Книга восьмая Преграды

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Книга восьмая

Преграды

И люби Господа, Бога твоего,

всем сердцем твоим и всею душою твоею,

и всеми силами твоими.

И да будут слова сии, которые Я заповедую

тебе сегодня, в сердце твоем.

И внушай их детям твоим, и говори

о них, сидя в доме твоем и идя

дорогою, и ложась, и вставая.

Второзаконие, 6:5–7

И вспоминай твоего Господа

в душе с покорностью и страхом,

говоря слова по утрам и по вечерам

не громко, и не будь небрежным!

Коран, сура 7 «Преграды», стих 205

Се гряду скоро, и возмездие Мое

со Мною, чтобы воздать каждому

по делам его.

Откр. 22:12

Мир должно в черном теле брать:

Ему жестокий нужен брат.

От семиюродных уродов

Он не получит ясных всходов.

О. Мандельштам

Моя Смерть едет в черной машине

С голубым огоньком.

Б. Г

.

I

Москва была теплой и солнечной, и Ли, приехав в столицу по пути в Нарву поздним утром, предвкушал короткий, но приятный день. Короткий потому, что фирменный поезд «Эстония» уходил довольно рано — в половине восьмого вечера. Приятный — потому, что билет на этот поезд у Ли уже был: дата командировки в Нарву, связанной с намечаемой там «всесоюзной» конференцией, была известна давно, и Ли, будучи в Москве в предыдущей командировке почти месяц назад, взял билеты от Москвы до Нарвы в предварительной кассе.

Таким образом, получилось, что у него было в Москве свободных девять часов и никаких служебных дел. Даже просто зайти поздороваться с коллегами было не к кому: московская группа участников конференции отправилась в Нарву накануне, ибо москвичи любили подходить к любому делу «капитально» и без спешки — приехать заранее, устроиться получше, а Ли такой пустой траты времени не терпел. Кроме того, богатый опыт «участия» подсказывал ему, что и тех дней, которые отведены на совещания и заседания, вполне хватит и на «нужные» знакомства, и на кулуарные развлечения, тем более в таком городке, как Нарва, где все магазины и «культурные объекты» собраны на небольшом пятачке.

Поэтому Ли распланировал заранее и эту московскую паузу, предназначенную воспоминаниям. Сначала он собирался пройти по Тверской, поскольку в два своих предыдущих приезда он из-за дел не смог побывать на этой улице, помнившей его молодые годы. Там же он решил позавтракать и заодно пообедать в своем любимом кафе «Птица», что над рестораном «Арагви». Впервые он переступил порог «Птицы» еще вместе с Исаной в 47-м — туда их пригласил для встречи и знакомства отверженный остальной частью семьи Т. дядюшка Миша, и с тех пор как у него появились частые командировки в уже давно опустевшую для него Москву, он старался ежегодно не менее двух раз бывать в этом кафе. Далее он хотел пройтись до магазина «Армения» и оттуда позвонить Черняеву, и если тот окажется дома, а куда старику деваться, взять бутылку армянского коньяка и двинуть к нему, чтобы узнать московские вообще и академические в частности последние новости. У Черняева за коньячком и хорошим кофе, всегда у него водившимся, можно было посидеть часов до шести и не спеша направиться на Ленинградский вокзал.

Но по неписаным законам, когда все очень хорошо наперед расписано, начинаются сбои. Так было и на сей раз: «Птица» почему-то именно в этот день открывалась «после 14 часов», как гласила табличка, и Ли с горя зашел в какую-то гнусную забегаловку. Телефон Черняева давал длинные гудки. Ли не хотелось далеко уходить от «Армении», чтобы взять ереванский разлив, если задуманное свершится, и он решил зайти в «Академкнигу», надеясь, что через полчаса—час Черняев наверняка окажется дома. В книжном он купил дядюшкин юбилейный сборник, где в мемуарном отделе были опубликованы его собственные воспоминания. Взял он его на всякий случай — вдруг захочется кому-нибудь подарить.

Час был убит, но Черняев не появился, и Ли, взяв все-таки бутылку коньяка, грустно поплелся по Тверскому бульвару к Никитским воротам. Минут десять он простоял у дома Ермоловой, вспоминая милую Танечку, Татьяну Львовну, и ее верную Маргариту, ревновавшую ее ко всем знакомым и незнакомым. Ли вспомнил, как надменно держалась с ним Маргарита при живой Танечке, всячески подчеркивая дистанцию между нею, дочерью великой Ермоловой, и каким-то «пастушонком» — так его впервые представил своим дамам покойный дядюшка, и как потом, когда Танечки не стало, он заехал сюда, в этот дом с каким-то его к ней поручением, и как она, гордая Маргарита, выбежала к нему навстречу, обнимала и целовала его, не утирая слез. Ли тогда не сразу понял, что это предназначалось не ему, а некогда упавшей на него Танечкиной тени. Как там у Волошина?

Эти пределы священны уж тем, что однажды под вечер

Пушкин на них поглядел с корабля по дороге в Гурзуф.

Так и он тогда был священным для Маргариты уже тем, что не однажды целовал руки Танечке, а она ему улыбалась.

Ли хотел войти в дом-музей, но потом передумал, перебрался в сквер и, присев там на скамейку, откуда был виден парадный вход, стал листать уже хорошо ему знакомый дядюшкин сборник. На его страницах оживали те, о ком он минуту назад вспоминал: и Танечка — «поэтесса», и дядюшкина любимая «Маргариточка», и дядюшка с обеими тетями, и сам Ли — весь этот мир, исчезнувший для него ровно четверть века назад. И грусть тяжким камнем легла на его сердце. И он пошел дальше к Арбату.

Там, возле почты, он снова позвонил Черняеву и еще раз услышал мертвые длинные гудки. Некоторое время он рассеянно смотрел на поток машин, несущихся по «новому» Арбату, а потом подумал, что если не осуществляется намеченное и спланированное, то, может быть, получится «экспромпт» без звонков и договоренностей, и он решительным шагом зашел в оказавшийся рядом с ним «дом полковника Киселева» — один из московских пушкинских адресов, где разместился «дом журналистов». Там директорствовал в те годы Толя Финогенов — бывший родственник Ли, иногда возникавший на его жизненном пути один из осколков старой «дядюшкиной» Москвы. В частности, Ли рассчитывал у него что-нибудь узнать о Черняеве, неоднократно рассказывавшем ему о существовании каких-то деловых связей между ними. Да и дядюшкин юбилейный сборник он давно уже собирался преподнести Толе, поскольку был уверен, что сей бывший интеллигентный человек, озабоченный сейчас добычей каких-нибудь кондитерских и гастрономических редкостей для своего буфета у банды из «елисеевского» магазина более, чем издательскими новинками, даже теми, что касались его давних знакомых, не заметил выхода этой книги.

Однако уже у дежурной он узнал, что Толя заболел, и Ли понял, что Москва в этот день окончательно от него отвернулась. Провожая его года полтора назад, Толя вышел с ним в палисадник, и эта картина сохранилась в профессиональной памяти церберши. Поэтому она, по-своему истолковав его раздумье, предложила Ли пройти в разрисованный Бидструпом пивной зал. Ли и сам склонялся к этому.

Пить вторую — «медленную» — кружку ему не хотелось, и он вскоре снова оказался на своем заколдованном пятачке — на мосту, соединявшем старую Воздвиженку с «новым Арбатом». Идти на вокзал было еще рановато. Вместо ожидаемого «глубокого удовлетворения» этот теплый майский свободный московский день принес ему одно лишь раздражение, и он, чтобы хоть как-то сгладить это неуютное ощущение, зашел в «Прагу» и заказал себе двойной кофе. Бутербродов он взял столько, чтобы хватило и здесь, и на ужин в вагоне.

Хороший кофе вернул Ли философское настроение, и после кофе он опять вернулся на почту, откуда по автомату позвонил в Харьков — для успокоения души тем, что не все так печально в его мире, — и двинулся к метро. Через полчаса он уже сидел в пустом купе голубого таллиннского поезда, перебирая купленную по пути прессу, а потом вышел покурить на платформе.

II

Когда он вернулся, в купе была уже молодая женщина с мальчиком. Лицо женщины, не знавшее косметики, было белым, мальчик тоже имел какой-то бледный, даже болезненный вид, хоть и был довольно оживленным. «Не москвичи», — подумал Ли и снова погрузился в скучную застойную прессу. Проезд тронулся. Проводница собрала билеты. Четвертый пассажир в купе так и не появился. Мальчик угомонился и полез отдыхать на уже застеленную верхнюю полку.

Проводница принесла чай. Ли достал бутерброды и коньяк и предложил соседке поужинать, чем Бог послал. Соседка вежливо отказалась, сказав, что они с мальчиком поужинали перед тем, как сесть в поезд, но слова Ли о Боге, в которых она, естественно, не почувствовала скрытую цитату из «Двенадцати стульев», как-то расположили ее к нему, как ему показалось, и она стала искренне отвечать на его вопросы.

Она оказалась монахиней из какого-то женского монастыря в Поволжье. Ее мирская подруга попросила свозить сына на «святую воду» в Эстонию, чтобы поправить его здоровье, и она, списавшись с тамошней настоятельницей, двинулась в этот путь впервые в жизни.

Ли бывал в Куромяэ и даже был знаком с настоятельницей и подробно описал своей попутчице и монастырь, и белогвардейское кладбище, и «святой источник». Она поинтересовалась, как туда лучше проехать. По мнению Ли, выходить им нужно было в Нарве, но билет у нее был до Таллинна, и вставать чуть свет ей не хотелось. Разговаривая, она застелила себе нижнюю полку, и, вернувшись после перекура, Ли застал ее уже в постели.

Спать ему не хотелось. Где-то в глубине его души еще чуть слышно ныла досада от истраченного впустую московского дня, и он налил себе еще небольшую порцию коньяка, чтобы выпить его по глоточку на сон грядущий — «night cap», как говорят в Англии. Было сумеречно: горела лишь одна лампочка у изголовья той полки, где сидел Ли. За окном почти к самой невысокой насыпи подступал черный лес. И вдруг в полной тишине купе раздался негромкий, но очень четкий голос его спутницы:

— Вот вы скоро умрете, и с чем вы предстанете перед Ним?

Ли замер от удивления, а голос так же тихо и спокойно продолжал звучать в их маленьком мире, в котором были только он, Ли, странная монашка, спящий мальчик и темное пятно бегущего мимо леса.

— Вы живете в суете, пьете, курите, к вам льнут женщины…

Услышав последние слова, Ли засмеялся:

— Да посмотрите на меня: я старый — у меня за плечами полвека. Да-да, почти пятьдесят не очень легких лет. Я — лысый, у меня нет передних зубов, — о каких женщинах вы говорите?!

— Вы лучше меня знаете, что все, что вы сейчас сказали о себе, для женщин никакого значения не имеет…

«После таких слов, — подумал Ли, — гусары начинали крутить ус!»

И он пересел на полку своей попутчицы. Та не протестовала, но и не подвинулась, так что Ли пришлось довольствоваться краешком.

— Сейчас я на тебе и проверю, имеет ли это значение для женщин или нет, — сказал Ли.

— Я — не женщина, я — монахиня, — последовал тихий спокойный ответ.

— Монахиня тоже женщина, — рассудительно сказал Ли и стал осторожно поглаживать через простыню лежащее рядом с ним женское тело. Все было на своих местах — и небольшие упругие груди, и заветный холмик там, где начинались ее стройные ноги. И все было настолько доступно, что Ли стало не по себе, и он, уже возбужденный этой близостью, выдохнул:

— Ты что, сейчас будешь звать на помощь проводницу?

— Зачем? Меня Бог защитит… — и Ли показалось, что после этих слов прозвучал-прошелестел тихий смех.

Ли сдернул с нее простыню, и она осталась в простой белой ночной рубашке с глубоким вырезом. Ли положил руку на ее обнаженную грудь и был поражен: его рука коснулась мертвого тела. Он подумал, что его ладони от желания так разгорелись, что живая женская плоть показалась ему ледяной, и он прикоснулся губами к этим упругим девичьим холмикам, но опять почувствовал мертвый холод. И еще он почувствовал, что за каждым его движением неотступно следит ее внимательный взгляд. Ли не сдавался. Его рука прошлась по ее ногам. Трусов на ней не было, и путь к заветной цели был открыт. Она даже слегка раздвинула ноги, чтобы пропустить его руку туда, где у любой нормальной женщины, пока она жива, царит вечное тепло жизни. Но и там был все тот же мертвый холод.

— Ты же видишь, что все напрасно, — сказала она, сделав ударение на своем к нему обращении на «ты», от которого повеяло интимной близостью. — Давай лучше я тебе постелю и пойдешь спать. Тебе ведь рано вставать!

И она, поднявшись со своей полки, оказалась перед ним в своей короткой белой рубашке и, не обращая на него никакого внимания, аккуратно застелила его узкое ложе. Он же растерянно смотрел, как в уже начинающей белеть северной ночи почти на уровне его глаз в нескольких сантиметрах от лица жили своей неведомой ему жизнью ее голые стройные ноги — такая близкая и такая недоступная ему плоть иного мира.

— Ну! — прервал его транс ее тихий голос. — Тебя что, еще и раздеть? Смотри, мне и это нетрудно!

И она одним движением руки расстегнула ему все пуговицы на рубашке и взялась за пояс его брюк.

— Отстань! — сказал Ли. — Я сам…

Он спокойно разделся перед ней и лег под простыню. Она укрыла разметавшегося мальчика на верхней полке, а потом подоткнула его простыню и, склонившись над ним и пожелав ему спокойной ночи, легла и затихла. «Почему она не перекрестила меня, как положено?» — подумал Ли.

Перед тем как заснуть, он посмотрел в сторону монашки. Та лежала на правом боку, и ее лицо было обращено к Ли. Слабый молочный свет падал так, что ее глубоко посаженных глаз не было видно, и под едва заметными линиями бровей на месте глазниц сияли темные провалы. Третье темное пятнышко внутри контура ее лица располагалось там, где заканчивался курносый носик и был приоткрыт рот. Когда Ли засыпал, глядя на этот смутный контур, последней его мыслью, вернее, ощущением было то, что на него смотрит Смерть. Это впечатление вместе с его засыпающим разумом перешло порог реальности, и бледная Смерть в облике туманной монашки в ее белом одеянии несколько раз являлась ему в кошмарах, мучивших его в этой короткой ночи под перестук колес.

Когда он открыл глаза, за окном был серенький северный рассвет. Где-то на юго-востоке серый цвет неба мягко переходил в голубой, розовеющий к горизонту — там угадывалось Солнце. Ли внимательно рассмотрел спящую — и куда она делась, вчерашняя чертовщина и ночные кошмары!

Он положил руку ей на грудь и ладонью ощутил теплое и зовущее женское тело. В это время монашка открыла глаза.

— Ты уже выходишь, брат? — спросила она и легким пружинящим кошачьим прыжком стала на ноги как была — в короткой рубашке на голом теле, босая.

— Бог с тобой! Бог с тобой! Бог с тобой! — трижды призвала она Бога и трижды поцеловала Ли в губы. Потом отодвинула его от себя и перекрестила, сказав: — Будь осторожен и береги себя! Я ведь не зря за тебя просила Бога…

Поезд же тем временем подошел к нарвскому перрону, и Ли оставалось лишь пожелать счастья своей странной попутчице.

III

Этот приезд в Нарву не принес Ли желанного удовлетворения. Все почему-то было тусклым и неинтересным. Дни стояли солнечные, но пополудни то ли от Наровы, то ли еще откуда-то город заволакивала какая-то хмарь и промозглая сырость, и Ли начинал бить такой озноб, что даже рюмочка-другая коньяка, выпитая в баре, приносила лишь весьма кратковременное облегчение, а потом на него снова нападал колотун, да такой, что отогревался он, лишь с головой уходя под одеяло в своем номере. Здесь как бы повторялось пережитое им в вагоне таллиннского поезда — мертвый холод, холод Смерти при приближении ночи, и всякий раз он сменялся живым солнечным теплом следующим утром. Странным было и то, что у Ли создавалось четкое впечатление, что эта непонятная аномалия терзает лишь его одного, а остальные даже не ощущают эту подкрадывающуюся к ночи могильную сырость.

Вскоре все это так надоело, что он, сделав свое сообщение на конференции, на третий день утром уехал автобусом в Питер, пожертвовав заключительным банкетом.

В Питере он тоже не задержался и, пройдясь по Невскому и далее по Дворцовой набережной до дядюшкиного дома и постояв минут десять против своего окна на первом этаже, любуясь Невой и крепостью, отправился на вокзал и дневным поездом уехал в Москву, где поспел на кисловодский скорый, и только в чистеньком теплом вагоне этого южного состава холод ушел из Ли. Наутро, выйдя на перрон в Харькове, он, как ему казалось, сразу же забыл все неудобства, неудачи и несуразности этой поездки. Забыл и предостережения своей «случайной» попутчицы. Почти забыл — так будет вернее, потому что ощущение того, что в его мире произошли какие-то непонятные или еще не понятые им изменения, никуда не исчезло, а только схоронилось где-то в глубине памяти, а может быть, и в глубине души.

IV

Прошло меньше месяца, и дела снова позвали Ли в Москву. Ехать ему не хотелось: во-первых, на пороге стояло отпускное лето с его билетными страданиями, а во-вторых, у него разболелась нога, уже много лет подверженная трофическим нарушениям. К врачам Ли по своей традиции не обращался, предоставляя свою жизнь, как и прежде, в полное распоряжение Хранителей его Судьбы. Язвы к моменту этой поездки, правда, еще не появились, но боли были настолько сильны, что он впервые в жизни решил взять с собой старую палку, оставшуюся от Исаны. Взять не столько для помощи при движении, сколько для того, чтобы хоть иногда уступали место в городском транспорте, так как стоять ему частенько было и вовсе невмочь.

Эта поездка оказалась в деловом отношении более удачной: несмотря на ее внезапность, все «нужные» люди оказались на своих местах, и Ли почти все, что от него требовалось, сделал в первый же день. На завтра оставались лишь какие-то мелочи. Поэтому, когда это «завтра» наступило, Ли часам к одиннадцати утра справился со всеми своими задачами и теперь ехал в известное ему место, где рассчитывал на одной небольшой площади скупить все, что нужно было «для дома, для семьи», — самая необходимая в те годы сплошного «доставания дефицита», список которого непрерывно рос, процедура для «гостей столицы», необходимая настолько, что уже был налажен выпуск планов метрополитена с перечнем магазинов на каждой остановке. Потом, сдав покупки в камеру хранения, Ли смог бы с чистой совестью провести остаток дня в книжных магазинах.

В глубокой задумчивости он стоял на задней площадке троллейбуса. Выходить ему было, как говорится, «через одну», и он боялся большой посадки, из-за которой ему потом было бы трудно пробиться к дверям. А задумчивым он был потому, что час назад узнал о смерти Черняева. Получилось так, что тот день, когда он стремился в конце мая к Черняеву с армянским коньячком, был третьим или четвертым днем после его смерти, и теперь Ли, полушутя-полусерьезно, думал, были ли памятные ему московско-нарвские события отражением воли Хранителей его Судьбы, или это просто бузил тогда еще не покинувший Москву дух его неугомонного старшего приятеля.

Как часто бывало в жизни Ли, его сомнения разрешились тут же.

Он не сразу заметил, что в проходе возле него утвердился какой-то громила, и что насмешливый взгляд этого громилы уже некоторое время блуждает по его лицу и фигуре. Поймав ответный взгляд Ли, громила растянул в улыбке свою пасть и сказал:

— Что, жидок, выходить собрался? Там на травке я тебя и прихлопну — одним меньше станет.

Ли не сразу понял, что эта тирада была обращена к нему, а когда понял, то спокойно спросил:

— Вам что-нибудь мешает?

— Жиды мне мешают, и ты — в частности. С тебя я и начну…

И тут Ли услышал внятно произнесенное слово «Смерть». Он знал, что это — Приговор, но не знал — кому.

Но даже если это и был Их приговор, Ли этого было мало: он еще должен был вынести свой приговор, а на все судопроизводство и исполнение приговора ему оставалось не более четырех минут.

— И вы что — можете вот так, ни с того ни с сего избить старого человека? — этим вопросом Ли немедленно начал судебное расследование.

— Во-первых, не старого человека, а старого жида, а во-вторых, не избить, а убить! — был ответ.

Весь этот диалог происходил при полном молчании «известных своей человечностью и отзывчивостью советских людей», заполнявших салон троллейбуса и «готовых всегда и бескорыстно прийти на помощь товарищу, попавшему в беду». Только когда громила протянул лапу и попытался надвинуть Ли на глаза козырек его кепочки, которой он прикрывал от солнечных лучей свою лысеющую голову, какая-то старушка, приняв движение громилы за удар, взвизгнула:

— Что дееться! Среди бела дня… — и замолчала.

Следствие было закончено, Приговор подтвержден, и Ли приступил к его исполнению. Он резко бросил взгляд за правое плечо громилы, и тот автоматически стал поворачивать голову вправо и чуть вверх, чтобы посмотреть, кто там перемигивается с Ли. Второй ошибкой громилы была его уверенность в полной беспомощности Ли, поскольку одна его рука была занята тяжелым портфелем, а в другой был посох. Но Ли просто разжал ладони, и портфель и посох полетели вниз, а через секунду кулак его правой руки врезался в едва заметный кадык громилы, неосторожно подставленный под удар.

Громила прижал обе руки к горлу и, задыхаясь, стал хватать воздух зубастой пастью. А Ли в этот момент двумя руками вцепился в его длинные патлы и всем своим весом рванул его голову вниз, встретив при этом его морду коленом. От этого удара громила потерял сознание и обмяк, а Ли, продолжая его держать за волосы, резко повернул его голову влево и вверх, как его когда-то в Долине учил Ариф, вроде бы чтобы заглянуть ему в физиономию. Ли вспомнил, как во время отдыха на меже, когда стадо, устав от переходов, тоже ложилось на землю, стройный и сильный Ариф (он был старше Ли на четыре года) учил его бороться, и финалом этой борьбы был крепкий захват головы Ли. Ли пытался вырваться и не мог. Более того, он четко ощущал, что в руках Арифа находилась в тот момент его Жизнь, подошедшая к своему пределу, и его Смерть — там, за этим пределом.

Сейчас этот предел, предел чужой жизни был в руках самого Ли, и он после секундного колебания перешел его, поскольку никакого смысла в продолжении этой находившейся в его руках жизни он не видел. В этот момент старый троллейбус начал тормозить, приближаясь к остановке, и в стуке и скрежете никто не услышал слабый хруст шейных позвонков, но он ощутил этот хруст своими руками и резко отбросил труп громилы в угол задней площадки, сказав при этом:

— Пусть отлежится! До конца маршрута отойдет…

Тут весь троллейбус облегченно и возмущенно зашумел:

— Распоясались! Действительно, среди бела дня! Скоро и в подъездах убивать начнут!

«Начнут, обязательно начнут, — подумал Ли. — Именем Хранителей моей Судьбы я вам это гарантирую!»

Услужливый человечек уже держал в руках его портфель и посох.

— Выходи, отец.

Возвращая на остановке его вещи, человечек сказал:

— Скажи, отец, честно, я же все понимаю: у тебя «черный пояс», да? Я считал: все дело заняло сорок секунд! Это у-шу?

Ли вполне устраивала эта версия, и он дал понять, что тот угадал:

— Видишь: целых сорок секунд! А положено не более двадцати пяти, — сердито и доверительно, как знаток знатоку, сказал Ли и вздохнул: — Старость не радость!

— Всем бы такую старость! — сказал человечек.

Ли представил себе, как следователи будут шерстить уже расплодившиеся к тому времени легальные, нелегальные и полулегальные кружки восточных единоборств, отыскивая старого обладателя «черного пояса», когда этот «знаток» представит им свое авторитетное свидетельство, и он еще раз возрадовался тому, что жизнь посылает ему в критические моменты таких «специалистов».

Ли шел медленно и сильно прихрамывал: таким он должен был остаться в памяти пассажиров троллейбуса, продолживших свое путешествие в сторону Измайловского парка в компании с трупом громилы, а когда троллейбус ушел за пределы видимости, Ли простился с милым человечком, явно подозревавшим в нем обрусевшего японца, поскольку своих щелочек Ли ни в троллейбусе, ни на улице так и не раскрыл. Он свернул со Старой Басманной в не менее старый сад, сказав, что так ему ближе к дому. Довольно быстро пройдя две-три аллеи и убедившись, что никто из пассажиров троллейбуса этой дорогой не пошел, он вышел на Новобасманную и сразу же сел в троллейбус, идущий к Красным воротам, где и спустился в метро.

Ли предстояло еще пробыть в Москве более восьми часов, и он не исключал того, что покойный громила по случайному совпадению был подвыпившим штатным стукачом или переодетым опером: слишком уж он был самоуверен, как человек с хорошо обеспеченным «тылом», и если это так, то розыск убийцы может начаться уже через час-другой. Поэтому он посчитал не лишним принять кое-какие меры предосторожности. На одной из станций метро он прошел в безлюдную часть перрона и за колонной снял свою кепочку и старую «болонью», надетую по случаю дождя поверх костюма, который вследствие этого никак не мог запомниться его попутчикам на Старой Басманной. Все это он отправил в портфель. Затем он отвинтил и спрятал ручку посоха, а купив в газетном киоске пару плотных плакатов, завернув в них и сам посох. Зайдя на ближайшую почту, он с помощью железного почтового клея превратил этот сверток в тубус.

Когда в Центральном универмаге Ли взглянул на себя в зеркало, то вместо хромающего старика в давно немодной «болонье», выцветшей джинсовой кепочке и с палочкой, странствующего неподалеку от своего дома по стариковским хозяйственным делам, каким он был во время троллейбусного инцидента, он увидел пожилого инженера с портфелем и свертком чертежей, идущего деловой, несколько тяжелой, но все еще упругой походкой, с вполне определенной целью, и по пути зашедшего сюда на минутку, что-то посмотреть.

Спустя некоторое время харьковский поезд увозил Ли из Москвы. Он рассеянно смотрел на убегающие и тающие в светлых сумерках окраины великого города, избавленного им сегодня от одного подонка, и думал о том, что он, Ли, — со всей его сентиментальностью, вывезенной, как он шутил, его предками вместе с фамилией из фатерлянда и заставлявшей его с болью сердца смотреть на любую раздавленную кошку, искалеченную машиной собаку или на убогого, измочаленного жизнью человека, представляя себе обратным виденьем веселого забавного котенка, милого ласкового щенка, тихого ребенка, пришедших в этот Божий мир каждый в свой срок и со своей Надеждой на счастье и лучшую долю, и всей своей душою переживать тщетность их несбывшихся и даже невысказанных мечтаний, — он не находит сейчас и капли жалости к тому, кто сегодня оказался на его Пути. И чем больше он об этом думал, тем более укреплялся в своем убеждении, что уничтоженное им сегодня отродье своим появлением на свете никакого отношения к Божьему промыслу не имело, и что их «случайная» встреча предотвратила какую-то очень большую беду где-то там впереди, в недоступной человеческому знанию области будущих скрещений судеб и жизней. И все же Ли был несколько обескуражен тем, что Хранителям его Судьбы в Их заботах о расчистке Пути потребовались его не такие уж надежные руки, а не энергетика.

— Надо же, превратить меня в нинзю на старости лет! — ворчал он про себя, глядя на бегущие мимо многоэтажные кварталы.

* * *

В заключение автор этих строк должен извиниться перед читателем. Дело в том, что в записках Ли Кранца, лежащих, как известно, в основе этого повествования, было указано конкретное, но не очень знакомое мне место действия. Побывать же в той части Москвы, чтобы потом точно описать его здесь, я уже не имел возможности, и поэтому я переместил все события этой главы в хорошо известный мне район Басманных улиц и, конечно, в троллейбус двадцать пятого маршрута, которым я в давнем и недавнем прошлом пользовался, наверное, не меньше тысячи раз. Это, может быть, и существенное с точки зрения протокола и принципов следствия изменение, никак не отразившись на сущности описанных событий, не только придало мне уверенности в их изложении, но и позволило самому испить меду воспоминаний: когда я писал эту главу, я видел и ощущал себя в этом троллейбусе в разные годы. Вот я, тридцатилетний, вскочил в него почти на ходу на Армянском и еду к Земляному валу, чтобы оттуда бегом добраться до Курского и успеть на поезд. Вот мне сорок и, прибыв в Москву прохладным и солнечным утром, я, посетив парикмахерскую, не спеша иду к Старой Басманной, где, выбрав троллейбус посвободнее, еду в свою фирму в Лефортово. Вот мне пятьдесят, и я, прижатый к стеклу на задней площадке, знаю и чувствую, что сейчас водитель своим московским говорком скажет:

— Следующая — Разгуляй!

И над всеми этими моими и чужими временами, и над прошлым, когда меня еще не было, и над будущим, когда меня уже не будет, парит в голубом чуть-чуть белооблачном солнечном небе в своей несказанной красоте Богоявленский собор в Елохове, повторив своим куполом все эти радостные цвета — синеву неба, белизну облаков и золото Солнца. А все здесь описанное могло, в конце концов, произойти в любом месте.

V

Спокойствие и безразличие, испытываемые Ли в отношении этого московского происшествия, оказались, к сожалению, лишь самой первой его реакцией на случившееся. Нельзя сказать, что его мучили угрызения совести. Нет, своего мнения о принадлежности убитого им подонка к силам Зла он не изменил. Но эмоциональное потрясение от того, что в этом случае ему, во второй раз в жизни после встречи с убийцей на жаркой дороге в Долине, вместо обычной коррекции судеб пришлось исполнить Их Приговор своими руками, дало себя знать позднее. Через неделю после возвращения из Москвы от стал просыпаться по ночам со сжатыми кулаками и в поту от того, что во сне, переживая в сотый раз те четыре десятка секунд, «допускал» все возможные ошибки и промашки. И Ли был очень рад, когда они втроем — он, Нина и сын смогли все вместе выбраться в отпуск.

Эта вдруг появившаяся возможность не оставляла времени на выбор места, подготовку жилья и прочие предварительные договоренности, и Ли, чудом поймав среди лета нужного человека в Алуште, с которым он был в те годы связан по делам, договорился о первых днях, решив, что дальше будет, как Бог даст.

И эти первые десять дней оказались хороши: разместили их в пустой просторной квартире для «уважаемых людей» в тихом месте, но в самом центре городка и без непременных «курортных хозяек». День у них ушел на знакомство с Алуштой, которую они уже не один десяток раз проезжали, но не отходили от автобусной или троллейбусной станции на коротких остановках, и только Нина когда-то, еще до войны, отдыхала здесь с родителями, но место, где они тогда жили, отыскать не удалось.

После же осмотра алуштинских достопримечательностей они заполнили свое время поездками, добираясь в своих путешествиях до Симеиза, и эти перемещения так их утомляли и переполняли впечатлениями, что для Ли московские события отошли, казалось, в далекое прошлое, и сон его стал спокойным и крепким.

В этих странствиях, преимущественно морских — на маленьких прогулочных теплоходиках — время текло незаметно, и незаметно стала подходить к концу эта первая «благоустроенная» декада их отпуска. Напомнило об этом неприятном обстоятельстве полученное Ли предупреждение, что днями ожидается приезд из Москвы «уважаемых людей» из числа тех, для кого и содержалась уже много лет за казенный счет эта «явочная» квартира. Ли предстояло решать, как быть дальше.

Одним из возможных и даже традиционных вариантов завершения отпуска был бы переезд в их привычные места — в Алупку или Симеиз. Но курортный сезон был в самом разгаре, и надеяться на сносное устройство да еще на «неполный» срок было трудно. И тогда Ли предложил двинуться не на запад, а на восток от Алушты, где менее чем в десяти километрах от границы города по судакской дороге спускалась к морю узкая долина. Там, где эта долина расширялась у морского берега, был разбит красивый сад, и в нем располагалось несколько старых корпусов летнего «пионерского» лагеря довоенной формации с неизбежной копией «девушки с веслом».

Лет за пять до описываемых событий хозяева лагеря — несколько электростанций — решили построить здесь пару новых теплых зданий, чтобы можно было отдыхать круглый год. Сложность этого строительства была связана с реальной сейсмической опасностью и не очень надежными наносными грунтами, лежавшими в основании сооружений. Был тут и оползень, правда, чуть в стороне от площадки строительства, но нижняя граница его еще не проявилась, и все могло быть…

Одним из главных инициаторов этой стройки был человек, знавший Ли уже около двадцати лет, и по его личной просьбе, переданной через руководство конторы, где работал Ли, ему был поручен инженерный надзор за этим объектом. Выполняя это поручение, Ли уже раза три в различное время года бывал здесь, подписывал некоторые акты, связанные с сейсмической надежностью зданий, выдавал «решения» по исправлению ошибок строителей.

Как-то его очередной приезд пришелся на начало мая, на разгар крымской весны, и он поразился красоте этого спрятавшегося в расщелине скал земного уголка, где цвело все, даже, казалось, цвела сама земля. И тогда он впервые подумал, что хорошо бы сюда нагрянуть втроем — с Ниной и сыном. Потом он приехал в это урочище в конце июня. Мелкое море здесь тогда уже хорошо прогрелось за три штилевых дня, и он выкроил часок, чтобы искупаться и побродить по берегу.

И вот теперь он вспомнил об этой своей запасной возможности, но, как ни странно, Нину ему удалось уговорить далеко не сразу: ей не нравилось, что оттуда они не смогут отправляться в свои странствия и будут заперты на десять дней на этом не известном ей крошечном пятачке. Ли, в ответ, доказывал, что они уже достаточно поездили в первую часть отпуска и теперь могут впервые за последние несколько лет провести хоть неделю отдыха на одном месте. В конце концов ему удалось ее убедить, но теперь ему предстояло еще «уговорить графа Потоцкого». Дело в том, что местный распорядитель принимал «уважаемых гостей» по своему списку, рапортуя далекому начальству, что таким путем он решает важные для своего хозяйства дела, а на самом деле большею частью просто набивал себе карман.

Когда Ли утром, сев в рабочий автобус, возивший в это урочище строителей из Алушты, заявился к тому на прием, ответ был ожидаемый: все занято, есть только один номер, которым распоряжается «сам».

— Его-то я и займу, — сказал Ли и, не спрашивая разрешения, взял телефонную трубку и набрал Запорожье. На его счастье «сам» оказался на месте, его секретарша хорошо знала Ли и его с шефом «неуставные» взаимоотношения и сразу же их соединила. Шеф, не дослушав последних слов Ли, сказал:

— Дай ему трубку!

Телефон был «поставлен» хорошо, и Ли услышал сказанные шефом четыре слова:

— Не морочь человеку яйца! — и сразу же последовал отбой.

Распорядитель нехотя вытащил ключ, подошел к окну и показал Ли, где вход в его номер, в котором были все удобства.

— Заодно примешь котлован под котельную — вон там, на пригорке! — и он махнул рукой в другую сторону.

— Я и без тебя знаю, где котлован, — сказал Ли и пообещал: — Ладно, приму, если будет готов за это время.

После этого Ли на такси привез своих из Алушты, и они стали обживать новое место.

VI

Маленький, но достаточно старый парк, находившийся, как определил Ли, в состоянии так любимого им «ухоженного запустения», привел Нину и сына в восторг, а то, что парк выходил к пустынному пляжу, делало его еще более приятным. У них сразу же появились в этом малом уголке любимые места, и самым любимым была, конечно, крошечная набережная. После ужина, когда детей загоняли в спальни и парк пустел, они приходили сюда, и наедине с розовеющим на закате морем провожали Солнце, уходившее за Кастель. Потом море темнело, сливалось с небом, и зажигались очень близкие в ночи огни Алушты, отражавшиеся в морской воде как огоньки сказочного города. Наступала тишина, такая, что был слышен плеск дельфинов, резвящихся где-то у границы прибрежного мелководья. Всю эту видимую и осязаемую красоту они уносили в своих сердцах, возвращаясь тихими аллеями, наполненными ночными ароматами отдыхающих после летнего зноя цветов, в свою временную обитель.

Ли радовался их восторгу, но его собственные ощущения в этот приезд были не такими безмятежными, как в предыдущие краткие посещения урочища. Что-то в этом месте изменилось, появились какие-то слабые лучики неблагополучия, суть которого он не мог понять.

Вот они, втроем, и никого из посторонних, сидят после купанья на спрятанных в тень скамейках на узкой полоске берега, где море почти вплотную подходит к обрыву, а справа от них под горой Кастель уютно устроилась «белокаменная» Алушта, древний Алустон. Кажется, она совсем рядом, и по кромке синего моря до нее можно дойти за двадцать минут, но это — обман зрения.

Вдруг в чистом небе что-то незаметно меняется: откуда-то появляется полупрозрачное рваное облачко, но весь маленький залив против их парка почему-то сразу сереет, и темно-серые валуны, брошенные когда-то неведомыми силами в море и застывшие в разных местах неподалеку от берега, словно на Балтийском взморье в Восточной Пруссии, еще недавно контрастно оживлявшие синеву моря, на приобретенном теперь морем сером фоне становятся мрачными и зловещими.

Тут Ли понял, что его поразило, когда он плавал в заливе с маской. Все его внимание тогда привлекли огромные, он бы сказал, океанские медузы, медленно передвигавшиеся над ним поближе к поверхности воды, и только теперь он смог для себя сформулировать, в чем была странность открывшего ему подводного мира: кроме медуз там не было ничего живого — ни стаек мелких рыбешек, ни крабиков, ни морских игл и коньков. Обычное морское население, вероятно, обходило стороной этот пятачок прибрежной акватории.

Пока Ли обдумывал все это, раздался шум детских голосов, и несколько пионерских групп, контролируемых десятком «пионервожатых» и воспитателей, ринулись на берег. Вожатые быстро развернули в море гирлянду поплавков, чтобы огородить «лягушатник», куда загоняли малышей и не умеющих плавать. Остальным небольшими командами по три-пять человек было дозволено доплывать до буйков.

Ли со своими прошел в глубь парка — там было тише и прохладнее. На ходу он поднял голову и увидел, что в самом конце поднимающейся вверх долины видна красивая скала. Он не сразу догадался, что над ним в совершенно неожиданном ракурсе предстала таинственная гора Демерджи. Ее вершина отсюда не казалась садом камней, один из которых при взгляде со склонов Ангарского перевала похож на голову Екатерины Великой. С этой же точки побережья был виден только один скалистый пик, и от него вниз пролегла «дорога гигантов» — древний камнепад, а валуны, разбросанные в этом заливе, можно было считать каменной «мелочью», катившейся впереди этого обвала, когда Бог творил или в очередной раз переустраивал эту землю.

Впрочем, приятель Ли, геолог, делавший изыскания для строительства новых зданий в урочище, уверял, что гору Демерджи и эту поднимавшуюся к ней долину творил не Бог, а Сатана. Свое утверждение он пояснял тем, что Демерджи — это крымская гора-наоборот: все, что у какого-нибудь Чатырдага или Ай-Петри находится в основании, у Демерджи образовало вершину, и отсюда — множество еще не изученных аномалий в ее окрестностях, где, как считал изыскатель, расположился отдыхать сам Противоречащий. Братец-геолог неоднократно высказывал сожаление по поводу того, что нормы позволяли ограничиться относительно небольшой глубиной бурения, и был уверен, что если б он «прошел» еще метров пятьдесят вглубь, то получил бы убедительные доказательства того, что даже при не очень сильном землетрясении вся эта крошечная долина «съедет» в море. Ли был склонен разделить его опасения, поскольку ему казалось, что несвойственная Южному берегу мелкота здешнего залива, его безжизненность могли быть признаком того, что когда-то такой «съезд» в море огромного массива грунта с образованием этой долины уже происходил, и он был доволен, что по его настоянию котельную разместили в складке восточного склона долины, где почва казалась более древней, не подверженной смещениям и наносам.

Однако сам этот восточный склон над тем местом, где не спеша рыли котлован под здание котельной, поразил Ли в этот приезд тем, что в его доминирующих цветах: сером — из-за проступающей повсеместно между островками полусухой травы серенькой мельчайшей гальки и щебенки, в которую время, дожди, бури и землетрясения превратили за тысячелетия верхние слои не очень прочного камня, — и зеленом — цвете реденьких крон корявых, изогнутых ветрами, невысоких прибрежных сосен — ощущался розоватый оттенок.

Самое же удивительное было в том, что ни Нина, ни их сын этого розового оттенка не видели, и однажды, по пути с пляжа, он заставил их подняться по крутому береговому обрыву на верхнее плато и спуститься в долину по «розовому» склону. Все они, и том числе Ли, были поражены ясным ощущением древности земли, по которой они ступали, но розовый свет вблизи исчезал, и кто-то из них высказал мысль, что впечатление существования розового оттенка создавали довольно яркие красноватые стволы сосен, но Ли видел слабую розоватую составляющую световой гаммы даже при лунном свете, когда стволы деревьев из красноватых становились черными, и он промолчал. И еще Ли почувствовал какую-то тревогу, усиливавшуюся на склоне-спуске в долину. Слева от них как-то зловеще темнел котлован с брошенным в нем, застывшим в неподвижности экскаватором. Ли показалось, что ранний сумрак в котловане клубился и выползал через край, «заливая» темнеющую долину. Ли повел своих самой дальней от этой искусственной ямы тропой, решив, что завтра утром он в нее обязательно заглянет.

VII

Ночью Ли спал беспокойно. Вначале его охватило почти забытое чувство гневного исступления. Он тщетно пытался, не просыпаясь, установить причину этой вспышки, но перед его внутренним бодрствующим оком возникали лишь смутные, хоть и, казалось, знакомые ему образы, потом чья-то легкая, ласковая рука легла ему на грудь. Это прикосновение почему-то ему было знакомо, но вспомнить во сне и потом связанное с ним имя и лицо он почему-то не мог. Ненависть покинула его сердце. Ему даже показалось, что он видел улетающий вдаль светящийся сгусток гнева. Осталось сердцебиение и какое-то ощущение тревоги, не покидавшее его до тех пор, пока сон не ушел из его глаз.

Утром, когда вся долина уже была залита ярким солнечным светом, беспокойство ушло или спряталось, и Ли, встав пораньше, отправился прямо в котлован. К его приходу экскаваторщик уже запустил свою машину и двинулся на ней в сторону расширения котлована. Ли неспешно прошел по всей вскрытой части, внимательно осматривая дно и откосы. Тем временем подошли еще трое рабочих с лопатами для «зачистки» дна после прохода экскаватора, а экскаватор стал поднимать грунт.

Когда первый слой щебенки был убран, ковш вдруг заскрежетал по камню.

— Поддень его зубом! — закричал один из рабочих.

Экскаваторщик подвел зубья ковша под угол камня, и Ли, подошедшему сюда на шум, показалось, что камень, хоть и грубо, но обработан, и он придвинулся поближе. В это время по крику одного из рабочих «Вира!» ковш пошел вверх и чуть в сторону. Камень упал набок, и под ним открылась внутренняя полость выложенного еще пятью камнями саркофага, в котором лежал скелет. Работяги, включая экскаваторщика, мгновенно метнулись к краю саркофага, поскольку легенды о сказочной добыче грабителей древних могил были в Крыму у всех на слуху.

— Назад! — закричал Ли, — быстро позовите начальника стройки!

Когда тот пришел, Ли популярно рассказал о правилах эксгумации, о сибирской язве, проказе и других страшных болезнях, дремлющих в старых могилах, и объяснил, что сейчас саркофаг нужно закрыть, берясь при этом за камни только в рукавицах, и пригласить археологов.

И начальник стройки, и «хозяин» были очень раздосадованы вмешательством Ли. «Хозяин» сказал:

— Давай я велю свезти эти камни и кости в овражек, засыпем их там, и дело с концом!

— Под суд хочешь? — спросил Ли.

Тот замолчал, помня о том, что от одного суда в Поднепровье его сильные друзья спрятали сюда и понимая, что Ли об этом знает.

Нашли веревки, застропили камень и, используя экскаватор как подъемный кран, накрыли саркофаг. Пока все возились с закреплением каменной крышки и искали стропы покрепче, Ли стоял на краю саркофага и смотрел на скелет. Он увидел, как в отраженных стеклом экскаватора солнечных лучах блеснула золотая сеть, покрывающая череп, и не сразу понял, что это — золотые нити, украшавшие истлевшую ткань, некогда закрывавшую лицо. Потом составили акт о вскрытии захоронения, и Ли сказал, что сегодня пойдет за билетами в Алушту и по пути занесет его в контору главного архитектора города. «Хозяин» предложил ему машину, но Ли сказал, что хочет пройтись, и договорились, что машина придет за ним в город часам к трем.

Проводив своих на пляж, Ли пошел по берегу в сторону Алушты, находившейся вроде бы близко, но почему-то приближавшейся крайне медленно. Он вызвал из глубин своей памяти точную картину, открывшуюся ему внутри саркофага, когда была снята крышка. Его поразила пропорциональная миниатюрность скелета, изящество черепа (он не нашел другого слова!), и только вспомнив изящный череп ребенка в квартире Сергея Эйзенштейна, куда однажды по совершенно невероятному поводу попал буквально на несколько минут в своей прошлой жизни, Ли понял, что перед ним был скелет подростка. Чью плоть — мальчика или девочки — скрепляли когда-то эти кости, Ли решить не мог. Правда, у него было смутное ощущение, что скелет девический — длинные ноги при уже достаточно широких бедрах, золотая сеть и вся эта удивительная пропорциональность в определенной мере свидетельствовали об этом.