В казанском округе
В казанском округе
Нигде значение отдельной личности не может быть так велико, как в армии. Военная история знает немало примеров, как молодые войска — весьма невысокой боевой пригодности — в руках настоящих начальников становились скоро первоклассными; и как другие войска, раз получив прочную закалку, сохраняли отменные боевые качества при самых неблагоприятных условиях. Достаточно вспомнить, как долго войска Варшавского округа жили традициями генерала Гурко; или историю 48-й пехотной дивизии, которая из второразрядной части в руках Корнилова буквально в 2–3 недели обратилась в первоклассную боевую дивизию.
В течение трех лет мне пришлось быть свидетелем такого единоличного влияния, но в обратном отражении: командование войсками Казанского военного округа генералом Сандецким наложило печать моральной подавленности на жизнь округа на многие годы.
Карьера ген. Сандецкого не совсем обычна. Офицер Ген. штаба, не слишком преуспевавший по службе, в 1904 г. он был начальником 34 пех. дивизии, стоявшей в Екатеринославе. Первая революция, отозвавшаяся крупными беспорядками и в этом городе, выдвинула ген. Сандецкого, который, действуя быстро и решительно, подавил восстание. В 1906 г. мы видим его уже на посту командира Гренадерского корпуса в Москве…
К этому времени все Поволжье пылало. Край находился на военном положении, и не только все войска округа, но и мобилизованные второочередные казачьи части, и регулярная конница, прибывшая с западной границы, несли военно-полицейскую службу для усмирения повсеместно вспыхивавших беспорядков. Командовавший в то время войсками Казанского округа ген. Карас — человек мягкий и добрый — избегал крутых мер и явно не справлялся с делом усмирения. Не раз он посылал в Петербург по телеграфу ходатайства о смягчении приговоров военных судов, — приговоров, определявших смертную казнь и подлежавших… его конфирмации. Так как к тому же телеграммы эти не зашифровывались, председатель Совета министров Столыпин усмотрел в действиях Караса малодушие и желание перенести одиум казней на него или на государя. Караса уволили; назначили неожиданно для всех Сандецкого.
Сандецкий наложил свои тяжелые руки — одну на революционные элементы Поволжья, другую — на законопослушное воинство.
В первом же годовом Всеподданнейшем отчете нового командующего проведена была параллель: в то время как ген. Карас за весь год утвердил столько-то смертных приговоров (единицы), он, ген. Сандецкий, за несколько месяцев утвердил столько-то (сотни). Штрих — характерный: принятие мер жестоких бывает иногда не только правом, но и долгом; похваляться же этим не всякий станет.
* * *
В начале 1907 г. я был назначен на службу в Саратов — начальником штаба 57-й резервной бригады{Резервная бригада состояла из четырех полков двухбатальонного состава. В 57-ю входил еще резервный батальон, стоявший в Астрахани.}.
Жизнь в Казанском округе была тогда на переломе: уходило старое — покойное, патриархальное и врывалось уже новое — беспокойное, ищущее новых форм и содержания, всколыхнувшееся после тяжелого урока только что отзвучавшей войны.
Еще живы были воспоминания о недавнем прошлом — так непохожем на жизнь столичного и пограничных округов и носившем в себе мало элементов воинственности, суровой школы и даже просто военной выправки. Тишь да гладь… Командиры — рачительные хозяева, словно добрые помещики в своих усадьбах. Мать-командирши, принимавшие совместно с супругами участие в назначениях, смещениях чинов полка, ссорившие, мирившие, женившие, крестившие в подведомственных им военных семьях… Ну, право, не умерли еще к началу XX века некоторые черты из жизни оренбургской крепостцы, описанной в «Капитанской дочке». Только модернизированные по времени и измененные в масштабе.
Незадолго до моего прибытия ушли в отставку два полковых командира. Один из них в качестве подсобного занятия содержал… бюро похоронных процессий. Полковые лошади возили покойников; факельщиками ходили по наряду солдаты, одетые в траурные одежды — чинно, мерным шагом, в ногу; фельдфебель нестроевой роты — впереди, в позументах, с жезлом… Другой командир поблизости от казарм построил собственный домик. И каменщики, и плотники, и штукатуры — свои. Чего проще: прервал недельки на три-четыре полковые занятия, налег всем миром и готово…
Хотя закон о предельном возрасте военнослужащих, введенный незадолго до японской войны, был тогда временно приостановлен, но старых служак, выслуживших пенсионные сроки, увольняли беспощадно, и это обстоятельство вызывало горькие обиды. При мне уходил один командир. Полк провожал его, как водится, хлебом-солью, подарком. Были гости и начальство. Говорились традиционные речи. Старик расчувствовался; встал и со слезою в голосе излил обиду…
Он ли не старался, не вкладывал всю душу в службу в течение сорока лет! Он ли не полон еще сил и здоровья, невзирая на свои шестьдесят! А начальство выбросило его за старостью… А полк! Каким он принял его и каким сдает!.. Старик вынул из кармана дрожащими от волнения руками записку и стал читать, поминутно смахивая предательские слезы, длинный перечень числа мундиров, штанов и прочих предметов «вещевого довольствия», которые он скопил для полка за время своего командования… Послесловие сорокалетней работы! В этом, полагал он, по-видимому, наибольшую свою заслугу и гордость.
И жаль мне стало старика, жаль человеческой жизни, так нелепо суженной, втиснутой в стены цейхгауза.
Занятия в поле до японской войны шли в полках по старинке — на строго определенных местах, по раз заведенному трафарету. Ближайшим начальством для резервных бригад, без промежуточных инстанций, был командующий войсками. Когда предместник Караса ген. Мещеринов приезжал в Саратов, — это было большое событие. Задолго до назначенного дня штаб бригады с батальонными адъютантами и учебными командами выходили в поле и колышками обозначали расположение каждой роты, всякое передвижение. Потом по колышкам долго ходили полки, готовясь к «маневру», который они должны были воспроизвести в присутствии командующего.
И сколько труда, времени и даже природной сметки расходовалось на эту «игру в солдатики»! Безобидную — если бы за нее не пришлось расплачиваться на маньчжурских полях…
Иногда Мещеринов не останавливался в Саратове, проезжая дальше, вниз по Волге. Тогда полки выстраивались вдоль берега. И когда пароход проходил мимо, с него махали платочком — от линии фарватера не было слышно голоса — а войска отвечали: «Здравья желаем, Ваше-ств-о-о-о!..» И потом раскатистым «Ур-а-а!» провожали уходящий пароход.
В такую-то тихую заводь ударили громы войны: две или три бригады Казанского округа, развернутые в дивизии, двинуты были в Маньчжурию. Дрались там доблестно, но не искусно.
По окончании войны в округ вернулось немало людей с боевым опытом, появились новые командиры, новые веяния, и закипела работа. Округ проснулся.
В это самое время в Казань прибыл человек, топнул в запальчивости ногой и громко, на весь округ крикнул:
— Не потерплю!
* * *
Еще задолго до приезда к нам, в Саратов, нового командующего распространились слухи об его необыкновенной суровости. Из Казани, Пензы, Уфы писали о грубых разносах, отрешениях, смещениях, взысканиях, накладываемых командующим во время смотров. Из соседней бригады прислали и «вопросник» — перечень, заключавший около 50–60 вопросов, задававшихся им. Перечень свидетельствовал о малом интересе командующего к чисто боевому делу — самому ему, между прочим, воевать не приходилось. Все больше — из гарнизонной и внутренней службы. Вопросы, в большинстве, представляли из себя загадочные головоломки. А так как сам командующий их не разъяснял, то становились они «жупелом» и «металлом», лишив покоя полковых и ротных командиров.
Вскоре выяснилось, что ген. Сандецкий читает все приказы, отдаваемые не только по бригадам, но и по полкам. И требует в них подробных отчетов, разборов, наставлений, особенно в смотровых. Начальнику Саратовской местной бригады объявлен был выговор за краткость смотрового приказа, обличавшую, по мнению командующего, необстоятельность смотра; велено было «без расходов для казны» объехать части вторично и отдать новый приказ… Генерал обиделся, приказание исполнил, но, вернувшись, подал в отставку.
И пошел писать округ!
Поток бумаги хлынул на головы оглушенных чинов округа, поучая, наставляя, распекая, не оставляя ни одной области службы, иногда даже жизни, — не разъясненной, допускающей самодеятельность и инициативу. Чего только не писали, не регламентировали! Командир Балашовского полка, например, в приказе рекомендовал нижним чинам, для упражнения в мерном беге и «для развития дыхания», передвигаться в пределах лагеря не иначе, как «бегом» — по уставу, и при этом громко говорить:
— Я — рядовой славного Балашовского полка…
Передвижение таким порядком… на «заднюю линейку» могло угрожать катастрофой… Нужно заметить, что приказ этот в жизнь не прошел — не в силу отмены свыше, а вследствие насмешек соседей и пассивного сопротивления чинов полка.
Другой поток — отчетов, сводок, статистических таблиц, вплоть до кривой нарастания припека в хлебопекарнях, до среднего числа верст, пройденных полковым разведчиком в поле… — направлялся в штаб округа.
«Бумага» вконец подменила дело. Она стала предметом соревнования и средством служебного выдвижения. Так, новый начальник Саратовской местной бригады чувствовал себя героем, когда его приказ о весенних смотрах, побив все рекорды, перевалил за сто страниц… Трудно сказать, как мог справляться ген. Сандецкий со всем этим материалом, но очень часто приказы и отчеты возвращались к нам с собственноручными его пометками и… с карами против тех, что показывали «меньшую резвость»…
Я дал себе труд подсчитать для одной из своих статей в журнале, как выражается эта графомания в полках Саратовского гарнизона. Цифры оказались умопомрачительными. Канцелярия «боевой части» — полка, в составе всего 900 человек, в среднем в год принимала 7 600 входящих бумаг, выпускала 8 600 исходящих, изводила 150 стоп бумаги и 4 ведра чернил.
В округе нашелся начальник бригады (54 рез.), генерал Шилейко, участник японской войны, пользовавшийся отличной боевой репутацией, который не хотел мириться с таким положением. Выведенный из себя напоминанием о представлении какого-то отчета, он ответил штабу округа: составление подобных отчетов для частей не выполнимо; до настоящего времени они сочинялись штабами по совершенно произвольным данным, с его ведома, чтобы не подводить понапрасну под кару его подчиненных; ему известно, что такая система практикуется и во всех прочих бригадах; как поступать впредь?
Штаб округа не ответил.
Выяснилось также, что командующий войсками недоволен «слабостью» начальников… Много приказов, в которых объявлялось о дисциплинарных взысканиях, возвращалось с собственноручными, всегда одинаковыми его пометками: «В наложении взыскания проявлена слабость. Усилить. Учту при аттестации».
И началось утеснение.
Многие начальники, конечно, сохраняли свое достоинство и справедливость. Но немало было и таких, что на спинах подчиненных строили свою карьеру. Посыпались взыскания как из рога изобилия. Походя, за дело и без дела, вне зависимости от степени вины, с одной лишь оглядкой — что скажут в Казани?
А Казань или подозрительно молчала, или сыпала резолюциями:
«Проявлена слабость… Не потерплю… Учту…»
* * *
Назначен был наконец день смотра командующим — Саратовского гарнизона. Много было волнения и страха.
Приехал, посмотрел — разнес, погрозил и уехал. Навел на всех панику. Особенно досталось двум штаб-офицерам, бывшим членами военного суда в только что закончившейся выездной сессии{Упрощенного состава: военный судья — председатель и два члена от войск — для дел по преступлениям политическим, совершаемым и военными, и гражданскими лицами. Край был на военном положении. Мера эта была введена по 87-й статье.}. Командующий собрал офицеров гарнизона и в их присутствии разносил штаб-офицеров: кричал, топал ногами и заявил, что никогда не удостоит их назначения полковыми командирами… за проявленное попустительство.
Дело заключалось в следующем:
В одном из полков, при обыске, в сундучке какого-то ефрейтора найдена была прокламация. Суд, приняв во внимание, что листок только хранился, а не распространялся, и другие смягчающие обстоятельства, зачел ефрейтору десять месяцев предварительного заключения и, лишив его ефрейторского звания, выпустил на свободу…
Вечером в штабе бригады штаб-офицеры изливали свое горе и недоумение:
— Пропали тридцать лет службы..
— Куда же девать «судейскую совесть»?..
— А судебная тайна… Быть может, я-то именно и требовал каторги, да остался в меньшинстве… Почем он знает?..
К чести нашего рядового офицерства, надо сказать, что такое давление на судейскую совесть не имело результатов. Приговоры по многим политическим делам в Саратове, на которых мне пришлось присутствовать, обличали твердость и справедливость в членах военных судов. Наряду с приговорами суровыми, я помню, например, явно раздутое и нашумевшее дело о «Камышинской республике», по которому все обвиняемые, после блестящей защиты Зарудного, были оправданы… в явный ущерб карьере членов суда. Мне хорошо известно, что не столько таланту В. Маклакова, защищавшего известного с.-р. Минора, сколько совестливости судей — двух штаб-офицеров — последний обязан сравнительно легким наказанием, которое ему было вынесено судом… Смутило судей то обстоятельство, что налицо были одни косвенные улики… Конечно, в обоих случаях не могло быть ни сочувствия, ни послабления, одно лишь чувство судейского долга. В первом процессе судьи верно отгадали сущность дела, во втором — ошиблись: Минор, как известно, стоял действительно во главе крупной боевой организации юго-востока России…
Армейские будни заволокло тяжелыми тучами. Тусклая жизнь военной среды окончательно замкнулась в порочном круге, очерченном произволом и самодурством. Люди жили, работали, стараясь пробить себе дорогу, и все время чувствовали, как некий рок, одна сакраментальная фраза — «Не удостаиваю» — может в любой момент перевернуть вверх дном все их надежды. Рок — потому что разил он всегда неожиданно, без видимых оснований и обыкновенно без объяснения, потому что борьба с ним была почти безнадежна: повыше Казани был только Петербург, но в представлении армейского офицерства Петербург был далеким и недоступным, а в понимании солдата — чем-то астральным.
Суждения командующего войсками о своих подчиненных основывались на составлявшихся в штабе округа «мерзавках», материалом для которых служили: приказы и служебная переписка, случайные газетные заметки и доносы. В каждом почти крупном военном центре округа имелось лицо из состава военнослужащих, на обязанности которого лежало «осведомление» командующего. В Саратове эту роль играл некто полковник Вейс, почти совершенно открыто. Он обратил на себя внимание ген. Сандецкого, будучи начальником Казанского военного госпиталя, где Вейс завел суровую дисциплину и занятия для больных: словесные для слабых и строевые для выздоравливающих.
Однажды Вейс перестарался: больной во время строевых занятий скоропостижно умер. Вейса, с производством в полковники «за отличие», перевели в Саратов, где он стал батальонным командиром и вместе с тем «профостом». Его боялись и презирали в душе, но внешне многие оказывали ему знаки внимания.
Наибольший произвол царствовал в деле аттестаций{На всех военнослужащих по закону составлялись аттестации прямыми начальниками и «аттестационными совещаниями». Мнение старшего начальника было решающим. Заключительная часть имела пять степеней: 1) достоин выдвижения вне очереди; 2) достоин выдвижения по старшинству; 3) пригоден к оставлению в должности; 4) подлежит предостережению о неполном служебном соответствии; 5) подлежит исключению.
«Предостережение» влекло за собой поражение права выдвижения в течение двух лет.}. В штаб бригады, после окончания аттестационной процедуры, являлось немало обиженных за советом и помощью. Я остановлюсь на трех-четырех примерах начальственного усмотрения — более характерных.
Полковник Лесного полка Леонтьев аттестован был отлично на выдвижение. Перевелся в другой полк бригады, принял батальон, и на другой же день пришлось ему представлять этот батальон на смотр начальнику бригады. Батальон обучен был прескверно, о чем и отдано было в приказе. Ген. Сандецкий, прочитав приказ и не разобрав в чем дело, отменил аттестацию и объявил Леонтьеву «предостережение о неполном служебном соответствии». Характерно, что трепетавший перед Сандецким начальник бригады не осмелился написать командующему о его ошибке. И только в приезд последнего в Саратов рискнул доложить… Сандецкий ответил:
— Теперь уже аттестации в Главном штабе; отменять неловко; приму во внимание в будущем году.
Леонтьев так и уехал в том же году в другой округ с «волчьим билетом»…
Полковник Бобруйского полка Пляшкевич, отличнейший боевой офицер, был аттестован «вне очереди» на полк. В перечне его моральных качеств командир полка, между прочим, пометил: «пьет мало». Каково же было наше удивление, когда через некоторое время пришло грозное предписание командующего, в котором объявлено было Пляшкевичу «предостережение» — «за то, что пьет», а начальнику бригады и командиру полка — выговор — за неправильное удостоение. Тщетно было объяснение полкового командира, что он хотел подчеркнуть именно большую воздержанность Пляшкевича… Ген. Сандецкий ответил, что его не проведут: уж если полковой командир упомянул о питии, то, значит, Пляшкевич «пьет здорово».
Так и пропали два года службы…
Так как «бумага» играла судьбою людей, в официальной переписке приходилось мучительно взвешивать каждое слово. Из полковых канцелярий постоянно приходили ко мне за советом. Но ничто не спасало от печальных неожиданностей.
Капитану Балашовского полка Хвощинскому в отличной аттестации написали, между прочим: «досуг посвящает самоусовершенствованию». Аттестация вернулась с резолюцией командующего: «объявить предостережение… за то, что свой досуг не посвящает роте». Не поверил своим глазам. Сходил в библиотеку, справился в академическом словаре: «Досуг — свободное от нужных дел время»…
Хвощинский «бежал» в Варшавский округ.
Командующий был непогрешим. Официальные доклады и объяснения не действовали. Я описывал в своих «Армейских заметках»{В военном журнале «Разведчик». Об этом — в следующем очерке.} в щедринском тоне особенно вопиющие случаи — помогало редко, но неизменно навлекало на автора скорпионы.
Был еще один способ, смягчавший иногда жестокое сердце командующего…
С одним штабс-капитаном Лесного полка случилось несчастье: он никогда не пил, но раз товарищ по полку напоил его и бросил одного на улице. В результате суд общества офицеров «товарища» наказал, а штабс-капитана простил, предоставив ему перевестись в другой гарнизон. Узнал об этом ген. Сандецкий. Немедленно последовало грозное предписание: исключить штабс-капитана со службы в дисциплинарном порядке, а командиру полка и начальнику бригады объявлялся выговор. Объяснения повели лишь к новому, весьма обидному предписанию, в котором командующий выражал крайнее удивление, что эти начальники не имеют понятия об офицерском достоинстве и чести мундира…
Семья из четырех человек выбрасывалась на улицу — куда примут офицера, выгнанного со службы. Пришла в штаб жена штабс-капитана — в слезах. Я посоветовал ей:
— Есть еще одно средство… Поезжайте в Казань. Командующий, видите ли, не выносит женских слез. Постарайтесь попасть на прием — только запишитесь под чужой фамилией, иначе не пустят. А на приеме загните ему хорошую истерику…
Через несколько дней дама вернулась сияющая.
— Все устроилось. Генерал Сандецкий разрешил не увольнять мужа. Напишите, пожалуйста, в полк.
— А бумажку привезли?
— Нет. Велел передать на словах. «Я им наговорил неприятных вещей, так теперь писать неловко…»
— Ну, нет! Без документа такие дела не делаются.
Слезы.
— Что же мне теперь делать?
— Напишите ему, что не верят.
Через некоторое время пришла бумага из округа с разрешением не увольнять штабс-капитана. Взыскания, наложенные на начальников, однако, не были отменены.
Насколько подавлены и развращены были чины округа произволом командующего, можно судить по следующему эпизоду. Я, будучи уже командиром полка в Киевском округе, чтобы выручить достойного штаб-офицера Балашовского полка Попова, устроил перевод его к себе. К моему изумлению, из Саратова пришла на него скверная аттестация и одновременно пояснительное письмо командира Балашовского полка: «Если бы Вы знали, с какой скорбью я должен был написать подобную аттестацию… Она написана была под давлением предписания начальства. Одно считаю долгом Вам сказать — это общее сожаление всех офицеров по поводу ухода П[опова] из полка». И это сделал человек, не заинтересованный уже в преуспеянии по службе, так как через два-три месяца уходил в отставку по предельному возрасту.
Так и жили — месяцы, годы…
* * *
При такой нездоровой морально обстановке боевое обучение все же двигалось вперед — скорее в силу общего подъема, охватившего военную среду, после маньчжурской неудачи, и инициативы снизу, чем руководства из штаба округа.
Округ пытался организовать «большие маневры» — сфера более доступная его прямому руководительству. Но это удавалось плохо, хотя бы в силу дислокации. На огромном пространстве от Казани до Астрахани и от Пензы до Уфы разбросано было пять резервных бригад{К 1911 г. резервные бригады были развернуты в дивизии, и в состав округа включено два корпуса.}. Когда, ценою весьма крупных расходов и пройдя сотни верст водными, железными и грунтовыми путями, «стороны» сходились, они представляли из себя далеко не внушительную силу: не более полутора полка военного состава. «Большой маневр» длился дня два. Раз — окончился столкновением, другой раз — командующий, усмотрев хаотичность в картине боя, остановил маневр, несколько часов разводил войска по уставному порядку и, не преуспев в этом, выругал всех и дал «отбой».
Маневр заканчивался торжественным молебствием и парадом. На молебне старший благочинный произносил слово.
— Кого мы видим, братие, среди нас, кого привечаем? Доблестного вождя нашего — Суворову подобного!..
Ген. Сандецкий стоял недвижно, глядел сурово, и по лицу его нельзя было прочесть — приятна ли ему лесть благочинного. Присутствовавшие же, видимо, чувствовали некоторую неловкость. А в моей памяти вставали невольно картины доброй, такой еще живучей старины: широкая Волга, казенный пароходец, развивающийся платочек и доносящееся с берега:
— Здра… жела… ва… ство-о-о…
Знал ли Петербург, что делается в Казанском округе? Конечно. Из судных дел, жалоб, докладов, печати…. Знал и Государь. Сухомлинов писал впоследствии: «Несмотря на всю доброту, у Государя в конце концов лопнуло терпение, и Его Величество приказал мне изложить письменно, что он недоволен тем режимом, который установил в своем округе ген. Сандецкий… Я написал… Его Величество в одном месте смягчил редакцию…» Потом, когда военный министр собрался ехать в Поволжье, Государь приказал: «Скажите командующему от моего имени, что я его ревностную службу ценю, но ненужную грубость по отношению к подчиненным не одобряю».
Поволжье бродило, и наличие там во главе войск такого сурового начальника считалось, очевидно, необходимым.
По какому-то поводу собрались однажды в Пензе старшие начальники округа на совещание; председательствовал временно командующий войсками, начальник штаба округа ген. Светлов (Сандецкий лечился на курорте). После совещания начальник одной из бригад ген. Шилейко завел речь о том, что во главе округа стоит человек — заведомо ненормальный и что на них на всех лежит моральная ответственность, а на Светлове и служебная, за то, что они молчат, не доводя об этом до сведения Петербурга. Генералы, и в том числе Светлов, смешались, но не протестовали. Спустя некоторое время Шилейко послал военному министру подробный доклад о деятельности ген. Сандецкого, повторив то определение, которое он сделал на пензенском совещании и сославшись на согласие с ним всех участников его… Доклад этот был препровожден министром на заключение… ген. Сандецкого. Трепещущий Светлов понес переписку во дворец командующего вместе со своим прошением об отставке. Что было во дворце — неизвестно. Но в конечном результате Шилейко был уволен от службы; Светлов, против ожидания, остался…
Года через два мне пришлось встретиться в Житомире, в знакомом доме с Шилейко. За ужином вспомнилось старое…
— Расскажите, ваше превосходительство, как вы Сандецкого в помешательстве уличали…
Шилейко сердито посмотрел на меня и не стал рассказывать.
Оказалось, дело его приняло было тогда дурной оборот; в конце концов его отпустили с миром, с мундиром и пенсией, взяв только обещание не подвергать происшедшее огласке.
* * *
Начальник нашей бригады ген. П. был человек добрый, не боевой и очень боялся начальства. Писал огромные приказы — смотровые и хозяйственные, в меру пересыпая их карами, и предоставлял мне вопросы боевой подготовки войск. Побудить его оспорить невыполнимое распоряжение штаба округа или вступиться за пострадавшего стоило больших усилий. Был такой случай. Генерал Сандецкий, прочитав приказ по Хвалынскому полку и спутав фамилии, посадил под арест одного штабс-капитана — не того, кого следовало. Начальник бригады вызвал к себе потерпевшего и стал его уговаривать:
— Потерпите, голубчик. Вы еще молоды, роту получать не скоро. А если подымать вопрос — ведь третий уже раз подряд такая оказия — так не вышло бы худа. Вы сами знаете, если рассердится командующий….
Штабс-капитан потерпел.
Сандецкий благоволил к ген. П. и отличил его — чином и лентой. Но вот однажды, во время «большого маневра», командующий приехал неожиданно в наш штаб и из беседы с П. убедился, что тот не в курсе отданных по бригаде распоряжений. Был весьма разочарован и сильно гневался. С того и началось… Дальше — хуже. Осенью состоялось бригадное аттестационное совещание, на котором «осведомитель», полковник Вейс единогласно признан был недостойным выдвижения на должность командира полка. Начальник бригады, скрепя сердце, утвердил аттестацию, но с тех пор потерял покой. А Вейс открыто, не стесняясь, потрясал объемистым пакетом, в котором лежал донос, и грозил:
— Я им покажу! Они меня вспомнят!
В конце года состоялось окружное совещание в Казани. Вернулся оттуда начальник бригады совершенно убитый.
— Ну, и разносил же меня командующий!.. Верите ли, бил по столу кулаком и кричал, как на мальчишку. По бумажке, написанной рукою Вейса, перечислял мои вины по сорока пунктам. Чего только там не было!.. «Начальник бригады, переезжая в лагерь, поставил свой рояль на хранение в цейхгауз Хвалынского полка»… Или: «Команды разведчиков оставались в лагере лишних две недели не столько для обучения, сколько для спокойствия задержавшейся там семьи начальника бригады». Или вот еще: «Когда в штабе бригады командиры полков доложили, что они не в состоянии выполнить распоряжение штаба округа, начальник бригады, обращаясь к начальнику штаба, сказал: «Мы попросим Антона Ивановича — он сумеет отписаться»… Теперь мое дело — табак.
Я был настолько подавлен всей этой пошлостью, что не нашел и слов утешения.
Через несколько дней пришло предписание командующего относительно Вейса: как смело совещание не удостоить выдвижения «вне очереди» штаб-офицера, которого он считает выдающимся и еще недавно произвел «за отличие» в полковники?! Командующий требовал созвать вновь совещание и пересмотреть резолюцию.
Такого насилия до тех пор мы еще не испытывали.
Вызвал я телеграммами командиров из Астрахани и Царицына; собралось нас семь человек. У некоторых вид был довольно растерянный, но тем не менее, все единогласно постановили — остаться при прежнем решении. Я составил мотивированную резолюцию о неподготовленности Вейса в строевом отношении и, по одобрении ее, стал вписывать в прежний аттестационный лист. Ген. П. выглядел очень скверно. Не дождавшись конца заседания, он ушел домой, приказав послать ему на подпись всю переписку.
А через час прибежал генеральский вестовой и доложил, что с начальником бригады случился удар.
* * *
Положение осложнялось еще тем, что замещать временно начальника бригады предстояло лицу совершенно анекдотическому — командовавшему Хвалынским полком ген. Ф[евралеву]. Он служил ранее в Генеральном штабе, командовал полком, был уволен от службы и уже из отставки поступил к нам. Ему предоставили «дослужить» определенный срок для получения полной пенсии. Человек начитанный, далеко не глупый, Ф[евралев] обладал двумя недостатками: страдал запоем и болезненной потребностью врать. Врал всегда, по всякому поводу, без всякой нужды и совершенно безобидно.
— Нас шестеро братьев, и все живы-здоровы…
Через пять минут:
— А у меня — три брата, и, представьте себе, все умерли насильственной смертью….
В собрании за буфетной стойкой идет разговор о последнем циркуляре…
— Вовсе не так, надо понимать. Да вот, кстати, пишет мне Володька Сухомлинов — вчера получил письмо…
Все сановники у него «Сашки», «Володьки», со всеми он приятель и на «ты». Ф[евралев] вынимает из кармана измятое письмо и начинает читать. Из-за спины его раздается голос мрачного капитана:
— Совсем там, ваше превосходительство, не про циркуляр написано. И подпись — «Твоя Вера»…
— А вы зачем подсматриваете? Не хорошо, молодой человек, не хорошо….
О своей неудаче по службе во время японской войны Ф[евралев] рассказывал с циничной шуточкой:
— Получен был ночью приказ — моему полку атаковать деревню… А тут случилось так, что и я, и полк ханшином напились. Послали другой полк, который лег почти целиком. Мне бы, собственно, Георгия надо бы получить за спасение своего полка, а меня отрешили от командования….
Пил Ф[евралев] мертвую — дня по два, по три — не выходя обыкновенно из своей квартиры. Иногда, впрочем, показывался… Так офицеры-хвалынцы однажды утром были немало удивлены, увидев поваленной ограду вокруг своего лагерного собрания… Это — командир ночью, вызвав полковых плотников и сам вооружившись топором, снес всю ограду…
Все это вносило большой соблазн в жизнь бригады. Полное недоумение вызывало то обстоятельство, что грозный Сандецкий совершенно не реагировал на поступки Ф[евралева], хотя знал обо всем. Тем более что в Хвалынском полку служил Вейс…
Ко мне Ф[евралев] чувствовал расположение и даже почему-то побаивался меня. Это давало мне возможность умерять иногда его выходки. Перед приемом бригады Ф[евралевы]м я высказал ему сомнение в том, что его командование окончится благополучно. Ф[евралев] успокоил меня:
— Ноги моей в штабе не будет. И докладами не беспокойте. Присылайте бумаги на подпись, и больше никаких.
Такая «конституция» соблюдалась в течение нескольких недель.
* * *
На другой день после памятного совещания я послал аттестацию Вейса и всю переписку о нем в Казань. Получил строжайший выговор за представление бумаг, «не имеющих никакого значения без подписи начальника бригады». Штаб округа выразил даже сомнение — действительно ли содержание их было известно и одобрено генералом П. Я описал обстановку совещания и послал черновики с пометками и исправлениями П.
В Казани, видимо, всполошились. Это случилось уже после двух крупных пензенских историй… Петербург посматривал косо на то, что делается в Казанском округе, и положение командующего считалось непрочным. Вскоре приехал в Саратов помощник начальника штаба округа ген. Иозефович — для виду с каким-то служебным поручением, фактически — позондировать, как отразилась в жизни гарнизона новая история… Разузнавал об обстоятельствах болезни П. и о моих служебных взаимоотношениях с Ф[евралевым]. Зашел и ко мне…
— Вы не знаете — как это случилось, какая причина болезни генерала П.?
— Знаю, ваше превосходительство. После нравственного потрясения, пережитого начальником бригады на приеме у командующего войсками, его постиг удар.
— Как вы можете говорить подобные вещи?
— Это безусловная правда.
После этого эпизода Казань совершенно замолкла, как будто сгинула вовсе, не принимая никаких мер и предоставив нас всех собственной участи. Между тем положение все более усложнялось. Началось переформирование нашей бригады в дивизию с выключением одних частей и включением других, со сложным перераспределением имущества, вызывавшим столкновение интересов и требовавшим властного и авторитетного разрешения на месте.
А Казань молчит.
Ген. П. понемногу поправлялся; стал выходить на прогулку; но память не возвращалась, постоянно заговаривался. Одна только мысль сидела в нем твердо и совершенно сознательно: опасение, что при предстоящем переформировании его могут не оставить на должности. Поэтому меня и других, навещавших его, П. настойчиво уверял, что он здоров вполне и на днях собирается посетить полки. Я уговаривал его не делать этого и, на всякий случай, принял некоторые меры предосторожности… Но ничто не помогло: прибегает однажды ко мне дежурный писарь, незаметно сопровождавший генерала П. на прогулке, и докладывает, что генерал сел на извозчика и поехал в сторону казарм… Я бросился за ним в казармы и увидел в Балашовском полку такую сцену:
В помещении одной из рот выстроены молодые солдаты, собралось все начальство. Ген. П. уставился мутным стеклянным взглядом на белобрысого молодого солдата и молчит. Долго, мучительно. Гробовая тишина… Солдат перепуган, весь красный, со лба его падают крупные капли пота… Я обратился к генералу:
— Ваше превосходительство, не стоит вам так утруждать себя! Прикажите ротному командиру задавать вопросы, а вы послушаете.
Кивнул головой. Стало легче.
Отвел меня в сторону командир полка:
— Я уж не знал, что мне делать. Представьте себе — объясняет молодым солдатам, что наследник престола у нас — Петр Великий…
Кой-как закончили, и я увел генерала домой.
А Казань все молчит.
Стал я уговаривать П. поехать на минеральные воды. К удивлению моему, помнит, что все сроки пропущены. Я обещал устроить. Послал телеграмму в штаб округа: начальник бригады просит разрешения приехать в Казань — освидетельствоваться «на предмет отправления на Кавказскую группу»… В душе надеялся, что примут какие-либо меры… Разрешили; против ожидания назначили на второй курс, начинавшийся недели через три… И больше ничего.
Из Казани писали мне, что П. произвел на комиссию тяжелое впечатление: не мог даже вспомнить свое отчество и в каком роде оружия начал службу…
П. вернулся из Казани и, очевидно, под впечатлением благополучного исхода поездки, которой он очень опасался, отдал приказ о вступлении своем в командование бригадой… Я протелеграфировал об этом в Казань, но Казань хранила упорное молчание.
Надо было пережить как-нибудь еще три недели, до дня отъезда П. на воды. По-прежнему штаб отдавал распоряжения и приказы, заведомо для полков — от себя, хотя и скрепленные подписью П., как раньше Ф[евралева]. Опять П. стремился навещать полки, и больших усилий стоило, чтобы удержать его от этого… В отношении Саратова удалось. Но в больном еще мозгу засела практическая мысль о возможности использовать право поездки, с получением прогонных денег, в Царицын для весеннего смотра Бобруйского полка. Никакие уговоры не действовали. П. быстро собрался и с адъютантом, которому я успел дать некоторые указания, поехал по Волге в Царицын… Заместителем остался вновь ген. Ф[евралев].
В этот день Ф[евралев] был в «градусе», и это послужило причиной смутившего окончательно Саратовский гарнизон происшествия.
Присылает ко мне жена П. вестового — просит сейчас же приехать к ним. Застаю всю семью страшно напуганной и растерянной: оказывается, ворвался Ф[евралев], кричал, швырял стульями и, узнав, что П. уехал на пристань, разругал всех за то, что выпустили ненормального человека… Только что успел я несколько успокоить дам, прибегает другой вестовой — бригадного врача Вершинина — приглашают к ним… Там — та же история. Вершинин взволнован, дамы его в слезах. Ф[евралев] и здесь произвел дебош, грозил предать бригадного врача суду за непринятие мер к изоляции душевнобольного… Сказал, что едет — догнать и арестовать П.
Я бросился за ним на пристань. Волна провожавших уже схлынула; на пристани было пусто; пароход еле белел вдали. Встретил знакомого офицера, который рассказал мне, что произошло.
Ф[евралев] подъехал на пролетке к пристани в тот момент, когда пароход отчаливал. На борту стоял начальник бригады с адъютантом. Ф[евралев] стал кричать, грозя послать телеграмму в Царицын о задержании генерала П.; потребовал вернуть пароход, но администрация не согласилась. Тогда Ф[евралев] сел в пролетку и заставил кучера по пологому спуску съехать прямо в реку — вдогонку за пароходом… Сломалась оглобля; под смех и улюлюканье собравшейся толпы пролетку вытащили, кое-как перевязали оглоблю, и генерал уехал…
Я бросился на квартиру к Ф[евралеву]. Генерал был уже дома и, по-видимому, после холодной ванны, пришел в себя. Заперся в своей спальне и, несмотря на все мои убеждения, не откликнулся и не открыл двери. Несколько дней никуда не показывался….
А Казань знает и молчит….
Вернулся из Царицына ген. П. — смотр прошел без большого скандала. А через несколько дней уехал на воды. Началось опять фиктивное командование Ф[еврале]ва, длившееся около трех недель, пока не приехал предназначенный на должность начальника разворачиваемой дивизии — ген. Болотов.
Насколько ген. Сандецкий был смущен саратовской историей и опасался ее огласки, можно судить по следующему эпизоду.
Летом того же года я получил полк в Киевском округе и распростился с Саратовом. По дороге меня нагнало письмо помощника начальника штаба Казанского округа следующего содержания: генералу П. предложено было подать в отставку по болезни, но он категорически отказался. Не могу ли я воздействовать на него, так как командующий войсками не желал бы принимать в отношении П. принудительных мер…
* * *
Этот эпизод, невозможный в других округах и переносящий нас скорее в эпоху Крымской кампании, имел место в 1910 г., т. е. за четыре года до мировой войны…
Мне остается упомянуть вкратце о дальнейшей судьбе некоторых лиц, упомянутых в этом очерке.
Генералы П. и Ф[евралев] под благовидным предлогом расформирования бригады уволены были в отставку, и вскоре оба умерли. Ф[евралев] несколько месяцев перед смертью пролежал в полном параличе.
Полковник Вейс, хоть и с опозданием, получил полк в том же Казанском округе и выступил с ним на войну. По отзыву сослуживцев тщательно избегал прямого участия в боях и очень скоро эвакуировался окончательно в тыл.
Дело об аттестации Вейса, в числе четырех наиболее вопиющих случаев нарушения закона, попало в отчет Главного штаба, представляемый военному министру. Это обстоятельство, как и все другие поступки ген. Сандецкого, не помешало ему оставаться на своем посту до 1912 г. «Переданная генералу Сандецкому Высочайшая воля, — говорит Сухомлинов, — на некоторое время дала возможность подчиненным его вздохнуть свободнее. Но скоро началась старая песня, так что пришлось ген. Сандецкого убрать и назначить членом Военного совета. Тем не менее во время мировой войны Сандецкий вновь был назначен командующим войсками того же Казанского округа. Вновь посыпались жалобы и понеслись стоны из запасных частей и военных лазаретов…. Потребовалось новое вмешательство Государя, новые внушения…
В мартовские дни Сандецкий был арестован Казанским гарнизоном. Керенский назначил над ним следствие по обвинению в многократном превышении власти, а большевики впоследствии убили его.