Книга двенадцатая Звезда

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Книга двенадцатая

Звезда

Клянусь звездой, когда она закатывается.

Коран. Сура 53 «Звезда», ст.1

На голой ветке

Ворон сидит одиноко.

Осенний ветер.

Басё

Наша жизнь — росинка.

Пусть лишь капелька росы

Наша жизнь — и все же…

Печален мир!

Даже когда расцветают вишни…

Исса

Туда душа моя стремится,

За мыс печальный Меганом.

И черный парус возвратится

Оттуда после похорон.

О. Мандельштам

I

Как и некоторые страницы предыдущей книги, эта часть повествования о жизни Ли Кранца написана не по рукописи его воспоминаний, оканчивающихся, примерно, девяностым годом, а по рассказам, услышанным мной от него во время нескольких наших встреч, связанных с моими затруднениями в воспроизведении обстоятельств его научной деятельности.

Может быть, именно поэтому сия книга выглядит несколько фрагментарно: фрагментарность обычно бывает свойственна любым попыткам более или менее связно отразить в историческом произведении события текущего времени, восприятие которых еще не вылилось в четкие формы. Так, например, если с характеристикой тех же Андропова или Брежнева и их времени сегодня все, в принципе, ясно, и отдельные, не известные пока детали, которые в будущем историки откопают, или как они любят говорить, «введут в научный оборот», ничего существенного не добавят к этим устоявшимся образам, вернее образинам, то будущее восприятие, допустим, Ельцина еще не вполне определено, а так как эта книга адресована, в основном, в будущее человечества, если оно, это будущее, у него вообще будет, то мне не хотелось бы ею вводить в заблуждение людей из этого прекрасного далека и не оправдывать в их глазах справедливость любимой фразы покойного дядюшки, услышанной Ли он него самого, — «врет, как очевидец». Поэтому на этих страницах личных подробностей больше, чем политической жизни. Если же говорить обо всем романе о Ли в целом, то я продолжаю настаивать на том, что роман о жизни Ли Кранца есть сочинение историческое, несмотря на то, что после обнародования его первой части на этот счет были высказаны определенные сомнения.

И еще одно замечание мне хотелось бы высказать в начале этой книги. Она, как следует из довольно путаной хронологии повествования, посвящена годам Ли, именуемым в нашем быту закатными, но «пенсионный возраст» в данном случае, как я заметил, не привел к перестройке сознания главного действующего лица. Наоборот, у меня создалось впечатление, что в жизни Ли, как это неоднократно бывало прежде, сейчас происходит то, что он в своих записках называл переменой декораций, что вокруг него прежнего создаются его новые тайные миры. Какова истинная цель этой невидимой работы и какой срок существования определен этим его новым мирам и ему самому — несколько дней, месяц, год или годы — никому не известно. Да и какое значение для таких, как Ли, может иметь человеческое представление о Времени. Каждое мгновение для них готово стать вечностью и наоборот — вечность может обратиться в одно мгновение. Главным для них остается исполнение Предназначения. Впрочем, сам Ли таких предположений не высказывал, и я повторяю, что все вышеизложенное отражает лишь мои личные впечатления и уверенность в правоте затасканной пословицы: со стороны — виднее. Пусть эти странички, предваряющие последнюю книгу, будут де-юре одновременно и моим личным послесловием к этому такому краткому и такому длинному повествованию.

II

Долгожданные перемены, на которые Ли совсем уже перестал надеяться, внесли существенные изменения в его внешний и внутренние тайные миры. Собственно говоря, единственным изменением в его тайной жизни было исчезновение Ненависти к Системе, Ненависти, до этого не покидавшей его ни на миг. Ли так свыкся с этой своей, казалось бы, вечной ношей, что только сбросив ее, он почувствовал, как она была тяжела и как влияла на его мироощущение. Он даже вспомнил по этому случаю Некрасова:

Скоро — приметы мои хороши! —

Скоро покину обитель печали:

Вечные спутники русской души —

Ненависть, страх — замолчали

и, вспомнив, подумал, что, слава Господу, его душа изначально была лишена каких-либо страхов.

Избавление от Ненависти придало новые силы Надежде, которую он чуть было и вовсе не потерял. И Ли увидел знамение свыше и высокий символ в том, что одновременно с обновлением этой вечной путеводной Надежды всей его земной одиссеи к нему пришла Надежда живая и теплая, с вечно юной пластикой чувственного поведения, послушная его желаниям и ласкам, давшая ему то, что никогда не могли дать случайные любовные приключения смутных «перестроечных» лет, последовавшие за тихой кончиной их с Линой относительно долгой любви. Несмотря на большой чувственный опыт, выдававший себя в минуты близости каждым ее движением, Ли видел в своей Надежде большого ребенка с совершенным и очень пропорциональным женским телом, и когда им выпали три дня счастья вдвоем, он холил ее, как мать свое малое дитя, а она, инстинктивно понимая, как это для него важно, тоже по-детски отдавалась этой нежной заботе действительно годившегося ей в отцы шестидесятилетнего мужика. Так был восстановлен еще один тайный мир Ли — мир Тины, Рахмы и теперь — Надежды. Внешних же изменений в его жизни было гораздо больше, и они были значительнее. Иные ветры подули в тех областях, где Ли в период расцвета Империи Зла без особого труда и в изрядном количестве добывал свой хлеб насущный. Все, казалось, начинало становиться на свои места, и человек начинал значить то, чем он был на самом деле. Такой подход, естественно, сразу же обесценил не только «научные достижения» и «ученые степени» в лженауках, но и вообще сам имидж «образованного человека», что сделало ненужной научно-коммерческую деятельность Ли. Потом стали резко сокращаться объемы сначала научно-исследовательских, а затем и проектных работ: открытие иностранного рынка сделало нерентабельной деятельность тех предприятий, которые производили что-либо неконкурентоспособное с зарубежными изделиями. Сначала резко сократился, а потом и вовсе прекратился выпуск продукции во многих отраслях военно-промышленного комплекса. Это, в свою очередь, резко снизило возможность инвестировать средства в промышленное и гражданское строительство и, тем самым, породило кризис в проектном деле, перекрывший еще один ручеек такой совсем недавно верной и солидной прибыли Ли, уменьшившейся в результате всех этих перемен до размеров основной зарплаты, также постепенно понижавшейся за счет инфляции и уменьшения доходов.

Эти невзгоды, вполне реальные и ощутимые, приводили многих на грань отчаяния, но Ли принадлежал к тем, для кого в данном случае положительная сущность качественных изменений была важнее, чем отрицательное сальдо их количественных последствий, и если бы кто-нибудь предложил ему дать общую оценку наступившего времени, он мог бы без особых колебаний повторить слова своего усатого «подзащитного», которые тот любил повторять, начиная истребление очередной «прослойки» в порабощенных им народах: «Жить стало лучше, жить стало веселее».

Образование некоторого денежного дефицита Ли достаточно безболезненно переносил отчасти потому, что уменьшилось количество и сократилась география не только его служебных странствий, но и, можно сказать, полностью отошли в прошлое их путешествия с Ниной, коих еще совсем недавно приходилось по четыре-пять выездов в год. Причем произошло это по объективным обстоятельствам, не связанным с финансовыми затруднениями: здоровье Нины, домашние неустройства и множество иных причин, существующих всегда, но с возрастом становящихся непреодолимыми. Последним годом их двух совместных выездов в Крым был девяносто второй, и это последнее свидание было счастливым и радостным: в окна их тихого номера, где было все, включая телевизор, настроенный на Москву, Киев и Стамбул, смотрели Черное море и отроги Крымских гор, а балкон вообще казался палубой корабля. С прогулочной же площадки открывался весь их любимый вид от Аю-Дага до Ай-Тодора.

III

Вскоре, однако, выяснилось, что далеко не все новое в пределах их бывшего мира столь безобидно, как исчезновение побочных заработков. Ли с тревогой следил за событиями в Сухуми. После первого кризиса Ли весной девяносто второго был два дня в Сочи и позвонил оттуда Зурабу в надежде, что тот к нему подъедет и они проведут вместе пару часов, но Зураб в тот момент был в Имеретии, а Мальвина сказала, что у них все в порядке, в город начинают отовсюду приезжать отдыхающие, и предложила снова после пятилетнего перерыва встретиться осенью в Сухуми. Но через два месяца этот город заняли «подразделения» бандитов, возглавляемые двумя ворами в законе, и началась война.

Зураб позвонил ровно через год, когда Сухуми был окружен горцами. Бандиты поставили под ружье все местное грузинское население. Жену и младшего сына Зурабу удалось вывезти в Имеретию, а в начале осени сам он погиб в бою, пытаясь вынести в безопасное место тяжело раненного старшего сына, пропавшего затем без вести.

В устроенной тбилисскими узурпаторами заварушке погибли не только друзья Ли, погиб для него один из самых им любимых городов, куда он столько лет подряд возвращался как к себе домой. Конечно, он знал, что и залив, и горы, и пальмы неизменны, что смотрят на белый свет окна все тех же зданий, что шумят на своих перекатах Келасури и Гумиста, тихой заводью за Красным мостом подходит к морю Беслетка. Буйная субтропическая зелень по-прежнему укрывает дом Зураба, где живут и не будут счастливы чужие люди, а на набережной и, возможно, в тех же самых местах, что и прежде, можно выпить крошечную чашечку крепкого кофе по-турецки. Возможно, все так же бурлит шумный сухумский рынок. Но этот город без тех людей, что здесь родились, выросли и всегда были его частью, а теперь развеяны в пространстве бытия и небытия, — без них он неполный и неполноценный. Без них он просто точка на берегу бескрайнего моря. Боль утраты.

Будто в глаза метнули

Горстью сухумской пыли.

Как же ваш дом найду я?

Вышли бы, посветили…

IV

Когда-то Ли начал записывать в толстую студенческую тетрадь неожиданно приходившие в голову мысли и потешные словосочетания. Тетрадь заполнялась медленно — многие афоризмы и шутки рождались вдали от нее на его бесконечных дорогах и забывались на пути домой. Но все же кое-что в ней осело. В отличие от рукописи записок, он не спешил с нею расставаться, и я видел ее лишь однажды. Мне показалось, что она содержит только набор шуток, но Ли сказал, что это не так, и прочел мне одну из своих вполне серьезных записей: «Жизнь есть игра заведомо проигранная. Суть дела, однако, состоит в том, чтобы проиграть ее достойно». Я увидел, что именно этой записью открывается заветная тетрадь, а это означало, что она была сделана им еще в молодые годы.

Готовность к смерти пронизывала и все записки этого незаурядного, любящего жизнь человека — от их первой до последней строчки. Но это была готовность к собственной смерти, а не к смерти близких. Он так часто думал о своем уходе, о том, как его Нина будет доживать свое уже без него, что время от времени напоминал ей, где и какие необходимые ей в этом случае бумаги лежат, и как ими пользоваться.

Правда, чем дольше длилась их жизнь, тем больше Ли охватывало беспокойство о том, как она будет одна. Последние годы ее одолевали всякие болезни, но это бывало и раньше, даже во время их путешествий, особенно последних, и Ли считал эти напасти делом возрастным, естественным. «Хроники живут долго», — думал он, помня о том, что ее болезни стояли у самого истока их совместной жизни, и что даже в молодые годы их путешествия постоянно совмещались с ее лечением — так было и неоднократно и в Сочи, и в Лазаревском, и в Одессе, и в Раушене…

И теперь, когда эти странствия ушли в прошлое, уложив спать Нину, напоив ее лекарствами от очередного недомогания, он иногда садился у торшера и минут двадцать смотрел, выбирая наугад накопившиеся за долгие годы фотографии и слайды (Нина любила зримые вехи ушедшего Времени), и когда перед его взором представала молодая красавица, постепенно превращающаяся в пожилую и тоже красивую женщину с немеркнущим взглядом, у Ли сжималось сердце, и он уже не мог спокойно, как прежде, думать о своей смерти.

Он чувствовал свою огромную вину перед нею за то, что каменной стеной оградил ее не только от своих тайных миров, но и от всех превратностей бытия. С тех пор, как она была с ним, она ни одного дня не ведала недостатка денег — состояния, столь знакомого миллионам «советских женщин». Все тяжелые проблемы, которые иногда подсовывала жизнь, обходили ее стороной не без помощи Ли, и за сотни их совместных поездок один-два раза, может быть, ей пришлось поучаствовать в приобретении билетов. Такая плотная опека напрочь лишила ее самостоятельности. Она привыкла к тому, что стоит ей только сказать Ли о своем желании… Он растил и вырастил красивый комнатный цветок и теперь не знал, как его оставить без ухода.

Инстинктивно Ли был уверен в правоте своих действий: зная слабое с юных лет здоровье Нины, при ее нервной впечатлительности и мнительности, он чувствовал, что, выведи он ее один на один с жизнью в Империи Зла, он давно бы ее потерял, и таким образом, он нес ответственность лишь за ограничение ее личности. «Время жизни за свободу выбора» — такова была по его убеждению формула сделки, навязанной им Нине, и после нескольких трудных столкновений с действительностью Нина покорилась его воле. Эту свою вину он всегда старался загладить, предоставляя ей свободу трат, но она была довольно скромна в чисто женских устремлениях. Ли надевал ей на пальцы золотые кольца, но она, поносив неделю-другую, складывала их в свою шкатулку. Он покупал ей самые дорогие духи, но она ими едва пользовалась: от нее и без духов всегда исходил нежный аромат — не такой пряный, мускусный, как от юной Рахмы, но очень приятный, едва ощутимый, а иных запахов ее тела, запаха ее пота Ли так и не узнал до их последних дней.

Видя ее возрастающую беспомощность, он все чаще вспоминал кончину Ланна и Кривцовой, их совместный уход, но избранный теми способ расставания с земной жизнью — самоубийство — для Ли был по его убеждениям совершенно неприемлем. Надежд же на какой-нибудь роковой Случай теперь, когда их странствия прервались, оставалось очень мало.

Жизнь разрешила его сомнения иначе. Пришло время, когда неожиданно для него выяснилось, что за всеми этими бесчисленными недомоганиями Нины стоит более страшная последняя болезнь, и когда приговор был вынесен, Ли понял, как тяжела ожидающая его утрата, и стал молить Хранителей своей Судьбы ради него продлить ее дни. Были месяцы, когда ему казалось, что Они вняли его мольбе, но потом выяснилось, что все, что Они могли сделать — это избавить Нину от тяжких мук, полагавшихся смертным при постигшем ее недуге. Она уходила на руках у Ли, и ее последние слова о помощи были обращены к нему, как всегда в их пролетевшей как сон жизни — она привыкла к тому, что он для нее сделает все, но тут он был бессилен.

Ветер холодной Смертью дохнул

На прекрасную Аннабель Ли.

Посреди зимней ночи в полумраке комнаты он прижимался щекой к высокому холодеющему лбу уснувшей навсегда Нины, а перед его закрытыми глазами стоял залитый жарким весенним солнцем Херсонес, колоннада на нижней террасе над самым морем, и он с Ниной прижимаются лицом к вечно хранящему свою прохладу каррарскому мрамору, слушая шум волн в скалистых бухтах. Проходили годы, но они всегда возвращались туда. А теперь?..

В наступившей мертвой тишине Ли явственно услышал звуки органа и обращенную к Богу торжественную музыку, прозвучавшую для них, казалось, совсем недавно в соборе святого Якова в рассветной Риге, и он остро ощутил тяжесть и невосполнимость утраты, но не мог понять, что она означала: его освобождение перед последним боем, предвестие его ухода или просто очередную победу сил Зла, поскольку Добро, как правило, проигрывает все свои сражения, кроме, как всю свою жизнь надеялся Ли, кроме последнего.

V

Заканчивалась первая половина последнего десятилетия двадцатого века. Некогда могущественная Империя Зла распалась на множество малых и больших более или менее самостоятельных государств, разбегавшихся в разные стороны от столь могущественного еще недавно Центра. Многие нити, преимущественно нити Зла, еще достаточно крепко связывали в этих странах тех, кто олицетворяет силы Зла, а нити Добра, как всегда оказались самыми непрочными, и одними из первых порвались связи людей, так или иначе причастных к Знанию, потому что когда делят власть и воруют ценности, никто не думает о Науке. Сами по себе — «из-за отсутствия средств» — прекратились регулярные в прошлом тематические конференции и совещания, на которых Ли всегда был желанным гостем и участником.

Жизнь заполнили совершенно иные заботы, но когда однажды Ли вдруг получил извещение о том, что один из старых и всегда добрых по отношению к нему институтов в Питере собирается все-таки провести очередное, теперь уже международное, совещание, в нем все всколыхнулось, он, не задумываясь, решил ехать и сразу же послал туда тезисы своего выступления. Он посчитал, что сделал все, что мог, и, зная сколько препон и личных, и общих стоит между его заявкой и его поездкой, предоставил «управление» дальнейшим развитием событий Хранителям его Судьбы.

К его удивлению, по мере приближения срока выезда все препятствия отпадали сами собой, и единственный ущерб, нанесенный Ли обстоятельствами, состоял в том, что его возможное пребывание в Питере сократилось с пяти до трех дней.

Приехало, конечно, не так много людей, как в былые годы, и после разделения на секции, происшедшего еще до появления Ли, совещание распалось на небольшие группы. Несколько лет, пролетевших с момента предыдущей, тогда еще «всесоюзной» конференции, были такими длинными, что люди встречались, как после долгой-долгой разлуки, в которой надежда когда-нибудь увидеться постепенно исчезает полностью. Первый вечер Ли выделил для «пробега» по местам юности — совершил паломничество на Невский проспект и к дому дядюшки на Дворцовой набережной, а на второй — получил приглашение в дом к старому доброму знакомому; узы дружбы и взаимной симпатии связывали их уже несколько десятилетий. Погода на улице была питерская, февральская, когда, как говорят, добрый хозяин и собаку на улицу не выгонит, но идти ему было недалеко: всего лишь пересечь Гражданский проспект и отыскать за парадной линией высоких зданий одну из скромных постхрущевских пятиэтажек. Ли в ожидании наступления назначенного часа немного отдохнул в номере, просматривая купленную им в Доме книги недавно вышедшую очередную «научную» биографию дядюшки. Потом пришли двое москвичей — его соседей по двухкомнатному профессорскому люксу. С ними у Ли тоже немало было связано в прошлом, и потекли воспоминания за традиционной бутылкой. Беседа оказалась такой задушевной и интересной, что Ли с удовольствием остался бы здесь вместо «отсидки» в чопорном обществе нескольких докторов наук. Но делать было нечего, тем более что его предупредили, что на этом вечере ожидается интересное сообщение, и Ли, извинившись, покинул гостиницу.

Гостей в доме его друга оказалось не так много, как опасался Ли. К тому же два доктора разных наук, приглашенные вместе с ним, тоже были его старыми и добрыми знакомыми. Поздоровавшись со всеми, уже сидевшими у накрытого стола, Ли достал пакет с украинским копченым салом, взятым им с собой «для подарков», поскольку чем-нибудь иным в наступившем торговом изобилии удивить питерцев было трудно, и понес его на кухню, полагая, что хозяйка найдет ему место и применение на столе, но та сразу же отправила подарок в холодильник, сказав:

— Не будем смущать нашу гостью, — и, увидев, что Ли внимательно смотрит на находившуюся тут же на кухне очень стройную и довольно высокую женщину, добавила: — Это Рахима Осиповна Асланжонзода, доктор математики из Ташкента. Вы, наверное, ее знаете, я помню, что ваш доклад был на одной из ташкентских конференций.

Но Ли тогда в Ташкент не съездил…

Женщина повернулась к Ли, яркий свет упал на ее уже немолодое лицо, но Ли не заметил ни седины, ни сетки морщин, он погрузился в сиявшие перед ним огромные зеленые глаза.

— Здравствуй, Рахма-хон, любовь моя, — сказал он одну из немногих когда-то известных ему фраз на фарси, вынырнувшую из неведомых глубин памяти.

— Здравствуй, Ли-джан, любовь моя, — тихим эхом прошелестел ее ответ. Каждый из них поднял обе руки, и их пальцы на мгновение нежно сплелись.

— Но почему ты «зода», а не Юсуфова, зачем ты носишь мужское имя, — спросил Ли на тюркском языке, так же неожиданно вернувшемся к нему из далекого детства.

— Это фамилия моего покойного мужа. Она появилась в печати под моей первой опубликованной работой. Так и осталась.

Хозяйка с удивлением смотрела на них и вслушивалась в незнакомую речь.

— Так вы действительно знаете друг друга? — спросила она.

— Нет, — ответил Ли. — Мне просто с детства хорошо известен ритуал знакомства, и я немного знаю язык.

За столом они сели рядом, касаясь плечами друг друга. Новость, объявленная хозяином, действительно была сенсационной: несмотря на пожилой даже по западным меркам возраст, ему удалось подписать контракт на два года с одной из американских фирм, и этот ужин, как оказалось, был прощальным. Это сообщение привело всех в некоторое возбуждение, и Ли с Рахмой могли время от времени обмениваться никому не понятными фразами.

Из уважения к Рахме Ли отодвинул от себя спиртное, но она сама взяла в руки бутылку с какой-то заморской водкой и наполнила его рюмку, тихо сказав при этом:

— Кубок мой, о виночерпий, ты наполни, как и прежде…

— Мне любовь игрой казалась, но растаяли надежды, — сразу же продолжил Ли самую мистическую газель великого суфи и великого поэта Хафиза Ширази.

— Я же знаю, что ты на Пути, — сказала Рахма, — и ты должен помнить, что в этой газели есть и такие слова: «Если шейх тебе позволил, на молитву стань с бокалом!»

— «Пусть вино течет на коврик и на белые одежды», — не задумываясь и с улыбкой досказал Ли, — но где же мой шейх?

— Я — твой шейх, — вполне серьезно ответила Рахма.

Ли не удивлялся чистому, без всякого акцента выговору Рахмы и тому, что она «знает» его собственный, никому не известный перевод знаменитой газели Хафиза: он помнил, что они с Рахмой — одна Личность, и их мысли всегда ясны им обоим, какая бы ни была у них знаковая подоснова — фарси, русский или английский язык. Лишь того, почему он так долго был один, он никак не мог понять.

В гостиницу они возвращались заполночь. Гражданский проспект был укрыт плотным темным туманом, и в его зловещем дегте едва светился желток уличных огней, а очертания зданий угадывались лишь при приближении к ним. Они шли, взявшись за руки, и шаг их был уверенным и четким, потому что каждому из них было дано иное зрение, перед которым была бессильна Тьма.

У дверей своего номера Рахма сказала:

— Я очень устала. У нас ведь уже утро, и я засыпаю на ходу.

— Я завтра в ночь уезжаю, — сказал Ли.

— Тогда зайди часов в пять вечера.

VI

Ли пришел на полчаса раньше, и все равно отведенные ими для себя такие долгие шесть часов прошли, как одна минута.

— Я о тебе многое знаю, — так начала разговор Рахма, — мне говорили о тебе разные люди, наш внешний мир тесен. И кроме того, мы ведь с тобой — одно целое, и я в любой момент могла увидеть этот мир твоими глазами. Я была с тобой и в Сочи, когда ты попал туда впервые, и там, на даче — и с твоей тенью, и потом — с тобой живым. Я охраняла тебя в Мариуполе. И в пещере ты был не один…

— Мне стыдно, Рахма: ты видела все, что у меня было с женщинами.

— Но ведь я сама тебя этому учила, — улыбнулась Рахма, — и ты оказался хорошим учеником. Я делила с ними радость, подаренную тобой.

— Почему же я не был с тобой, если мы одно? Ничего, кроме нескольких снов за все эти годы…

— Я ведь прикладник, и мне, как и тебе, известно понятие «обратный клапан». Я установила его на наших отношениях, иначе они тебе очень сильно мешали бы… И в Ташкент ты не поехал по моей молитве. А сейчас я почувствовала, что пришло время и для тебя, и для меня.

— Ладно. Тогда теперь расскажи все о себе.

— Что рассказывать? Жизнь прошла, как я тебе и обещала. Было все — и хорошее, и плохое. Выросли дети. Ушли многие близкие и друзья. Скоро уйдем и мы. Время близко.

— А как ты оказалась «доктором»? Неужели ты нарушила завет и погрузилась в суету?

— Нет. Я и не думала заниматься наукой. Получив математическое образование, я часто помогала мужу. Несколько моих разработок по методам вычислений он без моего ведома опубликовал — он имел большое влияние в нашем научном мире. Потом одна из работ была перепечатана в Америке и использовалась при разработке ряда очень важных программ. Меня стали «тащить» в науку, но я отказывалась. Тем временем, один из зарубежных университетов избрал меня почетным доктором, и тогда в Ташкенте мне присудили докторскую без защиты — по совокупности работ. Видимо, для статистики понадобилась еще одна «раскрепощенная женщина Востока».

Света они не зажигали, но их глаза настроились на густые сумерки и слегка светились в темноте.

— Ты в нашем мире больше не бывала? — спросил Ли.

— Дважды я просила о милости Хранителей наших с тобой Судеб. Пятнадцать лет назад был арестован мой самый любимый брат Юсуф-джан, носивший имя нашего отца, ты его помнишь. Он много говорил и писал о том, что наш народ в своих горах должен править сам, а не подчиняться Москве. Тогда еще в горах не было войны, и он к ней не призывал, а его бросили в тюрьму. Через связи мужа мы с трудом и большими затратами дошли до Черненко, и он устроил нам встречу с Андроповым. Оба они обещали, что брата сначала освободят под надзор, а потом отпустят в Иран, но через месяц после нашей поездки в Москву мы узнали, что Юсуф был убит в тюрьме «уголовниками». А потом кто-то ворвался в его дом, перевернул там все вверх дном и убил нашу старуху-мать, помнишь как она любила тебя и защищала нас с тобой от моего отца, — ей было девяносто лет, и она жила у Юсуфа. После этого я дважды шла по твоим следам, потому что ненависть к этим тварям, как пепел Клааса, непрерывно била в мое сердце. Только отмщение могло вернуть мне душевный покой. Оказалось, что мой дар не был даром Корректора. Видимо, поэтому Они нас с тобой и соединили. Мне пришлось без твоего ведома прибегать к твоим силам.

Впервые я востребовала их, когда ты был где-то на берегу моря, в очень красивом и таинственном месте, единственном из тех, где я могла подключиться к тебе. И только потом мое гневное исступление стало смертельным оружием, сделавшим свое дело: эти грязные свиньи подохли в муках, став еще при своей омерзительной жизни посмешищем для всего мира. Ты, наверное, ощущал эту бессознательную мучительную работу твоей души и удивлялся, почему к тебе ни с того ни с сего возвращаются полузабытые страдания, сопровождавшие тебя в твоем движении к своим собственным целям.

Я же тогда в полной мере постигла, как тяжела твоя ноша: после этих двух казней я несколько лет лечила сердце, переживая и за тебя, чувствуя, как мое самоуправство прошло по твоей душе и твоему здоровью. Я боялась, что мы уйдем, не встретившись в этой жизни, не договорив все и до конца. Конечно, как и ты, я давно поняла, что Они нас ведут не ради удовлетворения наших жалких обид. Просто, мы — спецназ Господа Бога…

— Я всегда чувствовал в участи этих подонков работу Божьих палачей, таких как я. Я внимательно и с ненавистью следил за их физическим и умственным разложением и был бы счастлив, если бы их судьбы были в моих руках, но я не мог даже предположить, что за этим стоишь ты. Я почему-то был уверен, что казни тебе недоступны.

В какое-то мгновение Ли вдруг увидел себя и Рахму со стороны и сразу же вспомнил когда-то поразившую его «Сказку королей» Чюрлениса: две неясных фигуры в темной комнате, затерянной посреди бушующего за окном зимнего ненастья, одни в бескрайней Вселенной, не знающей, есть ли они, или их нет, тихо и спокойно ведут беседу о власти, дарованной им Судьбой, о Жизни и Смерти, о сделанном и не сделанном ими в рядах помянутого Рахмой спецназа Господа Бога, в рядах, где почти никто не знает друг друга. И весь этот наш огромный, сверкающий несбыточными надеждами мир, казалось, помещался на их соприкасающихся ладонях, уменьшенный до светлого диска с неясными очертаниями городов и весей, где уже совершенно невидимые копошились миллионы так называемых разумных существ, отталкивая и убивая друг друга за право припасть к кормушкам, мечтая о домах, квартирах, дачах, «больших деньгах» и, более всего, о власти, словом, обо всем том, что великий собрат Ли и Рахмы по Господнему спецназу, так же, как и они, знавший о своем Предназначении Альберт Эйнштейн назвал амбициями свиньи. Может быть, Эйнштейн был слишком резок, но сколько можно: ведь около двух тысяч лет назад было сказано: «Не собирайте себе сокровищ на Земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкопывают и крадут».

А они, Ли и Рахма, склонив головы, увенчанные тяжелыми коронами Предназначения, из своего мира, где никто не боится Смерти, пытаются что-то разглядеть в не понятной и не нужной им суете. Может быть, они искали в этом человеческом муравейнике самих себя: ведь это был один из их миров — мир, открытый всем, где они старались казаться «такими, как все», мир, где уже был почти готов поезд, чтобы через тьму, непогоду и молчание ночи увезти Ли от Рахмы.

Как бы продолжая мысли Ли об их «открытом мире», в полумраке раздался голос Рахмы:

— Ты ведь тоже обо мне знал, несмотря на мой «обратный клапан», — сказала она и засмеялась, — вспомни диссертацию Саидова…

И тут Ли понял, почему фамилия, под которой скрылась Рахма, ему показалась знакомой: чуть более десяти лет назад он сочинял диссертационную работу для некоего Саидова из Бухары, мечтавшего стать кандидатом местных наук. Работу по неписаным правилам этой игры в лженауку нужно было немного «обинтегралить» — этот термин означал, что в диссертацию необходимо было ввести математическую главу, показывающую, что диссертант, как потом напишут рецензенты, «владеет», «свободно использует», «рационально применяет» «современный математический аппарат». В поисках аналога он наткнулся в одном из журналов на математическое решение сходной задачи. Статья была подписана «Р. Асланжонзода». Его тогда еще поразили совершенство и простота этого решения, позволившие ему без больших трудов использовать его канву для Саидова.

— Я была в составе «ученого совета», — смеялась Рахма, — и после защиты, на банкете прямо спросила Саидова, где он взял эту «свою» математику», а он, поколебавшись, назвал твое имя.

VII

Их разговор постепенно затихал. Еще один шаг — и отворились Врата молчания, и раскрылась завеса, скрывающая их самое сокровенное. Они сидели, тесно прижавшись друг к другу, сплетя пальцы, и когда наступила Тишина, к Ли снова пришло ощущение полного слияние их тел, но в них поначалу не было нежной юности, была печаль и усталость. Рахма сразу почувствовала его грусть, и по ее воле их Время двинулось к своим истокам: как при ускоренной обратной перемотке киноленты — за считанные секунды сменилось множество картин, а потом это движение замедлилось, и над ними засияло яркое Солнце их Долины, исчез сегодняшний слабый запах дорогих духов, и из небытия возник аромат юной Рахмы, ветер благоуханный.

И опять Ли вспомнил образ, живший в нем многие годы: однажды, читая монографию о Богаевском, он увидел среди иллюстраций выполненный художником в начале века фронтиспис. На переднем плане рисунка был фрагмент какой-то мрачной улицы со слепыми окнами серых зданий, с какой-то беспорядочной растительностью, а на запущенной дороге посреди этой улицы валялись руины — обломки каких-то колонн и плит. Улица упиралась в портал, большой полуразрушенный фронтон которого поддерживали две классические колонны и арочный каменный свод с замком.

Но если стать среди этих грустных руин, то там, в проеме портала открывается совершенно иная страна. Там, в ее светлой дали был волшебный изгиб реки, старинный виадук, переходивший в мост, соединяющий ее берега, стройные пальмы и мягкие очертания гор, и над всем этим застыли радостные белые облака. Вид из мистической Таверны Руин…

Долгое время этот рисунок не давал покоя Ли. Ему очень хотелось увидеть оригинал — ведь должен был он существовать, иначе как бы «фронтиспис» попал в книгу? И в конце восьмидесятых, когда он часто ездил в Восточный Крым, он как-то специально выкроил себе полдня в Феодосии и пошел в галерею Айвазовского с твердым намерением упросить галерейных дам достать ему из запасника рисунки Богаевского, так как «фронтиспис» представлялся ему каким-нибудь «листком из альбома».

У входа в галерею Ли увидел афишу, извещавшую о том, что в одном из соседних зданий развернута выставка картин Богаевского, и решил посмотреть ее и уже там поговорить о «фронтисписе» с теми, кто отбирал картины для выставки. Но этот разговор не потребовался: «Фронтиспис» висел в коридоре у входа в один из залов и был очень хорошо освещен. Когда Ли подходил к картине, он услышал последние слова женщины-экскурсовода:

— Этот рисунок интересен тем, что он дает представление о том, как тщательно работал художник: посмотрите на край листа! Видите, это очень толстая бумага, почти картон. Так вот, там где расположен рисунок, особенно здесь, — и она изящной указкой очертила светлые дали в проеме портала, — от многократного перетирания в процессе создания рисунка, бумага стала, можно сказать, папиросной.

«Видимо, этот рисунок много значил не только для меня, но и для самого Богаевского», — подумал Ли, наблюдая, как «народ», скользнув безразличным взглядом по картине, двинулся за экскурсоводом. Через месяц Ли и Нина случайно оказались в Феодосии вместе. Выставка еще не была разобрана, и Ли специально поставил ее перед «Фронтисписом». Нина тоже оказалась безразличной к этому рисунку. Картины «Киммерийского цикла» произвели на нее более глубокое впечатление, а Ли окончательно убедился в том, что «Фронтиспис» был создан в начале века и извлечен из небытия в его конце специально для него. И теперь встреча с Рахмой, сквозь которую он как сквозь проем в портале ушел вместе с ней из серого мрачного «сегодня» в светлые дали отданного им навеки Пространства и Времени, в их прекрасную Долину, окруженную высокими башнями горных хребтов, открыла ему причину такого сильного воздействия на него этого не замеченного другими рисунка.

VIII

В своих воспоминаниях Ли совершенно не ощутил, не заметил того мгновения, как видения сменились явью, и его призрачный мир стал реальностью. Он сначала как бы извне и откуда-то сверху увидел себя, двенадцатилетнего, и юную Рахму на пустом полузаброшенном кладбище, подступавшем к их селу с востока. Они стояли у склепа, и Ли сразу же вспомнил этот склеп: его привлекала не понятная ему в те годы надпись на своде и неотступно манила тьма и пустота там, за полуразрушенной стеной, некогда замуровывавшей вход в могилу.

Потом он ощутил себя полностью в этом зеленоглазом мальчишке, державшем за руку стройную девочку, уже почти девушку с проступающими сквозь платье упругими холмиками на еще недавно плоской груди. Рахма провела рукой по надписи и сказала: «Душа успокоившаяся, вернись к твоему Господу!» Ли хорошо знал «Зарю» — изумительную суру Корана, но не стал продолжать ее словами, отсутствовавшими в надписи.

— Твоя Дверь здесь? — спросил Ли, показав на склеп.

В ответ он услышал голос сегодняшней Рахмы, но губы стоявшей рядом с ним ее юной ипостаси шевелились в такт произнесенным словам, когда этот Голос читал звучные строки:

But were stopped by the door of a tomb —

By the door of a legended tomb —

And I said — «What is written, sweet sister,

On the door of this legended tomb?»

Когда отзвенели слова, будто созданные для этого старинного заброшенного кладбища в прекрасной Долине, Рахма сказала:

— Никто еще не смог перевести эти строки безумного Эдгара на какой-нибудь иной язык. Но нам ведь не нужен перевод, правда?

Ли молчал, зачарованный троекратным заклинанием «tomb» и еще потому, что ему не нужен был перевод, и каждое слово из волшебного гимна Улялюм он всегда носил в своем сердце. Ему, как и Рахме, все было ясно: Эдгар был одним из них, и по какой-то неведомой причине он разминулся со своей «Рахмой». Более того — он хотел видеть ее в Вирджинии — там, где ее не было, но только сейчас Ли понял, что в прочитанных Рахмой строках было зашифровано ее собственное имя, означающее «милость» и «милая», и поэтому она — «sweet sister» — ответила и Эдгару, и ему, Ли, на вопрос о том, что написано на входе в склеп.

* * *

Я перечитал шесть вариантов русских переводов «Ulalume». В этом поэтическом турнире пробовали силы и прославленные стихотворцы (К. Бальмонт и В. Брюсов), и знатоки английской поэзии. Мое исследование лишь подтвердило слова Рахмы, обращенные к Ли, прозвучавшие на краю заброшенного мусульманского кладбища в их параллельном мире: никто из переводчиков не сумел не только адекватно, но даже приближенно передать сказанное Эдгаром По. Как говорится, не для них было писано!

В бумагах Ли Кранца обнаружился и такой отрывок из «Ulalume», написанный его рукой и точнее всех других известных русских переводов передающий содержание и смысл седьмой строфы:

«Я ответил: все это — мечты. Мы погрузимся в это мерцанье! Растворимся в кристальном сверканье! Предсказанья Сивиллы пусты. Луч Надежды и Красоты озарит нас рассветным сияньем».

Есть ли у него полный перевод поэмы — неизвестно. Если нет, то очень жаль.

* * *

Тем временем Рахма, не отпуская руки Ли, вывела его к давно знакомой ему кладбищенской мечети, и этот первый Храм в жизни Ли возник перед ним снова, маня прохладными сумерками, начинавшимися сразу же за раскрытыми настежь дверьми.

— Войдем?! — сказал Ли.

— Туда мне с тобой нельзя, — ответила Рахма, добавив еле слышно: — Не будем нарушать Закон, даже если мы одни во всем нашем с тобой мире.

Она осталась за порогом, а Ли прошел к михрабу и опустился на колени. Молитв он не знал, но, не колеблясь, прочитал одну из сопровождавших его всю жизнь сур Корана — последнее вдохновение Пророка:

— Скажи: «Прибегаю к Господу людей, Царю людей, Богу людей…»

Потом они вышли на пригорок, с которого была видна большая часть села. Над одной из плоских крыш поднимался дымок.

— Это над домом Сотхун-ай, — сказал Ли. — Мы можем пройти туда.

— Незачем, — возразила Рахма. — Все живое, кроме травы и деревьев, живущих по вневременным законам, ушло вместе со своим Временем. Время течет лишь там, где есть живые существа, чувствующие его движение, а вне Времени — там, где мы с тобой находимся — дом Сотхун-ай пуст, и ты увидел лишь последний клубок дыма из его очага, уходящий в небо.

Они обогнули восточную окраину села вдоль залитого водой рисового поля. Увидев едва заметную рябь от неведомо откуда появившихся в этой всеобщей неподвижности круговых волн, как от брошенного камешка, Ли подумал, что, вероятно, мгновение назад — в то самое мгновение, отделяющее его и Рахму от мира живых, в центре этих концентрических кругов поставил свою лапу хорошо знакомый ему аист, скользнувший куда-то вперед по шкале Времени и потому не видимый им. Вскоре они были в их заветном месте на меже, в тени неподвижных кустов и деревьев. Там все было так, будто они совсем недавно отлучились на несколько минут и сразу же вернулись. Ли показалось, что он мог бы по разным сохранившимся в глубинах памяти признакам точно определить, к какой дате реального мира они подошли в своем вневременном пространстве. Но Рахма прервала его раздумья: она сбросила платье и предстала перед Ли в своей ослепительной юной красоте, спокойно позвав его:

— Иди ко мне!

И Ли погрузился в омут их сладкой Игры.

Когда Солнце скрылось за белоснежными горами, окружавшими Долину, Ли и Рахма двинулись в обратный путь.

У невысокого холма, у самых стен мечети их окутала густая южная тьма. По их телам будто пробежала привычная дрожь, отмечавшая в их далеком детстве наступление непроницаемой темноты. Но сейчас, в этом переданном им одним в безраздельное владение вечном мгновении существования Вселенной, биение их детских сердец было подчинено их уже многоопытному Разуму и их единой Душе. Ли показалось, что каждый их неспешный и уверенный шаг отмечен четким ударом бубна, и из его памяти выплыли строки:

И чудилось: рядом шагают века,

И в бубен незримая била рука,

И звуки, как тайные Знаки,

Пред нами кружились во мраке…

Глаза его уже привыкли к темноте. Он вышел вперед на тропе, петлявшей между могилами. Рахма почти неслышно шла сзади. В этой тишине Ли понял, чего недостает в такой знакомой ему картине: не было детского плача и мелькания горящих глаз: хозяев некрополей — шакалов — унесла река Времени, на берегу которой задержались он и Рахма. Они вышли к склепу со строкой из «Зари». Ли остановился. Подошла Рахма и взяла его за руку.

IX

Через мгновение тьма стала редеть, проступили очертания гостиничного номера, тусклые огни зажглись в туманной мгле за окном. В воображении Ли снова возник «Фронтиспис», и теперь он постиг его глубинную сущность: там, в Таверне Руин, начинался Путь, Путь его и Рахмы.

Их единение еще не нарушилось, и Рахма сказала, продолжив его мысли:

— Уже ничто и никто не сможет нас увести с Пути, и мы никогда не оступимся. Ведь простая мудрость людей Пути, воспетая великим шейхом Руми, навеки овладела нашими душами.

Газель Руми, помянутая Рахмой, имела русский перевод, не вызывавший протеста даже у весьма требовательного в этой части Ли: он лишь слегка подправил текст, пожертвовав ради четкости смысла правилами иранского стихосложения при оформлении последнего двустишия:

Вы, взыскующие Бога средь небесной синевы,

Поиски свои оставьте: Вы — есть Он, а Он — есть Вы.

Вы — посланники Господни, Вы Пророков вознесли,

Вы — Закона дух и буква, Веры твердь, Вы — Правды львы,

Знаки Бога, по которым вышивает вкривь и вкось

Богослов, не понимая суть Божественной канвы.

Вы — в Источнике бессмертья, тленье не коснется Вас,

Вы — ковер для Всеблагого, трон Господен средь травы.

Для чего искать Вам то, что не терялось никогда?

На себя взгляните — вот Вы, от ступней до головы.

Если Вы хотите Бога увидать глаза в глаза,

Со своей души смахните пыль смиренья, сор молвы,

И любой, как я когда-то, Истиною озарен,

В зеркале Его увидит, ведь Всевышний — это Он.

В сегодняшнем путешествии в отданное Рахме и ему мгновенье параллельного мира Ли видел еще одно подтверждение своему предчувствию, что и он, и Рахма — в Источнике бессмертья, и тленье их не коснется.

Рахма почувствовала едва слышный мотив сомнения в его раздумьях и вслух ответила на невысказанные вопросы:

— Пространство, как и Время, существует только в мире смертных. Мне же всего лишь дарована возможность отделить наше Пространство от Времени.

— Вижу, ты знаешь не одну абстрактную математику, — сказал Ли.

— А разве у тебя есть трудности в познании Мирозданья? Разве тебе не даровано всеведенье? — спросила Рахма.

— Ты права: загадок для меня нет. Давно уже нет, — ответил Ли, почему-то вспомнив в этот момент своего «случайного» учителя физики — Якова Федоровича с его странным вопросом, знает ли Ли что-нибудь об энтропии.

Ли, как всегда, был без часов, но он в них просто не нуждался. Когда ему требовалось, он чувствовал время с точностью до минуты и, вернувшись в свой временный мир за час до отхода поезда, включил свет в номере Рахмы.

Когда этот неяркий электрический свет залил комнату, погас тоненький лучик, исходивший откуда-то с поверхности маленького столика, стоявшего у кровати. Ли подошел к нему и взял в руки лежавший там хрустальный многогранник.

— Чаша Джемшида? — спросил он Рахму. — Ты часто меня видишь в этой хрустальной глубине?

— Как только пожелаю, — серьезно сказала Рахма.

Когда Ли возвращал хрусталик на место, ему показалось, что в его прозрачном омуте мелькнула давно знакомая и дорогая картина, картина изумительной красоты.

— К твоему возвращению на отрогах гор в нашей Долине расцветет миндаль, и вода в обмелевших саях будет теплой, — сказал Ли, не в силах оторваться от своего видения.

— Да, — сказала Рахма, — но я этого не увижу наяву, как и ты: не забывай, что я сейчас живу на севере нашей с тобой страны, куда весна приходит позднее.

— Ты права, — сказал Ли и улыбнулся уже иным своим мыслям.

Рахма встала, чтобы проститься с ним. Ли поцеловал ей обе руки, а она прикоснулась губами к его лбу и только потом спросила:

— Чему ты улыбаешься?

— Тому, что среди имен женщин, с которыми я был предельно близок, нет самого дорогого мне имени «Рахма». Что-то во всем этом есть античное или библейское, из жизни царя Дауда, — ответил Ли.

— Любовь без предельной близости описана и в легендах Ирана, но к нам с тобой это не относится, потому что никакая животная близость никому не откроет того, что мы друг о друге знаем. Разве кончик твоего языка забыл мускус моего цветка, открытого мной тебе, первому на этом свете? Разве шелк твоей плоти забыли мои губы, первый и последний раз открывшиеся для этой ласки, чтобы ты вошел в меня… — Рахма говорила тихо и нежно, глядя в глаза Ли, пока он не прервал ее слова долгим поцелуем.

— Даю тебе мои телефоны не для того, чтобы ты звонил, а так — на всякий случай, — сказала Рахма, и добавила: — Теперь мы два старых человека. Если что-то случится с тобой, я буду знать и скоро умру, чтобы встретить тебя там, где мы сегодня были. Если уйду я, то постараюсь сделать так, чтобы ты прожил в этом мире все время, отмеренное тебе Хранителями наших Судеб.

— Тебе прислать книгу о нашей юности, написанную по моим запискам?

— Зачем? Она ведь написана не для нас с тобой, а для всех людей. Пусть же будет проклят тот, кто станет на ее пути к людям, и тот, кто мог ей помочь на этом пути, но не сделал этого. Аминь. — сказала Рахма, целуя его.

X