О Казани и о Казанском университете

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О Казани и о Казанском университете

Город Казань стоит на впадении реки Камы в реку Волгу. Здесь Волга, изгибаясь, делает почти прямой угол и направляет свои пополневшие воды на юг, к Каспию, к старым дорогам на юго-восток.

А. И. Герцен писал в очерке «Письмо из провинции» (1836):

«Ежели России назначено, как провидел великий Петр, перенести Запад и Азию и ознакомить Европу с Востоком, то нет сомнения, что Казань – главный караван-сарай на пути идей европейских в Азию и характера азиатского в Европу. Это выразумел Казанский университет. Ежели бы он ограничил свое призвание распространением одной европейской науки, значение его осталось бы второстепенным; он долго не мог бы догнать не только германские университеты, но наши, например, Московский и Дерптский; а теперь он стоит рядом с ними, заняв самобытное место, принадлежащее ему по месту рождения. На его кафедрах преподаются в обширном объеме восточные литературы, и преподаются часто азиатцами; в его музеумах больше одежд, рукописей, древностей, монет китайских, маньчжурских, тибетских, нежели европейских».

Казань была старым владением России; оттуда собирались двигаться дальше, здесь подготовлялись переводчики из местного населения, чтобы идти на Среднюю Азию.

Нижний Новгород и Казань были дальними пунктами связи России и Востока.

Ока, Кама, Волга через Каспийское море и с перевалами посуху через Дон и Черное море тянулись на восток голубыми дорогами.

Все это имело отношение и к потомкам бывшего казанского губернатора.

На гербе графов Толстых – сложном и запутанном – самой достоверной геральдической деталью было изображение семибашенного замка тюрьмы, возвышающейся в Константинополе.

Два раза был заключен в этой красивой тюрьме русский боярин, впоследствии граф Петр Андреевич Толстой, человек коварный, но упорный, смелый в отстаивании данных ему поручений.

Путь мальчика, отправленного учиться в Казань, жить у чудаковатого дяди Юшкова, отставного полковника, сохранившего черными усы, которые переходили в широкие бакенбарды, был не случаен, хотя биографически обусловливался рядом смертей, посетивших семью. Не случаен так же, как позднейшее знакомство юноши с Кавказом.

В свое время по дороге в Арзрум Пушкин встретил тело убитого в Тегеране Грибоедова.

Судьба русских вольнолюбивых писателей и образ Кавказских гор наполняют все «Путешествие в Арзрум».

Поэт узнал на краю неба облака, которые видел десять лет тому назад: «Они были все те же, все на том же месте. Это – снежные вершины Кавказской цепи».

Скоро Толстой увидит эти же горы, сперва примет их за облака, потом поразится их дали, потом успокоит горами душу.

Путь туда, на юг, на восток, был привычным для русских дворян – как дорога войн и изгнаний. Кавказские горы стали полутюрьмой для Бестужева-Марлинского, Одоевского, Лермонтова и многих других.

Константинополь был городом, дорога к которому как будто шла прямо мимо Ясной Поляны, только надо было ехать все на юг, все на юг.

В Казанском университете особенно славились факультеты математический и восточных языков.

В Казани было много знакомых; там сохранились связи бывшего казанского губернатора и какой-то отзвук славы графов Толстых.

Лев Толстой ехал в Казань с собственным дворовым Ванюшкой, подаренным тринадцатилетнему мальчику теткой Пелагеей Ильиничной, ехал, ночуя то в коляске, то в курных избах.

На привалах дворовый дружески болтал с барином по-французски. Ванюшка полудругом, полуслугой прошел через Кавказ, Севастополь, Ясную Поляну; всю жизнь он подавал Льву Николаевичу воду и полотенце, а изредка переписывал его рукописи крупным полудетским почерком.

Борис Михайлович Эйхенбаум обратил внимание на то, что в «Отрочестве» героя повести друзья его брата шутя называют «дипломатом». В «Юности» прозвище остается. Это прозвище родилось из важной болтовни бабушки, которая думала, что ее внук обратится в дипломата и будет ходить во фраке и в модно взбитой прическе.

Если можно считать случайным то, что Николай Николаевич, старший брат Льва, после неудачи на экзаменах в Московском университете перешел в Казанский университет, то не случайно то, что в Казани для четырнадцатилетнего графа Толстого наняли учителей и посадили за изучение турецкого, татарского и арабского языков.

Б. М. Эйхенбаум в журнале «Русская литература» в интересной статье «Из студенческих лет Л. Н. Толстого» писал: «С начала 40-х годов особую популярность и злободневность заново приобрел так называемый „восточный вопрос“. Недаром Лермонтов собирался ввести в свою „Сказку для детей“ (1840) строфу со следующими стихами:

Меж тем о благе мира чуждых стран

Заботимся, хлопочем мы не в меру,

С Египтом новый сладил ли султан?

Что Тьер сказал, – и что сказали Тьеру?

На всех набрел политики туман…

К середине сороковых годов международная острота «восточного вопроса» еще усилилась, и Николай I подготовил проект дележа «умирающей» Турции между Англией и Россией. Дело приняло настолько серьезный оборот, что весной 1844 года Николай I совершил поездку в Лондон для переговоров с королевой Викторией и министром иностранных дел графом Эбердином. Так завязался сложный дипломатический узел, втянувший потом Россию в Крымскую войну, в которой Толстой принял близкое участие, но не в качестве дипломата.

На Кавказ ехали добиваться чина коллежского асессора чиновники-недоучки и там заселяли скромными памятниками тифлисские кладбища.

На Кавказ посылали ссыльных поляков, слишком влиятельных вельмож и поэтов-неудачников.

Лев Николаевич не был сразу принят в число студентов, но ему дали переэкзаменовку и в результате приняли, в чем, вероятно, сказались хлопоты семьи.

Внуки опального губернатора для казанского общества были юношами знатными и достаточно богатыми, так как долги деда не перешли на внуков, а осуждение старого графа не состоялось ввиду его смерти.

Но Лев Николаевич был в обществе угловат, несмел и в то же время странен.

На восточном факультете Лев Николаевич учился плохо.

Он не увлекался арабским и турецким языками, несмотря на то, что был к языкам поразительно способен. Восточные языки тогда учили так, как учили арабскому языку в дальних медресе Бухары: через язык проламывались, не считаясь с его духом, изучали так, как будто идет погоня через лес или, вернее, человек, завязший в болоте, вытаскивает с трудом свои ноги.

Рядом читал лекции молодой профессор-юрист, лекции которого привлекли молодого графа.

Перед переводом молодой студент на лето поехал в Ясную Поляну.

Путь по грунтовым дорогам от Казани до Ясной Поляны, даже если имеешь собственных лошадей, не легкий и не близкий.

О длине пути дает представление тот факт, что Лев Николаевич в одной из обратных поездок в Казань прочел за дорогу восьмитомный роман Александра Дюма «Граф Монте-Кристо». Какое бы ни было у него здоровье, какие бы у него ни были тогда глаза, но читать приходилось в тряске телеги или в курных избах.

Кроме того, Лев Николаевич уезжал на лето, то есть попадал на весеннюю и осеннюю дороги с распутицами.

Но он возвращался в большой старый дом, к тетушке Татьяне Ергольской, вел с нею длинные разговоры, опять гулял по яснополянским перелескам, встречался со старыми дворовыми.

Мир вокруг него изменялся.

Получалось так, будто он закрывает глаза на деревню зимой и открывает весной. Каждый раз Ясная Поляна изменяется как будто мгновенно, как будто толчком, потому что промежутки расставания с Ясной Поляной были временем созревания. В Ясной Поляне все погашало, посмирнело. Говорили знакомые мужики обиняками, что опекуны хуже барина, и жизнь стала теснее, и в казенные леса теперь не пускают, и дров и хворосту теперь там не возьмешь. А про барский лес и говорить нечего.

Теперь теснота, строгость и тягло посуровее.

Дом был знаком и пуст. Татьяна Александровна жила в антресолях, в той комнате, которую раньше занимала бабушка. Комната совсем опустела: в левом углу стоит шифоньерка с бесчисленными вещицами, ценными только для самой Татьяны Александровны, в правом киот с иконами и большим, в серебряной ризе, старинным образом Спасителя; посредине диван, на котором тетушка спала, перед диваном стол; между окнами зеркало, письменный столик, у окна два кресла и еще одно – с вышивками, очень покойное, с выступами для того, чтобы можно было прислонить к ним голову, отдыхая.

Уютно и пусто.

Тетушка постарела, неохотно расспрашивает она про казанских родственников; о разных неприятностях Левушки тетушка как будто ничего не знает.

На столике у тетушки лежит роман Радклиф не на английском, а на французском языке; роман многотомный, книжки маленькие, удобные, в томиках гравюрки. Сама тетушка тоже любит рассказывать страшные истории и про истории такие племянника расспрашивает.

Любит сообщать светские сплетни про людей, которые изменяют друг другу и ломают семьи, но говорит, их не осуждая, и тут же со вздохом советует племяннику завести роман с замужней женщиной из хорошего общества, потому что это образует мужской характер, придает мужчине настоящий лоск.

Прислуживает тетке и ходит за ней Глафира, которую прежде звали Гашей; дворня уже называет старую деву почтительно – Агафьей Михайловной, и на улице ей кланяются.

Тот дом за рекой, куда дети с Федором Ивановичем и бабушкой ездили пить сливки и есть творог, на котором остался вкусный след от грубого холста, – тот домик состарился.

На пыльной улице села встретил казанский студент крестьянина своего Митьку Копылова. Сразу не узнал.

У Митьки теперь борода, хотя он еще и молод. На Митьке надеты лапти, он тянет соху, перевернув ее сошником вверх: будет пахать.

Опекуны уменьшают расходы; Митьку отпустили на оброк в Тулу. Митька – хороший форейтор, служил у купцов – им сейчас тоже форейторов надо. Одевали купцы своего форейтора в шелковую рубашку и бархатные штаны. Баловство!

Митькиного брата в очередь сдали на военную службу, старик отец не может тянуть два тягла, Митька не мог оставаться на оброке, потому что землю отберут. Вернулся он в деревню и вот несет тягло – так надо.

Лев Николаевич смотрит на Митьку: серьезно живут мужики. Тетке своей студент ничего не сказал, уехал в Казань.

В 1845 году, 25 августа, из Казани, робея, Толстой пишет Татьяне Ергольской, сообщая ей решение, которое не смог выговорить лично. Надо было признаться, что два года пропали даром и он не выполнил того, за что взялся.

Семнадцатилетний Толстой пишет: «Хотя и с опозданием, а все-таки я вам пишу; себе в оправдание я мог бы много наврать, но я этого не сделаю, а просто сознаюсь, что я негодяй, не заслуживающий вашей любви. И хотя он сознает это и также всем сердцем вас любит, но у него столько недостатков, притом он такой лентяй, что не умеет доказать вам своей любви. А за нее простите его. Вот уже три дня, как мы в Казани. Не знаю, одобрите ли вы это, но я переменил факультет и перешел на юридический. Нахожу, что применение этой науки легче и более подходяще к нашей частной жизни, нежели другие; поэтому я и доволен переменой. Сообщу теперь свои планы и какую я намереваюсь вести жизнь. Выезжать в свет не буду совсем. Буду поровну заниматься музыкой, рисованием, языками и лекциями в университете. Дай бог, чтобы у меня хватило твердости привести эти намерения в исполнение».

На юридический факультет Толстой попадает к профессору Мейеру.

Профессор заметил нового своего студента и дал ему самостоятельную тему.

В первый раз Толстой попал под влияние большого и понятного ему человека. Мейер был связан с кругом Белинского, знаком с молодым Чернышевским. Впоследствии Чернышевский писал о Мейере, что он принадлежал к людям, которые представляют собою «редкое явление не только по своей непреклонной честности и великим талантам, но и потому, что одинаково ревностно исполнял свою обязанность в самых неважных положениях, между тем как, собственно, был создан только для верховного управления целой нации».

«Вы говорите о героях, – пишет он дальше, – есть они и между нами. Да, есть у нас люди, которыми может гордиться земля наша. Но… зачем они погибают обыкновенно так рано? И по какому печальному совпадению обстоятельств слишком часто погибают они именно в то время, когда всего более становились полезными?»

Мейер был переведен в это время из Казани в Петербург. В Казани профессор построил юридическую клинику, в которой в присутствии студентов разбирал реальные дела того времени, принимал посетителей для юридической консультации. Юридическая наука не академическая, а новая, живая, знающая прошлое и настоящее и борющаяся с ним, проходила перед глазами студентов.

В 1904 году Толстой, просматривая составленную П. И. Бирюковым биографию, сделал ряд вставок и исправлений; в главу о казанской жизни он вписал несколько слов о заданной Мейером работе («эта работа очень заняла меня»), а в беседе с А. Б. Гольденвейзером (26 июня 1904 года) сказал: «…когда я был в Казани в университете, я первый год, действительно, ничего не делал. На второй год я стал заниматься. Тогда там был профессор Мейер, который заинтересовался мною и дал мне работу – сравнение „Наказа“ Екатерины с „Esprit des lois“ Монтескье. И я помню, меня эта работа увлекла; я уехал в деревню, стал читать Монтескье, это чтение открыло мне бесконечные горизонты; я стал читать Руссо и бросил университет, именно потому, что захотел заниматься».

От Мейера, человека широких требований, широкого понимания, еще раз возвращался Толстой в Ясную Поляну, где все было как будто тихо, только старели избы и беднели крестьяне.

На юридическом факультете юноша Толстой продолжал учиться плохо, но умный профессор обратил на студента внимание и сказал про него несколько слов, которые замечательны тем, что они появились в воспоминаниях П. Пекарского (студенческие воспоминания о Д. И. Мейере в сборнике «Братчина». Казань, 1859), когда имя Толстого еще не было особенно знаменито да и сам Толстой в воспоминании обозначен одной буквой «Т».

Профессор говорил о Толстом: «Сегодня я его экзаменовал и заметил, что у него вовсе нет охоты заниматься; а это жаль: у него такие выразительные черты и такие умные глаза, что я убежден, что, при доброй воле и самостоятельности, он мог бы сделаться замечательным человеком».

Лев Николаевич и тогда мог произвести впечатление серо-голубыми глазами – небольшими, но яркими, и бровями, рано разросшимися. Лев Николаевич, прочитав в одном романе про героя, обладающего мохнатыми бровями, мальчиком натер свои брови порохом и поджег. Брови сгорели, а потом отросли очень пышными, тогда уже, когда Лев Николаевич забыл о когда-то им любимом герое.

Я привожу это место как воспоминание потому, что, хотя оно рассказано про Николеньку – героя «Отрочества», а не про Льва Николаевича, но сестра Льва Николаевича помнила, что брат ее в детстве остриг себе брови. Мне же эта подробность кажется чертой Льва Николаевича – замечательной в том отношении, что он с детства сам как бы лепил себя.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.