Книга третья Пещера

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Книга третья

Пещера

И Мы закрыли их уши в пещере на многие годы.

Коран, сура 18 «Пещера»

Есть грозный Суд: он ждет;

Он не доступен звону злата.

И мысли, и дела он знает наперед.

М. Лермонтов

Плоть человека — свиток, на котором

отмечены все даты бытия.

М.Волошин

I

Вторая статья, обещанная Ли заместителю министра, оказалась не такой простой. Чтобы она выглядела «прилично», требовались сведения о фактическом уровне вибрации конструкций. «Отделение» таких работ не производило, и Ли убедил хозяев объекта поставить вопрос о приглашении для измерений специалистов одного из профильных институтов министерства энергетики. Ли рассказал о возникшей проблеме, связавшись по телефону с секретариатом Ф., и его помощник сказал, что такого рода институт есть в Тбилиси.

Начало года у Ли было загруженным, и он смог двинуться в Грузию лишь в середине марта. Прямого самолета из Харькова в Тбилиси не было, и Ли улетел в Адлер, рассчитывая, что это решение будет столь же удачным, как полет в Вильнюс через Минск. Но на этот раз не получилось: самолет в Тбилиси улетел часа за два до его прибытия; на поезд, идущий из Сочи в столицу Грузии раз в двое суток, он тоже опоздал. Сначала Ли нервничал, но потом решил расслабиться, сел в электричку и поехал в Сухуми. К полуночи добрался до гостиницы и выпросил себе номер до утра.

Утром на вокзале он оказался перед выбором: дежурить у касс, ожидая проходящие поезда, и добраться в Тбилиси к вечеру, либо купить удобный билет в местный состав и провести следующую ночь в вагоне. Ли выбрал второе и с билетом в кармане уехал на весь день в Новый Афон.

Там он бродил по приморскому парку, потом оказался у водопада, поднялся на железнодорожную платформу между двумя тоннелями, прошел по ней к тому месту, где она упиралась в подножие Иверской горы, и там впервые заметил узкий проход в долину Псцырхи.

Ли медленно двинулся вдоль реки. Уже шагов через пятьдесят на его пути появился небольшой мостик. Мостик стерегла змея, свернувшись клубком на солнышке посреди пролета. Эту змею Ли не знал, но из Туркестана он вывез глубокое уважение к возможностям этих представителей пресмыкающихся. Поэтому он издали швырнул в нее небольшим камнем, попавшим в самый центр клубка. Змея подняла голову, посмотрела на Ли и зашипела, но второй камень, упавший рядом с ней, заставил ее покинуть теплое место. Медленно и недовольно она уползла на другой берег и скрылась в кустарнике. Ли, на всякий случай, бросил еще один камень в кусты и услышал тихий шорох прошлогодних листьев: это змея отползала в глубь зарослей. Только тогда он перешел мост и ступил на тропу, петляющую среди нависших над речкой скал и камней.

В долине уже бушевала весна со всеми своими ароматами и птичьим щебетом. Здесь она ощущалась сильнее, чем среди вечной зелени Афона. Постепенно долина расширилась, и на пути Ли стали попадаться «смеющиеся» нежно-зеленые рощи и поляны, как сказал бы поэт пушкинской поры.

Наконец он достиг места, где в эту, ставшую уже широкой, долину входила другая — узкая и густо заросшая кустарником и лесом, круто поднимающаяся вверх. В этом месте была большая поляна с двумя могильными холмиками. К могучему дереву, одиноко стоявшему на поляне у этих могил, ржавым перочинным ножом была пришпилена небольшая выгоревшая картонка с выцветшей надписью: «Пещера отшельника в ста метрах от могилы святого». Ли постоял над могилами, думая о тех, кто выбрал себе для вечного сна эту прекрасную долину, потом посмотрел в сторону, указанную стрелой, нарисованной под надписью. Там начиналась утоптанная, но очень узкая, уходящая в заросли тропа.

Ли двинулся по ней. Вскоре тропа вышла из зарослей и стала подниматься по горному склону. Ли отметил про себя, что «сто метров» он давно прошел, а тропе еще не видно конца. Еще через несколько сот метров довольно крутого подъема тропа вышла на небольшую площадку с почти отвесными стенами с двух сторон и с крутым обрывом с третьей стороны. В одной из стен темнело отверстие.

Чтобы пройти внутрь, Ли пришлось стать на колени и сделать так несколько шагов. Внутри уже можно было выпрямиться во весь рост. Ли остановился, и через несколько секунд его глаза привыкли к темноте. Он увидел, что стоит посреди небольшой, очень сухой пещеры. Пол ее был ровным, и в одном углу была вырублена своего рода скамья. Только когда Ли на нее сел, он заметил по левую руку небольшую, тоже вырубленную из скалы полочку. «Что ж, стул и стол есть, а кроватью был пол пещеры», — подумал Ли, и вдруг почувствовал, что его мысли вырвались из-под контроля его воли, и в его воображении возник калейдоскоп самых неожиданных воспоминаний. Ли без всякого сопротивления отдался этому беспорядочному потоку образного сознания и перестал замечать течение времени. Когда он, наконец, вырвался из-под странной власти этого потока, пещера показалась ему освещенной каким-то неясным светом, и он обратил внимание, что в ней стояла абсолютная тишина — сюда не долетали ни шепот древесных крон, ни щебет птиц, занятых своими весенними играми. Здесь можно было остаться наедине с собой и со Вселенной.

Когда Ли вернулся в Афон, солнце уже склонилось к горизонту, и он, испугавшись, что не поспеет на свой поезд, сел в попутную машину и минут через двадцать вышел у Сухумского вокзала. Когда он уже определился в вагон, и поезд побежал сначала через еще незнакомые ему сухумские улицы, а потом по морскому берегу над пустующими пляжами, впитывающими белую пену волн, Ли вспомнил минувший день час за часом и минуту за минутой, и более всего поразило его в этих воспоминаниях то, что уже на пути к пещере отшельника он точно знал, куда идет, и что, возвращаясь в Афон, он точно знал, что в этой пещере ему еще предстоит побывать в будущем.

II

Он сразу же влюбился в Тбилиси еще до того, как он наполнился для него людьми. Ли остановился в «Интуристе», где чуть ли не пятиметровой высоты потолки едва белели в вечернем сумраке, когда горела только настольная лампа или ночник. За окном шла долго не затихающая вечерняя жизнь Головинского проспекта. Он бродил по этому городу целые дни сам, вживаясь в его камни и стены, ел во всяких харчевнях попроще, вслушиваясь в незнакомую цокающую речь. Деловая часть визита, к его радости, заняла немного времени, и он не стремился немедленно упрочить наметившиеся связи. Это было истолковано как признак скромности и личного достоинства, которые ценились в здешних краях. Ли был уверен в том, что еще не раз вернется сюда и смело отложил «на потом» и встречу с академиком Мусхелишвили, порученную ему Черняевым в порядке восстановления старых связей и в надежде, что президент грузинской Академии наук что-нибудь и как-нибудь для него сделает («он мне многим обязан, он помнит», — многозначительно повторял Черняев, передавая Ли записку для «друга Николая»), и поиск Нининой тетушки, связи с которой из-за вздорного конфликта между тремя сестрами разорвались лет десять назад.

По выданному ему в Харькове адресу тетушку в старом доме в начале Иерусалимской он не нашел, расспрашивать не стал и вместо этого побродил по Верийскому кварталу, откуда по материнской линии происходила Нина. Для очистки совести он на прощальном обеде в доме профессора Арошидзе, тоже старого тбилисца, спросил, не знает ли он чету Вартановых. Тетушка, по словам Нины, была замужем за сыном богатого армянского купца-фармацевта. Арошидзе рассмеялся и сказал, что Тбилиси — на треть армянский город, и Вартановых здесь, «как у вас Ивановых». В доказательство своих слов он приказал принести телефонную книгу, и Ли действительно увидел длинный список Вартановых, но отчества нужного ему человека он не знал и поиск свой прекратил, а высвободившееся время до конца истратил на блуждания по древнему городу.

Другой Ли, Ли-скептик, его alter ego, с усмешкой наблюдавший безоглядную влюбленность своего сентиментального двойника, пытаясь свести все к шуткам, говорил ему, что он метит любимое пространство частицами души, как какой-нибудь пес, закрепляющий за собой единую и неделимую территорию, опрыскивая ее своим остро пахнущим мускусом. Но эти сравнения не смущали сентиментального Ли.

Ехать обратно он решил московским скорым. Тот уходил засветло, дни уже были длинные, и Ли намеревался хотя бы из окна вагона посмотреть Восточную Грузию. Он полюбовался Мцхетой, Гори, а при подъезде к Хашури уже совсем стемнело, и он пошел в вагон-ресторан, вспомнив, что за весь этот долгий день лишь дважды побывал у Лагидзе: один раз съел пару горячих пончиков со стаканом «сливочной», а в другой раз одолел аджарский хачапури.

В ресторане он случайно оказался за столиком с двумя имеретинскими евреями, ехавшими из Гори до Зестафони, естественно, без билетов и потому коротавшими в ресторане свой относительно недолгий путь. Из чувства национальной солидарности, в которой Ли сразу же сознался, евреи накормили и напоили его до отвала всем самым лучшим, что можно было найти в этом ресторане, потом бережно отвели его в купе и там «забыли» на столике пачку хороших сигарет, коробок спичек и пару бутылок лимонада Лагидзе с серебряной фольгой.

III

От выпитого и съеденного Ли спал недолго, и когда, проснувшись, залпом выдул одну из бутылок и, взяв пачку сигарет, вышел в коридор вагона, поезд подходил к уже хорошо знакомому ему Сухумскому вокзалу. В его вагон сел бравый майор, русский кавказец — местный, поскольку его провожал кто-то из домашних. А так как во всем вагоне было лишь одно свободное место (из того купе, где ехал Ли, в Самтредиа вышел пожилой грузин), этот майор оказался соседом Ли.

Досматривать сны майор не спешил и, забросив вещи в купе, тоже остался в коридоре покурить. Поезд тронулся, и минуты через две-три майор рукой с дымящейся сигаретой показал Ли довольно красивый двухэтажный особнячок в квартале от быстрой Гумисты и сказал с лаской в голос:

— А вот и мой домик! Только когда я его опять увижу — не знаю!

Ли, поняв, что ему предлагается начало разговора, и следующий ход за ним, решил слегка развеять дорожную скуку и спросил:

— С чего бы это? Страна вроде не воюет. Пока…

Майор, слегка взорвавшись отрыжкой густого винного перегара, доверительно сообщил:

— Зато воюют другие. Вот скоро жидочков пощекочут там, в ихнем Израиле. А нам, южным христианским людям, к жаре привыкшим — офицерам из здешних русских, армянов и грузинов — предложили ехать к Насеру военными советниками. Я уже там раз был, на рекогносцировке, как говорится. Сам Насер нашу компанию принимал.

Имя Насера — «надежного партнера великого Советского Союза» в его смертной борьбе с «наглым Израилем» — было у всех на устах и даже присутствовало в народном фольклоре: как один из арабов, назначенных Никитой «героями Советского Союза», он упоминался в шуточном стишке, заканчивавшемся словами о том, что «герой эсэсэсэр Гамаль Абдель на всех Насер». Или в другом варианте: «Абдель на всех на нас Насер».

Здесь я позволю себе некоторое историческое отступление от записок Ли Кранца. Приведенные им строчки из существовавшего в нескольких вариантах известного стишка, относящегося к фольклору «шестидесятников», были как-то лет десять назад процитированы неким литератором по фамилии то ли Разбитов, то ли Небитов в его авторском комментарии к одному из собственных сочинений. До выхода содержащего это произведение «толстого» журнала его фрагмент опубликовала «Литературная газета», и в этом фрагменте также цитировался стишок «про Насера».

В то время юдофобство как раз переставало быть партийно-идеологическим секретом и выходило на просторы русской культуры и в массы в виде сотен разного рода «патриотических» журнальчиков, газет и газетенок, значительная часть которых финансировалась ближне- и средневосточными «большими друзьями Советского Союза», а распределялось это пособие группами иракских, сирийских, иранских, ливийских и прочих журналистов, чувствовавших себя тогда в Москве, где были «представительства» многих террористических организаций вроде «Черного сентября», как у себя в Дамаске, Багдаде или Тегеране. Одна из таких групп публично (в виде «письма в редакцию») вступилась за обиженного покойного Насера, популярно разъяснив редколлегии «Литературки» и Разбитову то ли Небитову, на кого они посмели замахнуться. После этого в очередном своем номере газета «отмежевалась», а Разбитов покаялся в своем грехе и слезно просил прощения за свою выходку. Улетающий летел, летел. И сел. Прямо в говно. И больше уже не улетал.

Что касается стишка, то он так же, как известная тогда же песня Высоцкого («отберите орден у Насера»), отражал глухое недовольство общества Никитой Хрущевым, щедро раздававшим окропленные кровью истинных героев награды фашистам и наемным убийцам типа Меркадора.

Ли, давно уже приглядывавшийся к Насеру после их случайной встречи в Москве на Каменном мосту, никак не мог преодолеть какую-то внутреннюю симпатию, которую вызывал в нем к себе этот красивый и динамичный человек. И даже похабная «народная» частушка не влияла на его отношение к этой незаурядной личности, поскольку Ли понимал, что Насер, а не другие «герои» — Бен Белла или «маршал» Амер — присутствует в ней лишь ради рифмы и в связи со вторым, приятно щекочущим русское ухо, смыслом его фамилии.

Но дела, в которые Насер все больше и больше впутывался, подталкиваемый Москвой, сильно настораживали Ли, и болтовня попутного майора его серьезно заинтересовала. Он решил продолжить беседу:

— Где же вас принимал Насер? Во дворце?

— Ну, дворец или не дворец, я не понял, мы его проскочили быстро. Но кабинет его я запомнил: очень скромный — огромный письменный стол, пара кресел, масса книг и никаких излишеств.

В этот момент Ли впервые за последние почти десять лет вдруг «подключился» к подсознанию майора и увидел откуда-то слева картину: огромный письменный стол, склонившийся над ним своим правым полупрофилем Насер, и на столе какое-то круглое стекло, закрепленное в игрушечной ладье прямо против физиономии президента. Ли продолжил разговор вопросом:

— А что, все ваши сразу согласились ехать в Египет воевать с евреями?

Ли не смог себя заставить перейти на национальную терминологию храброго вояки.

— А кто ж откажется? — вопросом на вопрос ответил тот и продолжал: — И деньги хорошие, и свет повидать, да и пощупать жидков — святое дело… Впрочем вру, — грузинчики отказались!

— Почему? — удивился Ли.

— Да понесли они всякую чушь, вроде того, что они много тысяч лет живут в дружбе с жидовьем, и совесть им не позволяет обижать братьев. И вправду — братья. Ты их собственных жидков видел? Русский человек их ни в жисть от грузинов не отличит. В общем, психи!

— Ну, может быть, и не психи, — спокойно сказал Ли. — Ведь есть же Божий Суд, и, может быть, они его боятся.

После этих слов майор подозрительно посмотрел на Ли и отодвинулся, быстро докурил сигарету и со словами «ну, я спать пошел» скрылся в купе. А Ли продолжал смотреть на море и лишь после Гудауты, когда поезд временно отошел от побережья, тоже отправился вздремнуть и заснул так крепко, что проспал не только Сочи и Туапсе, где хотел побродить по перронам, но и Ростов, где вышел из поезда бравый майор. В этом поезде майор «забыл» всего лишь одну вещь — интерьер кабинета Насера, навсегда застрявший в бездонных закромах памяти Ли.

Лет через двадцать Ли с Ниной и уже взрослым сыном последний раз отдыхали втроем в Сухуми. Друзья разместили их в одиноком трехэтажном здании, стоявшем прямо на берегу моря в большом саду мандариновых деревьев и цветущих в разгар лета деревьев фейхоа, примыкавшем к «даче Гречки — Ярузельского», на левом берегу Гумисты. Сын и Нина днем отдыхали, а Ли отправлялся в близлежащие магазины и немного бродил по окрестностям, разглядывая крепкие хозяйства сухумских пригородов, и однажды добрел до особняка, указанного ему из окна бравым майором. Его поразила странная пустота подворья, откуда вышел пожилой армянин и тщательно закрыл за собой калитку.

— А тут был хозяин, военный, он уехал? — спросил Ли.

— Да, сынок, был и есть, — отвечал армянин. — Но он лет пятнадцать назад был тяжело ранен и все лечится, никак не вылечится, а дети разлетелись. Он с женой приезжает обычно в октябре, когда нет такой жары, а я пока присматриваю.

Еще лет через семь Ли увидел по телевизору панораму грузино-абхазской войны. Линия фронта тогда как раз проходила по Гумисте. Весь квартал, где был дом бравого майора, вероятно, ставшего потом полковником, представлял собой груду дымящихся развалин. Война, которую он нес в дома других людей, вернулась туда, где начинался его кровавый путь, в его собственный дом. Потому что «кто мечом убивает, тому надлежит быть убиту мечом. Здесь терпение и вера святых». И не спасет нечестие нечестивца. Таким должен быть Закон — единственный и справедливый. Но почему при этом разрушались дома и гибли непричастные, почему разрушен Град, где Ли отдыхал душой, почему из-за происков жаждущих крови и власти негодяев погибли те, кого он всегда хотел видеть живыми и благополучными? — Вот что мучило и не давало успокоения его душе.

IV

После таких необычных зимних путешествий Ли показалось, что в его жизни наступил «отлив», и летний отпуск как-то сразу не заладился. Когда Ли уже его оформил, тяжело заболела Нина, а когда ее поставили на ноги, у Ли оставалось свободных всего две недели.

Они по многочисленным советам знакомых и бывалых людей решили ехать в Феодосию. Причин для их решения было несколько: во-первых, туда был прямой поезд из Харькова, во-вторых, этот поезд, как и в Сочи, привозил прямо к морю, и никаких автобусов и троллейбусов, чтобы ехать дальше, там не требовалось, и в-третьих, они там еще не бывали, а отзывы о «Золотом», да и о городских пляжах были великолепными.

Еще пару дней ушло на сборы, и когда, наконец, они вышли на привокзальную площадь в Феодосии, обнаружили, что у сына температура более 38 градусов. Времени и сил на выбор жилья у них не было, и они согласились на первое попавшееся предложение, исходившее от человека со старым, горбатеньким «москвичом». Этот «москвич» привез их в Айвазовское, в частный дом в двух кварталах от «пляжа у мазутохранилища». На этот пляж они и вышли дня через три-четыре, когда сын пришел в норму.

И пляж был грязный, и это предместье было жарким, пыльным и грязным, с устойчивым запахом отхожих мест «системы сортир», только их дворик был прохладным и чистым. Ухоженными были и несколько улиц в центре города, куда они отправились, чтобы попасть в галерею Айвазовского.

Море на Золотом пляже им очень понравилось, но чтобы туда добраться, нужно было минут двадцать трястись в душном, забитом до отказа автобусе, поскольку пассажирского причала, как и какого-нибудь укрытия от безжалостного солнца там тогда еще не было.

Их дела осложнялись тем, что отпуск Ли подходил к концу, и он, на сей раз скрепя сердце, оставил в Феодосии Нину с сыном в надежде, что, расправившись с первоочередными делами, он сможет выкроить еще одну свободную недельку. «Первоочередные дела» заняли у него почти десять дней, и за это время он получил от Нины телеграмму с указанием ее нового адреса и письмо, где объяснялись происшедшие перемены. Оказалось, что сына укусил хозяйский пес. Нина это происшествие посчитала дурным предзнаменованием и, поддавшись восторженным рассказам случайной пляжной знакомой, вмиг собрала вещи, и они уехали в Коктебель. Там, несмотря на разгар сезона, им удалось снять галерейку в двух шагах от моря, за дачей академика Микулина у самого подножия Карадага.

Ли был потрясен этими известиями: это был первый и, как оказалось, последний в их долгой совместной жизни самостоятельный и решительный «организационный» поступок Нины, так как бремя выбора решений и реализации всех их странствий всегда лежало на Ли. Эта необычная информация усилила стремление Ли к ним присоединиться, и он вскоре прибыл в Феодосию.

Первым делом он направился к их первому хозяину. Ли в своей жизни был искусан десятком разных животных — собаками, кошками, лошадью, полевыми и летучими мышами, ящерицами, змеей, скорпионом и еще бог знает кем, и ни разу не проходил вакцинаций. Мучить пастеровскими прививками сына ему тоже не хотелось. Поскольку контрольный двухнедельный срок уже приближался, в том, что собака жива-здорова, он мог убедиться сам до их возвращения в Харьков. Но Ли на всякий случай договорился, что хозяин даст телеграмму о том, как пес будет себя чувствовать через два месяца после происшествия. Текст телеграммы: «Джим здоров, кушает хорошо» за подписью хозяина и деньги на ее отправку Ли тут же оставил.

Забегая вперед, сообщим, что за два месяца в харьковской суете и он, и Нина напрочь забыли об этом происшествии и были крайне удивлены, когда пришла эта телеграмма, тем более что веселые айвазовские почтмейстеры то ли ошиблись, то ли намеренно поменяли местами кличку собаки и подпись хозяина, и получилось так: «Букин здоров кушает хорошо Джим». Ли долго хранил эту телеграмму как реликвию.

V

Коктебель и место в нем, доставшееся Нине с сыном, покорили сердце Ли. Уже на второе утро, встав по обыкновению раньше своих, он вышел к морю и, дойдя до той части берега, где раскапывали кил, стал по узкой тропе подниматься на склон Карадага. Пройдя невысокую, почти кустарниковую рощицу, он вышел на широкий луг, уходящий за северный склон горы, где уже в дали виднелось небольшое стадо овец. С другой стороны горы профиль Волошина от изменения точки наблюдения распался, и сейчас Ли видел только несколько стоящих в беспорядке остроконечных скал. Ли вспомнил, что еще в момент пробуждения и все утро в нем звенели мандельштамовские строки: «В хрустальном омуте какая крутизна! За нас сиенские предстательствуют горы, и сумасшедших скал колючие соборы повисли в воздухе, где шерсть и тишина».

«Все уже есть, — подумал Ли, — не хватает только хрустального омута». Если бы он тогда знал, что половина его любимого цикла «Tristia» написана здесь, в Коктебеле, «где обрывается Россия над морем черным и глухим», он бы, вероятно, понял причину этого наваждения.

Луг опять сменился полосой густого кустарника, но тропа уверенно ее преодолела, а за нею оказался луг поменьше, и трава на нем уже была совершенно иной — невысокой и жесткой. Было много голубых и белых цветов, а сверху, над ним, над этим лугом, сплошной стеной нависали голые камни. Ли пошел прямо к ним и при приближении увидел, что между этими камнями был проход, а за ним — небольшая площадка. Ли понял, что эти камни и есть вершина горы. Он подошел к южному краю площадки и далеко внизу увидел море. Находившийся под ним берег он не видел. Вероятно, скалы, на вершине которых он стоял, нависали прямо над морем.

Ли стал внимательно рассматривать вершину Карадага. Одна из скал, составлявших ее, была расколота то ли молнией, то ли ветрами, дождем и морозом. Ли стал разбирать валявшиеся тут же в беспорядке обломки. Его внимание привлек почти правильный многогранник: его сколы прошли, вероятно, по самым граням кристаллической решетки, не нарушив прозрачности породы — горного хрусталя.

Впрочем, его грани были так малы и так многочисленны, что на первый взгляд этот осколок выглядел почти правильным шариком, хрустальным шаром, чуть превышавшим по своим размерам биллиардный. Ли посмотрел вглубь, в прозрачные глубины камня и был поражен необъятностью его внутреннего пространства. «В хрустальном омуте какая крутизна!» — снова зазвенела в нем мандельштамовская строка. Несколько непрозрачных граней камня — в прошлом, вероятно, обветренная и нетронутая тысячелетиями поверхность глыбы, — были в этом внутреннем объеме осколка так далеки и так рельефны, что Ли надолго застыл над ним, рассматривая их во всех деталях. И тогда он заметил, что посредине этого пятна, созданного непрозрачными или почти непрозрачными гранями, едва различимые штрихи образовали три концентрических окружности, в общем центре которых было черное пятнышко. «Прямо как мишень в тире», — подумал Ли и спрятал камень в карман.

Даже от непродолжительного пребывания на вершине Карадага Ли почувствовал прилив энергии и физической, и той, специфической, которую он считал порождением Хранителей его Судьбы. Впрочем, для обратного спуска никакой энергии не требовалось, и Ли проделал его почти бегом по знакомой тропе минут за пятнадцать. Нина и сын уже поднялись и, позавтракав, они, не одеваясь, пошли на пляж.

Через пятнадцать лет Ли стал часто бывать в Восточном Крыму по делам службы. Однажды он приехал в Айвазовское, где в это время уже расположился феодосийский автовокзал, а чтобы пересесть в харьковский поезд, нужно было только перейти автомобильную трассу. До поезда оставалось часа два, и Ли пошел бродить по пригороду. Все вроде бы было на своих местах — и мазутохранилище, и летняя жара, и пыль, и грязь, и вонь отхожих мест, но найти домик за высоким каменным забором, где в 66-м Букин и Джим были здоровы и кушали хорошо, Ли не смог. С тем и уехал.

В другой раз он с сейсмологами ехал машиной из Симферополя на мыс Казантип — в Крымское Приазовье, и по пути они свернули в Судак, чтобы осмотреть место для будущей сейсмостанции. Из Судака же двинулись прямо на Феодосию, не возвращаясь на Симферопольско-Керченское шоссе. Минут через двадцать они въехали в Коктебель с запада. Ли попросил остановиться и пешком пошел к дому Волошина. Оттуда он попытался по знакомым дорожкам дойти до домика с галерейкой, давшего его семье приют в 66-м, и тоже не смог его отыскать.

Потом он быстро прошел к «разработкам» кила и, обойдя их, не смог найти той узкой тропки, что почти двадцать лет назад занесла его на вершину Карадага. И тогда в душу Ли вкралось подозрение, что в том странном шестьдесят шестом году — году концентрации сил Зла — году с тремя шестерками, из которых одна была перевернута, вся их феодосийская и коктебельская реальность была лишь декорацией, возведенной для того, чтобы произошло то, что произошло.

VI

Осень же 66-го была в жизни Ли относительно спокойной. Он закончил вторую статью, можно сказать, заказанную заместителем министра Ф., и сам отвез ее в уже знакомую редакцию, тем же способом «организовав» себе высочайшее приглашение в столицу. В секретариате Ф. его уже приняли как старого знакомого, и, в ожидании возвращения хозяина со «Старой площади», помощник Ф. угощал его чаем-кофе с коньячком и охотно рассказывал о разных правительственных новостях, циркулировавших на уровне «чистых» коридоров различных министерств. Ли осторожно его выспрашивал; как всегда, его больше интересовали персональные характеристики тех, чьи фамилии мелькали в правительственных материалах. Дело в том, что, хотя в жизни Ли больше не повторялись мощные прорывы в философию и историю, подобные зиме сорок восьмого, весь огромный массив приобретенных им тогда знаний не оставался мертвым грузом в его памяти. Ли был диалектиком от природы, и все, что он знал, теперь уже можно говорить, изначально, и все, что он узнавал впоследствии, находилось в его сознании в постоянном движении, создавая и круша не выдержавшие проверки системы и гипотезы, все взвешивая и исследуя, ища слова дельные и написанные верно, слова Истины, как сказано Екклесиастом.

Далеко не последнее место в этих исследованиях и исканиях занимали история и будущее евреев. На эту, как он уже установил, вечную проблему он смотрел несколько отстраненно, поскольку ничего еврейского в его воспитании не было. Была и другая, более мощная для внутреннего мира Ли причина этого отстранения: когда время ослабило чувственное влияние Рахмы и где-то далеко во времени и пространстве остались милые ему тюрчанки, как всегда случайно, в его жизни сложилось так, что в круг его интимного общения попали славянки, преимущественно — украинки. Вероятно, украинский тип женственности в большей мере, чем все прочие, владел тем видом энергии, который был необходим Ли в его Предназначении. Во всех своих влечениях Ли был вполне нормальным человеком, нежным и благодарным за доставленную ему радость бытия, и в женском образе, избранном стихийно, его человеческое сознание искало и находило милые черты и вечную Красоту.

Это обстоятельство навеки «приковало» его к родным местам, и связать свои помыслы с жизнью в иных краях он просто уже не мог. Не считал он для себя возможным и изменение своей национальности, поскольку предполагал в своем происхождении наличие определенного кармического смысла. История же евреев интересовала его не как элемент собственной Судьбы, а как явная грань противостояния Добра и Зла на протяжении многих тысячелетий. Ли не считал эту линию противостояния единственной и допускал наличие таких же граней в отношениях белых и черных или приверженцев различных религиозных конфессий, но ему была доступна для его исследований лишь одна из них, а то, что он сам оказывался причастным к этому противостоянию, для него было чистой случайностью, и его образ мыслей позволял ему абстрагироваться от этого случайного факта.

Смерть Сталина поставила перед Ли два очень важных для него и связанных друг с другом вопроса: была ли попытка истребления большинства «советских» евреев в пятьдесят третьем случайностью, порожденной больным воображением убийцы-маньяка, либо это был очередной пункт давно намеченного плана, выполнение которого было сорвано Случаем, и в какой мере эта смерть была поражением сил Зла в советской империи и в мире. Первый вопрос требовал анализа прошлого, а второй — настоящего и будущего.

Когда Ли, будучи подростком, брал штурмом исторические знания, его мозг и память впитывали все подряд. Теперь перед ним стояла задача отфильтровать накопленное и выделить из него только то, что относится к интересующей его проблеме.

Его анализ показал, что во второй половине прошлого века Российская империя была единственной крупной державой в Европе, в которой еврейские погромы проводились по инициативе государственной администрации, при поддержке регулярной армии и в большинстве случаев при поддержке христианской церкви. Эти погромы, как считал Ли, имели две цели: сохранение власти над разными народами на территориях, захваченных Россией в семнадцатом и восемнадцатом веках, — все тот же принцип «разделяй и властвуй» в русском варианте — и вытеснение евреев из страны как человеческого материала, непригодного для верноподданнического следования имперским принципам.

Обе цели не были достигнуты, поскольку еврейская эмиграция была многочисленной, но все же не массовой, а погромы отчасти порождали чувство солидарности с евреями не только порабощенных национальных меньшинств, но и «революционных элементов» из великороссов.

Имперская пресса назойливо пыталась доказать «русскому обществу», что все антидержавные процессы управляются из-за рубежа, что эту разрушительную работу и там, и здесь ведут евреи, используя как орудие незрелую русскую молодежь. В концентрированной форме весь набор вариаций на эти темы был выражен в стишатах Буренина:

Гимназист вооружился

Пистолетом и стилетом:

Совершить убийство послан

Он центральным комитетом.

Вооружили же гимназиста и толкнули его на убийство «два Еноха, трое Шмулей».

Ибо знают трое Шмулей,

Ибо знают два Еноха:

За границей в комитете

Доверять им стали плохо.

Террористический же акт, совершенный гимназистом, позволил Енохам и Шмулям отрапортовать за рубеж, что они «орудовали дело». Вот так.

Может быть, имперские правители и их боевые журналисты и понимали в глубине души, что пожар терроризма, охвативший империю, был всего лишь адекватной реакцией их «верноподданных народов» на правительственный террор, поскольку, по мнению Ли, только политический слепец или человек, ослепленный ложью и ставший орудием сил Зла, мог не увидеть кармическую причинно-следственную связь между этими событиями, но ни свой путь, ни методы борьбы за «державу» они не изменили, и в ответ на сопротивление «евреев и их наемников» ими был сделан следующий ход: в общество была внедрена антисемитская пропагандистская фальшивка в виде «Сионских протоколов», ставших настольной книгой любого антисемита от Гитлера до Суслова, и усилиями Столыпина было воздвигнуто «дело Бейлиса». К моменту кульминации «расследования» этого «дела» братец премьера Столыпина и приурочил свое предложение о физическом уничтожении всех евреев путем искусственного — на научной основе — создания им условий невыживания. Свои «мысли» Столыпин-младший опубликовал за несколько лет до «Исправительной колонии» — репортажа Франца Кафки о привидевшемся ему кошмаре.

Убийство Столыпина, мировая война и две революции, казалось, навсегда свернули Россию со столыпинского пути. Правда, идея его младшего брата о создании условий невыживания была использована для учреждения в советской империи известного архипелага, куда отбор «поселенцев» первоначально производился по «классовому», а не национальному принципу.

После октябрьского переворота власть в империи на несколько лет перешла в руки большевиков-интернационалистов, попытавшихся воплотить в жизнь лозунг равенства наций.

Первые признаки готовящегося в империи еще одного переворота — на сей раз национал-большевистского — Ли обнаружил уже в год смерти «вечно живого», когда летом того же года Сталин на съезде «товарищей» вдруг вслух занялся национальными подсчетами и сообщил собравшимся, что в партии маловато великороссов и их процент нужно срочно довести до восьмидесяти—девяноста. «Съезд», тогда еще непослушный, посчитал эти иудушкины расчеты форменной чушью и проигнорировал их, не вникая в интонации. Если бы он вслушался в эти бредни, то понял бы, что и на «текущий момент» в «партии» великороссов было подавляющее большинство, и в манипуляциях с национальным составом явно просматривались не количественные, а качественные цели — затевалась чехарда, ведущая к устранению великороссов-интернационалистов и заменой их великороссами-националистами. Эту задачу своим врагам облегчили сами интернационалисты, устранившие оппозицию в первые годы своей борьбы за власть. Завершение тихого национал-большевистскою переворота Ли датировал годом своего рождения, когда в процессе «повышения» процента великороссов ключевые посты в «партии» были заняты уже людьми «новой формации» типа Маленкова, Жданова, Щербакова, Хрущева, Булганина и многих других. Чтобы творить свое дальнейшее Зло без помех, можно было приступить и к физическому уничтожению интернационалистов. Сигналом к этому «процессу» стало убийство Кирова. Для сохранения уже воспринятого миром интернационалистского имиджа лозунг «равенства» был оставлен в силе, но некоторые нации стали «равнее», чем другие — процесс, подмеченный прозорливым британским коммунистом Оруэллом.

Как ни перегружены были национал-большевики в те первые свои годы собственными проблемами тихого повсеместного захвата власти, они не забывают главного пункта своей программы — превращения европейской части России от моря и до моря и от Варшавы до Москвы в чисто славянский анклав. Создание дальневосточной резервации для евреев и заволжской — для фольксдойчей с их мнимой «автономией» было первым шагом в решении этой «исторической» задачи.

После этого, пока чисто формального действия наступило в национальных проблемах временное затишье — национал-большевики были поглощены физическим истреблением поверженного противника. Процесс этого истребления практически растянулся до Второй мировой войны, начатой нападением Гитлера и Сталина на Польшу, ее разделом и захватом Прибалтики.

Будущее отношение национал-большевиков к еврейскому вопросу слегка приоткрылось в период взаимозадоцелования двух «фюреров», когда «каменная задница», Молотов, пообещал своим берлинским единомышленникам, что российский второй рейх приведет в соответствие с идеями немецкого третьего рейха не только свою внешнюю, но и внутреннюю политику, а выдача немецким национал-социалистам еврейских рабочих, бежавших из Германии в надежде на пресловутую «пролетарскую солидарность», и совместная охота гестапо и советских спецслужб за польскими «саботажниками»-евреями стали первыми шагами в этом намеченном «вождями» направлении.

Когда почти половину будущего чисто славянского анклава заняли немецкие национал-социалисты, их московские братья по вере в светлое будущее решили, что на временно оккупированной части страны нацисты лучше справятся с этим «приведением в соответствие», и не ошиблись: к концу 42 года практически все евреи, более миллиона человек на территориях Украины, Белоруссии, Прибалтики и Западной России были уничтожены руками берлинских единомышленников с помощью местных энтузиастов, после чего живых иудеев там осталось намного меньше, чем в самом третьем рейхе и в союзных ему странах.

Чтобы не мешать этому долгожданному очистительному процессу, отрядам «командос» — партизанам — был дан устный, но строгий приказ «не рисковать людьми для спасения мирного населения». За нарушение этого приказа расстрел, а о каком мирном населении идет речь, все отлично понимали.

Следует также отметить, что столь желанное уничтожение евреев до конца 1942 года, когда дело уже было сделано, происходило при полном дипломатическом молчании советской империи. В отличие даже от таких стран, фашистских или союзных немцам, как Италия, Венгрия, Румыния, Болгария, «страна победившего пролетариата» не сделала ни одной попытки на правительственном уровне спасти преданных ею своих «граждан еврейской национальности», а граждане нееврейских национальностей, спасавшие евреев по велению совести, рискуя жизнью своей и своих близких, не только не были награждены за свои подвиги, но и оказались после войны под подозрением.

Преодолев собственную границу и вступив в Европу, московские национал-большевики продолжали действовать так, чтобы не помешать национал-социалистам уничтожить как можно больше европейских евреев, и нередко армия освободителей, вступив в концлагеря, заставала действующие на полную мощность, «чудом» уцелевшие, обойденные бомбежкой печи крематориев.

У Ли при осмыслении этих ситуаций даже возникло серьезное подозрение, что в самых верхах гитлеровской правящей иерархии — в той ее части, что ведала акциями уничтожения, находился сталинский резидент. Если бы это предположение подтвердилось, разрешились бы почти все загадки Катастрофы. Но в те годы информации о деятелях третьего рейха было очень мало, и Ли тогда не мог со всей тщательностью исследовать этот вопрос.

Послевоенные развлечения национал-большевиков — «разгромы» в культурной и научной сферах, где было немало евреев, и затем «борьба с космополитами», завершившаяся «делом врачей» и выходом на рубежи депортации «без права переписки», были закономерными элементами выявленной Ли довольно стройной цепи событий.

Смерть «вождя народов», как вскоре убедился Ли, не произвела переворот, и в новых правящих сферах империи сохранили свою власть и силу представители национал-большевистской когорты — Хрущев, Булганин, Суслов, Косыгин и легион других, на свет не высовывавшихся.

Некоторое время эта компашка удерживалась от обвинений евреев во всех сложностях и опасностях, подстерегавших советскую империю на каждом шагу вследствие аморальности ее фундаментальных идей. Причина этой сдержанности была в том, что часть национал-большевистской элиты вошла во вкус зарубежных поездок и не хотела выглядеть там неандертальцами.

Но Ли, построивший эту историческую схему уже к середине шестидесятых, был уверен, что мурло или пятачок из-под европейской одежды «товарищей» обязательно выглянет. Пятачок высунулся в «деле Пастернака». Хотя сам Пастернак евреев чурался и по культурной направленности и по религиозным убеждениям был более русским и православным, чем вся великодержавная правящая камарилья вместе взятая, на определенном непечатном уровне усиленно распростронялись слухи, что присуждение Нобелевской ему, а не хрущевскому свояку Шолохову было результатом «еврейского сговора».

VII

Отношение Кремля к Ближнему Востоку тоже не сразу приняло антиеврейский характер. Поначалу здесь реализовывался универсальный хрущевский политический принцип показа гнилому Западу «кузькиной матери». В основе же «кузькоматерной» политики лежало воспитываемое во всех «советских» людях с младенческого возраста убеждение в исконном праве России на управление всем земным шаром и в неотвратимости этого исхода для всего остального человечества.

Естественно, что это убеждение в своем мессианском предназначении национал-большевики не могли строить на химерах Достоевского и русских славянофилов — слишком от них попахивало шизофренией. Здесь была пущена в ход научная марксистско-ленинско-сталинская логика: марксизмом-ленинизмом давно доказано, что победа пролетариата во всем мире неизбежна, но к тому времени, когда он победит, у советской империи будет «огромный опыт построения социализма» и, следовательно, она как носительница этого бесценного «опыта» станет во главе всех на свете. Ну, а внутри империи главенствующую роль играл, играет и всегда будет играть «старший брат» — русский народ. Следовательно, русскому человеку самой матерью-Историей суждено править миром.

События второй половины пятидесятых можно было с грехом пополам трактовать как «стремление человечества» к «свободе и справедливости»: внутрилагерные огорчения — бунты восточных немцев и венгров, «голодные» восстания в Новочеркасске и в Темир-Тау были, во-первых, решительно и без лишних слов подавлены, а во-вторых, смотрелись как досадные оплошности на фоне всемирной «освободительной борьбы», которая нуждалась и получила поддержку «страны победившего социализма».

В числе этих «борцов за свободу» попал в поле зрения национал-большевиков и Гамаль Абдель Насер. Ему помогли выпутаться из военного кризиса и стали активно поддерживать, хотя он был «идеологически чужд»: физически уничтожил «своих» коммунистов и был сторонником фашистской ветви идеологии тоталитаризма. Но это были мелочи, поскольку считалось, что главное — прогнать «империалистов», а отобрать власть у тех, кто их прогонит, будет уже совсем просто.

В начале шестидесятых начался долгосрочный кризис социализма — империя потихоньку сползала в очередной голод; за пределами столиц исчезали хлеб и молоко, «освободившиеся» страны не спешили становиться советскими республиками, все силы страны уходили в гонку вооружений. При появлении трудностей и сбоев национал-большевистская пропаганда вспомнила о евреях, поскольку для объяснения «народу» причин неудач нужны были вражеские козни. Обновляется антисемитская терминология и сеются слухи о противодействии евреев на всех направлениях продвижения народов мира к «светлому будущему».

Наличие «врага» требовало решительных действий, желательно чужими руками. И здесь экспансивный и впечатлительный Насер оказался самой нужной фигурой. Убедить его в том, что английский и американский «империализм» тайно и явно управляется евреями, не составило труда. А так как ближе всего к Египту евреи подошли, создав Израиль, то и первый удар должен быть нанесен по нему.

Под эту доктрину в Египет потекло вооружение, отправились батальоны шпионов («корреспондентов «Правды») и разного рода военных и штатских «советников», вроде того майора-попутчика.

VIII

О том, что они там зря времени не теряют, Ли сделал вполне определенный вывод, когда услышал, что «палестинский народ» создал «организацию освобождения Палестины». Сам термин «палестинский народ» был в глазах Ли, знавшего арабскую историю и культуру, бессмысленной чушью. Так могли бы появиться и «брянский народ», и «курский народ, и «воронежский народ», и т. п. «Прогрессивная мировая общественность», перенасыщенная кремлевской агентурой, восторженно поддержала трансформацию нескольких миллионов саудовских, йеменских и трансиорданских арабов — потомков завоевателей, задержавшихся в Ханаане при расширении халифата, в некий «самобытный» народ, «не замечая» при этом, что тут же неподалеку пребывают в бесправии и на грани уничтожения несколько десятков миллионов курдов, действительно представляющих древний и самобытный народ.

Не менее удивительной чертой этой «освободительной» палестинской организации было то, что она была создана открыто и легально на территории, оккупированной Иорданией, и ни единой акции против арабских оккупантов не предприняла. Аналогичным фантастическим действием было бы, например, создание легального управления партизанскими отрядами в центре оккупированного немцами Киева. Уже одно это обстоятельство полностью раскрывало направленность этого учреждения, придуманного советскими шпионами-«корреспондентами» «Правды» типа Жукова и Примакова и вооруженного до зубов советским оружием через насеровский Египет. Цели этой «освободительной» организации Ли были ясны: кремлевские национал-большевистские чудо-богатыри решили с помощью лижущих им зад «унтерменшей», доблестно уничтожавших еврейских женщин, детей и стариков, решить «еврейский вопрос» на Ближнем Востоке и с помощью одних потомков Авраама-Ибрахима, чья очередь на тот свет в их глазах еще не подошла, поохотиться на других потомков того же Авраама — естественно, на невооруженную и беззащитную их часть. Таково было развитие событий и летом, и осенью беспокойного для Ли 66-го. У него возникло ощущение, что эта дьявольская кремлевская смесь — смесь провокаторов и вооружений — вот-вот достигнет в Египте и вообще на Ближнем Востоке своей критической массы и породит войну, опасную для всего человечества.