ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
I
Над казачьей столицей горит золотом шапка собора. На улицах Новочеркасска в ту зиму были особенно хороши тополя в опушке голубоватого инея. Они стояли, словно солнечная декорация, а может-быть это мне так казалось. Всё мне тогда на Дону показалось радостным.
Шелестя по снегу, несутся военные автомобили, мелькая генералами. Рысят на золотистых дончаках отряды казаков; звякая бубенчиками, скользят извозчичьи сани и в франтовских сапогах, с песней, проходят юнкера: «Так, за Корнилова, за родину, за веру!»
На тротуарах трудно разойтись. Пестрота красных лампасов, разноцветные околыши и тульи кавалеристов, белые платки сестер милосердия, аршинные мохнатые папахи текинцев. На домах плакаты Добровольческой армии и партизанских отрядов. В этой морозной бодрости столица Всевеликого Дона, Новочеркасск, как военый лагерь. И только изредка среди офицерских бекеш и шинелей попадется проезжающий с фронта, растерзанный солдат, бросающий волчьи взгляды на обилие золотых погон; но тут их не сорвешь, это не Москва или Петербург, это готовящаяся к сопротивлению красным столицам – Русская Вандея.
Радостно и бездельно идя по Новочеркасску, мы заходим в полный молящимися собор. Ближе к алтарю в окружении офицеров, на коленях молится седоусый генерал, в очках, с лицом простого русского солдата; это бывший начальник штаба Верховного Главнокомандующего, генерал М. В. Алексеев. И тут же на паперти я неожидано встречаюсь с командиром, полковником В. Л. Симановским. Мы оба обрадованы. Но я удивлен неопределенно-тревожной переменой в полковнике: лицо дергается, говорит судорожно; я вижу, что развал фронта обошелся полковнику дорого.
На утро мы подходим к особняку, где у парадных дверей стоит розовощекий семнадцатилетний юнкер с винтовкой у ноги и делает свое лицо ребенка необычайно воинственным и суровым. Он доложил о нас караульному начальнику и мы поднимаемся по ковровой лестнице наверх, где в небольшой комнате оба красивые, оба в коричневых френчах, прапорщик-женщина и прапорщик-мужчина записывают добровольцев.
После записи гвардии-полковник Пронский обращается к нам с речью. Малорослый, с застывшей в лице петербургской брезгливостью, с пробором, расщепившим голову от лба до затылка, полковник чуть-чуть пренебрежителен и чуть-чуть аристократически-невежлив. Картавя и не по-русски, а по-петербургски, на иностранный манер, растягивая слова, он говорит:
– Поступая в нашу (ударяет на этом слове полковник) армию, вы должны прежде всего помнить, что это не какая-нибудь «рабоче-крестьянская», а офицерская армия…
Я гляжу на его шевровые узкие, как чулки, сапоги, на золотое кольцо на бледном дворянском пальце, на колодку орденов над карманом хорошо сшитого френча и с чувством подлинной горечи думаю: «так неужели ж он не хочет, чтоб наша армия стала, действительно, рабоче-крестьянской?» И в первую ночь в общежитии добровольцев мне не спится не только от этой речи, но еще и оттого, что сюда на Дон, на эти железные койки, с риском для жизни пробралось со всей России нас всего человек четыреста молодежи. И вот мы, эти двадцатилетние мальчики, мечтающие ввести всероссийский потоп в государственные берега, должны противостать миллионной обольшевиченной России.