Чистосердечное признание автора

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Чистосердечное признание автора

(Вместо предисловия)

В отличие от чукчи из известного анекдота, я в большей степени читатель, чем писатель. В качестве читателя я частенько, по сохранившейся с советских времен привычке, листаю так называемые «толстые» журналы. В попытках прочитать содержащиеся в них «художественные» тексты мне практически всегда приходится пользоваться советом Джека Лондона, писавшего: «Читайте лучшее, только лучшее. Не бойтесь оставить недочитанным начатый рассказ». Я и не боюсь, и в результате мне последние десять лет почти ничего не удается осилить до конца.

Единственное, что я читаю весьма внимательно, так это краткие сведения об авторах сочинений, остающихся для меня недоступными по чисто литературным причинам (мне просто хочется знать, «откуда они такие берутся», говоря словами «ворошиловского стрелка»), и под влиянием потока этой почти документальной информации я пришел к печальному выводу, что в образ «современного русского (или русскоязычного) писателя» я категорически не вписываюсь по целому ряду признаков. Подробную опись таких вполне объективных признаков я никогда не составлял и могу здесь упомянуть лишь некоторые из них.

Я никогда не работал ни столяром, ни плотником, ни кочегаром, ни ночным сторожем, ни дворником, ни кладбищенским служителем, ни санитаром морга.

Я не участвовал в геологических экспедициях, не рубил лес и не выступал в цирке. Не состою и никогда не ходил в профессорах Оклахомского, Мичиганского, Канзасского, Ютского и других университетов в ненавистных русскому народу и его правителям Соединенных Штатах Америки.

Я не только никогда не жил, но и никогда не был в Израиле, Германии и США, где любят пребывать новые рыцари русской культуры и картавые русские патриоты современной формации.

Я не имею «фазенды» на берегах Бискайского залива или на гибралтарской скале и не живу сразу в нескольких экзотических местах (особенно меня поразил некий новорусский литератор, чьим местожительством одновременно являлись Соломоновы острова, Гурзуф и Тибет, или Непал, что для меня одно и то же).

Я не состою в «творческих» союзах, объединяющих великих русских (или русскоязычных) писателей, поскольку не ощущаю какого-либо своего специфического величия и не обнаруживаю в себе пресловутой русской души.

Я не являюсь лауреатом литературных премий имени Фаддея Булгарина, Аракчеева, Каткова, князя Мещерского и других столь же уважаемых людей.

Я не учился в советских и несоветских заведениях, которые герой моей книги именует «институтом» и «высшими курсами литературной госбезопасности».

Этот перечень моих недостатков, включая проявления «растленного влияния Запада», да и не менее «растленного» влияния Востока тоже, можно было бы продолжать до бесконечности.

Как и у всякого человека, умеющего читать и предававшегося этому интеллектуальному разврату с четырех лет, у меня годам к четырнадцати появилась несколько запоздалая мысль о писательском служении. Запоздалая, потому что обычно мечты стать милиционером, пожарником, писателем или летчиком поселяются в душе ребенка годам к восьми—десяти. У меня, однако, в эти годы становления личности были другие заботы: я добывал себе пропитание различными способами — трудами и ухищрениями, в том числе, выполняя обязанности подпаска, как и положено отдаленному потомку пастушеского народа, который, как говорил Тарле, «был силен в литературе» и потому не потерялся в дебрях истории, как многие другие.

Когда же я созрел для бесплодных мечтаний, в моей большой довоенной семье остался лишь один мужчина, не попавший в отличие от всех других моих близких на фронт по причине дряхлости лет и потому не погибший в мясорубке, именуемой Второй мировой войной, как мой отец, его брат и все прочие мои родственники мужского пола, находившиеся в «призывном» возрасте.

Этот уцелевший мужчина — вышеупомянутый историк-академик Евгений Викторович Тарле — разрушил мои мечты одной фразой: «Что бы ни случилось, держись подальше от всего, связанного с идеологией, а то будешь таким же несчастным, как и я». Конечно, в те времена я еще не представлял себе масштабов идеологического террора, не знал, что «мы на идеологии не экономим» (как говаривал местный Геббельс — слабоумный Мишка Суслик, отправляя на уничтожение тираж очередной не «пондравившейся» ему книги), но назойливость, с которой «советская власть» засирала идеологическим мусором даже детские мозги, меня, естественно, раздражала.

Я пережил и то время, когда ведомство того же самого слабоумного Суслика (применяя эпитет «слабоумный», я опираюсь на авторитетное медицинское заключение, опубликованное в 1982 г. и свидетельствующее о том, что к какой-либо умственной деятельности этот человекообразный индивид был абсолютно не приспособлен) в течение двух десятков лет препятствовало публикации книг Тарле. Однако, действовавший «от имени и по поручению советского народа», Суслик вряд ли был любимцем этого народа. Много лет назад, кажется, в конце 60-х или в начале 70-х, во времена «развитого социализма» я как-то по казенной надобности приехал в Москву и остановился в «Метрополе». После хлопотного рабочего дня я, отдохнув в номере, поужинал в одноименном ресторане с пальмами в кадках, а потом пошел в одноименный кинотеатр на последний сеанс. Название фильма не помню, но помню обязательный в те годы «киножурнал», одна из страниц которого была посвящена получению т. Брежневым какой-то очередной цацки. Цацку эту на генсековский пиджак, холуйски извиваясь, присобачивал лично т. Суслик. Пользуясь темнотой зала, народ оживленно комментировал подобострастную холуйскую пластичность главного идеолога, и в этих сочных комментариях доминировало глубокое презрение к этой, так сказать, личности.

Впрочем, сейчас наблюдая, как спустя более пятидесяти лет после ухода Тарле из мира живых одна за другой, обогащая издателей, переиздаются его книги, я, конечно, хотел бы быть столь же «несчастным», как он. И в то же время я его понимаю: утвержденный т. Сталиным в должности неприкасаемого, полезного и талантливого «буржуазного» историка, он во времена моей с ним беседы — при стареющем и слабеющем диктаторе — все более подвергался идеологическим атакам всякого рода ныне забытых «марксистско-ленинских» шавок от истории, считающихся тогда светочами «революционной» исторической науки, и это основательно портило ему настроение, да и на здоровье тоже сказывалось. И к тому же он понимал, что его относительно счастливая судьба в Империи Зла была чистой случайностью.

Не исключено, что это, адресованное мне его предупреждение, было связано и с тем, что от него не укрылось мое отношение к государству, в котором Аллах меня поселил. Должен сразу же внести ясность в этот непростой вопрос: я никогда не был «безродным космополитом» и «отщепенцем, лишенным любви к отечеству». Любовь к отчизне всегда была для меня святой. Но, во-первых, моей отчизной была моя любимая и ненаглядная Украина, а в ней — Украина Слободская, или Слобожанщина, и я никак не мог считать родным краем коренную Россию, а тем более Урал, Сибирь, Дальний Восток и прочие завоеванные Российской империей территории. (Судьбе лишь было угодно, чтобы мое чувство родины распространилось также на малый уголок земли Аллаха, и это не стало мне в тягость.) Во-вторых, понятия «отчизна» и «государство» для меня никогда не были тождественны. Отчизна — это что-то любимое и вечное, а государство есть лишь временный плод амбиций различных группировок не очень порядочных людей, и я прошу читателя помнить, что мои откровенно пренебрежительные слова относятся не к вскормившей меня земле, которой я был и буду верен, а к презренной нечисти, паразитирующей на этой земле и уверяющей, что она управляет ею от моего имени и по моей доверенности.

Возвращаясь к нашему разговору с Тарле о моем будущем, отмечу, что я ему верил больше, чем другим, и потому, когда «семейный изгой» — его младший брат Михаил Викторович, вернувшийся из Харбина, чтобы вскоре умереть в родных краях, — советовал мне всегда иметь на расстоянии вытянутой руки стопку бумаги, чтобы оттачивать свой «писательский дар» (он вроде бы его каким-то непонятным мне образом разглядел), я только улыбался. Как шутку воспринял я и слова о моем писательском будущем, оброненные Татьяной Львовной Щепкиной-Куперник.

Теперь мне кажется, что я просто отложил на неопределенный срок свои писательские поползновения в слабой надежде, что сумею дожить до исчезновения советского идеологического идиотизма, а пока отводил душу в сочинениях технических книг, статей и описаний к своим многочисленным изобретениям, и это мое «наследие» оказалось таким внушительным, что в одном из государственных архивов даже образовался мой именной фонд.

Но Аллах велик, и как сказано в Коране, «когда Он решит какое-нибудь дело, то лишь скажет ему: “Будь!” — и оно бывает» (сура 19, аят 36), поскольку «Аллах мощен над всякой вещью!» (сура 22, аят 261).

Мне выпало счастье дожить до того момента, когда Аллах сказал: «Будь!» и Ему понадобилось лишь несколько дней на то, чтобы «непобедимая и легендарная» Империя Зла с ее хрупкой мечтой о «светлом будущем» перестала существовать. Канули в небытие «советская литература» и охранявший умственную девственность «советского народа» Главлит, и на первых порах никто не мог остановить бурный поток бесцензурной литературы и свободной прессы.

Однако «еврейское неверие», о котором писал одесский певец революции, не верит не только в прочность, но и в слабость. Не верил в очистительную силу 1991 года и я: слишком уж много всякого рода коммуно-комсомольских секретаришек и инструкторишек, гэбистов, прочих «агентов национальной безопасности» и толпы штатно-внештатных стукачей внезапно стали истинно православными (включая примкнувших к этой компашке евреев, осеняющих крестным знамением свою широкую еврейскую грудь), проводниками новых «демократических» и «капиталистических» (в их понимании) идей. Многие удивлялись, каким образом все эти партайгеноссе, будто бы составлявшие в своей совокупности «ум, честь и совесть советской эпохи», могли молниеносно сформировать объединенные преступные группировки и воровские малины (конечно, под благообразными названиями). Должен сказать, что это удивление есть следствие марксистско-ленинской необразованности населения. Дело в том, что еще в первой редакции своего сочинения «Пролетарская революция и ренегат Каутский» вечно живой т. Ленин писал: «Диктатура пролетариата есть власть, основанная на насилии и не связанная никакими законами». (Затем эта фраза для успокоения трудящихся масс была дополнена указанием на то, что объектом насильственного беззакония в данном случае является только буржуазия — см. ПСС Ильича, т. 28, с. 216). Таким образом, беззаконие и бандитизм были изначально заложены в основу создаваемого по заветам т. Ленина прекрасного нового мира и лишь ждали благоприятных условий, чтобы лицемерный моральный кодекс строителей коммунизма перестал их стеснять. Ни второй Нюрнберг, ни даже элементарная люстрация так и не состоялись, и я был уверен, что рано или поздно какую-нибудь пакость эта нечисть сообразит.

Тем не менее я начал писать свою первую нетехническую книгу. Я сразу же решил, что, в отличие от всего ранее мной изданного, она будет подписана псевдонимом, состоящим из моего имени — «Яков» и имени моего отца «Лев» — «Яковлев», а собственным именем этого Яковлева станет Лео — имя, полученное моим отцом при крещении по лютеранскому обряду.

1991–1995 годы, когда я, шестидесятилетний, урывками писал эту книгу то в Харькове, то в Киеве, то в Сочи, то в Севастополе и Феодосии, то в Днепропетровске, были годами хлопотными: требовалось выработать хоть какую-нибудь линию поведения в меняющемся вокруг меня мире. На все испытания, подаренные временем, наложились и личные — в 1995 году обнаружилась смертельная болезнь жены. Это обстоятельство заставило меня поторопиться с завершением моего первого сочинения на вольную тему: я хотел, чтобы написанное мной успела прочитать жена, узнать в нем эпизоды наших жизней и убедиться, что память о них не исчезнет бесследно.

Она прочла в моем компьютерном «самиздате» эту книгу, получившую название «Корректор, или Молодые годы Ли Кранца», и, став моей первой читательницей, ушла снежной февральской ночью 96-го года на моих руках. Я же остался и продолжал ее перечитывать.

Прошел еще год, и вдруг какая-то моя внеплановая техническая разработка принесла неожиданные материальные плоды, коих оказалось достаточно, чтобы издать «Корректора» небольшим тиражом, что и было сделано. Появились восторженные отзывы и в местной, и в московской прессе, но я с этой книгой связывал лишь наивную надежду на то, что она заинтересует какое-нибудь издательство и я получу возможность издать полностью версию романа, вторая часть которого уже зрела в моем сердце.

Вскоре, однако, я понял, что этого не могло случиться, потому что этого не могло случиться никогда. Тем временем мой бедный издатель в 1998 году выставил это сочинение на соискание премии, именовавшейся в литературных кругах «Русский Букер». Поскольку ни он, издатель, ни я не входили в бражку, распоряжавшуюся тогда этой премией, то дальше лонг-листа «Корректор», естественно, не пошел, и его вторая часть была отложена надолго.

Меня этот «результат» не обескуражил. Принадлежавший мне тираж «Корректора» распространялся стихийно, но до меня иногда доходили вести о том, как мой литературный дебют воспринимался различными людьми. Хороших отзывов было много больше, чем плохих. Для кого-то этот текст был откровением, для кого-то — утешением. «Когда в моей душе поселяется усталость или ее терзают разочарования, я прочитываю несколько страничек из «Корректора», — говорил мне на каком-то банкете один чужеземный посольский секретарь, случайно узнав, что он сидит рядом с автором этой целительной для него книги. Было сказано, что Всевышний был готов простить весь развратный город, если в нем обнаружится хотя бы десять праведников. Писатель, на мой взгляд, имеет право быть менее строгим, чем Всевышний, и считать свой труд не напрасным, если у его книги обнаружится хотя бы один такой читатель.

И уже совсем недавно мне сказали, что в нескольких библиотеках, куда она попала, до сих пор стоит очередь из семи—десяти человек на ее прочтение. Именно это известие и напомнило мне о неизданной второй части романа, и я решил извлечь ее из небытия.

Подумал я и о «Русском Букере» 1998 года. Мои попытки вспомнить, кто и за что получил тогда эту вожделенную премию, оказались безуспешными, и я попросил знакомого найти для меня эту информацию в Интернете (сам я в Сети не бываю). Оказалось, что «авторитетное жюри» наградило «букером» какое-то нечитаемое «произведение» под названием «Старые письма», принадлежащее перу неизвестного писателя с незапоминающейся фамилией. С тех пор ни об этом писателе, ни о его «букеровском» творении никто ничего не слышал и не поминал. Срубил «бабло» с помощью «литературных корешей», ну и ладно.

Во второй части моего романа мельком говорится о «славном завоевании социализма» — отрицательном отборе, суть которого состояла в предпочтении дерьма. Оглядываясь на «букеровскую историю», к которой случайно оказался причастен, я понял, что принцип отрицательного отбора не остался в тоталитарном прошлом и, переходя от отца к сыну или к яблоку от яблони, дожил до нашего времени, о чем свидетельствуют и «прэстижные» премии 2007 года, оказавшиеся у сочинителей путаного бормотания о недавнем и давнем прошлом, осилить которое могут только бывшие советские литературные критики и то — в виде платной услуги. Особенно поразило меня торжественное премирование теологических изысков, которым некая малограмотная дама, позволяющая себе «при людях», т. е. публично — в прессе, заявить, что автором знаменитого гейневского «Диспута» является А. К. Толстой, пыталась придать художественные формы.

Впрочем, и славная «нобелевка» давно уже, на мой взгляд, столь же «объективна», как и московские премии. Во всяком случае, после Стейнбека («Зима тревоги нашей») среди отмеченных ею «шедевров» более или менее приличная проза мне не встречалась.

Возвращаюсь к книге, что сейчас лежит перед читателем этих строк. В ней под общим заглавием «Чёт и нечет» содержится роман в двух частях. Первая часть — это старый добрый «Корректор, или Молодые годы Ли Кранца», вторая, впервые увидевшая свет, именуется «В земле Нод, или Зрелые годы Ли Кранца». Не буду вдаваться в так поразившее Пушкина сочетание чёта и нечета в одной из сур Корана: тот, кто захочет узнать его тайный смысл, может обратиться к тафсирам — комментариям к Корану. Весьма подробный тафсир, принадлежащий перу Саида Кутба, убитого «героем советского союза» Гамалем Насером, сегодня доступен русскоязычному читателю. О «земле Нод» любопытный читатель узнает из Торы — первого дарованного свыше Писания, священного для иудеев, христиан и мусульман. Скажу лишь, что «земля Нод» — это сфера обитания, отведенная Всевышним Каину и, следовательно — всем нам, поскольку у Авеля, исчезнувшего, как дуновение весеннего ветерка, детей не было, а удержавший человечество на Земле Ной происходил от допотопных патриархов Ламеха и Мафусаила, имена которых есть и в родословии Каина (Быт. 4: 18), и в родословии младшего сына Адама — Сифа (Быт. 5: 25). Кровожадный же характер современного человечества наводит на мысль, что уцелели на Земле лишь потомки первого убийцы — Каина, а не робкого Сифа. Разве могли произойти от Сифа чекисты, гестаповцы и террористы всех мастей?

Что касается содержания моего романа, то я заранее согласен с мнением любого читателя, поскольку все на свете можно толковать и так, и этак. Возможно, кто-нибудь воспользуется в отношении этого текста советом Джека Лондона и «оставит его недочитанным», если сможет, конечно. Я же, во всяком случае, старался сделать все, от меня зависящее, чтобы этого не произошло.

В то же время, две части этого романа по своему стилю не тождественны друг другу. Я столкнулся с теми же трудностями, что и Г. Манн в своей книге о славном короле Генрихе IV: книга о молодых годах моего героя получилась очень цельной, а о зрелых годах — фрагментарной. Это объяснимо: вселенная зрелого человека до определенного предела неуклонно расширяется, открывая ему все новые и новые области бытия. Описать все это во всех подробностях невозможно, да и, вероятно, не нужно, и чувство меры заставило меня превратить вторую часть романа в своего рода серию новелл и притч.

Конечно, у долгожителя наступают сроки, когда его вселенная начинает снова сужаться — приходит старость. В то же время старость человека далеко не всегда бывает простой, и в романе-биографии она, пожалуй, заслуживает отдельной части. Г. Манну «повезло»: король Франции и Наварры был убит пятидесяти семи лет от роду и тем самым освободил его от необходимости превратить свою дилогию в трилогию, дополнив ее романом «Пожилые годы короля Генриха IV». Я же, хоть и оставил Ли Кранца живым на пороге старости, но подробно описывать этот невеселый период его жизни в рамках романа «Чёт и нечет» не рискнул.

Однако эту тему — старости, делающей мужчину «бывшим», — я не мог изгнать из своей души и почти сразу же по окончании второй части дилогии «Чёт и нечет» стал писать другой роман — «Голубое и розовое, или Лекарство от импотенции», в котором старый человек рассказывает о своей жизни и о своих взглядах на окружающий мир, вынуждающий его, погруженного в свое прошлое, к активным действиям в фантастически сложном настоящем. Этот роман также состоит из двух частей: «Девятая жизнь старого кота» и «Последнее путешествие в Туркестан», и в нем временами слышны отголоски истории Ли Кранца.

Работая над своими текстами, я никогда не составлял планов и схем. В данном случае — при написании «Голубого и розового» — мне служили «планом» «Элегия» Пушкина («Безумных лет угасшее веселье…»), «Парижская поэма» Набокова («Отведите, но только не бросьте…») и, конечно, «Скучная история» Чехова, заканчивающаяся в Харькове, где спустя 120 лет я писал этот свой роман. Удивительно, как таким относительно молодым людям (автору «Элегии» было чуть более тридцати, Набокову — около сорока четырех, а Чехову — 29 лет!) удалось передать печаль, думы и мечты старого человека. Возможно, на страницах моего легкомысленного или, по словам одного поэта, «дерзостного» романа ощутимы и отголоски таких моих любимых творений, как Книга Иова и Книга Екклесиаста — этой «конечной ступени в области человеческого мышления» (Чехов), а также Корана, с которым я, как и с Библией, не разлучаюсь.

Я же запомнил, как легко писалась эта моя книга: я, как всегда — урывками — присаживался к столу, брал чистый лист бумаги, и слова, казалось, лились помимо моей воли: я никогда не знал, какой будет следующая фраза.

Нечто подобное я переживал года два спустя, работая над моим последним вариантом биографии Омара Хайяма («Повесть о жизни Омара Хайяма, рассказанная им самим»), пять раз переизданным московским издательством «Эксмо» в 2004–2007 годах в различных хайямовских сборниках. Но такой свободы, как при написании «Голубого и розового», я все же не испытывал: мне нужно было «привязать» события жизни Хайяма и ее хронологию к жалким крохам сохранившихся свидетельств тех, кто был современником средневекового суфийского гения либо принадлежал его эпохе, и это меня стесняло.

Таким образом, в моем представлении вдохновение, сопутствовавшее созданию «Голубого и розового», сделало для меня работу над этим романом своего рода «точкой невозврата». Конечно, и после «Голубого и розового» и повести об Омаре Хайяме в заботах о хлебе насущном мне приходилось работать над художественными текстами — над прозаическим пересказом «Песни о нибелунгах» (М.: Эксмо, 2004) и повестью о Гильгамеше (М.: Эксмо, 2005), и работа эта не была мне в тягость, но такой радости, испытанной лишь однажды, она мне не приносила. По-видимому, эту особенность «Голубого и розового» ощутили и немногочисленные читатели сего романа. Немногочисленные, потому что его издательская судьба повторила судьбу «Корректора»: издатели говорили, что нужно писать целую серию таких «остросюжетных» сочинений, чтобы было что «раскручивать». Но для серии у меня не оставалось вдохновения, и я в 2004 г. достал эту рукопись из стола и напечатал ее весьма малым тиражом. Однако каким-то образом текст романа попал в Интернет и стал в нем размножаться уже независимо от меня. Недавно мне показали десятки сайтов в России и Украине, где он вывешен полностью, а также сайт, на котором идут дискуссии об этой книге. Но это все происходит само по себе, без моего участия. Это другая, параллельная жизнь, и то, что она существует, меня радует, хоть я, 75-летний инженер, вроде бы к ней непричастен.

Что касается упомянутой мной «точки невозврата» в художественном творчестве, то к ней, вероятно, в разное время приходят многие литераторы. Вот недавно отмечался юбилей В. Аксенова. Как его сверстник, я имел возможность наблюдать за всей его литературной карьерой, и четко вижу, что «точкой невозврата» для него стала небольшая повесть (или большой рассказ) «Жаль, что вас не было с нами». На этом он мог бы свою деятельность прекратить, и литература, на мой взгляд, ничего бы не потеряла. Некоторые идут к своей «точке невозврата» почти всю жизнь. Так, например, автор многостраничных философско-психологических романов швейцарский еврей М. Фриш, как мне кажется, только и жил, чтобы написать небольшую повесть «Монток», а все остальное было «издержками производства». Этот перечень можно было бы продолжить, включив в него «Ким» Киплинга, «Малый уголок» Моэма и т. д., но бывали редкие исключения, когда творец преодолевал «точку невозврата»: для Диккенса такой явной вершиной творчества стал «Дэвид Копперфилд», однако десять лет спустя он создал конгениальный роман «Большие надежды». Так что все возможно, но для этого нужно быть Диккенсом.

Как летний дождь, приходит вдохновенье,

Пройдет над морем и уйдет как дым…

Как летний дождь, приходит вдохновенье,

Осыплет сердце и в глазах сверкнет…

Все это, естественно, не относится к «литературным проектам» типа сочинений Коэльо, Реверсе, Х. Мураками, Б. Акунина и т. п., которые от вдохновения едва ли зависят. Литературное предпринимательство требует иных талантов.

Я это хорошо понимал и потому после 2005 года полностью прекратил свои опыты в области художественной прозы и возблагодарил Аллаха за то, что Он, в заботах о моем благосостоянии, освободил меня от необходимости заниматься литературным трудом ради хлеба насущного, предотвратив тем самым неизбежные разочарования, ожидавшие меня на этом неверном пути.

И последнее. Когда-то в конце XX века, когда мне еще приходилось общаться с читателями «Корректора», меня часто спрашивали, насколько автобиографичны экстрасенсорные способности Ли Кранца. Время тогда было такое, что экстрасенсы возникали повсеместно: и на телеэкранах, и на страницах печатных изданий. Скажу лишь, что манипуляции с чужим сознанием я считаю недопустимыми, и сам я меру своих возможностей в этом плане никогда сознательно не оценивал. Но, как и многие люди, я не всегда был властен над своими желаниями, и временами, когда острота этих желаний выходила на уровень страсти, эти желания осуществлялись несколько чаще, чем это можно было бы считать простой случайностью. Я, однако, не люблю вспоминать об этом. Мне всегда хотелось, чтобы все, что мне дано, было даром Аллаха, а не результатом действия неясных сил. Хотя истинный мусульманин верит, что все исходит от Аллаха: и Добро — в награду достойным, и Зло — в наказание за грехи. Я тоже стараюсь в это верить.

Лео Яковлев

Январь 2008