Х
Х
Издалека доносится гул боя, то стихая, то разростаясь. С тяжелыми потерями прорвавшись сквозь станицы, крестьянские хутора, разгромленные черкесские аулы, Корнилов начал штурм Екатеринодара, охватив его с трех сторон.
К реке Кубани, где на берегу на некошенных лугах табором расположился обоз-лазарет, катится, беспрерывный гул штурма. У реки дымятся костры, пасутся стреноженные лошади; меж телегами ходят сестры милосердия, кормят, перевязывают раненых.
К вечеру второго дня, по наведенному парому лазарет медленно переправляется через Кубань и по узкой дамбе едет ближе к Екатеринодару, в станицу Елизаветинскую, ждать взятия добровольцами казачьей столицы.
В Елизаветинской нас человек тридцать раненых положили в церковную сторожку. Пол двухоконной комнаты застлан соломой, все лежат плотно прижавшись друг к другу. «Ну, я же ничего не вижу, сестра, умоляю, доктора!», то и дело отчаянно вскрикивает исхудавший рыжеватый поручик, ослепший на оба глаза от ранения в висок. «Воды…», тихо стонет мальчик-кадет, у него раздроблена ключица, но он так слаб, так тихо зовет, что за общими стонами его не слышно. Раненый в рот юнкер полумычит, зовя сестру: у него шесть дней не меняли повязки.
Вести из боя странные: то на дрожащей, задохнувшейся лошади подскакавший к церкви казак расскажет, что Екатеринодар взят и по станице проносится ура раненых, то оказывается, наши отброшены с тяжелыми потерями; а штурм гудит без перерыва третий день, все слилось в страшный гул большого сражения.
Мы, могущие передвигаться, вышли из сторожки и лежим на лугу у церкви.
– Я Перемышль, Львов брал, а такой канонады не слышал, – затягиваясь газетной самокруткой, говорит седой полковник с забинтованной головой.
– Они из Новороссийска тяжелые орудия подвезли, слышите, как ахают?
Все напряженно прислушиваются к сотрясающему воздух гулу орудийных залпов. Станичная церковка с розовым в золотых звездах куполом исстреляна; хромой старик-сторож показывает нам небольшой, стоящий в окне, написанный на стекле образ Христа; всё окно выбито снарядом, кругом иконы осколки, но прислонившись к железной решетке, образ Христа стоит нетронутым.
В церкви полумрак, пахнет весенним воздухом и ладаном. В колеблящемся мерцаньи свечей ветхий священник с желтой по краям бородой, служит великопостное служение, прочувственно читая молитву св. Ефрема Сирина: «Господи, владыко живота моего, духа праздности, уныния…»; и рушатся на колени, молятся раненые, плачут, не поднимаясь с колен женщины-казачки. А со стороны Екатеринодара все ревет артиллерия, от орудийных залпов содрогаются свечи и иконы в церкви.
Отслужив службу, неуверенной старческой походкой священник сходит по ступенькам паперти, опираясь о подожок, проходит к себе в разлапистый покривившийся дом.
Мы уходим спать в сторожку, но спать нельзя. Тяжело-раненые мечутся, стонут; ночью из боя пришли обессиленные, с лицами странно незнакомыми, Варя и Таня, обе сели возле нас, плачут: Свиридов убит, Ежов убит, Мошков умирает, рота перебита, наши, то и дело, бросаются в рукопашную, бьются из-за каждого шага, то займут их окопы, то красные снова их выбьют. Вчера сестры складывали раненых под стога, а к вечеру красные отбросили наших, и подожгли стога, из огня слышались крики и стоны раненых.
Ночь проходит без сна. Раненые все прибывают, в в сторожке нет уже места, их кладут снаружи, в ограде; раненая в грудь сестра кричит: «воздуха, воздуха!»; среди общих стонов два офицера осторожно выносят ее на крыльцо; ставший санитаром пленный австриец, в своей еще серой австрийской куртке, и две сестры неловко вытаскивают из сторожки умершего, его руки волочатся по полу, голова свернулась на сторону; «осторожней-же!» стонут раненые.
На рассвете к нам в ограду внесли раненую екатеринодарскую сестру. Девушка с зелеными переменчивыми глазами, овсяными кудрявыми волосами, ранена пулей в таз, сильно мучится. За ней ухаживают наши сестры, от нее узнали, что в Екатеринодаре многие девушки пошли в бой, желая помогать раненым и красным и белым; и наши видели, как она перевязывала в окопе и тех, и других; там ее и ранили пулей в таз.
После бесчетных конных и пеших атак, на пятый день беспрерывного штурма, наши потери убитыми громадны; среди убитых командир полка подполковник Неженцев; обоз с ранеными утроился; мобилизованные казаки сражаются неохотно, а сопротивление красных растет. «Когда идешь в атаку, от красных в глазах рябит», рассказывают раненые. Подвезенная из Новороссийска тяжелая артиллерия засыпает нас гранатами, а у нас уже нет снарядов, и белое кольцо добровольцев, охватившее Екатеринодар голыми руками, теперь в свою очередь охватывается спешащими на выручку кубанской столицы красными. Бой с фронта, с тыла, бой везде и нам В этом бою подкреплений ждать неоткуда.
В это тяжелое утро ко мне в ограде церкви подошел капитан Ростомов, на нем лица нет.
– Корнилов убит, – глухо сказал он, – теперь всё кончено, только ради Бога не рассказывайте, приказано скрывать, боятся паники, разгрома, говорят о неизбежности нашего плена, ну, а там известно что, – и капитан лег рядом на траву и, закрыв лицо руками, замолчал.
Сердце словно оторвалось и утонуло; я не хотел бы верить, но недалеко от церкви, где возле хаты качается под ветром дуплистая ветла, на карауле стоят два текинца; в хату входят и выходят военные, там в простом гробу, украшенном полевыми цветами, лежит труп небольшого человека с монгольским лицом; генерал Л. Г. Корнилов лежит в походной, защитной форме; и все стоящие у гроба, даже часовые текинцы, плачут.
А под Екатеринодаром все ухают залпы артиллерии.
Его штаб стоял в небольшой хате у рощи, на высоком берегу вытянувшейся далекой лукой Кубани. Уже давно красные вели пристрелку по этому белому трехоконному домику и адъютанты уговаривали генерала бросить хату, но, занятый безнадежным роковым штурмом, он уже не обращал внимания на уговоры и на гранаты, изрывшие рощу.
Последняя граната, пробив стену, попала под стол, за которым сидел Корнилов. Его подбросило кверху, ударило об печь: ему раздробило висок и переломило бедро. Из дымящейся хаты адъютанты вынесли генерала на воздух, .Корнилов умирал.
Когда стемнело, к нам в заваленную ранеными сторожку вошел запыленный обозный офицер в пропотевшей гимнастерке. «Господа!», закричал он, «укладываться на подводы! Только тяжелораненых просят не ложиться, легко раненых отвезут, переложат на артиллерийские, а тогда приедут во второй раз».
Сестры Таня и Варя торопят укладываться, ехать и в их шепчущих настояниях я чувствую какую-то тайну. Я выхожу в ограду, на паперти темные очертания старого священника.
– Благословите, батюшка.
– Храни вас Господь, – обнял меня дряхлый священник, и трижды поцеловал, – уйдёте… с нами что будет… Господи… – произнес с вырвавшимся стоном, – завтра же ведь придут и начнут расстрелы.
По темноте еще резче плывет гул боя. Сестры несут одеяла, подушки, торопливо укладывают нас на подводе и Таня шепчет, что мы отступаем от Екатеринодара, что тяжелораненых бросают в Елизаветинской на произвол судьбы, сокращая хоть этим обоз.
Я забыл в сторожке пояс, ковыляю туда. Коптящая керосиновая лампа со стены освещает вороха измятой соломы. В углу кто-то тихо-тихо застонал, это мальчик-кадет с раздробленной ключицей, он лежит навзничь, желтый свет мутно озаряет его изможденное детское лицо с темными, отросшими за войну волосами.
– Все уехали… бросили… – не то через силу, не то в забытьи простонал кадет.
Догоравшая лампа наполняла сторожку колеблящимися тенями; тяжелораненый оставался в темноте ждать утренней расправы красных.
– Триста раненых бросили, а? Ведь не только на смерть, а на страшное истязание! При Корнилове этого никогда бы не было, – вполголоса говорит на подводе раненый в лицо Коля Сомов.
– Доктор и сестры наши с ними остались, – шепчет Таня.
Возчик понукает лошадей, рысью едем в темноте; над нами катится, уплывает оставшееся на полнебе золото созвездий. Мы не знаем, куда нас ведет заменивший Корнилова, новый главнокомандующий генерал Деникин.