Книга седьмая Предвечернее время

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Книга седьмая

Предвечернее время

Клянусь предвечерним временем, поистине,

человек ведь в убытке, кроме тех, которые

заповедали и творили добрые дела, и

заповедали друг друга истине, и заповедуют

между собой терпение!

Коран, сура 103 «Предвечернее время»

И возникают беги дней,

Существований перемены,

Как брызги бешеных огней

В водоворотах белой пены.

А. Белый

Прошлое еще впереди.

Р. М. Рильке и М. Цветаева. Из переписки.

Поспешно время, ярки и отлоги

тропинки дней — идешь и вспоминаешь по дороге,—

сколь многое оставил ты на ней.

Юргис Балтрушайтис

I

Во второй половине семидесятых один из миров Ли — мир его общения с Хранителями его Судьбы, мир его Предназначения стал, как ему казалось, опять понемногу отходить на второй и третий планы. И только заметив это, он еще раз ощутил, как много значила для него причастность к этому миру, от объятий которого он иногда так настойчиво стремился освободиться в свои молодые годы.

Из-за этих своих постоянных раздумий он даже стал невнимателен и пассивен в своем «открытом» мире и, начав потихоньку «отодвигаться» от Сани, даже не подумал о ее замене, хотя к этому времени мир невидимых и даже запретных чувственных связей, возникший в нем еще в детские годы — годы их с Тиной тайной любви — и, казалось, ушедший из его реальной жизни в область души и памяти вместе с Тиной и Рахмой, вдруг возродился и стал ему необходимым по-человечески, а не по прихотям Хранителей его Судьбы.

Именно в период его глубоких раздумий о «капризах» его внутренних миров, в мире людей, в той его части, к которой относился внешний мир Ли, произошла одна из крупнейших строительных аварий, и Ли была поручена ликвидация ее последствий. Это поручение потребовало частых выездов на «объект» и на различные заводы и предприятия, и Ли был так озабочен «вписыванием» всего этого в свой семейный быт, что не сразу обратил внимание на то, что одна из молодых чертежниц-конструкторов, двадцатилетняя Лина, привлеченная к проектным работам, связанным с этой аварией, не отодвигалась, когда Ли подходил к ее доске, чтобы посмотреть чертеж, и он был вынужден плотно прижиматься к ее плечу и крутому бедру. Лишь однажды, когда он почему-то проснулся на рассвете, его тело и подсознание напомнили ему об упругости ее форм, и это воспоминание разбудило желание, а желание заставило отвердеть то, что было мягким, но вскоре пришло время вставать, и в толпе утренних дел и забот он сразу же забыл об этой сладкой минуте. Причем забыл настолько, что не вспомнил о ней даже когда они случайно оказались в одно и то же время на объекте. Там его обычно рвали на части и не отпускали с площадки строительства допоздна, и поэтому, вдруг увидев там же Лину, что-то сверявшую с чертежом, он дал ей ключ от своего номера, перечислив, что ему купить на ужин, и попросил, оставив еду в номере, отдать ключ дежурной, так как он вернется часов в десять вечера, если не позже.

Вернулся он не в десять, а почти в одиннадцать и по инерции прошел мимо дежурной на свой этаж, поскольку привык к тому, что ключ у него в кармане. Вспомнив, что отдал его Лине, он с досады дернул ручку двери и повернул было обратно, но вдруг осознал, что дверь под его рукою подалась. Тогда он толкнул ее сильнее и зашел в номер. Там была включена только настольная лампа, освещавшая снедь, сложенную на столе, а в остальной части комнаты царил сумрак, но в сумраке этом был какой-то непорядок, и, окончательно вернувшись из своих раздумий на грешную землю, Ли понял и причину этого «непорядка»: на его постели, не укрывшись даже простыней, наслаждаясь после дневной жары первым и еще слабым дыханием ночной прохлады, лежала обнаженная Лина, на которой, кроме узенькой полоски трусиков, не было ничего.

— Долго я буду ждать? — спросила она. — Я чуть не заснула!

Ли быстро принял душ и, не вытираясь по старой привычке, прилег рядом, предварительно стянув с Лины ее трусики. Двадцать лет разницы в сроках их пребывания на этом свете отошли на второй план, но лаская ее упругое, налитое тело, пройдя его губами от ее губ до лодыжек, не минуя самых сладких мест, Ли вспомнил, как пахнет молодость, вспомнил всех своих подруг, любимых им когда-то и любивших его в этом возрасте, вспомнил двадцатитрехлетнюю Нину, идущую сейчас вместе с ним к порогу пятидесятилетия, вспомнил, как он не дорожил тогда их и своей собственной молодостью, занятый иными делами и проблемами, и он любил их всех сейчас в Лине, прося в душе прощения за всю упущенную и невозвратную радость, за неотданную нежность.

Несмотря на свою храбрость и неженскую инициативу, Лина была скована в эту их первую ночь любви, а Ли не торопил событий, поскольку видел светлую даль этих, так неожиданно начавшихся отношений, а любопытство ее рук и глаз предсказывало немало наслаждений в будущем. Когда они, устав, постояли у открытой в темноту летней южной ночи балконной двери, а потом Лина заснула у него на руках, Ли попытался проанализировать, был ли этот подарок преподнесен ему Хранителями его Судьбы или все происшедшее было чистой случайностью. Но по оценкам Ли его энергетика после их с Линой бурного старта резких изменений не претерпела, и Ли склонялся к тому, что их встреча есть просто одно из приключений среди моря житейского, как говорили в старину. Этот вывод опечалил Ли, так как в сочетании с общим, уже владевшим им в то время ощущением очередной смены декораций в его жизни, он означал, что в ближайшее время он не будет причастен к событиям, оказывающим непосредственное влияние на судьбы человечества, как это было в случае со Сталиным и Насером. Кроме того, на сей раз «смена декораций» была не быстрой, как, например, некогда — исчезновение из его жизни «дядюшкиной Москвы», а крайне медленной. Она теперь выражалась в постепенном отходе от дел Черняева и С., в небыстром, но неизбежном приближении к возрастному пределу заместителя министра Ф. и в ряде других медленно развивающихся процессов. По оценкам Ли, уход этих людей, образующих его скрытый мир информации и влияния, должен был произойти в первой половине восьмидесятых, иначе говоря — через четыре-шесть лет, после которых ему, пятидесятилетнему, уже было трудно рассчитывать на новый этап служения Хранителям своей Судьбы.

И вот теперь допущенное Ими явление Лины, явно рассчитанное на долгую связь, не имеющую энергетической основы, свидетельствовало о том, что и эти пять-шесть лет будут «пустыми» в том понимании полноты жизни, которое возникло в сознании Ли под воздействием опыта минувших лет.

Все это вызывало в нем острый внутренний протест, потому что тогда, во второй половине семидесятых, он очередной раз вернулся к практической философии, и его политические оценки неизменно приводили его к выводу о наличии в Империи Зла в тот период огромной области приложения его способностей, некогда открытых ему Рахмой. Достаточно сказать, что страну в те годы покрывали совиные идеологические крыла полубессмертного антисемита Суслика-Гнусавого, а министерство любви к родным пенатам возглавлял догматик-марксоленинец, поэт-любитель и тайный еврей Андропыч, готовый ради идеи наводнить всю империю шпиками и доносчиками. И хоть маразм крепчал, но конца этому позорному существованию еще не было видно.

II

Сохранились весьма своеобразные заметки Ли из этого «тихого» смутного времени в Империи Зла. Они весьма резко отличаются от всех точек зрения на этот период истории — от тогдашней диссидентской, от тогдашней официальной, от тогдашней так называемой оппозиционной и от последующей «демократической». Я не буду здесь приводить его текущий анализ возникавших ситуаций в полном объеме — пусть его оценкой займутся позднейшие историки, для которых я попытаюсь сохранить его архив. Приведу здесь лишь его весьма оригинальный разбор происшествия с известным нелегальным сборником произведений «свободолюбивых» писателей, названным ими «Метрополитен», что, вероятно, по мысли заводил должно было подчеркивать подпольно-подземный характер этого издания, имевшего первоначальный «тираж» 4–5 экземпляров. (Следует отметить, что Ли часто намеренно или по невнимательности ошибался в названиях различных изданий. Во всяком случае, альманаха «Метрополитен» в русской литературной истории я не нашел, но нечто подобное было. Я не счел себя вправе исправлять его текст, тем более что здесь важна суть, а не буква. — Л. Я.)

Так вот, создание этого сборника Ли сразу же и без малейших колебаний посчитал блестящей акцией охранительных служб, показавшей, что нынешнее имперское министерство любви является достойным хранителем традиций российской жандармерии, создавшей «Протоколы сионских мудрецов». Конечно, в отличие от глобальных «Протоколов», сборник «Метрополитен» преследовал более локальные цели, но разрешил поставленные перед ним задачи с неменьшим блеском, чем лучшие охранительные умы романовской России решали свои и мировые «еврейские вопросы».

Вот как выглядела эта афера в схеме, построенной Ли тогда же, как говорится, по свежим следам этого события. Появилась ли ее идея в недрах охранки или пришла в голову одному из ее будущих участников, как и в случае с «Протоколами», значения не имело. Тем более что в Империи вовсю действовала частушка Оруэлла:

Под развесистым каштаном

Продали средь бела дня

Я тебя, а ты меня,

согласно которой любая идея через час-другой после озвучивания становилась известна «где положено» и пресекалась или…

В данном случае произошло «или» — идея была взята до поры до времени под охрану и тайное руководство. Главным, как всегда в Империи, был «кадровый вопрос» («кадры решают все»): участники этой акции были разделены на несколько категорий: тех, кого ради всеобщего спокойствия следовало выставить из Империи на «их любимый Запад» навсегда, тех, кого по совокупности прегрешений следовало из литературы исключить, тех, кого из-за изначальной ершистости и нежелания «сотрудничать» надо было в литературу не пустить, и тех, кого за участие в таком «враждебном акте» следовало публично пожурить (журение обычно начиналось словами: «И уже совсем не понятно, как среди этих… оказались…»), а потом при ближайшей оказии выпустить покрасоваться в Париж, чтобы «весь мир» видел, что «у нас» за инакомыслие никого не преследуют, и даже разрешить им для закрепления эффекта выступить с проверенно-независимой информацией на тему: «Как мы готовили «Метрополитен». Все эти цели в данном случае были реализованы сразу же, как только «подпольный» сборник кадрово укомплектовался.

Не столь уничтожающий, но все же весьма необычный для нашего времени взгляд господствует в записках Ли и в оценках такого выдающегося явления, как диссидентство. Подавляющее большинство наших славных диссидентов, чьими именами мы тогда жили, он относит к людям, устраивающим свои дела в разного рода и разной степени рискованных играх с правительством Империи Зла и сделавшим для крушения этой Империи значительно меньше, по мнению Ли, чем Александр Галич, Булат Окуджава и Владимир Высоцкий. Может быть, сейчас и следует хотя бы частично признать правоту Ли: почти все те из них, кто достиг своей цели — выезда, высылки, своего обмена на какого-нибудь красного шпиона или Большого Друга («обменяли хулигана на Луиса Корвалана, где б найти такую блядь, чтобы Брежнева сменять», — как гласила тогдашняя народная частушка), — занялись там на свободе своим личным обустройством и, придя из безвестности в диссиденты, ушли в безвестность по достижении желанной личной свободы и благополучия. Этот критический взгляд в записках Ли не распространяется, естественно, на нескольких святых, типа Сахарова и Григоренко, и великомучеников, подобных Марченко или Стусу.

Когда же Ли переходит к заметкам о так называемой легальной литературной оппозиции, его оценки опять становятся резкими до неприличия. Ли считал, что в Империи Зла возникло удивительное явление: агентурная художественная литература. Своим оппонентам в этом вопросе Ли в ответ приводил примеры использования шпионами в качестве «прикрытия» самых разнообразных профессий, в которых они нередко достигали высочайшего мастерства.

— Но если шпик может убедительно играть роль талантливого инженера, банкира или дантиста, то почему же он не может, если этого требует «задание», столь же убедительно играть роль талантливого или бездарного литератора? — спрашивал Ли, относивший к агентуре спецслужб не менее восьмидесяти процентов наличного состава «союза писателей». (Позднее он узнает о том, что генералы КГБ были в числе руководителей этой «творческой» организации.) Наличие такой разветвленной агентурной сети в «союзе писателей», как утверждал Ли, позволяло лубянским руководителям «литературного процесса», прикупая за рубежом «оценки» и «мнения» «независимых» советологов, русологов, политиков и прочей профессуры многочисленных в те годы кафедр славистики и русистики и, манипулируя этим фуфлом, вовлекать в свой иделогические хороводы не только незавербованное меньшинство внутри страны, но и тех кто «жадно пил свободу» на Западе.

Основываясь на этих умозаключениях, Ли вполне серьезно полагал, что министерство любви к отечеству и министерство правды держат на паях где-то в Москве специальный кабинет или явочную квартиру (как ни странно, фантазии Ли о наличии внутри империи явочных квартир, в том числе и для обсуждения и планирования литературных акций, принадлежавших андроповскому ведомству, позднее подтвердились. — Л.Я.), куда не реже, чем раз в месяц собирают «властителей дум» — редакторов толстых и тонких журналов, а также всех тех, кто «больше, чем поэт» и «больше, чем писатель», и после обязательной переклички распределяют дежурства: кому по левому, кому по правому, кому по центристскому, а кому и по «оппозиционному» направлениям. И все расходятся «спольнять». Заказанная же, допустим, «оппозиционная» вещь, ну, например, как пишет Ли, не упоминая автора, роман «Недосып» (может быть, «Бессонница»? — Л. Я.), затем подвергается критике справа, слева, из центра и даже из оппозиции. Потом вся без исключения «критика» объявляется «справедливой», хотя и отмечается, что левый критик чуть перелевил, правый — чуть переправил, центральный — слегка перецентрил, а «оппозиционный» — немного «загнул». А в целом все хорошо, прекрасная маркиза, все хорошо, поскольку лжелитературный лжепроцесс развивается, и развивается успешно. Почему-то пессимизм Ли, вероятно, природный, поскольку жизнь свою он делал, как хотел, и личных оснований для столь глубокой мрачности взглядов у него не было, особенно ярко проявлялся в отношении к советским «духовным ценностям».

Уже через много-много лет, почти через четверть века после описываемых здесь событий и обстоятельств, я спросил Ли, чем было вызвано в те годы его пристальное внимание к лубянским литературным играм и «процессам». Ли ответил, что он искал в этой среде хотя бы двух-трех человек, чей нравственный облик и требовательность к себе стали бы знаменем будущих перемен, поскольку чувствовал, что одного Сахарова для успеха корректуры, если таковая даже состоится, явно не достаточно.

— Нужен был Золя? — спросил я.

— Золя, Толстой, Чехов, Герцен — нужны были свободные люди, — ответил Ли. — Может быть, вы помните: кто-то, кажется, Сперанский, сказал, что в России не может появиться свободный человек. Так и случилось — за долгих два столетия только трое вышеназванных, ну, еще Ключевский и Владимир Соловьев смогли подняться над вонючей формулой «православие, самодержавие и народность», в том или ином ее виде, а все остальные были и остались рабами. Рабство же всегда ведет к двуличию, а если в поведении двуличие еще можно скрыть, то в творчестве оно обязательно вынырнет.

В своих суждениях Ли стремился к точности, а не к жесткости и тем более не к жестокости. Он был беспристрастен, как ученый у микроскопа. Весьма характерны в этом отношении его слова о Солженицыне, сказанные им в ответ на мой упрек, что он не включил нашего дорогого Исаича, наш свет во тьме, в свои списки:

— Солженицын как явление, — говорил Ли, — как и марксизм для бывшего «вечно живого», да и для самого Солженицына, ходившего в троцкистах, имеет «три источника и три составные части»: он создан его своевременной личной храбростью, мощной поддержкой из-за рубежа и миллионами человеческих судеб и жизней, изуродованных и оборванных тоталитарным режимом. Эти «три источника» связаны в нем намертво. Уберите хотя бы один из них — исчезнет Солженицын, будто его и не было. Например, если убрать его храбрость, остался бы человек с пустыми мечтами и дулей в кармане; убрать поддержку из-за рубежа — и он исчез бы бесследно в самом начале своих предприятий; отнять у него чужие судьбы и жизни, поглощенные лагерями, — и нет к нему того особого интереса за «железным занавесом», и превращается он в еще одного Тарсиса, Синявского, Даниэля и прочих, чье имя легион, обреченных на «известность в узких кругах», хотя кое-кто из них будет повыше большинства здешних лубянских «властителей дум» и «совестей русского народа». Не случайно в моих определениях и слово «своевременный», ибо в случае падения «железного занавеса» всем его разоблачениям будет на международном идеологическом рынке грош цена. Более того, даже если бы сохранился «курс пятьдесят шестого — шестьдесят второго годов» они тоже много бы не стоили.

— Главная же «составная часть» Солженицына — это прах миллионов безвременно ушедших жертв режима, на чьих костях возведено все его материальное благополучие. Именно на этих костях им был заработан его первый — гонорарный — миллион и второй — Нобелевский, обеспечившие ему независимость и свободу за них за всех. После этого он был обязан каждый день жить, помня о них и тратя все силы, чтобы все описанные им страдания и реки крови иссякли на Земле, а вот этого я не вижу, скорее наоборот: он без устали сеет ветер своими геополитическими и националистическими фантазиями.

— Но существуют же еще такие понятия, как литературное дарование, талант… — возразил я.

— Существуют, — сказал Ли, но их наличие обычно, за редким исключениями, устанавливают отдаленные потомки. Сегодня же талант Солженицына, если таковой имеется, не обеспечит ему даже хлеба насущного. И любому другому — тоже.

— Но был же все-таки «Архипелаг»… — упрямо сказал я.

— Вы ставите меня в трудное положение, — отвечал Ли. — Вы знаете, что в соответствии с моим Предназначением я могу быть только наблюдателем и не имею права на самостоятельную корректуру каких-либо событий. От меня требуется лишь готовность к свершению Предназначенного, но готовность эта в немалой степени зависит от моего знания и понимания сущности событий. Это мое знание основывается только на моем анализе доступной мне информации. И я выполняю такой анализ исключительно для личного пользования, но, учитывая вашу настойчивость, я сделаю для вас исключение — расскажу о результатах моего анализа случая с «Архипелагом», если вы этого желаете, конечно.

Я естественно, дал понять, что очень желаю, и Ли продолжил:

— «Архипелаг» охватывает 1918–1956 годы и очень немного добавляет разоблачительной информации к тому, что в той или иной форме стало известно в хрущевский период. В разгар «откровенности» — в 1958–1962 годах — большая часть этой книги могла бы быть опубликована. Но г-н Солженицын завершил свою рукопись в 1968 году, когда информацию о безобразиях сталинского периода уже свернули, и это вначале стало основой его конфликта с властями, имевшими все возможности растоптать его, уничтожив рукопись. Однако, совершенно неожиданно для многих, этот конфликт принял ленивый и затяжной характер. К сожалению, люди часто забывают о взаимоотношениях кота и пойманной им мыши, и, выдавая желаемое за действительное, «болельщики» г-на Солженицына, да и он сам, истолковали поведение спецслужб как робость и нерешительность, не поняв, что начинается та самая Игра кота с мышью, с невольным и неосознанным участием и «Архипелага», и его автора. Для объяснения причин и целей этой Игры требуется небольшой исторический экскурс. Двадцатые годы создали образ «передового еврея» — местечкового раба, ставшего революционным героем и подвижником, вроде фадеевского Левинсона. Потом потребовалось двадцать лет, чтобы вытравить этот образ, превратив еврея в патологического труса и лодыря, который не сеет и не пашет, бежавшего от войны торговать в Ташкент. Смерть Сталина предотвратила закономерное превращение этого штампа в «злейшего вредителя и отравителя», заслуживающего публичного наказания. Потеряв своего пахана, штаб международного заговора, имеющего своей целью «окончательное решение еврейского вопроса» путем физического истребления всех, кто помечен словом «еврей», сосредоточился на уничтожении еврейского населения Израиля. Шестидневная война не только сорвала этот, казалось бы, абсолютно беспроигрышный план, уничтожив колоссальные запасы славного русского оружия, десять лет непрерывно поступавшего на Ближний Восток, размазав как говно по стенам всех «советских советников» с их «доктринами». Она, эта война, уничтожила создававшийся десятилетиями образ трусливого, ни на что не годного еврея, абсолютного ничтожества, не способного себя защитить и прокормить. Стала прорываться информация об успехах еврейской страны во всем — в промышленности, военном деле и, что больнее всего — в сельском хозяйстве. Потребовалась очередная реконструкция официального образа еврея. Стали восстанавливать не достроенную при Сталине модель — «злейшего и подлого врага социализма». Но тут подоспели пражские события, и аналитики Юрия Владимировича, просчитывая будущее своего «лагеря», пришли к выводу, что на определенном этапе «их социализму» придется практически открыто прибегнуть к шовинизму и нацизму. Теперь я прошу вас ответить честно: вы читали «Архипелаг» от корки до корки?

Я не мог соврать и ответил:

— Нет. Но я многие главы прослушал из-за бугра.

— Советую вам прочитать, и вы убедитесь, что, хоть примерно к 1938 году евреи-каратели, работавшие в спецслужбах, были полностью физически уничтожены, в книге г-на Солженицына не чувствуется этих перемен, ибо тысячи имен русских администраторов Архипелага им вообще не названы, а безликие третьестепенные фигуры нескольких десятков Ивановых, Петровых, Николаевых, Гараниных и т. д., и т. п. в этом «художественном опыте» так бледны по сравнению с Коганом, Фельдманом, Френкелем и прочими евреями, чья жизнь и «подвиги» прослеживаются чуть ли не от пеленок, что их будто бы и вовсе не было. Если же попадался каратель-еврей с нехарактерной фамилией, то г-н Солженицын, предвосхищая будущих антисемитских «просветителей», ласково расшифровывал его имя-отчество, например, «Яков Саулович» Агранов. А чего стоит его гимн «столыпинскому вагону», задуманному для депортации в Сибирь и Среднюю Азию населения захваченных Россией в XVII и XVIII веках западных и юго-западных земель для последующего заселения их качественным народом. Да и плач г-на Солженицына о самом композиторе дела Бейлиса Столыпине, убиенном «гадом-троцкистом» (так, если помнится, сказано в «Архипелаге»!), тоже весьма впечатляет. Андроповские орлы-прогнозисты правильно рассчитали, что ореол «запрещенности» и вуаль «преследования» сделают все эти вонючие идейки и приемчики более эффективными, чем лобовая пропаганда, и включили их автора в свой хоровод, чему изрядно помогли и зарубежные глашатаи свободы, включая Нобелевский комитет, также ставшие участниками этой Игры. Правильность расчетов андроповских служб мы, дожившие до «перестройки», можем подтвердить. Метод г-на Солженицына по выявлению «еврейских корней» русского тоталитаризма и советского государственного террора получил сейчас самое широкое распространение. Относительно безобидный для нынешних властей «Архипелаг» заслонил все дела последующих десятилетий, и теперь даже убийства Стуса и Марченко со временем можно будет связать с деятельностью Троцкого и Ягоды. Думаю, что самостоятельно анализируя дальнейшие события, вы еще не раз получите подтверждение моих выводов.

Но это будет потом, а тогда Ли буквально выпрашивал у Хранителей своей Судьбы честь расправы над идеологическим Сусликом, с которым у него были давние и даже, в определенной степени, личные счеты. Ли давно знал, что за отчаянной «борьбой» с «космополитами», «известными еврейскими националистами» еще в сталинские времена стоял кровавый Суслик, но кроме этого он знал, что Суслик в пятидесятом уже подготовил «процесс» по «разоблачению банды» «космополитов»-историков, во главе которой им, Сусликом, был поставлен дядюшка, и только личное вмешательство Сталина, не пренебрегшего памятью об их многолетнем общении, предотвратило публичную расправу над семидесятипятилетним стариком. А как хорошо Суслик успел тогда все организовать: уже в «главных» университетах Империи Зла «народ» на «внеочередных» собраниях начал клеймить «злопыхателя, искажающего» родную историю. И вот теперь Хранители его Судьбы не отдавали ему этого подонка на изъятие его из мира живых, не давали ненависти Ли подняться на тот уровень, за которым для объекта этой ненависти оставался один выход — Смерть.

Когда через несколько лет Суслик сдох, как Кощей в песне Высоцкого, «без всякого вмешательства», Ли прочел в «Медицинском заключении о болезни и причине смерти Суслова Михаила Андреевича» первую фразу: «М. А. Суслов, 79 лет, длительное время страдал общим атеросклерозом с преимущественным поражением сосудов сердца и мозга». Он сразу же открыл медицинскую энциклопедию и нашел там убедительный словесный психологический портрет главного идеолога Империи Зла: «Наиболее ранним проявлением атеросклероза мозговых сосудов является ослабление и изменение психики больного, с характерным понижением памяти, словоохотливость, упрямство, подозрительность». Закончив это краткое медицинское исследование, Ли понял, почему этот человекообразный находился под неусыпной опекой Хранителей его Судьбы: где бы они еще нашли на этот важный пост кандидатуру с ослабленной психикой, которая могла бы внести такой вклад в развал Империи Зла, как это словоохотливо-упрямо-подозрительно-идеологическое существо.

III

Однако до того, как это все прояснилось, у Ли нередко возникали сомнения: не ошибаются ли Хранители его Судьбы. Ожидая обычной энергетической «инъекции», предшествующей, как правило, любому их «поручению», он на каждую женщину, попадавшую в то время в сферу его общения, смотрел как на долгожданный знак и, стремясь ускорить события, сам шел ей навстречу, что теперь, при наличии у него коктебельского кристалла, было совсем нетрудно: одно-два ночных внушения — и ту, в которой он предполагал посланного ему Хранителями его Судьбы энергетического донора, можно было приглашать в его уединенную квартирку, оставшуюся за ним после смерти Исаны.

Так он и делал и вскоре потерял счет своим гостям. Кто только ни перебывал у него тогда. Запомнилась ему близость с подругой, бывшей не менее чем на шестом месяце беременности, все время шептавшей ему: «Не дави живот! Только не дави живот!» Но у Ли в запасе было столько асан, в которых живот даже не участвовал, что эти предупреждения были излишни, и острота ситуации, когда рядом с ним бились два сердца — он слышал их, нежно лаская будущую мать, его поразила. Их «свидетель» вымахал потом здоровенным мужиком, и Ли смущал свою бывшую подругу, называя его «наш сообщник». Но все эти встречи, кроме воспоминаний, ничего не приносили, и, возвращая молодых женщин их мужьям, Ли чувствовал только признательность за доставленную радость человеческого бытия. Не было желанного ему прилива сил, не приходило так теперь желанное гневное исступление, лучи которого несли смерть объекту его ненависти.

Меняющиеся подруги Ли этого периода женским чутьем угадывали какую-то его неудовлетворенность, и после одного-двух приключений их встречи сами по себе прекращались, не переходя в длительную связь, а Ли, устав от этих, в общем ненужных ему похождений, возвращался к Лине, все более убеждаясь, что, скорее всего, именно она и была послана ему Хранителями его Судьбы для успокоения в это трудное для него время.

Тем более что и сама Лина к этому моменту кое в чем переменилась: куда-то исчез ее необузданный нрав, ранее то и дело дававший о себе знать даже в минуты близости какой-нибудь резкостью. Она стала мягкой и податливой.

— О чем ты сейчас думаешь? — спрашивала она, держа его в своих объятиях.

Он только улыбался в ответ, глядя в ее серо-зеленоватые большие светлые глаза, и она начинала хозяйничать на нем как хотела, чтобы расшевелить его. Ее гордый характер не позволял ей выпрашивать ласку, и она подталкивала его к ней своими средствами. Он же просто отдыхал, тихо радуясь предельной доступности ее упругого и совершенного в своей молодости тела, а отдохнув, возвращал ей ее ласки с избытком, радуясь переживаемой ею сладкой муке.

Каждая такая встреча с Линой на некоторое время изменяла шкалу его жизненных ценностей, и его душа утешалась памятью о пережитой радости, но потом иная действительность властно стирала эти воспоминания до новой встречи. И тогда Ли начинал жить другими заботами, увы, не такими радостными.

IV

Ли в этот период, как уже говорилось, опять стал интенсивно заниматься политикой и философией, но на этот раз, как никогда прежде, на его занятия оказывали большое влияние его экономические знания и довольно четкое представление об истинном состоянии Империи. Будучи близко причастным к одной из важнейших отраслей промышленности, положение в которой было показателем здоровья всего хозяйства страны, он уже в середине семидесятых ощутил явные признаки упадка. Этот упадок давал о себе знать и все возрастающими номенклатурой и объемом дефицита — увеличением очередей, «перебоев» и усилением других непременных отрицательных явлений в «плановой социалистической экономике».

И, как всегда, ухудшение жизни компенсировалось фанфарами и безудержным самовосхвалением. Ли полагал, что приближающийся всеобщий «пшик» в Империи Зла еще лучше ощутим со стороны и что этот упадок должен отвратить тех, кто «еще имеет выбор»: свобода или рабство, нормальная жизнь или жизнь среди «социалистических ценностей». На деле же в мире прослеживалась совершенно иная тенденция: была процветающая Куба, рай туристов, обеспечивавших своими деньгами бесконечный карнавал ее жителям, но те пошли за горлохватами и избрали «счастье» нищеты; был веселый и богатый сайгонский Индокитай, но его жители предпочли безбедному существованию голодную опеку «великого вождя Хошимина» — завещание этого тоталитарного карлика напоминало Ли по своему содержанию известную школьную шутку: «Не везет что-то великим людям: Шекспир умер, Ньютон умер, Ломоносов умер и мне нездоровится».

В Китае же «культурная революция» идиота Мао сыграла роль анекдотической козы, вселенной по совету раввина в переполненную тесную квартиру Рабиновича: когда козу, иначе говоря — «культурную революцию», сплавили на свалку, то даже коммунизм с китайским лицом стал «огромным достижением» на пути «демократических преобразований». По словам «советской печати», идиоты, мечтающие о слиянии в экстазе с «Великим Китаем», были на Тайване и даже в Гонконге. Но если тайваньские или гонконгские идиоты-«объединители» были существами почти мифическими, то стремление определенных и весьма многочисленных баранов из процветающей, свободной Южной Кореи в северокорейское стадо под суровую длань другого «великого вождя» Ким Ир Сена было печальной реальностью, часто приводящей к человеческим жертвам.

Эту всенародную тягу к рабству невозможно было объяснить, скажем, расовыми особенностями, поскольку она была свойственна, например, не только желтому востоку Азии, но и разноцветной Кубе. В то же время в желтом Индокитае все-таки были люди, готовые, как и на Кубе, сесть в утлые лодочки вместе со своими детьми и, рискуя своей и их жизнями, уйти в открытый океан, только чтобы не жить в «счастливом социалистическом» отечестве.

С тревогой Ли наблюдал и развитие событий в Иране, где либеральный режим шаха, пытавшегося дать молодому поколению персов европейское образование, все больше и больше попадал под огонь темных сил. Носители этих темных сил возглавляли «священную борьбу», сидя по давним «революционным» традициям в старой комфортабельной Европе и наслаждаясь всеми благами европейской демократии, а в свою защиту активно использовали ее законы. Получалось, что новое средневековье было выпестовано под Парижем. Судьба же шаха и его скорая болезнь и смерть зародили у Ли подозрения, что на стороне сил Зла тоже есть свои корректоры исторических событий. Во всем этом ходе всемирной истории Ли видел проявление подсознательного стремления определенной и весьма значительной части человечества к рабству, к «сильной руке», к «твердому руководству», к «единству нации» и прочим проявлениям инфернального, стадного начала, свойственного той разновидности живых существ, которая в любой момент рада сплотиться в «массу». В этом отношении был необычайно ценен опыт бесноватого Адольфа. Он показал, что от инстинкта «сплочения» не защищает ни образование, ни многовековая культура, ни христианские традиции, и чуть ли не весь народ внял призыву «вожака», образовав многомиллионную «массу-стаю», послушно исполняющую прихоти Зла. Лишь нескольким тысячам человек эта болезнь была непонятна и неопасна, и «призывы» идиота ничего кроме брезгливости у них не вызывали. Некоторых эта брезгливость по отношению к своей нации привела к такому потрясению, что они перестали себя считать немцами, как великий Гессе, отказавшийся уже после разгрома нацистов от участия в любом даже самом благородном по своей форме немецком начинании.

Но таковыми на деле оказывались единицы, и «массе» до них не было никакого дела, поскольку «работать с массой» можно было только в одном направлении — в направлении рабства и Зла. Думая об этом, Ли не переставал удивляться прозорливости Пушкина, разглядевшего убожество человеческих стад еще в то время, когда Европа жила надеждами на торжество идеалов Добра и Свободы:

Свободы сеятель пустынный,

Я вышел рано, до звезды;

Рукою чистой и безвинной

В порабощенные бразды

Бросал живительное семя —

Но потерял я только время,

Благие мысли и труды…

Паситесь мирные народы!

Вас не разбудит чести клич,

К чему стадам дары свободы?

Их должно резать или стричь.

Наследство их из рода в роды

Ярмо с гремушками да бич.

И Ли в эти годы постоянно мучили сомнения: не потерял ли он только время, благие мысли и труды, отданные служению Хранителям его Судьбы.

V

Возможно, впервые в уже довольно долгой жизни Ли его внимание к внешним и внутренним политическим делам не было бесстрастным взглядом постороннего, взглядом странника, имеющего свои цели и задачи. И когда он пришел к выводу, что кремлевским старцам, чтобы сохранить свой след в истории движения к «светлому будущему», уже мало обильно посеянного ими на Земле терроризма и тайного Зла, и что они все более убеждают себя, что все это «чижики», а от них «кровопролитиев ждут», причем предчувствие этого «кровопролития» непрерывно росло, он не мог не думать и о своем сыне, вошедшем в «призывной возраст».

Летом семьдесят девятого, по окончанию университета, для присвоения офицерского чина его вместе с другими выпускниками украинских университетов сплавили на три месяца в большой военный лагерь рядом с Батурином. Однажды Ли, возвращаясь из Москвы, решил поехать через Конотоп и навестить его «при исполнении воинского долга». В Конотоп и затем в Батурин он добрался на рассвете и решил подождать, пока лагерь проснется и выполнит все необходимые утренние процедуры. Он побродил по Батурину, посидел на берегу Сейма близ заброшенного дворца Разумовского, и все это утро от него не отступала тревога. Он не сразу понял, что действует достаточно сильное скорбное энергоинформационное поле: слишком много крови тех, кто был создан здесь этой Природой, было пролито здесь же на протяжении веков, поскольку когда-то этот городок в подарок «мин герцу» полностью вырезал царский сатрап и первый русский «генералиссимус» Меншиков, потом тут всласть порезвились другие бесноватые, включая считавшего себя русским последнего «генералиссимуса» и сатрапа самого Сатаны, и души убитых и уморенных голодом остались тут навеки, став частью этого прекрасного уголка в подлунном мире.

Военный лагерь был на другой окраине городка, и, ступив на его территорию, Ли уже не ощутил угнетающего действия сконцентрированного скорбного прошлого. По словам сына, жизнь в нем была сносной, но, тем не менее, ее бессмысленность — обычная бессмысленность неконтрактной военной жизни в мире всеобщей воинской повинности, как реальность, данная в ощущении любому нормальному человеку, угнетала донельзя, и этим угнетением была пропитана даже сама атмосфера в пределах лагеря, занимавшего опушку прекрасного лиственного леса. Когда они расставались, сын мечтательно сказал:

— Когда эти жуть и муть закончатся, я недели две буду валяться дома, читая толстые интересные книги, а потом давай двинем на юг, чтобы было теплое море, мандариновые рощи, теплоходы и прочая милая дребедень.

«Быть посему!» — подумал Ли, а вслух ответил: — Ладно, попробуем.

Со стороны Ли это не было отговоркой. Он легко воскресил в себе воспоминания о собственном всего лишь месяце, отданном военному идиотизму даже в относительно мягких условиях, созданных им там в стройбате бравым майором Гефтом, не идущим ни в какое сравнение с идиотизмом «общевойсковых лагерей», вспомнил, как ему хотелось смыть с себя и особенно со своей души эту мерзкую грязь в Сочи — городе его Судьбы, бывшем тогда совсем рядом, но не доступном ему из-за отсутствия денег. И он решил попробовать выполнить пожелание сына в полном объеме, хоть и не верил в успех своих планов.

Однако уже сразу по возвращении из Батурина Хранители его Судьбы дали ему почувствовать, что его намерения ими благословляются. Буквально на третий или четвертый день прямо к его рабочему месту подошла малознакомая ему сотрудница и робко спросила, не хочет ли он приобрести книжный дефицит — три толстых тома «Виконта де Бражелона». Сын давно уже мечтал прочитать эпопею о д’Артаньяне и его друзьях до конца, и Ли немедленно согласился. Столь быстрая реакция Хранителей его Судьбы на тайно принятый им план его удивила, и он, ничего не предпринимая, чтобы быть уверенным в своей непричастности к дальнейшему развитию событий, стал спокойно ждать.

Когда уже на пороге был сентябрь, а сын должен был возвратиться в начале двадцатых чисел этого месяца, Ли вдруг получил письмо из Москвы, пришедшее к нему окольными путями, поскольку его адрес изначальному отправителю был неизвестен, приглашение на стопятнадцатилетний юбилей гимназии в Херсоне, в которой в числе прочих именитых питомцев значился дядюшка. Сроки проведения торжеств оказались «строго увязанными» с планами Ли и желанием его сына. Таким образом его план явно был благословлен Ими.

Теперь оставалось просто ждать и надеяться, что за оставшиеся три недели кремлевские старички не придумают какой-нибудь большой или малой войны за «идеалы социализма», предчувствие которой не покидало Ли.

Но на сей раз обошлось, и сын с рюкзаком за плечами появился на пороге дома даже за день до положенного срока. План немедленно начал реализовываться: сын улегся читать «Дюму», а Ли стал готовить себе отпуск и добывать билеты в Херсон.

Они выехали в последних числах сентября и с удовольствием провели три дня в славном городе Херсоне, где им был готов и стол, и дом, и хорошая погода, и полный набор местных развлечений. Ли даже не стал сразу договариваться о помощи в дальнейшем путешествии. Он дождался неизбежного вопроса о дальнейших планах. К этому времени он уже убедился в определенном могуществе принимавших его людей и просто заказал три билета на быстроходный катер до Одессы и три классных билета на теплоход из Одессы до Сухуми, и заказ его был выполнен безоговорочно.

Через день Нина с сыном расположились в креслах у окон, чтобы любоваться быстро меняющимися картинами убегающего назад берега, а Ли вышел с сигаретой на кормовую палубу: ему хотелось быть поближе к воде и попытаться уловить грань, разделяющую Днепр и море, но он задумался и не заметил, как в поле его зрения остался лишь один правый берег, и тот исчез на время, когда на траверзе был Бугский лиман. Затем, после минутной остановки в Очакове, обогнув Березань, катер взял курс на Одессу. Ли смотрел, как на горизонте, подобно огромному старинному замку возникает одесский вышгород — город Исаны и Лео, город их Встречи, без которой его, Ли, не было бы на свете. Он думал о том, что вот так же пятьдесят лет назад перед глазами Лео, возвращавшегося из своих командировок в Николаев или в Херсон, возникала Одесса, в которой ждала его Исана, и вот уже нет на этом свете ни Исаны, ни Лео, и никто никого не ждет в родовом гнезде Кранцев на Греческой, но сегодня они встретились в своей Одессе снова, на этот раз в памяти Ли.

Ли вспоминал и все их прежние приезды в Одессу с Ниной — сначала без сына, потом несколько раз втроем. Свои частые деловые командировки сюда в конце шестидесятых он на этот раз не воскрешал в памяти (мало ли где его носило!). Он сейчас мог думать только о разделенной радости встреч. И перед ним проходили картины счастливого мая шестьдесят восьмого, порадовавшего их теплой погодой, преждевременным открытием купального сезона и просторным номером в гостинице «Париж», или как она тогда называлась «Красная», поступившим в их распоряжение почти на десять дней из-за неожиданной задержки в Москве забронировавшего его для себя Давида Ойстраха. Потом был летний месяц на Лузановке, а Нина лечилась в санатории на Куяльнике, была ловля бычков самоловами «на рачка» в Одесском заливе, было холодное летнее море шестьдесят девятого и было отплытие из Одессы, тающей в тумане за кормой их теплохода.

Все эти воспоминания принесли с собой столько грусти, что у Ли увлажнились глаза. «Может быть, права была Нина, и надо было употребить все силы и возможности, чтобы сейчас, уже на пороге пятидесятилетия переселиться сюда и провести здесь остаток дней», — подумал Ли, и снова все, чем он жил до сих пор, показалось ему суетой, тщетной, напрасной тратой времени и сил души. Налетевший на него на входе в одесскую гавань вихрь сомнений был так силен, что он быстро ушел с палубы и, чтобы отвлечься, стал возиться с вещами, готовясь к выходу.

Билеты до Сухуми ждали их в кассе порта, а до отплытия оставалось часов шесть. Все это время было ими отдано центру Одессы — Дерибасовской, Греческой, Соборной площади, Преображенской. Бродили почти бесцельно, иногда вспоминая вместе свои прошлые приезды. Когда пришло время двигаться поближе к порту, они прошли по цветной брусчатке на Пушкинской и потом — весь Приморский бульвар от Думы до беседки Воронцовского дворца и только после этого стали спускаться по лестнице к морю.

Вскоре Ли, как и десять лет назад, стоял на корме теплохода, уходящего в сторону Евпатории, и смотрел на тающую в сероватой мгле и сливающуюся с ранними осенними — был уже октябрь — сумерками свою милую Одессу, и томили его уже не сомнения, а грустные предчувствия, что так, все вместе, они прошли улицами этого близкого им города в последний раз.

VI

И были такие знакомые им порты Крыма. Была солнечная Евпатория в ранних заморозках, напомнивших Ли осенний рассветный иней и ледяные корки на лужах, хрустящие под его босыми ногами в Долине его детства. Был незабываемый Севастополь, тоже когда-то ставший вешкой их жизни хотя бы потому, что там был святой для Ли Херсонес, где он ощущал присутствие энергоинформационного моста, связывавшего его с ушедшими мирами Земли. Была Ялта, укрытая от норд-оста и потому теплая, но с явным присутствием осени.

Рейс их был не экскурсионный, но продолжительность стоянок была такой, что они успевали побродить по центру Севастополя, пройтись по набережной Ялты до своей любимой «Ореанды». Потом пришла вторая ночь, а на утро за иллюминатором их каюты уже были северокавказские предгорья.

Они продолжили свои традиционные прогулки, побродив, сколько позволяло время, по Новороссийску и, конечно, по своему Сочи. Дни были насыщены впечатлениями до предела, и кроме того, Ли уже с некоторым беспокойством думал о том, как они устроятся в Сухуми, и его общие житейские сомнения и предчувствия на время отступили в дальние уголки души.

Сухуми встретил их таким проливным дождем, что они не смогли даже сойти на берег, но к концу часовой стоянки дождь прошел, и начался обычный сухумский осенний солнечный день. Ли рассматривал народ, бродивший у причала, и не находил знакомых. «Вот и первые «удачи», — подумал он, но в этот момент к нему осмелился подойти один, долго до того внимательно рассматривавший их троицу молодой парень, представился и сказал, что он здесь по поручению его друзей, которые все как один оказались в это утро занятыми.

Машина ждала их в ближайшем переулке, и вскоре они мчались в сторону Келасури, но, не доехав до сухумского дендрария, свернули налево и въехали на территорию туристической базы. О ее существовании Ли знал и прежде, но никогда здесь не бывал.