«Революции нужны не мученики, а герои…»
«Революции нужны не мученики, а герои…»
«На пороге нового, 1931 года мы можем с уверенностью сказать, что наше общество стоит на пороге невиданного процветания и прогресса…» «Мы с гордостью смотрим на державного орла, под сенью которого взрастают достойные всходы добра и благополучия граждан…» «Счастье стоит на пороге каждого истинного патриота Украины…»
Варшавские и львовские газеты захлебывались, обещая на пороге 1931 года подданным великой Речи Посполитой удивительные блага прогресса, цивилизации и освященной на Святоюрской горе благодати.
С недоумением и болью читала эти оснащенные удивительным числом восклицательных знаков послания скромная сельская учительница из села Вобни Козан, полагавшая, что, стань ее земля украинской, все, как по волшебству, переменится.
Видя вокруг нищету, от которой холодно и мертво становилось на сердце, она «глубоко верила, что это только трудное начало и что Вобни — чуть ли не последнее украинское село по ту сторону Сана — останется украинским. Она была уверена, что добиться этого — ее благородное призвание, что это цель ее жизни и что если ей удастся одеть вобненскую детвору в вышитые рубашки и научить их любить Украину, эту романтическую Украину красных жупанов, тоскливых песен и тихих вишневых садов, то через несколько десятков лет никто не узнает бедных, забитых вобнян. На месте грязного шинка она видела уже просторную каменную читальню, на стенах ее — украшенные рушниками портреты Шевченко и Франко, а за столиками — старых и молодых вобнян над книжками и газетами. И все люди чистые, приветливые, веселые».
Она видела, что все ее старания терпят крах: нужда так же грызет вобнян, и будущее в этом смысле столь же беспросветно…
Написанный воистину кровью сердца рассказ Галана «Целина», повествовавший о трагедии учительницы Козан, был напечатан в «Викнах» в 1932 году.
Ровно через год после того, как и «всходы добра», и «благополучие граждан», и «счастье» были щедро обещаны прессой подданным пана Пилсудского, через год после того, как вместо «счастья» и «благодати» на Галана обрушился страшный удар — он потерял сестру, как и Козан, сельскую учительницу.
В Станиславской области жила подруга сестры писателя Мария Анина. В связи с рассказом «Целина» она вспоминала:
«В те годы меня за пропагандистскую работу выслали из Зборовского района на Тернопольщине за Сан, в уезд Березов, возле местечка Дынов, где я встретила родную сестру Галана, Стефу Галан. Мы стали подругами. Условия нашего труда были ужасными. Впоследствии Галан описал их в своем правдивом рассказе „Целина“. Села убогие. Детей много. У меня в школе 333 по списку. Ко мне пришло тогда 115 родителей с просьбой освободить их детей от посещения школы. В селе царили темнота и нужда. Каждую зиму свирепствовали тиф и короста. Те же самые условия жизни были и у Стефании Галан, которая учительствовала в соседнем селе. Школьного здания не было. Стефания преподавала в классе с земляным полом, я — с бетонным. Двери открывались прямо во двор…
Работы у нас было вдоволь, но время от времени мы сходились, чтобы по-соседски поговорить, посоветоваться. Обе мы были бедны, обе из этого жалованья поддерживали родителей…
Существовала, правда на бумаге, читальня. Но она всегда была закрыта. И когда Галан, его сестра и я проходили по селу, то, встречая крестьян, сидящих бесцельно у дороги, Галан кипел от негодования.
Панская власть заботилась главным образом о том, чтобы поскорее обратить нас в латинскую веру, а попы лишь пугали нас адом в церкви да шныряли по селу, разнюхивая, кто и что читает. Они следили за учителем, наблюдали, с кем и о чем он говорит, — другого ведь интеллигента в селе не было. Редко попадался сознательный учитель; если же он был украинцем, то большей частью был прибитым, запуганным возможностью потерять работу. Если кто-нибудь осмеливался выступить хотя бы немного против неравенства, несправедливости, клерикализма, того преследовали. Помню, как при выдаче жалованья силой собирали деньги на постройку костела в Гдыне, а я не захотела. Один весьма, на первый взгляд, терпимый учитель чуть не побил меня при всех…
Униатский митрополит граф Андрей Шептицкий через своих епископов Ивана Бучко и Станиславского — Григория Хомишина латинизировал население, насаждал реакционные идеи, мостил дорогу фашизму, загоняя в тюрьмы непокорных.
Я видела Ярослава на похоронах сестры. Мы стояли рядом над ее могилой…»
А вот как описал похороны в рассказе «Целина» Ярослав Галан: «Всю ночь шел частый мартовский дождь, и когда в яму опустили маленький, посеребренный гроб, он чуть не весь погрузился в мутную воду. Какая-то баба тонко заголосила, и среди ребятишек раздался тихий плач. Тщедушный поп откашлялся, плюнул, снял ризу, подобрал рясу и, перепрыгивая через лужи, направился домой. За ним стал расходиться народ; только детвора теснилась у могилы и слушала, как шлепались о гроб комья грязи…» Да, все это было в действительности. «После похорон, — вспоминает Анина, — Галан не захотел пойти в церковь и взять свечу в руки. Сказал: „Сейчас они лицемерно оплакивают сестру, а при жизни не хотели ей помочь…“ Больше я не видела Галана. Но читала его статьи и другие произведения в прогрессивных изданиях. Читали мы эту литературу радостно, но доставать ее было трудно. Знала я нескольких членов Компартии Западной Украины, и они-то помогали мне получать книги из тайной рабочей библиотеки.
Страшные то были времена, но мы получали удовлетворение от сознания, что принимаем хотя бы маленькое участие в борьбе за новую жизнь».
Казалось, после рассказа Аниной нам известно уже почти все. Заведующий Львовским литературно-мемориальным музеем Я. Цегельник, изучая документы, связанные с писателем, дополнил эти сведения.
Работая учительницей в селе Хлудно Бжезовского уезда, Стефания много помогала Я. Галану материально, не вышла замуж только из-за того, чтобы дать возможность обоим братьям после смерти родителей получить университетское образование.
Во Львовском мемориальном музее Галана хранятся фото учительницы Стефании Галан, ее личные вещи, табель успеваемости, заполненный ее рукой.
Живя в невыносимых условиях, преследуемая местным попом и школьными инспекторами за демократические взгляды, Стефания Галан еще молодой сошла в могилу. Да, сельской учительнице, воевавшей за право обучать детей на их родном украинском языке, приходилось жертвовать многим, чтобы увидеть всходы на дикой, многие годы не паханной целине.
Писатель в ярких образах обобщил многие характернейшие черты современной ему жизни. Личные же чувства и переживания Галана придали особую силу его повествованию.
Теплым сердечным участием освещен образ главной героини произведения, образ уходящей молодости и красоты, сломленной талантливой и чистой жизни. Большой человеческой мечте о счастье своего народа не суждено сбыться в «отчизне» графов скшинских.
Но это только одна сторона ясно различимого подтекста рассказа.
Учительница «чужая» для попа, поповен, врача-дантиста, официозной «интеллигенции» села. Но она «чужая» и для крестьян.
Не случайно Галан наделяет образ Козан чертами грусти, умирающей красоты, дает читателю почувствовать с первых строк, что вся ее деятельность обречена. Чувство правды жизни, совесть пролетарского писателя заставили Галана сурово оценить жизнь своей героини. В ее образе Галан раскрывает трагедию многих таких же, как Козан.
Галан понимал, что только в революции, только в открытой вооруженной борьбе добьется народ своего освобождения. Усилия передовой интеллигенции должны быть направлены на подготовку социалистической революции. С этих позиций он и дает оценку деятельности учительницы. В финале рассказа доведенный до отчаяния крестьянин сам приходит к выводу, что никто не вымолит для него лучшей доли, если он сам с оружием в руках не будет бороться за нее. В селе вспыхивает бунт.
Отсюда и название рассказа «Целина». Целиной на-91 звал писатель основные слои крестьянских масс, уже наэлектризованные до предела, готовые для революции, но еще «не поднятые» до сознательной борьбы. «Пахать» эту «целину», внести в нее социалистическое сознание предстояло рабочему классу, коммунистам.
Галан знал таких людей, был с ними. Это о них писал он Анне, когда она в марте 1931 года поехала в Нижний Березов навестить своих родных:
«…Во Львове, как я тебе уже сообщал… и дальше повышается температура. Жара доходит уже до той степени, что даже трудно спокойно переночевать ночь. И днем жарко, а ночью — еще больше. (Речь идет о преследовании коммунистов полицией. — В.В., А.Е.) После такой жары, как я тебе уже писал, несколько наших добрых товарищей имели возможность попасть в „холодную“. Двое из них вышли, но к работе вернутся, наверное, не скоро, так как сейчас болеют. Врач сказал, что нужно лечение, так как почки сдвинулись с места, а нервы натянуты, как старые постромки.
Дорогая Анечка, возможно, и на этот раз тебе нужно будет о них позаботиться. Думаю, что лучше всего будет выслать их в горы поблизости Березова. Петро и другие обрадовались, когда я им это предложил. Сказали: „Обратись к жене и от нашего имени поблагодари ее“.
Это, с одной стороны, неплохо. Именно уже тут видно, что польско-панское правительство хватается за нож. Но мы это хорошо знаем, что нож для утопающего небольшое спасение…
Колесо истории и развития, которое начинает набирать разгон, никому еще не удавалось и не удастся остановить, какие бы способы ни употреблял и как бы ни оперировал ими фашизм.
Тем не менее мы не имеем права думать, что время сработает за нас, либо разочаровываться при неудачах. Мы до победного конца должны стоять твердо и уверенно на своих местах, с верой в свою справедливость и победу.
Сейчас мы ждем удара, который, безусловно, придет раньше или позже.
Письма мои читай в кругу наших людей, чтобы люди не разочаровывались и не падали духом перед неудачами, а также и жертвами, которые будут. Без этого не обходится. Борьба двух миров. Старый мир новому без боя не уступит…»
— Как вы думаете, долго мы еще продержимся? — прямо спросил Галан Козланюка, когда они глубоким вечером вышли из редакции «Викой».
— Что вы имеете в виду, Ярослав?
— Какое-то внутреннее ощущение, что «Викна» идут к финалу. Аресты и конфискации продолжаться бесконечно не могут. А 1931-й даже в сравнении с другими у нас «урожайный». В номере седьмом-восьмом из семидесяти восьми страниц конфискованы тридцать две, в десятом изъято тридцать восемь страниц. Если так пойдет дальше, у нас будет не журнал, а тетрадь для чистописания, — горько пошутил Галан.
— Все может быть, Ярослав…
Заглянуть в ближайшее будущее «Викон» было нетрудно.
Конец журнала близился. Горновцы это чувствовали по всему. Конфискация материалов, аресты и вызовы сотрудников в полицию с каждым днем становились чаще и чаще.
Памфлет Галана «Последние годы Батагонии» решением уголовного отдела львовского окружного суда был конфискован полностью, поскольку он, как говорилось в решении, «возбуждает пренебрежение и ненависть к власти и угрожает государственной безопасности».
— Скоро за нас будет целиком писать цензура, — мрачно шутил Тудор, с тоской перелистывая четыре номера «Викон» за 1932 год. Из рассказов Галана «Казнь» и «Неизвестный Петро» изъяты концовки. С «Целиной» еще хуже. Две трети ее не увидело света. В четвертом номере изъята статья П. Козланюка «Голодная Гуцульщина». В решении того же суда от второго апреля 1932 года говорилось, что это сделано за тенденциозное разглашение сведений, составляющих государственную тайну, что может породить среди масс «пессимистические настроения и вызвать угрозу государственной безопасности».
Хроника «Викон» — как репортаж из тюремной камеры: «Состоялся обыск у пролетарского писателя С. Тудора, после чего его арестовали», «Этот номер „Викон“ выходит в свет с большим опозданием. Причиной этому ревизии у редакционных работников, у которых забраны рукописи, а поэтому номер пришлось составлять заново, из других материалов», «Уведомляем наших читателей, что в хронике мы не имели возможности дать новейших известий из литературной жизни за рубежом, потому что все посылки в нашу редакцию задержаны на почте», «Некоторые товарищи которые послали свои произведший на отзыв, не получат оценки их потому, что их рукописи пропали при обысках».
«Рекорд» числился за Александром Гаврилюком. С 1929 по 1939 год на счету писателя было четырнадцать судебных процессов и тюремных заключений, четыре раза его истязали в охранке, дважды бросали в страшный концентрационный лагерь Береза Картузская.
Викновцы знали, на что шли, и уже в своем первом произведении, рассказе «Прощайте», написанном в тюрьме, А. Гаврилюк выразил преданность пролетарских писателей делу революции: «Ну что ж, правда, палач, я грущу и тоскую по жизни, так как есть в ней красота — все то, что ты ненавидишь. Но если бы мне подарили еще одну жизнь, я бы снова принес ее на твой алтарь — виселицу…», «Меня в мире не уничтожат, потому что дело, за которое я отдаю свою жизнь, — бессмертно».
В концентрационном лагере Береза Картузская Гаврилюк задумывает и публикует после освобождения самые сильные свои произведения — три главы поэмы «Песня из Березы» и повесть «Береза», явившиеся предшественниками «Репортажа с петлей на шее» Ю. Фучика.
Со страниц повести Гаврилюк обращался к товарищам: «Тебя взяли как представителя твоего фронта борьбы, как борца-коммуниста — ты обязан пронести честь бойца незапятнанной… Измена порождается страхом… Пусть никто не пытается отдаться революции наполовину — это не выйдет. Революционером можно быть, лишь отчетливо предвидя возможность смерти. Половинчатость в определенные моменты становится предательством».
Печатая на страницах «Викон» Маяковского, Галан и Тудор не знали еще тогда, что, побывав проездом в Варшаве, поэт написал строки о таких, как они. А значит — и о викновцах:
«Какое тут „хочешь“, если такую польскую славу, как Жеромский, и то перед смертью вызывали в дефензиву с недоуменнейшим вопросом — как это ему в голову пришло написать… революционную вещь?.. Правда, можно писать и против того, что видишь. Но тогда кто тебя будет печатать?
А если тебя отпечатает нелегально нелегальная коммунистическая партия — готов ли ты садиться в Цитадель на четыре, на шесть, на восемь лет?
А кто сейчас в силах идти на этот героизм, кроме человека, принадлежащего к классу, верящему в победу коммунизма?»
Вера эта подвергалась страшным испытаниям. Но она жила, боролась, не сдавалась. Даже в тех, кто потерял, казалось, саму надежду на жизнь.
Галан знал, что делал, отправляя Анну из грозового Львова. Ярослав мог рисковать своей судьбой. И не мог — судьбой Анны.
Рано или поздно трудное объяснение с ней должно было состояться, и как-то вечером он решился.
— Нам придется расстаться, Анна, — без предисловий хмуро сказал Ярослав. — Ты только приехала, и снова нужно в дорогу…
— Почему? — испугалась она.
— Я думаю, ненадолго. Но этого не избежать. Не буду от тебя скрывать, наше положение здесь осложняется. Шпики кишат у редакции. Товарищей арестовывают. Очередь может дойти и до меня…
— Я тебя одного не брошу!
— Во-первых, это никому ничего не даст. А во-вторых, тебе нужно учиться.
— Я думала об этом. Но когда-нибудь потом.
— На «когда-нибудь» откладывать нельзя. Годы уходят. И все здесь не так просто. Я хочу, чтобы ты поехала учиться на Советскую Украину.
— А ты? — В ее голове никак не укладывалось, что так неожиданно, вдруг у нее все может рухнуть. Сразу. И кто знает — может быть, навсегда…
— Здесь ничего не выйдет. Особенно если со мной что-нибудь случится.
— Но как же я попаду в Советский Союз?
Где-то она поняла, что возражать мужу бесполезно. Анна знала: он на своем настоит.
— Это трудно, но не невозможно. Кое-какие пути я знаю. Будем просить разрешения в советском консульстве.
— А дадут?
— Думаю, что должны дать. Наведут, конечно, справки, но должны дать…
— Мне будет тяжело без тебя.
— Знаю. Мне тоже. Но это необходимо… — Он помолчал. — А завтра — в Нижний Березов.
— Уже завтра?
— Да. Здесь становится горячо… Я ничего не придумываю, Анна. Пойми — это действительно так…
На рассвете Галан проводил ее в путь. Анна уехала в Нижний Березов.
Да, разной, кричаще-разноликой была «галицийская Флоренция» — Львов. Гордость и тоска, мужество и отчаяние, вера и предательство бродили по его улицам. Иногда у отчаявшихся появлялась надежда. «Временами среди безработных возникает слух: рабоче-крестьянскому государству нужны трудовые руки, — писал в „Викнах“ Галан. — И тогда, лишь светать станет, спешат к советскому консульству толпы людей с окраин, голодной массой толпятся в здании и на тротуарах, пока не подоспеет отряд темно-синих (полицейских. — В.Б., А.Е.) и не начнет топтать бедняков, наезжая на них взмыленными лошадьми. На всех смежных улицах начинается бессмысленная охота за уцелевшими безработными. Таким образом спасается престиж Наисветлейшей. А „Экспресс вечорны“ в тот же вечер сообщит: „Сегодня с утра перед зданием советского консульства начала собираться толпа безработных. Безработные, возмущенные лживыми обещаниями советских агитаторов, обещающих им работу в России, не могли дождаться осуществления этих обещаний и демонстрировали с враждебными возгласами против Советов. Извещенная об этом полиция немедленно появилась на месте и призвала присутствующих разойтись“.
Престиж Наисветлейшей спасен вдвойне.
Мрут люди без работы. Только иногда прочтете в газетах, что такой-то или такая-то покончили самоубийством на почве нужды. Нет, они мрут незаметно, неслышно, и знают об этом лишь их родные…
Вечерами на Валах идут тихие беседы о такой близкой и такой далекой рабочей стране, где и власть, и свобода, и труд, и пятилетка. И скупые цифры об успехах социалистического строительства, которые от случая к случаю сообщаются бульварной прессой, вырастают здесь чуть ли не до сказки-легенды. Под звездным небом ночи говорит львовская беднота о закрытой на тысячу замков своей любви, надежде и своей гордости.
Пятиконечной звездой сверкает на весь мир пятилетка».
Рассказать об этих людях — давнишняя мечта писателя.
В начале 1932 года Галан принес в «Викна» отрывок из новой пьесы «Ячейка».
— Посмотрите. Может быть, попробуем напечатать.
Тудор прочел рукопись тут же.
— С ума сошел! Это же никто не пропустит!
— Что именно?
— Вот здесь у тебя герой говорит: «Пусть она пропадет! Покончим с ней!» Это о «великой державе» Пилсудского!.. — Тудор перевернул несколько страниц. — А это как прикажешь понимать? «Кто помог Пилсудскому на нашу спину влезть?»
— Значит, не пойдет?
— Нет, почему же… Пойдет… В конце концов, чем мы рискуем!.. Снимут так снимут… А вдруг проскочит?.. Но эти места лучше снять заранее. Иначе — обречь отрывок на конфискацию заранее.
— Ладно, — вздохнув, согласился Галан. — Посылай с купюрами.
— Кстати, — посоветовал Тудор, — отправь-ка ты «Ячейку» на Советскую Украину. Уж там напечатают наверняка. «Груз» же твой публиковали…
— Это мысль. Сегодня же отошлю.
Жизнь полна неожиданностей. Хуже, когда они неприятны. Здесь плюс уравновешивал минус.
«Уведомляем вас, — торжественно сообщало цензурное ведомство, — что решением львовского окружного суда от 4 февраля 1932 года сочинение пана Галана „Ячейка“ конфисковано».
Известие с Советской Украины пришло неожиданно.
Товарищи достали где-то киевскую «Литературную газету». Галан прочел: «В сезоне 1932/33 года „Ячейку“ ставит ряд украинских театров». Галан не поверил своим глазам, перечел сообщение еще раз. Нет, все было именно так. Он не ошибся. И газета была «оттуда», и информация на третьей полосе.
Отлично! Сегодня вечером он читает «Ячейку» в слесарных мастерских. Товарищи разделят его радость.
Если бы на это собрание проник каким-либо образом полицейский филер, он бы наверняка, слушая Галана, пришел в ужас.
— «Вы проголосовали вчера за забастовку, — возбужденно читал Ярослав, — вы начали сегодня борьбу… за освобождение политзаключенных, против белого террора, против империалистической войны — под руководством Коммунистической, под руководством несокрушимой партии Западной Украины и Польши… Перед нами — борьба смелая и гордая, а потом победа: социалистическое строительство… пятилетки…»
По аудитории словно ток прошел. Кто-то встал со стула. Кто-то закричал «ура!», и только после настойчивых просьб писателя шум в комнате стих.
— Товарищи, зачем привлекать внимание! Еще подумают, что мы здесь революцию делаем.
— А то, что вы читали, — это и есть революция.
Галан усмехнулся.
— До этого, к сожалению, еще не дошло. — И, помедлив, еще раз повторил: — К сожалению…
Началось обсуждение.
— Я думаю, — начал Козланюк, — что пьеса говорит о большом художественном росте нашего товарища. И дело здесь не в том, что в основу конфликта Галан положил борьбу сознательных рабочих с предпринимателями, что уже само по себе ново в западноукраинской драматургии. Политический смысл пьесы в другом: она ставит важнейшую для нашего национально-освободительного движения задачу — внесения социалистического сознания в отсталую часть рабочих масс.
— И разоблачает штрейкбрехеров, — бросили с места.
— Это тоже существенно… Разговор затянулся за полночь.
— Для меня «Ячейка», — заключал Галан, — важна в другом смысле. Помните «Мать» Горького? Павла Власова. Мой главный герой, Макс, — его «тезка». Как и Павел, пытался утопить свою боль и свою ненависть в вине. Бунтовал, ошибался, блуждал. Пока не встретил настоящих людей — ленинцев. Тогда-то он и послал к черту морочивших ему голову социал-предателей.
— Макс еще не совсем ленинец, — бросил реплику Козланюк. — Партиец не будет решать спорных вопросов по принципу «дать в морду». А у Макса это бывает.
— Я с этим не спорю, — Галан насупился. — Макс еще не рабочий вожак. Но он им будет. Будет! — резко повторил он. — К тому все идет, если вы внимательно слушали пьесу.
— А вот с этим я согласен, — рассмеялся Козланюк. — И зря ты горячишься. В этом-то и прелесть образа: он весь в движении. А значит, живой, не ходульный…
Разговор продолжался и на улице. Когда Галан свернул к Стрыйскому парку, Средзюк, организатор обсуждения, огорченно вздохнул.
— Ты что это, друже? — удивленно посмотрел на него Козланюк.
— Наймется, он обиделся.
— Нет. Не думаю… Из-за чего?
— Вообще-то не ценим мы своих писателей. Много ли их? Раз, два — и обчелся. А посмотри, какой мутный поток захлестывает сцену. Порнография, маразм, фашистские и националистические бредни. А здесь послушал — как свежим ветром пахнуло… Он же, — Средзюк кивнул в сторону, куда ушел Галан, — по существу, родоначальник нашей пролетарской драматургии. «Груз», «99 %». И вот теперь эта «Ячейка»…
— Не переживай. — Козланюк взял Средзюка за плечи. — Просто Ярослав чем-то расстроен. Но другим, не обсуждением…
— Что-нибудь у него случилось?
— Не знаю. Хмурый все последние дни ходит…
А Галан медленно, без цели шел по влажной, отражающей редкие фонарики брусчатке. Ему действительно было плохо. Очень плохо… Он сам не знал, как это объяснить. Но существует же на свете такая не объясненная учеными вещь, как предчувствие. Оно редко обманывало его. И это тоже было необъяснимо.
Сев на скамейку под старыми каштанами, он вынул из кармана уже вторые сутки мучившую его бумагу.
«…Консульство Союза Советских Социалистических Республик уведомляет Вас, что на основании Вашей просьбы Вашей жене разрешен въезд в Советский Союз для поступления на учебу в Харьковский медицинский институт…»
В конце бумаги стояла размашистая подпись консула.
Анне он еще ничего не сообщал. Словно боялся чего-то. Вот и пришла пора им расстаться… Надолго ли?.. А вдруг навсегда?..
Одним словом, ему действительно было над чем подумать.
О последних днях их любви и радости рассказал брат Анны:
«Прошло лето, подходила золотая осень. В начале августа Анна получила разрешение на въезд в Советский Союз.
— Будешь, Анечка, хлопотать о моем выезде к тебе, если не на постоянное жительство, то хоть на время, в гости, — просил Ярослав.
Почти целых две недели Галан давал Анне советы и поручения. Что она должна сделать, куда пойти, как вести себя. Анна гордо ходила по селу в сопровождении девчат, завидующих ее счастью. Еще бы — едет на Советскую Украину учиться!
Старые и молодые просили не забывать о них.
— Сделай так, Анечка, — просили ее, — чтобы мы уже на следующий год все могли ехать к тебе в гости.
11 августа 1932 года было хорошее, погожее утро. Солнце выкатилось из-за леса, позолотило горы, леса, село и речку Лючку, блестевшую под солнечными лучами, как растопленное серебро. Перед хатой стояла подвода с запряженным конем. Подвода выехала с подворья, покатилась по битой дороге и исчезла за поворотом».
Ярослав и Анна не знали тогда, что расстаются навсегда…
На улицах Львова еще не появились первые прохожие, когда к дому, где располагалась редакция «Викон», прибыл усиленный наряд полиции.
Сорванная злобной рукой, мелкими осколками разлетелась по мостовой стеклянная вывеска журнала. Подгоняемые тучным коротышкой в клеенчатом плаще, полицейские взломали двери и бросились в комнаты. Вскоре через раскрытые окна полетели на асфальт кипы редакционных бумаг, версток, связки папок.
Журнал «Викна» перестал существовать…