Книга десятая В РЕЗИДЕНЦИЯХ СМЕРТИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Книга десятая

В РЕЗИДЕНЦИЯХ СМЕРТИ

Вчера на кровлю шахского дворца

Сел ворон. Череп шаха-гордеца

Держал в когтях и спрашивал: «Где трубы?

Трубите шаху славу без конца!»

Омар Хайям

I

Прошел год, и незаметные для того провинциального круга «неосведомленных» людей, к которому, пребывая вдали от Москвы, принадлежал Ли, медленные изменения стали все же приносить свои плоды. Особенно это чувствовалось в Москве, куда он приехал сразу же после экзаменов. Открывались новые, доступные по ценам кафе с «самообслуживанием» и кулинарные магазины со стойками, чтобы в них можно было не только «брать с собой», но и перекусить. Началось строительство жилья. Различными и весьма медленными путями изменялся состав опричников, удержавшихся у власти в первый год после смерти Сталина. Появились и новые люди. Все это свидетельствовало о том, что какие-то «процессы» в руководстве страны шли, и первые практические результаты этих процессов вселяли кое-какую надежду.

Впрочем, Ли после памятных ему дней 53-го сразу же вернулся к своим историко-философским изысканиям и развлечениям, и к тому же «открыл» для себя «Жизнь Клима Самгина», поглотившую все его внимание, несмотря на то, что дядюшка, узнав о его новом увлечении, проворчал, что «это» еще хуже, чем «Современная история» Анатоля Франса. Дядюшке было проще: и Горького, и Франса он знал лично, они были для него еще живы, и он с ними все еще продолжал свои споры, а Ли предпочел Горького лишь потому, что «Сорок лет» и особенно комментарии к этой книге послужили ему иллюстрацией к его поискам правды прошлого. Текущая же политика пока не таила близкой опасности его миру и потому отошла для него на второй план.

Единственное, чего ему очень хотелось, так это побывать там, где недавно всесильный Хозяин скоротал свои последние дни, чтобы там, «на месте», убедиться в своей причастности или непричастности к его агонии и смерти.

Читатели этих строк, вероятно, уже привыкли к тому, к чему сам Ли никак не мог привыкнуть: к подконтрольности всех его желаний и действий. И на сей раз не обошлось, надо думать, без вмешательства Хранителей его Судьбы, поскольку однажды дядюшка сказал:

— Да, чуть не забыл! Тут у меня был один из моих бывших студентов и, между прочим, рассказал, что он имеет какое-то отношение к подготовке музея Сталина на той самой даче, так живописно представленной когда-то нам Иваном Михайловичем. Я вспомнил твой к ней интерес и договорился, что он тебе эту дачу покажет. Где-то был его телефон…

И дядюшка принялся ворошить бумаги, в беспорядке лежавшие в среднем ящике стола. Наступил час чудес: чудом было то, что дядюшка с его феноменальной забывчивостью при не менее феноменальной памяти вспомнил ничего для него не значащий рассказ о сталинской даче. Вторым чудом было то, что он вспомнил о своем разговоре с бывшим студентом. И третьим чудом было то, что номер телефона как-то сразу нашелся, чем даже он сам был потрясен.

— Ну вот, держи, звони, договаривайся, возьмешь Василия и айда!

В ближайший же выезд в Москву Ли позвонил по этому телефону из дядюшкиной городской квартиры. Вежливый голос сообщил ему, что музей еще закрыт, но время от времени его осматривают разные «лица», и к одной из таких «секретных» экскурсий ровно через три дня может быть присоединен Ли, если тот прибудет не позднее десяти часов утра.

Василий в гараже заблаговременно проконсультировался по части проезда к даче с шофером одного из покойных президентов Академии наук, возившим «своего» к Хозяину, и в назначенный день и час он и Ли прибыли в Волынское, откуда экскурсия уже должна была двигаться «организованно».

II

Осмотр начался с территории, мало интересовавшей Ли, но он терпеливо, вместе со всеми ознакомился с набором надворных построек: с «малым домом», оранжереей, русской баней, гаражом, постоял на берегу овального пруда с маленьким островком посредине и прошелся под высокими соснами, где при Хозяине был «бельчатник», отгороженный от остального мира очень тонкой мелкой сеткой. Ее к тому времени уже убрали, а белки, довольные, как и почти весь «советский народ», смертью тирана, разбежались куда глаза глядели, чего, правда, «советский народ» тогда еще сделать не мог.

Экскурсантам показали даже бомбоубежище, подчеркнув, что «обычно» они «это» никому не показывают. В бомбоубежище спустились на лифте в несколько приемов. Судя по продолжительности движения лифта, глубина была в два-три этажа вниз. Но там, внизу, в отделанных светлым деревом комнатах эта глубина совершенно не ощущалась.

И наконец, наступила очередь «главного» объекта. Экскурсанты собрались в довольно просторном вестибюле. Все его стены были увешаны географическими картами. Столик и кресла после марта 53-го сдвинули в угол, а вешалка пустовала, но, по словам сопровождающего, здесь, как «при нем», скоро будут висеть копии «его» шинели и кителя.

Затем все проследовали сначала направо и осмотрели «комнату Светланы», где в последние годы размещалась библиотека, и расположенную рядом то ли запасную спальню, то ли кабинет. За «комнатой Светланы» начиналась галерея, ведущая в оранжерею, но туда экскурсантов не повели и предложили осмотреть «большую» столовую, служившую «вождю» также и главным рабочим кабинетом. Это был довольно просторный зал с широким эркером, обращенным на восток. Здесь Ли увидел тот самый — громадный, почти на всю длину зала — обеденный стол, о котором говорил Иван Михайлович. Посетителям рассказали, что покойный «вождь» чаще всего работал именно в этой комнате на самом дальнем краю стола. Там же был большой диван с удобной спинкой и валиками, на который его перенесли после удара и где он умер. Говоря об этом, экскурсовод почему-то перешел на шепот, как будто смерть Хозяина продолжала быть «государственной тайной»…

Ли постоял у края стола и, закрыв глаза, представил себе вакханалию собиравшихся здесь истязателей и убийц. И подумал о том, что, возможно, он сейчас оказался в той точке, где сходились все «сигнальные нити» кровавой паутины, опутавшей прекрасную страну, а здесь, на этом месте, сидел «Главный Паук». Дернет за одну ниточку, и на Урале сотня человек попадет в застенки, а несколько тысяч отправятся «на лесоповал», дернет другую — и в Питере возникнет «шпионский центр», сотни погибнут в муках, а десятки тысяч вывезут в Сибирь. Дернет третью, и в Минске грузовик «случайно» давит Михоэлса… Сколько же лет гуляло по стране Зло, управляемое отсюда, и где оно притаилось сейчас? Ответить самому себе на этот вопрос Ли тогда еще не мог.

Рассматривать в «большой» столовой было нечего: всего несколько литографий украшали ее стены, а самым запоминающимся экспонатом был выполненный каким-то умельцем макет по картине Шишкина «Утро в сосновом лесу».

Тем временем сопровождавший закончил декламировать длинный список сиживавших за этим столом «замечательных людей», не уступавший гомеровскому списку кораблей, отправившихся воевать Трою (замученный по приказу, отданному «вождем» отсюда же, Осип Мандельштам, по его собственному признанию, сумел дочитать этот список лишь до середины…), и пригласил собравшихся, заглянув в спальню, перейти потом через вестибюль в «малую» столовую, занимавшую северо-западный угол здания.

Спальню Ли осмотрел вскользь. Его, правда, немного удивило, что кровать в ней стояла перпендикулярно стене и на некотором от нее отдалении. Ли даже спросил, было ли так при Хозяине, и получил утвердительный ответ. Ночного горшка под кроватью не было, поскольку туалет находился рядом, судя по тихому плеску воды, а покрывало на кровати оказалось очень коротким. «Вероятно, чтобы сразу увидеть агентов мирового сионизма, если они попытаются затаиться под кроватью», — подумал Ли.

Но в «малой» столовой уже у самого ее порога у Ли возникло ощущение, что он уже здесь много раз бывал. Без какого-либо усилия воли он отключился от происходящего вокруг и увидел эту же комнату не в дневном, а в электрическом свете, услышал потрескивания дров, а потом и увидел горящий камин, увидел Хозяина, укрытого шинелью и ворочающегося на диване под его взглядом. Ли показалось, что Хозяин ловит его взгляд, а поймав, закрывает глаза и бледнеет, а потом снова открывает и снова ловит… Ли перешел к камину, но видение не исчезло, и поединок взглядов повторился с той разницей, что Хозяин уже полулежал на своем диване.

В сознание Ли ворвался голос из внешнего мира:

— Вот здесь, на этом самом месте в тот памятный для обитателей дачи день один из офицеров охраны и обнаружил Иосифа Виссарионовича лежащим на полу…

Все в молчании осмотрели памятное место на ковре у дивана, а голос продолжал:

— Он был еще жив, и его бережно перенесли в «большую» столовую». Если он и приходил в сознание, то ненадолго, и никто этого не заметил, поскольку речь у него отнялась.

Когда все вышли во двор и направились к выходу, Ли сильно поотстал. К нему подошел один из местных и сказал:

— Вы опоздаете на автобус, а другого транспорта здесь не будет!

— У меня — машина, — ответил Ли и указал на видневшийся в приоткрытые ворота «ЗИМ», пригнанный Василием по «следу» автобуса.

Поскольку персональный казенный «ЗИМ» был в те годы признаком достаточно высокого положения в имперской иерархии того, кто им распоряжался, бдительный человек не стал настаивать, а понимающе и с уважением произнес:

— Ну тогда — побудьте, а то когда еще сюда попадете! Ведь даже открытие музея до сих пор еще под большим вопросом.

Не представляя себе судьбу музея, о себе Ли уж точно знал, что сюда он не попадет больше до конца своих дней, и он спросил своего собеседника:

— А вы здесь были при Сталине?

— Да, последние четыре года.

— И весь месяц перед смертью?

— Да.

— Он что — не выезжал отсюда в феврале?

— Да, во второй половине ни разу. И даже к людям выходил редко, все больше был в «малой» столовой с книгой, но мне казалось, что он ее и не читал вовсе, только держал раскрытой.

— А что-нибудь странное в его поведении кто-нибудь заметил?

— И прежде бывали дни, когда он затворничал, почти ни с кем не разговаривая и не общаясь, поэтому никто поначалу особенно и не беспокоился. Из необычного в тот последний месяц помнится, что он дважды вызывал прислугу, чтобы сказать, что в углу за диваном что-то поблескивало, и приказывал проверить, не коротит ли электропроводка. А раз ему почудился какой-то непорядок у камина…

— Проверили?

— Сделали вид, потому что там, куда он показывал, вообще никакой проводки не было. И из камина угли не «выпрыгивали». Ему предложили побыть в другой комнате, пока мастера все перепроверят, но он отказался и махнул рукой, чтобы его оставили в покое.

Все эти подробности не до конца убедили Ли в его причастности к гибели тирана, и единственный безусловный вывод, сделанный им для себя, состоял в том, что здесь не обошлось без Хранителей его Судьбы, а сколько таких «Ли», как он, сколько душ, мучающихся и замученных по воле «вождя», сконцентрировали свою ненависть так, что он увидел их смертельное для него свечение рядом со своим ложем, узнать ему было не дано.

От этих раздумий его отвлек голос его случайного собеседника, которого он уже успел позабыть:

— Разрешите теперь мне задать вам вопрос?

Ли бросил на него быстрый недоуменный взгляд и склонил голову в знак ожидания.

— Я наблюдал за вами, и мне показалось, что в некоторых помещениях дачи вы уже бывали. Я не ошибся?

— Ошиблись, — не задумываясь ответил Ли. — Но несколько лет тому назад один из моих знакомых, бывавший здесь, весьма подробно мне ее описал.

Честный ответ Ли настроил его собеседника на взаимную откровенность, и, улыбнувшись, он сказал:

— Позволю себе заметить: рассказывавший вам это был очень храбр или очень беспечен, потому что при его жизни каждый, здесь побывавший, обязан был немедленно забыть планировку и интерьер этих помещений, и если бы наша с вами беседа состоялась тогда, я должен был бы вас задержать «для выяснения», как говорится.

— Но времена переменились, — добавил он с явным сожалением после минутной паузы.

Слушая его, Ли тоже улыбнулся, вспомнив, как тщательно рвал салфетку с «секретным» планом и скатывал шарики из ее обрывков бедный Иван Михайлович, которому, несмотря на его профессиональную осторожность, избежать сталинской тюрьмы все же не удалось.

Когда Ли шел к воротам, ему показалось, что Тайна, связанная с тем, что происходило с ним и что произошло здесь, на миг приоткрылась. Но он был так взволнован, что не смог «поймать» промелькнувшую мысль, и запомнил «вешки», отметившие ее путь, чтобы потом попытаться воссоздать все условия для приема откровения.

Возвратившись назад, под Звенигород, он, следуя правилам внутрисемейного этикета, принятым в дядюшкином доме, подробно, как мог, рассказал об экскурсии и, отпущенный в свою комнату, проспал там часов двенадцать без просыпу, пропустив ужин.

III

На следующий день утром Ли поднялся свежим и сильным, и сразу же пережитое за последние два-три года ушло в прошлое, в дальние закрома памяти. Взамен пришла способность спокойно все обдумать и попытаться подвести некоторые итоги. Все это Ли даже истолковал как начало своего освобождения, но эти его настроения оказались несколько преждевременными.

Он сидел, прислонившись к могучему дереву, на высоком обрыве над Москвой-рекой в позднем расцвете подмосковного лета, и его обычно быстрые и точные мысли своими нынешними контурами напоминали белые облака, и плыли они, сменяя друг друга, как плыли над лежащей у его ног долиной эти вполне реальные медленные облака, сливаясь и разъединяясь в своем неторопливом движении. Сначала Ли думал о своей причастности к тому, что произошло на кунцевской даче, и что в своих предыдущих сомнениях по этому поводу он постоянно упускал одно очень важное обстоятельство, вернее, целую систему обстоятельств, очевидная взаимосвязь которых превращала их в веские, почти неопровержимые доказательства.

Ли уже как-то размышлял о неслучайности всех тех «случайных» событий в его личной Судьбе, что привели его к встрече с Рахмой и к той степени самопознания, которая была необходима для исполнения воли Хранителей его Судьбы. Теперь он продолжил исследование своей жизни с той же точки зрения. Он как бы вернулся на раскаленную Дорогу, к мыслям, прерванным появлением незнакомца, угрожавшего его жизни и, возможно, убитого им. Тогда он думал о брате отца — дяде Павле, умершем в Польше от скоротечной чахотки, а вернувшись к этим размышлениям сейчас, попытался построить вариант своей жизни при живом и дееспособном дяде Павле: он и Исана тогда бы не возвращались в Харьков, а приехали бы к нему в Одессу. Как бы ни сложились отношения Исаны с «этими немцами» — Ниной и ее отцом, она и Ли устроились бы где-нибудь поблизости, жили с помощью Павла, и у тети Манечки не возникла бы мысль о том, что они нуждаются в помощи. Москва была бы вдвое дальше, и вряд ли Ли стал в ней столь частым гостем, а это значит, что все то Знание, которое было необходимо для выполнения миссии, возложенной на него Хранителями его Судьбы, осталось бы для него закрытым, поскольку не было бы ни бесед с Иваном Михайловичем, ни встречи с Хозяином на подмосковном шоссе. Не было бы близости к дядюшке и, следовательно, его заботы о спасении Исаны и Ли от смертельной опасности депортации. А это значит, что не было бы и информации о готовящемся преступлении, а поэтому и не было бы того мощного источника ненависти, лучи которой, сконцентрированные душой Ли, смогли достичь «малой столовой», где прятался от всех и от себя самого полубезумный тиран, уже полностью готовый сокрушать всех и все окрест себя.

Нарисовав это дерево событий и причинно-следственных связей в его полный рост, Ли опечалился: опять его миссия потребовала нелепого и преждевременного ухода близких и дорогих ему людей. На сей раз это был любивший его в детстве и любимый им дядя Павел. Не слишком ли велика цена? И кто следующий? У Ли уже почти не оставалось близких людей на Земле!

И тут к Ли пришли сомнения в его миссии. Во всей системе действий, совершающихся в мире по воле Хранителей его Судьбы, был какой-то существенный изъян. Ведь если эти вечные опекуны человечества так сильны и прозорливы, то почему Гитлер и Сталин не были уничтожены в зародыше или в своих предшествующих поколениях? Каждого человека Ли представлял вершиной двух треугольников. Основание одного из них уходит в будущее, другого — в глубь веков, в даль минувших столетий, и по мере удаления от вершины число людей, причастных к его появлению на Земле, растет в геометрической прогрессии, достигая, например, уже в двенадцатом предшествующем поколении пяти тысяч человек. Замена одного из них на этом далеком уровне, возможно, лишила бы жажды власти и жестокости характеры Гитлера и Сталина, и первый так и остался бы небесталанным художником-пейзажистом, а второй — небездарным сочинителем элегий и песен в честь родной ему Грузии и величаний для дружеских застолий. Изменение всего только одного звена в основании (Ли еще не знал тогда о бабочке Бредбери и пришел к тождественному образу иным, более понятным ему путем), своевременное исчезновение из мира живых несколько сот лет назад и без того совершенно бесследно исчезнувшего как личность человека — и наш сегодняшний век был бы избавлен от многочисленных мучений и преждевременных смертей, он весь был бы Золотым веком, оправдывая это гордое имя, данное ему в Европе по его доброму началу.

Почему же им, Гитлеру и Сталину, долгое время сопутствовала удача и почему им, а не против них служили «случайности», так же, как когда-то вели к власти над миллионами людей Александра Македонского и Батыя, Тимура и Наполеона? Вся история жизни этих «вождей» и весь их опыт кричит о том, что их опекала Судьба. Правда, до поры до времени. Ли чувствовал, что ответ на свои вопросы он получит только в том случае, если сумеет выделить нечто общее в жизни и в устремлениях этих совершенно разных по интеллектуальному уровню людей — от гениев-самородков Александра Македонского и Наполеона до идиота, к тому же явно душевнобольного, Адольфа Гитлера.

Общим же было то, что каждый из них в свое время провозглашал своей целью захват власти над человечеством, завоевание Земли, что по сути дела означало объединение человечества на какой-нибудь основе. И когда тиран шел к этой своей цели, ему сопутствовала удача до тех пор, пока его действия не начинали создавать угрозу самому существованию человечества. И Ли понял, что Они хотят видеть человечество объединенным на любой основе, считая, вероятно, что независимо от того, каким бы способом это единение ни установилось, назад к разобщенности дороги уже не будет, и наступит царство Разума.

Небо под взглядом Ли как-то незаметно стало темнеть, сохраняя свою глубокую синеву, и на нем зажглись тысячи звезд. Ли увидел Млечный Путь, так ярко светивший ему в непроглядной летней тьме долины. Его внимание привлекло небольшое светящееся облачко, как-то необычно медленно пульсировавшее на его глазах, то расширяясь, бледнея и исчезая вовсе, то снова собираясь в довольно яркий комок.

Ли вспомнил просмотренные им дядюшкины книги по астрономии, описания Вселенной Эйнштейна. В его мозгу зажглись ключевые слова: «расширяющаяся Вселенная», «Бог-Природа», «энтропия», и тогда он понял, что ему показывают расширение Вселенной и гибель энергии в этом бесконечном расширении, а если увиденное им — не случайность, то эта энергия разумна, то это и есть тот самый Разум, пытающийся утвердиться на Земле.

«Разговор» без слов не был для Ли новостью, это бывало у него и с Рахмой, а отдельные мысли различных людей его мозг фиксировал с детства. Новым в этой беззвучной беседе было отсутствие реального собеседника, «физического лица», как говорят юристы. Поэтому Ли не сразу вошел в ритм беседы, и первоначально весь этот поток информации показался ему хаотическим. Но вскоре возникло ощущение системы, системы сведений и системы взглядов. Общим во всех этих системах было то, что в них не было ничего человеческого.

Перед Ли был развернут проект творения и сформулирована основная цель создания всего живого: сохранение интеллектуальной информации галактического Разума, обреченного на исчезновение самой неизбежностью энергетической смерти расширяющейся Галактики, неспособной удержать свою материю и энергию. Относительно недавние напряженные занятия физикой не прошли даром, и Ли без особого труда понял смысл Жизни, вложенный в нее изначально ее Создателем (или Создателями): противостоять энтропии, сохраняя тот уровень энергии, который необходим для сохранения живым и действующим Разума, распределенного в миллионах личностей. Но чтобы этому сообществу личностей можно было доверить все интеллектуальное богатство этого единого Галактического Разума и сделать это смертное, но само себя воспроизводящее сообщество всемогущим, способным покинуть старую умирающую Галактику и обосноваться в одном из юных миров, оно, это сообщество, должно быть единым, и именно поэтому идея объединения человечества витает над его историей.

Ли усмехнулся: бестелесный Разум, вероятно, далеко не сразу понял, что в Живом Он не только воссоздал частицы Разума, Интеллект и радость Знания, но и создал совершенно не знакомый Ему мир чувств, оказавшихся столь же мощной движущей силой, как Разум, а иногда и более мощной, к тому же, почти неуправляемой…

Ли стали ясны многие благие попытки обуздать чувства: «договоры» с Богом, откровения, целые нравственные системы, такие как йога, христианство, мусульманство, подаренные людям для освобождения доверенного им Разума от власти чувств, власти Тела, власти земного плотского Наслаждения. И вечная борьба Добра и Зла предстала перед Ли, в конечном счете, как явная или тайная борьба духовного и примитивно-чувственного начал.

И пока преимущество в этой борьбе оказывалось на стороне Чувственного, на стороне плоти.

Сам-то Ли, благодаря Хранителям его Судьбы, уже был защищен от распада на «атомы» плотской жизни, и Чувственное, приходя к нему в пленительных и почти эпических образах Эроса, открывало для Ли один из кратчайших путей постижения всего сущего — Природы, Космоса, — энергетически обогащая его и… приобщая к Высшему Разуму. Но весь жизненный опыт Ли, основанный на личном общении с людьми всех уровней — от претендующих на принадлежность к духовной элите до подонков — и на огромной массе прочитанного им, убеждал его в том, что за все века существования «разумной» жизни на Земле сущность человека не изменилась и из-под всех нагромождений «сокровищ духовного мира», как трава сквозь бетон и асфальт, пробиваются несколько изначальных, правящих большинством людей желаний: мужских — поменьше работать, повкуснее поесть и иметь в своем распоряжении побольше женщин для земных утех, и женских — иметь своего мужчину, свой дом, своих детей.

И только стремление удовлетворить эти желания за счет других породило стремление к власти над себе подобными, ставшее основной движущей силой человеческой истории. При этом у людей неполноценных и у душевнобольных власть сама по себе стала источником наслаждения, и желание власти оказалось для них непреодолимым, затмившим все прочие вполне естественные желания. Так возникли тираны. В клиническом характере стремления к власти над ближними, как и желания быть кем-то управляемым, Ли, сам полностью лишенный этих «слабостей» и не признававший никакой чужой земной власти над собой, был убежден абсолютно и окончательно, и это не скрываемое им убеждение часто становилось причиной его споров с дядюшкой — неисправимым позитивистом, успокаивавшим себя такими бессмысленными, с точки зрения Ли, словосочетаниями, как «разумная власть», «умеренный авторитаризм» и им подобными.

Щека Ли лежала на теплой коре старого дерева, и недалеко от его глаз пробежал муравей. «А этот — зачем?» — успел подумать Ли, и вдруг он оказался в мире иных, совершенно непонятных звуков, цветов, странного движения. Он вспомнил себя там, в Долине, лежащим на траве и следящим за бегом муравья, вспомнил, как ему хотелось узнать, что и как видит муравей в их общем мире, и он понял, что сейчас ему это показали, и он получил ответ на свои вопросы: человеку никогда не удастся без помощи муравья узнать то, что видит муравей, даже сделав искусственного муравья, но человек будет обучен использовать все живое как свои глаза, уши, пальцы, и вся сумма знаний о мире станет его достоянием. А единение всего живого на Земле так же необходимо, как и единение Человечества.

Человечество оберегаемо — в этом у Ли сомнений уже не было, и все сразу стало на свои места: Гитлер не должен был погибнуть в заговоре 44 года, потому что в этом случае в сердце Европы сохранилась бы нераскаявшаяся, илитаризированная, агрессивная Германия с мощной армией, уже протянувшей мохнатую лапу к атомному оружию, а Сталин должен был уйти из жизни в 53-м, когда при полном отсутствии совести и нравственных устоев его мохнатые лапы завладели водородной бомбой.

В мир, окружавший Ли, вернулись обычные летние краски. Или, может быть, сам Ли вернулся сюда, на берег тихой реки, откуда-то издалека. «Извечная задача: Чжоу ли снится, будто он бабочка, или бабочке снится, будто она — Чжоу», — подумал Ли. Он, наконец, взглянул на дерево, под которым сидел. Это был древний могучий дуб. «Еще одно Богоявленье, как тогда — в Мамре!» — подумал он. Но, в отличие от отца народов Авраама, он чувствовал, что все, что он «услышал», дано только ему, чтобы он знал свое место, и никакой земли ему по этому договору не обетовано. Обетована же ему только жизнь, да и той, будет ли она короткой или длинной, полностью распорядиться он не вправе.

Тем не менее, на душе у Ли было спокойно. Он, как в былые годы, прислонился ухом к дереву и услышал знакомый приятный шум. Шум Жизни и шум Вселенной. День и ночь в любое время года дерево было обращено ко Вселенной, ловило лучи и волны близких и дальних звезд, собирало в себе по крохам их послания, но Ли даже не пытался расшифровать их, он просто наслаждался этой песней без слов.

IV

Через некоторое время Ли выпал совершенно свободный день в Москве. Зрелищ ему не хотелось, хлеба тоже, и он решил просто побродить по великому городу, поскольку из-за машины, имевшейся в его распоряжении, он очень редко ходил в Москве пешком. И он не спеша побрел от «Дома на набережной» через Каменный мост, под стенами Кремля — по Александровскому саду, прошелся немного по Воздвиженке, а потом по бульварам перешел на Тверскую и, снова спустившись к Кремлю, вышел на Красную площадь. Там он впервые прочитал на Мавзолее надпись: «Ленин Сталин» и увидел относительно небольшую очередь желавших повидаться с трупами вышеуказанных «товарищей».

Одного из них Ли в свое время уже видел и заколебался: стоит ли идти смотреть на них в паре, — но обилие свободного времени и, что греха таить, некоторый интерес разрешили его сомнения. Ли стал в конце непрерывно движущейся человеческой струйки.

Буквально через несколько минут он подошел к порогу склепа. Со времен своего туркестанского детства Ли довольно спокойно относился к кладбищам, могилам, мертвецам, скелетам, иногда встречавшим его «лицом к лицу» в полуразрушенных тюркских склепах и провалившихся, изрытых шакалами могилах, и их созерцание никогда не вызывало в нем мистических настроений. Но когда Ли второй раз в жизни переступил порог этого склепа, он явственно услышал какой-то приятный ему, но совершенно непонятный звук. Будто кто-то оттянул струну гитары и отпустил ее, чтобы она одна, без струн-соседок, допела свою песню до конца. «Вдруг раздается отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный», — вспомнил Ли. Но тут струна была не лопнувшей, а живой, и в ее звуке звучала не только печаль, но и отдаленная радость. Ли оглянулся на идущих следом в надежде, что кто-нибудь еще услышал то же, что и он, но все шли с отрешенным видом, погруженные в свои мысли, только маленький мальчик, чуть не наступавший ему на пятки, не хотел смириться с торжественностью этого шествия и вертелся, как мог. Ли посмотрел на него и встретился взглядом с его живыми глазками.

Две мумии лежали рядом. Тело генералиссимуса, такого маленького среди живых, здесь выглядело весьма внушительно рядом с пролежавшим уже около тридцати лет телом тоже весьма мелкого в жизни «вождя мирового пролетариата». Кроме того, «гений всех времен и народов» расположился поближе к смотровой дорожке, и его желтая морда, сохранившая еще живую округлость, казалась огромной на фоне остренького личика его партнера по этому безбрачному ложу.

На эту необъятную морду Ли и устремил свой взор. Свет падал так, что он не сразу заметил знакомую щербинку-оспинку на щеке, а заметив, подивился, как точно он ее разглядел с расстояния в десять-пятнадцать метров в то памятное краткое мгновение на замершей, как во сне, подмосковной дороге.

Граф Лев Николаевич Толстой в «Севастопольских рассказах» описывал, как у одного из воинов, осознавшего неизбежность собственной гибели, за одно мгновенье перед мысленным взором прошла-промчалась вся его прожитая жизнь от самых младенческих лет. Нечто подобное произошло и с Ли: за два шага, остававшихся ему до того, чтобы поравняться со зловещей физиономией, и еще за два шага, когда он, пройдя ее, мог, полуобернувшись, еще ее видеть, перед его мысленным взором пробежали те страшные февральские дни и ночи, когда вся его воля и ненависть были направлены на эту морду, на эту оспинку на желтой щеке. Все дни и ночи, проведенные его бесплотным духом рядом с тираном в «малой столовой», которую «корифей всех наук» так и не смог покинуть, став пленником каких-то странных сил, медленно подталкивающих в объятия Смерти его, всеми своими рогами и копытами цеплявшегося за Жизнь, уже повернувшуюся к нему спиной.

А в самом конце этого калейдоскопа воспоминаний в памяти Ли вдруг промелькнул совершенно забытый эпизод, относившийся к тем временам, когда «вся страна и весь советский народ» в ответ на «постановление Центрального Комитета» о журналах «Звезда» и «Ленинград» усиленно штудировали доклад «товарища Жданова» и «всей душой» «клеймили» «ненавистных» Зощенко и Ахматову. («Чуждого массам» Мандельштама, также упомянутого кремлевской сволочью, «народ» уже не знал и не помнил.) От директора школы, где учился Ли, также потребовали провести «час ненависти», который оформили в виде «открытого урока». При всей своей молчаливости и сдержанности, говорить Ли умел, а таких в их классе было мало, и «ответственные за мероприятие» учителя, относившиеся к нему с недоверием, чувствуя в нем «чужого», были вынуждены все же обратиться к нему, тщательно отредактировав бумажку с текстом его «клеймящего» выступления. В отличие от большей части «народа», Ли внимательно прочитал «доклад товарища Жданова», поразивший его предельной убогостью мысли, рептилийно-злобной, и, конечно, не пропустил похабного упрека в адрес Анны Ахматовой в связи с появлением в одном из ее ташкентских стихотворений какого-то кота. Поэтому, прочитав предписанный ему текст, Ли решил самовольно и в порядке сюрприза несколько «оживить» его свежими ждановскими мыслями. Дойдя в своем выступлении до тех фраз, где, по мнению Ли, это отклонение от канона было уместно, он громогласно провозгласил:

— Как же могла Ахматова воспевать ус-сатую мор-р-р д у, — и тут Ли заметил, что сам он смотрит на портрет «вождя», а побледневший директор Гиббон смотрит на него, — и все же патетически продолжил: — Какого-то «хозяйкиного кота», в то время, когда весь советский народ под руководством товарища Сталина героически сражался с фашизмом?

Все с облегчением вздохнули, ведь не о Хозяине, а всего-то лишь о «хозяйкином коте»… Конец «часа ненависти», когда дело дошло до обезьяны Зощенко, и вовсе получился удачным, хотя Ли и предлагал заключительному оратору, чтобы тот заменил в выданном ему «противозощенковском» тексте слово «обезьяна» словом «какой-то гиббон», но тот стойко и точно отбарабанил заданное. На волне этого успеха даже забыли отругать Ли за вольности, проявленные при выполнении ответственного поручения.

Восстановив эту забытую картину, Ли начал было улыбаться, но вовремя вспомнил, где он находится, подавил улыбку и снова углубился в созерцание «вечно живых» трупов.

И вдруг, проходя мимо мумий, собираясь теперь уже навсегда отвести от них свой взгляд, Ли заметил, как веко тирана дернулось. Ли ожидал, что кто-нибудь вскрикнет или охнет от неожиданности, но все продолжали движение в каком-то трансе, как завороженные, и Ли подумал, что это опять нечто открытое только ему, поданный ему знак.

Направляясь к выходу, он продолжал размышлять: может быть, увиденное им и было реальностью и означало, что в пределах выставленного напоказ трупа, благодаря всяким снадобьям, коими он был нашпигован, еще случайно на клеточном уровне сохранились остатки жизни, и в этих нескольких клетках частицы злобного духа, некогда двигавшие лежащее перед ним тело, почуяв присутствие своего смертельного врага, последний раз заставили дернуться в бессилии уже почти полностью омертвевшую ткань.

За все время, пока двигалась очередь, Ли свыкся с тем, что за ним копошится мальчишка-непоседа, и еще до выхода из склепа его, погруженного в свои мысли, поразил необычный покой, установившийся у него за спиной. На площади Ли сразу же вышел из очереди, часть которой еще по инерции продолжала двигаться «организованно», как и положено «советским людям», и спокойно огляделся вокруг. Он сразу заметил группу людей, что-то весьма живо обсуждающую, и подошел к ней из любопытства.

В центре группы он увидел своего беспокойного соседа по «очереди». Мальчишка уже не ныл и не вертелся, а горько рыдал, повторяя одну и ту же фразу:

— Зачем мертвец на меня посмотрел?!

Все старались внушить мальчику, что ему показалось: не могло же быть так, что все не заметили, а один он заметил! Но убедить ребенка в том, что он не видел того, что он видел, оказалось невозможно, и в беседу вступил благообразный пожилой человек с бородкой и в очках с позолоченными ободками:

— А вы знаете, — сказал он, — что здесь неподалеку проходит линия метро, и колебания грунта от движения поездов, если они попадут в резонанс, а такое иногда случается, распространяются очень далеко. Возможно, одна такая волна и дошла до Мавзолея, и он дрогнул, а наш юный друг, как самый внимательный из нас, эту дрожь заметил! Это я вам как специалист говорю!

Поскольку разговор принимал чисто научный оборот, к нему подключились любознательные взрослые, и один из них, в частности, спросил:

— А почему, если то, что вы говорите, правда, дрогнул только товарищ Сталин, а наш дорогой Владимир Ильич остался неподвижен?

У большого ученого и на этот вопрос был готов немедленный ответ:

— Тело Владимира Ильича уже практически окаменело, а ткани относительно недавно умершего товарища Сталина еще сохранили упругость. Этим все и объясняется!

Марксистско-ленинская диалектика своей несокрушимой логикой успокоила людей, притих даже малыш, пытаясь сообразить что-то свое, не понимая и не веря услышанному объяснению, поскольку он еще не усвоил Главную идиотскую формулу, гласящую, что учение Маркса всесильно, потому что оно верно. Ли эту формулу знал, но он знал и то, что учение Маркса верно лишь потому, что миллионы людей стремятся сделать его всесильным, а кроме того, он знал еще кое-что, не позволявшее ему согласиться с мнением ученого соседа по распавшейся очереди. В то же время он понял, что Остап Ибрагимович был не прав: знатоков все-таки не надо убивать, иногда они бывают полезны.

Ли задумался о другом: почему малышу показалось, что «мертвец на него посмотрел», когда Ли четко видел, что веки Сталина только дрогнули, а не раскрылись. Спустя много лет, увидев «моргающего Христа» в Светицховели, он понял, что при мгновенном взгляде может обмануться даже самое острое зрение.

Когда Ли уходил с площади, все эти события как-то сразу отошли на задний план, и в его душе снова печально и чарующе зазвенела серебряным звоном отпущенная на свободу гитарная струна. И он вспомнил, что «звук лопнувшей струны, замирающий, печальный» отмеряет у Чехова ход Судьбы. И подумал о том, что, может быть, и в его жизни этой тихой и нежной песнью, заполняющей его сейчас, Хранители Судьбы дают ему знать об исполнении его предназначения, а дальше он волен жить как все, обычной человеческой жизнью, с ее радостями и печалями. Это радостное ощущение обретенной Свободы не покидало Ли до отъезда из Москвы, но эта радость его оказалась преждевременной, ибо отпуска нет на войне, говорит Екклезиаст.

V

В предпоследний в этом году день своего пребывания на даче Ли бродил по комнатам. Ему почему-то очень хотелось немного побыть возле дядюшки. Его не томили предчувствия, хоть он ощущал приближение перемен. Ощущал он и неизбежность этих перемен. Его московский мир, еще недавно такой большой, сворачивался на его глазах, и Ли не мог ничего сделать, чтобы его удержать. В этом мире для Ли оставалось очень много неясного и непознанного, и он понимал: все эти малые и большие тайны будут для него закрыты навсегда.

Так у него уже было, когда в сорок первом вот так же «свернулся» и отошел в небытие его довоенный мир. Записывая свои строки: «Мы больше в этот мир вовек не попадем, вовек не встретимся с друзьями за столом», Хайям думал, прежде всего, о неизбежности своего ухода, но для Ли, которого его собственная Судьба не волновала, в этих словах звучала горечь иных потерь. При этом в его воображении возникал уютный интерьер спального вагона, озаренный мягким льющимся светом; за столом на удобных диванах сидят милые ему люди — он так привык к ним за относительно долгий путь! Идет интересная неспешная беседа, радуют глаз изысканные блюда и напитки, хрусталь и дорогой фарфор, свободная рука Ли лежит на туго накрахмаленной салфетке, но он, Ли, должен покинуть это дорогое ему застолье, так и не успев обо всем узнать и услышать… И вот он один стоит среди ночи и тьмы на глухом полустанке, а поезд со всеми теми, кто ему дорог, с освещенными окнами уносится в недоступную ему даль, превращаясь в одинокий слабеющий красный огонек. И Ли знает, что где-то здесь недалеко, в каком-нибудь невзрачном домике, есть уютная комната, озаренная мягким льющимся светом, что там за столом с изысканными блюдами и розовым вином в хрустальных бокалах сидят те, кого ему предстоит узнать и полюбить. Они еще не видели его, не знакомы с ним, но они уже знают, что он должен прийти, и они уже ждут. И все равно — тяжела наука расставанья и велика тяжесть разлуки…

Дядюшку он нашел на закрытой веранде. Он сидел в плетеном кресле у окна и машинально перебирал несколько брошюр с его статьями, изданных в Багдаде, Дели и Бомбее. Ли взял в руки багдадское издание, вгляделся в красивую арабскую вязь заглавия, нашел двойную букву «лам-алиф», узнал еще несколько букв, но всю надпись прочитать не смог и загрустил, вспомнив, как Рахма объясняла ему этот причудливый алфавит.

Дядюшка раскрыл бенгальскую брошюру и с искренним удивлением сказал:

— Неужели они сами это могут прочитать?!

Ли засмеялся: слишком уж необычным ему показалось это наивное сомнение в устах человека, читающего на одиннадцати языках и свободно говорящего на пяти. Он напомнил дядюшке о не менее причудливых алфавитах Армении и Грузии, где тот не так давно побывал. От Грузии перешли к грузинам, а от грузин — к Сталину. И тут Ли с удивлением почувствовал, что Сталин, подмигнувший ему несколько дней назад из своего хрустального гроба, остается для дядюшки живым человеком.

За окном темнели сосны, сумерки заполняли веранду. Света они не зажигали, и дядюшка задумчиво говорил:

— Слишком много холуев крутилось вокруг него, а для любого холуя нет большего наслаждения, чем облить нечистотами того, кто им помыкал. Этой посмертной судьбы Сталину не избежать. Мне трудно судить, кто там прав, кто виноват. Если говорить конкретно, например, о таком бандите и аферисте, как Гришка Зиновьев, то раздавить такого гада — дело святое. Может, и еще кто-нибудь был ему под стать: не сам же Гришка творил свои гнусные дела! Сталин не был так прост, как, скажем, его писанина. Был у меня как-то с ним разговор о Плутархе. Хозяин взял в руки томик, и речь у нас зашла о Гракхах. Мне-то, конечно, для этого разговора не требовалось заглядывать в книгу: все, написанное Плутархом, я помнил дословно — и не сразу обратил внимание на то, что и он книгу не раскрыл и точно пересказал целую страницу о «большевистской» реформе Тиберия Гракха, как будто прочел ее вслух.

— И кто же, по вашему мнению, дядя, был более на месте как правитель империи — Ленин или Сталин? — спросил Ли.

— Безусловно, Сталин, — не задумываясь ответил дядюшка, — а тот, другой — он был игрок, удачливый, ничего не скажешь, но игрок, а игрок не должен править страной! Сталин — второй царь-работник, жестокий державник, девиз коего «Не пожалею ни единой жизни ради жизни моей системы». А Сталин конца 40-х и начала 50-х — это уже умирающий Сталин, психически больной человек. Уже давно не было врагов внутри его системы, а он дня не мог прожить без «охоты на ведьм». Но уже в нем самом наконец победил демон Зла, задолго до того поселившийся в этой страшной душе.

Оба они, и Ли, и дядюшка, вели эту беседу спокойно, без всяких эмоций, будто и не было недавних событий, связанных с почившим в бозе тираном. Дядюшка, еще в молодости потерявший (как ему казалось!) веру в Бога, в «фантастику церкви» и мистику, теперь со спокойной уверенностью говорил о погибели сталинской «души». И Ли подумал, что при всей непохожести его и дядюшки, при всем различии их судеб, каким-то общим предком в их генах закодировано спасительное правило: «держись стороны Добра».

И Ли застыл, чтобы не порвать неожиданно появившуюся хрупкую связь между их сознаниями, позволявшую им вспомнить прошлое вместе. Вот песчаные отмели на солнечном берегу бескрайнего моря. Маленький мальчик попал в яму с песком-плывуном и начинает погружаться в нее.

— Лиза! — зовет он на помощь в страхе, и Ли ощущает этот страх.

Подбегает высокая стройная девочка и за руку вытаскивает его на твердь. «Боже мой! Это же бабушка Лиз!» — думает Ли, пытаясь запечатлеть облик девочки, но она исчезла, и Ли увидел и узнал Греческую, одесское родовое гнездо Кранцев; дядюшкой — молодым и ловким — взбежал на второй этаж, знакомая дверь с изящной медной ручкой, украшенной металлическими кружевами, а за большим столом в столовой незнакомые лица, но Ли знает некоторых из них — здесь его дед, уже немного постаревший по сравнению с его обликом на фотографии, сделанной в Германии в его студенческие годы и сохранившейся у Ли, рядом совсем еще молодая бабушка Лиз. Напротив нее сидит профессор Успенский, и разговор о нем: через несколько дней он отбывает в Турцию, где должен организовать археологический институт.

Потом пошли картины неизвестных Ли городов: Варшавы, Парижа, Женевы, Лондона, Милана, и в них рядом с уже солидным бородатым дядюшкой милая светлая женщина. Это тетушка Леля — сердцем постигает Ли. Мелькают лица, знакомые по портретам: Короленко и Михайловский, Куприн и Бунин, Горький и Репин, Чуковский и Качалов, Рерих и Грабарь, Плеханов и Вернадский, Дживелегов и многие другие — весь круг дядюшкиных знакомых, весь его мир, весь круг его общения на рубеже веков и в первых десятилетиях двадцатого века.

Снова странствия: пейзажи Финляндии, Эстонии, Швеции, уютные, созданные для жизни города, университетский парк в старом Юрьеве, красивые люди, незаслуженно забытые имена. Зимний дворец, открывший ему свои двери после Февральской революции, когда Т. выполнял поручения Временного правительства, а потом — затемнение в его странствиях во Времени до середины двадцатых и опять Париж, опять прекрасная Франция… И снова затемнение — это уже начато тридцатых. Тюрьма и ссылка, предательство учеников… Заступничество Ромена Роллана и Эдуарда Эррио…

Первая встреча со Сталиным…

И дядюшка открыл глаза.

— Был ли я уверен в своей безопасности после своего знакомства с ним? — спросил он сам себя, как бы подводя итоги своим видениям. — Пожалуй, не был ни минуты… Но мне уже было все равно. Основная часть жизни прожита, думал я, почему бы не рискнуть… И как же мне, историку, было отказываться от этой «дружбы»? Вот и попал в самую гущу исторических событий, в самое пекло…

Он задумался, а потом продолжил:

— Сколько раз меня «хоронили» за эти последние двадцать лет: и в 37-м, и в 40-м, когда они тут снюхались с немцами, поделили с Гитлером Польшу. Уцелевшие старые патриоты, даже такой космист, как Вернадский, аплодировали «вождю». Мне передавали его соболезнования тому, что я «пересолил» в своих антифашистских выступлениях незадолго до этой случки. Но через несколько дней после приезда Риббентропа Сталин пригласил меня и Потемкина по издательским делам и, после разговора о делах, задержал меня, сказав: «Не огорчайтесь. Вы не промахнулись. Просто выстрел был немного преждевременным». А после войны маршал Толбухин, принимая меня в Тбилиси, между прочим сказал, что дьявольская интуиция Гитлера спутала карты и что, опоздай бесноватый на пару дней, все с самого начала могло быть иначе… Но более всего я благодарен Богу за то, что он не наградил меня судьбой Иосифа Флавия: не заставил меня быть рядом с палачами, добивающими мой бедный народ, перед которым я и без того виноват. Вовремя все-таки прибрал Хозяина Господь, везет джюсам…

— Вы думаете, Господь спас евреев? — спросил Ли.

— Ну, факт налицо, — ответил дядюшка. — А может быть, спас весь мир — от нашей водородной бомбы. Страшно подумать: она уже была в руках безумца!..