VIII
VIII
Над нами высокое беспощадное небо с нестерпимым жидкорасплавленным солнцем. Вороты рубах расстегнуты, лица матовы-пыльны, на губах соль, пот, песок, и нет краю этому ползущему галицийскому шоссе с копошащимися на нем игрушками-солдатиками, конями, орудиями, передками, зарядными ящиками, обозными повозками, двуколками, верховыми, мотоциклетами. Всё движется сплошной лавой, конница, пехота, артиллерия; движенье то и дело закупоривается живой пробкой; с треском сцепляются колеса орудий, друг на друга наезжают упряжки; над шоссе повисла матерная брань ездовых, храпят под хлещущими нагайками, бьются лошади. А надо всем темным облаком поднимается пыль, и под сумасшедшим солнцем мы задыхаемся в этой пылающей пыли. Губы ссохлись, пересмякли; усталость, голод, жажда; на остановках люди мгновенно засыпают тут же в пыли, в канавах, у дороги, но это не сон, это тяжкое забытье. На деревенских улицах у одиноких колодцев солдаты сгруживаются пить, сюда же с ведрами бегут кавалеристы поить лошадей; но на походе от питья только тяжелее.
Сколько дней мы идем? То ночуем в развороченных гранатами халупах, то на дворах под нежно шелестящими ветлами. В походном снаряжении люди спят в странных вывернутых позах; если б они не вскрикивали, не стонали во сне, можно было бы подумать, что это забытые на дороге трупы. А то мы идем ночь напролет под звездами и задремываем на ходу, в усталости не разбирая, сон ли это, явь ли, и всё движемся вперед, ступая отяжелевшими ногами в темноте черного ночного шоссе. И чем глубже мы вклиняемся в Галицию, тем шоссе взволнованней и бесповоротней втягивает нас в то дикое пространство, где нет уже ничего, кроме войны.
Левый сапог трёт, я плохо подвернул портянку, но переобуться боюсь, отстану. «Ну, вот, это и есть война», прицапывая по шоссе, думаю я, «всё это оказывается совсем просто, еще переход и за Коломыей мы «войдем в соприкосновение с противником», как обычно пишется в военных реляциях. Как мы войдем, я еще не совсем себе представляю, но это там будет видно. Сейчас в Пензе, Тифлисе, Омске, Архангельске люди читают в газетах о юго-западном фронте, как когда-то читал и я, и этот юго-западный фронт представляется им в виде какой-то идеальной военной линии. На самом деле, это мы, копошащиеся игрушки-солдатики, лошади, пушки; мне кажется, что в нас есть даже какая-то беспомощность; из Пензы всё казалось гораздо величественнее.
Мы оставляем за собой виднеющиеся ломанные изгибы старых русских окопов; проходим мимо обращенных к ним бывших австрийских; в канаве валяется уйма какого-то снаряжения.
– Эй, где теперь 117 дивизия?! – кричит Кирилл Ивановский скачущему по полю казаку-ординарцу.
– А хрен ё знает, – чуть приостановился и поскакал дальше казак.
У кого ни пытаемся узнать местонахождение 117-й дивизии, никто не знает: в боях. И мы наобум движемся по этому живому шоссе к Коломые.
На вытянувшем шею и просительно ржущем жеребце, по полю, рысью обгоняет общее движение обозов бородатый полковник, вероятно, отец большой семьи, оставшейся где-то в Калуге. В вооруженной давке люди злы, оттого, что не знают почему они идут, оттого, что никто идти не хочет, и все всё-таки идут под мученьем ослепительного солнца, от которого некуда скрыться, от которого, того гляди, лопнет перекалившийся череп. Лошади, люди, пулеметы, орудия, зарядные ящики, патронные двуколки, мотоциклеты, всё смешалось гремящим хаосом в этом неуправляемом движении, но я знаю, что в какой-то будущий момент, вся эта живая масса рассыпется и под солнцем начнет переезжать, перебегать, выбирать позиции, откроет огонь и тогда представится в виде совершенного порядка, в котором проявится сила, управляющая хаосом войны.
Ночью, на опустелом дворе брошенной хаты, я, засыпая, слышу, как, умащиваясь рядом со мной, прапорщик Мещеряков говорит:
– Знаете, Гуль, что на войне для меня страшнее всего? Что такая масса людей, такие чудовищные силы заняты ведь совершенно непроизводительным трудом.
Я смертельно хочу спать, не вслушиваюсь, не понимаю, что говорит Мещеряков.
– Вы, Мещеряков, экономист? – слышу голос Ивановского.
– Экономист….а что?
– Сразу видно.
Мещеряков что-то отвечает, а я, подложив под голову скатку-шинель, сладостно проваливаюсь в бездонную тьму. С тревожного военного неба глядят большие галицийские звезды всегдашнего кантовского неба, но они кажутся мне колеблющимися, плывущими, как множество огней летящих аэропланов.