здоровья я уже такого не имею, нога болит гораздо сильнее, но что за жизнь будет у меня после победы, если я буду пользоваться плодами крови и мук других. Если же приведется погибнуть, не исчезнет память обо мне, и в шуме Стрыйского парка будут шуметь и мои недопетые песни».
В приемной Союза писателей его встречают уже подозрительно:
— Опять принес заявление?.. Опять просишься на фронт?.. Не мешай работать… Для тебя готовят другое…
— Что? — Галан сжался, как пружина. — Скажите только главное — с фронтом это связано?
— Связано, связано, — отшутился секретарь.
Но работа оказалась несколько иным фронтом, чем предполагал Галан: в 1942 году его посылают радиокомментатором на радиостанцию имени Тараса Шевченко.
— Скажите хоть, где сие почтенное учреждение находится? — уныло спросил Ярослав Галан.
— В Саратове. И быть вам на месте нужно не позднее чем через два дня… Так что собирайтесь.
Саратов находился далеко от фронта. Но он был, по существу, фронтовым городом. И ночью и днем работали заводы. Работали на фронт, и, как писала саратовская газета «Коммунист», «продукция многих наших заводов и фабрик непосредственно из цехов направляется на поля сражений».
«Саратовская область, — рапортовали коммунисты города, — стала одной из основных баз материально-технического снабжения и важнейшим пунктом формирования боевых подразделений для Сталинградского фронта».
Адрес радиостанции, которой тщетно интересовалась гитлеровская разведка, был — Провиантская улица, дом 21.
Радио требовало быстрого, оперативного отклика на каждое выступление радиолжецов Геббельса. Галан нередко выступал с ответными передачами через час, через два после гитлеровских.
Саратовский журналист И. Москвичев разыскал в городе людей, которые знали и помнят Галана. Первая встреча была с З.П. Юрченко.
«Я и члены моей семьи, — говорит Юрченко, — жили несколько месяцев под одной крышей с Галаном в домике № 3 по улице Чапаева. Он был занят день и ночь на радио, и потому мы очень редко могли находиться вместе. Но если у Галана оказывалась минута свободной, он становился прекрасным собеседником. От кажущейся его замкнутости не оставалось и следа».
Хорошо знали Ярослава работавшая в те дни в радиокомитете Галина Углецкая и Валентина Цеделер-Ашукина. Очень привязан был Галан к детям Валентины Эмильевны — Игорю и Эмилю. И уже покинув Саратов, он в письмах справлялся о здоровье ребят. Прислав им в подарок сборник статей «Комсомол в боях за Родину», Галан сопроводил его такой припиской: «Сборник не совсем подходит к возрасту мальчиков, но пусть они будут похожи на тех комсомольцев, о которых написана книга».
Как складывался день Галана? Как он работал?
Свои комментарии он читал сам — обычно это делали артисты и дикторы. Выходил в эфир Ярослав Александрович между восемнадцатью и двадцатью часами. Но это был уже конечный результат дневного труда, когда радиокомментаторы слушали в своем закрытом кабинете гитлеровцев и другие зарубежные станции. Галан работал на тематике международных отношений.
Особенностью радиопублицистики Галана была ее документальность. Писатель использовал самый разнообразный фактический материал: приказы немецкого командования, протоколы допросов, выступления берлинского радио, письма и дневники пленных немцев. Разносторонняя эрудиция писателя, упорство, с которым он работал над передачами, горячая вера в победу даже в самые тяжелые для нашей Родины дни делали его передачи необычайно яркими, доходчивыми, убедительными. Поединок в эфире всегда кончался его победой.
Выступления Галана по радио имели громадный успех не только у жителей оккупированных областей, но и у воинов Советской Армии. Одним из свидетелей этого напряженного поединка в эфире оказался писатель Макс Поляновский. Он вспоминает:
«Наши войска вели бои с противником в районе Сталинграда, северо-восточнее Туапсе и в районе Нальчика» — так начинались в те дни малоутешительные сообщения о положении на фронтах.
Однажды днем радист газеты включил для проверки приемник, и оттуда вырвался четкий, немного насмешливый голос. То, о чем он говорил, сразу привлекло внимание всех. Наборщики застыли со своими верстатками в руках, печатник прервал резку бумаги, сел на рулон и слушал. Литсотрудник, секретарь, корректор последовали его примеру.
А слова незнакомца были так убедительны, так остроумны и гневны, настолько необычен и легок был переход от пафоса к уничтожающей иронии, что слушатели, казалось, застывшие как персонажи из «Сказки о мертвой царевне», то и дело отпускали реплики.
— Ну и режет! Язык что бритва хорошая…
— Не язык, а жало для фашистов…
Внезапно выхваченная из эфира радиопередача развеяла у многих осадок, вызванный недавно прослушанной сводкой Совинформбюро о положении на фронтах. Галан закончил «свое выступление удивительно меткой и остроумной фразой, вызвавшей общий смех и одобрение. Потом в динамике раздался короткий шорох, и другой голос произнес:
— На этом радиостанция имени Тараса Шевченко свою работу на сегодня заканчивает. У микрофона выступал наш радиокомментатор писатель Ярослав Галан».
Так знакомились с ним бойцы переднего края накануне решающих боев за Сталинград.
«После этого мы на протяжении двух или трех недель, проведенных и Ртищеве, не пропустили ни одного радиовыступления Ярослава Галана, — рассказывает Поляновский. — Его слушали не только работники фронтовой газеты. Все, кто находился к этому времени в казармах, стекались в комнату редакции. Опоздавшие стоя ли у растворенных настежь дверей. И хотя мы невероятно экономили батареи, питавшие редакционный радио приемник, тем не менее для всех выступлений Галана была открыта зеленая улица».
Тысячами взрывов, трассирующими пулями, всплесками ракет расцвечено небо над городом. Необъятная, воистину русская даль открывается с Мамаева кургана. Некогда тихая, задумчивая по утрам, тронутая дымкой заводов. Сейчас огненный шар солнца тускло катится по горизонту, едва просвечивая через дым. Вздыбленная, Я распятая войной земля. Всполохи пожарищ бросают на нее кровавые отблески; а когда вступит в свои права ночь, повиснут над поднятыми в зенит раскаленными остовами зданий осветительные ракеты и десятками огоньков означатся могилы горящих станков.
А утром снова проглянут дали, и стиснувшая зубы страна недосчитается еще нескольких своих бойцов. И десятки незваных пришельцев уже не увидят рассвета. И снова заревут моторы танков, вздыбится разрывами земля, прорежут небо горящие самолеты, тысячи солдат фюрера начнут свой бесплодный штурм.
А потом придет победа. Она рождалась здесь, на командном пункте генерала В. Чуйкова, в ставшем легендою Доме Павлова, в окопах Мамаева кургана, и гитлеровский рейх будет справлять невиданный в истории позорный траур.
Он ждал этого часа, потому такой взволнованной и ликующей получилась одна из лучших его статей — «Сталинград». Она была написана Галаном сразу после победы советских войск под Сталинградом.
Обращаясь к своим землякам, трудящимся оккупированной, но не сдавшейся Украины, Галан как бы размышлял вместе с ними о судьбе Родины и путях к победе: «Мы знаем, с каким волнением, с какой сердечной тревогой смотрели на Сталинград наш народ и народы закабаленной Европы… Слово „Сталинград“ с одинаковой любовью произносили в Белграде, Париже и Монтевидео. Сегодня это гордое слово стало синонимом победы над варварами XX столетия.
Бойцы, которые отстаивали и отстояли Сталинград, не почивают на лаврах. Вчера они заставили немецкого фельдмаршала покорно поднять руки, сегодня они идут боевыми дорогами на запад, неся волю Украине. В морозные дни и ночи, в метель, среди заснеженных степей они штурмуют одну вражескую позицию за второй, они взламывают одну линию гитлеровских укреплений за другой. Перед ними украинская земля, истоптанная, изувеченная врагом… земля, сыновья которой в самые черные для нашей Отчизны дни показали себя достойными наследниками великих предков…»
1943 год застает Галана в Москве.
Слишком много было позади потерь и могил, и душа ожесточилась страшными видениями грозной и бесконечной войны. И неистребимая боль — как гарь на выжженном поле. Он думал, что уже все выгорело в его сердце, не способном, казалось, ни к радости, ни к любви, ни к обыкновенной человеческой потребности отчуждения от неимоверного напряжения, которое, собственно, без перерывов и «окон» составило всю его, Галана, судьбу.
Но так устроен человек, что почти инстинктивно, часто не сознавая этого сам, он стремится вырваться из кажущегося неразрывным круга одиночества и ненависти, сжигающей его душу. И хотя Галан знал, что такое нравственное состояние сейчас, в исковерканные и опаленные войной годы, пожалуй, у всех, он все же шел к друзьям — в Центральный Дом литераторов на улице Воровского.
Привыкший всегда быть среди людей, он терялся, не находил себе места в одиночестве, а здесь можно было и отвести душу, и узнать последние новости, да в конце концов и выпить с чудом вернувшимися с фронта ребятами положенные сто фронтовых граммов.
В тот день он зашел в ЦДЛ почти перед его закрытием, выпил стакан чаю в буфете и решил уже было отправиться к себе в гостиницу, когда увидел в гардеробной одевавшуюся молодую женщину с мягкими чертами лица, усталыми и, как показалось ему, бесконечно добрыми глазами.
— Кто она? — спросил он у приятеля-литератора.
— Кроткова Мария Александровна. Молодой художник. Сейчас работает у нас. Разве вы не знакомы? — удивился приятель. — У нас ее здесь все знают. Прекрасной души человек… Хочешь, познакомлю?
— Нет, нет! — Галан испугался. — Что ты? И с чего вдруг так запросто?.. Она может бог знает что обо мне подумать…
— Ну, как знаешь. — Приятель пожал плечами и отошел к игравшим за маленьким столиком в шахматы.
Галан все же решился, подошел к Марии Александровне.
Сама она в письме к А. Елкину рассказывала об этой встрече так:
«На вид это был молчаливый и, казалось, даже суровый человек в военной форме. Впрочем, при первом же разговоре с ним эта суровость как-то рассеивалась и уступала место впечатлению, что это человек не только большой воли и ума, но и большого сердца.
Провожая меня домой из клуба писателей, Ярослав Александрович с неподдельной искренностью и теплотой рассказывал мне о Львове, о своих товарищах…»
О том, какой это волшебный город — Львов, о Степане Тудоре и Гаврилюке, которых уже нет, о «Викнах» и «Бригидках», о подполье и друзьях, о которых он сейчас ничего не знает… И вдруг, словно опасаясь, что она может подумать о нем что-нибудь плохое, добавил:
— Если бы я был волен распоряжаться собой, немедленно поехал бы на фронт. Но вот… не пускают…
— Я не знала многого, о чем вы рассказали, — задумчиво произнесла Кроткова. — Подполье, расстрелы, тюрьмы… Для нас это — как учебник истории. Как бесконечно далекое прошлое. А для вас такое, оказывается, было самой реальной жизнью. И не когда-нибудь — еще совсем недавно… А насчет фронта — это вы зря. Раз вас не отпускают — значит вы нужны здесь.
Потом они встретились и второй раз. И третий. И четвертый…
Как-то Галан достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо пожелтевший уже листок.
— Прочитайте.
— Что это?
— Прочтите… Мне хочется, чтобы вы прочли.
Мария Александровна подошла к синему фонарю, там было светлее, и, приблизив листок к глазам, стала разбирать строки.
Ее новый знакомый разоблачал гитлеровскую «свободную земельную реформу», после которой у украинских крестьян была отобрана земля и передана помещикам, немецким магнатам и колонистам.
На обороте листка развивался другой сюжет: гитлеровское радио бахвалилось тем, что в оккупированном Львове немецкие власти открыли для населения ремесленную школу. Галан с иронией замечал, что фашисты не забыли упомянуть и о «другом новом достижении» западноевропейской культуры: «Во Львове был открыт кафешантан. Он явился достойным олицетворением фашистской культуры». «В советском Львове, — подчеркивал писатель, — было свыше ста школ».
— Это ваших рук дело? — улыбнулась Мария Александровна, возвращая Галану листок.
— Моих.
— А куда это идет?
— В виде листовок, на самолетах — за линию фронта. А кроме того — в эфир.
— Вот видите — значит, и вы сражаетесь!
— Что могу, делаю. Но все же я предпочел бы быть на фронте…
Судьба словно испытывала их счастье, встречи были недолгими и короткими, и только после Победы он смог назвать ее своей женой.
— В загсе, — пошутил он, — кажется, полагается для «испытания чувств» два месяца. Мы явно затянули этот срок…
В этот тихий московский вечер не предполагала Мария Александровна, что эта встреча — начало пути, на котором будут и счастье, и разлуки, и бессонные ночи, и те страшные минуты, когда она узнает о предательском ударе, поставившем кровавую точку в конце этой дороги…
Хотя, собственно, концом такое не назовешь; придет вторая жизнь Галана — бессмертие. И в этой жизни на трудную долю ее останутся не только светлые и горькие воспоминания. Останется огромная работа по завершению всего, что он не успел собрать, издать, докончить, Довести до типографского станка.
Улицы Москвы почти каждый день сотрясались ревом сирен. «Воздушная тревога!.. Воздушная тревога!..» — металлическим голосом вещали мощные динамики.
Галан по тревоге не шел в убежище. Он не был фаталистом — у него просто не хватало времени.
Жил он в гостинице «Якорь». Маленький номер едва вмещал кровать и крохотный столик, за которым он писал по утрам. Днем Галана обычно видели в залах Ленинской библиотеки. Да и где еще можно иметь под рукой столько изумительных и разных источников! К тому же многие из советских книг он читает здесь впервые. Как ни говори, а в панский Львов ох как многое не попадало! Теперь приходилось наверстывать упущенное.
Многие радиокомментарии Галана не дошли до нас: в 1944 году во время налета фашистской авиации на Дарницу сгорел вагон, в котором вместе с другими архивами радиостанции имени Т. Шевченко были и копии выступлений Галана. Но многое все же сохранилось.
К. М. Млинченко в Центральном историческом архиве Украины обнаружил еще около двадцати радиовыступлений писателя. Поиск этот ведут сейчас многие исследователи.
26 октября 1943 года в типографии издательства «Московский большевик» начала печататься книга Галана «Фронт в эфире». Она вышла в том же 1943 году тиражом в пятнадцать тысяч экземпляров. В нее вошли пятнадцать радиопамфлетов, написанных с марта по декабрь 1942 года, и статья «Сталинград», переданная по радио в феврале 1943 года.
Выступая перед микрофоном, Галан вел борьбу с лжецами гитлеровской радиостанции «Радио Вейксель». Сборищем разношерстных лжецов из «зверинца Геббельса», «пиратами эфира» называл их писатель. «Радио Вейксель» обращалось с передачами к населению оккупированных советских районов, сеяло неверие в победу Советской Армии. С сарказмом говорил Галан, что гитлеровское радио, передавая информации с фронта, «„убивает“ на среднем секторе Восточного фронта в немецкой передаче пятьсот красноармейцев, в русской — тысячу, а в позднейшей, украинской, — более тысячи пятисот».
Выступления Галана наносили удар гитлеровской радиопропаганде.
Гневные слова писателя летели на захваченную, но не покоренную врагом землю, поднимая на борьбу новые отряды народных мстителей. У тайных радиоприемников их слушали члены львовской Народной гвардии имени Ивана Франко; перепечатанные в партизанских типографиях, они доходили в котомке гуцульского крестьянина до верховьев Карпат.
«Товарищ, не промахнись!» — призывал писатель. И когда московское радио передавало, что, скошенный партизанской пулей, падает гестаповец на центральной улице Львова, летят под откос немецкие поезда под Ровно, по всей Украине бушует пламя великого народного гнева, Галан знал, что в этом пламени есть искры и его «горячего, беспокойного сердца».
«Сказывают, на вас частенько фашисты сбрасывают бомбочки. Я продолжительное время испытывал нечто подобное в Купянске… Но есть все основания полагать, что этого уже ненадолго у них хватит», — писал Галан одному из своих друзей.
Но как он оказался в Купянске?
Мария Александровна узнала об его отъезде в этот город одной из первых.
— Можешь меня поздравить! — сказал Галан.
— С чем?
— Во-первых, награжден медалью «Партизану Отечественной войны»…
— А во-вторых?
— Во-вторых, я еду к фронту.
Сердце Марии екнуло.
— Куда?
— На прифронтовую радиостанцию «Днепр», в Купянск. Наконец-то добился. Ты рада за меня?
— Рада… Только ведь там…
— Не стреляют… Изредка швыряют бомбочки. Но я, ты знаешь, заколдованный.
— Писать будешь часто?
— Каждый день.
— Врешь, конечно?
— Ей-богу! Клянусь!..
Писать «каждый день» ему, конечно же, не пришлось.
Работать в Купянске приходилось под постоянными бомбежками и обстрелом с воздуха. «Гитлеровцы создают нам музыкальный фон», — шутили на радиостанции.
В сентябре 1943-го едет в Харьков. На этот раз от радиостанции «Днепр».
«Работа моя славная, хорошая, — пишет он будущей жене из Купянска 15 сентября 1943 года, — и я делаю ее как могу лучше, со всем пылом моего неспокойного сердца… Я очень горд, и я люблю эту бурю не ради самой бури, а за то, что она дала мне возможность поверить в себя, за то, что она преисполнила меня той страстью, которая позволит мне… творить дела, которые, быть может, не сойдут со мной в могилу…»
Это не так уж часто встречается, чтобы и в личных письмах, и в книгах человек был совершенно одинаков.
27 июля 1944 года высыпавшие на улицы жители Львова встречали первые советские танки. Отдельные разведчики-танкисты прорывались в город и раньше, начиная с 23-го, но гул танковых армад жители города услышали в тот день, когда Москва салютовала двадцатью артиллерийскими залпами в честь взятия Львова.
Когда увешанные гирляндами и засыпанные цветами танки-тридцатьчетверки, гулко грохоча, проносились по Академической к плацу Болеслава Пруса и дальше, к Стрыйскому шоссе, устремляясь к Карпатам, в комнату Галана ворвались друзья:
— Львов взят! Ура!..
А он стоял побледневший, и было заметно, что в глазах у него слезы…
А во Львове гусеницы танков похрустывали на битом оконном стекле, засыпавшем улицы, задевали пересеченные осколками трамвайные провода. Машины шли мимо полуобгорелой виллы «Францувка», где некогда орудовал под «крышей» советника по делам переселения опытный немецкий разведчик полковник Альфред Бизанц, мимо ратуши, мимо праха и страха отошедшего дня.
Танки рвались на запад…
День поминовения мертвых — «задушки» — во Львове в послевоенную осень 1944 года был особым. Колеблемые ветром огоньки свечей и свечек можно было видеть вечером не только на кладбищах, но и по всему городу в тех местах, где гитлеровцы пролили человеческую кровь.
Они были приклеены к брандмауэру высокого серого дома на Краковской площади. Под этой высокой и глухой стеной гитлеровцы расстреливали обреченных патриотов. В ту осень еще ясно различались в штукатурке следы немецких пуль и бурые пятна крови.
Свечи горели на заборе Армянской улицы, изрешеченной немецкими пулями: у этого забора гитлеровцы совсем недавно убили среди бела дня двадцать восемь захваченных ими во время облавы молодых ребят. Пылающие свечи были воткнуты в холодную, сырую землю под тремя каштанами у пожарного депо на Стрелецкой площади. Это место было избрано гитлеровцами для публичных массовых экзекуций.
В глубоких песчаных оврагах за Лычаковом, в сырой и все еще пропитанной кровью Долине смерти за Яновским лагерем, на опушке пригородного Белогорского леса — повсюду в этот холодный осенний вечер пылали воткнутые в землю свечечки…
Их желтоватые огоньки заставляли сердце сжиматься от боли и гнева. Огни свечей как бы обозначали географию преступлений гитлеровцев на украинской земле, ярким пунктиром отмечая гибель, гибель, гибель…