Глава 6-я В КИЕВСКОМ ВОЕННОМ ОКРУГЕ
Глава 6-я
В КИЕВСКОМ ВОЕННОМ ОКРУГЕ
«Scribiturad narrandum, non omnia ad probandum».[17]
Назначение в штаб 31-й пехотной дивизии явилось началом моей почти восемнадцатилетней непрерывной службы по Генеральному штабу в дореволюционной армии.
Свое первое назначение па службу Генерального штаба я воспринял с большой радостью. Еще отец приучил меня любить Украину, как родную страну. Кроме того, Киевский округ наряду с Варшавским был самым большим и важным пограничным округом, призванным играть в случае войны главную роль в боевых действиях.
Жена моя взяла на себя хлопоты по устройству квартиры в Харькове, а я поспешил к новому месту службы — прямо в лагерь 31-й дивизии при городе Чугуеве. О нем я знал лишь, что здесь еще при Аракчееве и Александре I были места военных поселений. В 1819 году в Чугуевском уланском полку вспыхнуло восстание, жестоко затем подавленное.
На вокзале в Харькове я увидел молодого генерала Генерального штаба и, как младший по званию, подошел к нему представиться. Оказалось, это был Артамонов, известный мне понаслышке, участник англо-бурской войны. Он не преминул тотчас же сообщить об этом, добавив, что предпринял свое путешествие по политическим убеждениям, дабы помочь бурам отстаивать свою независимость; что вернулся он в Россию через Египет, где много купался в Ниле, не боясь крокодилов. Теперь он ехал принимать бригаду в Чугуеве. Мы отправились вместе. В вагоне Артамонов без перерыва громко, как в аудитории, говорил о ненавистной ему колониальной политике англичан. Устав слушать, я пытался прервать его, но напрасно.
Между прочим, я узнал от Артамонова, что в Киевском округе было пять армейских корпусов с многочисленными войсковыми частями. Повиновение в войсках, как и во всей армии, несмотря на либеральные высказывания Драгомирова, поддерживалось палочной дисциплиной. Солдатские массы и особенно в инженерных частях, где процент рабочих был выше, не хотели мириться со своим унизительным положением, охотно воспринимали революционную пропаганду и агитацию.
В Чугуевском лагере я неожиданно встретил так хорошо памятного мне по академии профессора генерала Кублицкого. Авторитетный петербургский профессор, тучный и тяжелый на подъем человек, променял, как оказалось, привычную работу в академии на беспокойную, полную тревог службу начальника дивизии. Очевидно, тут была какая-то особая причина.
Последовавшее вскоре посещение дивизии командующим войсками округа Драгомировым и его начальником штаба Сухомлиновым несколько прояснило мне эту загадку. Драгомиров приезжал в лагерь обучать пехоту встречать кавалерийские атаки, а кавалерию — производить атаки на пехоту. (Тогда приобрели известность «драгомировские сквозные атаки».) Оба высоких генерала относились к Кублицкому с подчеркнутой холодностью. По общему мнению, это объяснялось тем, что они видели в Кублицком опального профессора, вынужденного покинуть Петербург из-за своих либеральных настроений. Кублицкий после первого же лагерного сбора в 1901 году решил уйти в отставку. Обязанности по боевой подготовке полков он перепоручил своему начальнику штаба Владиславу Наполеоновичу Клембовскому, оставив за собой лишь общее руководство. Разработка в штабе дивизии всех текущих вопросов была возложена на меня, как старшего адъютанта Генерального штаба. Это оказалось чрезвычайно полезным: я сразу вошел в курс штабной работы, а непосредственное личное общение с Кублицким, скучавшим дома и охотно просиживавшим долгое время в штабе, беседуя со мной, обогатило меня любопытными сведениями из военной истории в соединении с характеристикой выдающихся деятелей.
От него я много узнал об Аракчееве, о Скобелеве и фельдмаршале Павла — графе Каменском, которого Александр I назначил командующим армией в 1806 году. Наполеон считал его самым опасным для себя противником, ибо планы всех здравомыслящих людей можно предугадать и подготовиться к противодействию, но никак нельзя было предвидеть безмерной глупости, которой не был бы в состоянии сделать Каменский.
Кублицкий живо интересовался политическими событиями, особенно когда во всей стране, и в центре и на всем юге, в связи с нарастающим экономическим кризисом начались стачки и массовые политические демонстрации рабочих.
Я с большим сочувствием слушал Кублицкого и искренне ценил его простоту, стремление к правде, отзывчивость.
В том же году я взял на себя руководство топографическими и тактическими занятиями юнкеров Чугуевского юнкерского училища. Занятия эти стали началом моей многолетней педагогической работы в военно-учебных заведениях.
Политическая жизнь в стране становилась все более напряженной, чувствовалось упорное нарастание грозной революционной бури, разразившейся в 1905 году. Любопытно отметить, что Кублицкий, несмотря на явную неотчетливость его политических позиций, ясно предвидел неизбежность революции в России. «Как может быть, — говорил он, — чтобы при нашем внутреннем положении миллионные массы людей, скитающиеся по всей стране в поисках заработка, не зажгли общего пожара?». Я не раз вспоминал эти слова, когда судьба сделала меня очевидцем революционных событий в Киеве. Вообще военная служба не только не помешала мне «познать жизнь» (возможность чего мой отец не допускал, убеждая меня идти в университет), но и позволила мне во второй половине моей жизни выступить сознательным и активным защитником Родины и: своего народа.
* * *
В лагере в Тамбовском полку отбывал строевой ценз по командованию батальоном старший адъютант штаба Киевского военного округа полковник Карцев. Он жил в лагере вместе с женой, Елизаветой Михайловной. Это была незаурядная женщина, киевская аристократка (дочь известного в свое время профессора-венеролога Стуковенкова), отлично образованная, светски воспитанная. Она так подружилась с моей женой, что они почти не разлучались. Я никак не мог понять, о чем могли говорить по целым дням женщины, столь различные между собой. Подружились, хотя и не так тесно, и мы с Карцевым, который вскоре предложил мне должность своего помощника.
Так состоялся в начале 1902 года мой переход на службу в штаб Киевского военного округа.
Назначенный перед тем участвовать в окружной полевой поездке Генерального штаба на австрийской границе, я побывал в Киеве. Город привел меня в восхищение, и я с удовольствием думал о предстоящем переезде. Полевая поездка имела целью ознакомить офицеров Генерального штаба с приграничной полосой и собрать материал для составления военно-статистического описания этой местности. Такие поездки практиковались ежегодно во всех пограничных военных округах. Они обеспечивали издание ценных сборников военно-географического и статистического характера.
Глубокое сожаление испытывал я, расставаясь с Кублицким. Вскоре я узнал о выходе Петра Софроньевича в отставку и последовавшей затем его кончине. Переезд в Киев пробудил во мне с детства знакомые мысли о героическом прошлом, о битвах за Родину, о подвигах вольных запорожских казаков в их борьбе с польской шляхтой и турецкими захватчиками.
На службе меня ожидали совершенно непредвиденные перемены.
Имея сведения о моих знаниях иностранных языков, особенно немецкого, Сухомлинов в октябре того же года приказал возложить на меня специальные обязанности по изучению австро-венгерской армии и сбору о ней данных разведывательного характера. Не скрою, что новое назначение пришлось мне более по душе, чем служба с Карцевым. К тому же эта перемена нисколько не отразилась на наших дружеских отношениях.
Карповы познакомили меня и жену с матерью Кар-цовой — Ольгой Николаевной Стуковенковой, вдовой покойного профессора Киевского университета. Это была одна из умнейших женщин, каких мне когда-либо приходилось встречать. Совершенно обрусевшая итальянка, она свободно говорила на всех главных европейских языках, коротко была знакома со всем Киевским городским управлением и была на «ты» с самим Драгомировым, питавшим к ней дружественное уважение. Она предложила мне снять небольшую квартиру в одном из трех домов, которыми она владела в Киеве; часто заходила к нам посидеть и поболтать запросто.
Драгомирову как-то понадобился перевод одной итальянской военной книги, и он обратился к помощи Ольги Николаевны. Не знакомая с военным делом, она, встретив в книге термин «cannoni rigati»[18] и зная, что на обычном языке «rigato» означает «полосатый», так и написала «полосатые пушки». Драгомиров, рассказывала Ольга Николаевна, много смеялся и сказал ей: «Сама ты полосатая».
Михаил Иванович Драгомиров как полководец и военачальник, маститый военный ученый и общественный деятель — лицо, хорошо известное. Первый год моего пребывания в Киеве был почти последним годом военной службы Драгомирова. Он построил себе хутор в Конотопе и собирался переехать туда — доживать свой век. Кроме генерала Сухомлинова (начальник штаба округа), ближайшими к Драгомирову людьми были его два сына — Владимир и Абрам, служившие вне Киева, зять — полковник Лукомский (начальник мобилизационного отделения штаба округа) и состоящий при нем для поручений полковник Ронжин — все четверо офицеры Генерального штаба. Сыновей я знал мало, особенно Абрама. Его очень хвалили Стуковенкова и Карцевы: по-видимому, он был талантливым военным.
Ронжину нельзя было отказать в уме, но, пользуясь своим видным положением, он в штабе показывался редко и никакой деятельностью по службе Генерального штаба себя не утруждал.
На хорошем счету у всех был Лукомский и как работник, и как человек твердого, независимого характера; он всегда был в корректных, но сдержанных отношениях почти со всеми, сохраняя полное сознание собственного достоинства. Командование и штабное начальство в Киеве представляли видные, известные генералы. Первое место среди них занимал Сухомлинов, начальник штаба у Драгомирова; позже он заменил его на постах командующего войсками округа и генерал-губернатора.
Сухомлинов отличался внешней представительностью, светскими манерами и редкой приветливостью. Хорошо он владел иностранными языками, особенно немецким, быстро схватывал суть дела, однако избегал труда глубоко вникать в него; жил барином, предпочитая блестящий гусарский мундир сравнительно скромной форме Генерального штаба, не скрывал своего германофильства. В его собственном генерал-губернаторском доме гостил известный прусский барон Теттау, военный атташе при нашей Маньчжурской армии в русско-японскую войну. Думаю, что Теттау извлекал много для себя полезного из бесед со словоохотливым и гостеприимным генерал-губернатором. Хорошо умел Сухомлинов ладить с городскими верхами. Ежегодно 15 июля, в день своего «тезоименитства», в окружении обширной свиты из штабных офицеров он сопровождал верхом духовную процессию из Софийского собора к историческому месту крещения киевлян.
Не удивительно, что при таких задатках Сухомлинов, назначенный начальником Генерального штаба, быстро сумел завоевать полное признание в петербургском высшем свете. На своем новом посту, а затем и на посту военного министра он так же, как и в Киеве, никакими тяжелыми умственными работами себя не утруждал, перекладывая их на соответственно подобранных помощников и сотрудников. Впрочем, в последних он нередко и ошибался, ибо руководствовался подчас не столько деловыми, сколько дипломатическими соображениями, светскими связями и знакомствами. С армией и ее потребностями Сухомлинов близко знаком не был, недостатками ее не интересовался, предоставляя всю эту будничную сторону дела другим.
Однако было бы несправедливым отрицать, что русская армия вступила в империалистическую войну подготовленной во многих отношениях лучше, чем когда-либо раньше. Это, разумеется, не значит, что она отвечала всем требованиям современной войны, характера которой, кстати говоря, не предугадывал ни один генеральный штаб Европы, не исключая и германский. Вряд ли Сухомлинов, обвиненный впоследствии в измене, был прямым, умышленным изменником. Но я считаю, что его легкомыслие, поверхностное отношение к делу и людям, его симпатии к нашим политическим врагам по приносимому вреду должны быть осуждены не менее, чем прямая, умышленная измена. Инкриминируемые Сухомлинову запоздание с выпуском «Положения о полевом управлении войск в военное время» (оно появилось буквально накануне объявления войны) и выпуск негодного наставления для стрельбы из японских винтовок, поступивших на вооружение уже в середине войны, связаны также с этой причиной. К несчастью, не один Сухомлинов был повинен во всем этом, как и во многом другом. Питая к Сухомлинову личную вражду, Верховный главнокомандующий Николай Николаевич не держал его в курсе боевых действий. Это, конечно, тоже причиняло вред армии и государству, ибо Сухомлинов как военный министр нес ответственность за пополнение армии людским составом, за своевременную доставку всякого рода снабжения, за подготовку личного состава. Не был Сухомлинов в качестве военного министра достаточно гарантирован в своей деятельности и от разных интриг со стороны Поливановых, Тучковых и т. п.
Сухомлинов понес по справедливости суровую кару, но столь же заслуживала ее и целая плеяда лиц, одинаково с ним виновных в тягчайших преступлениях перед Родиной.
Административная деятельность Сухомлинова отмечена теми же чертами, что и военная.
Будучи генерал-губернатором Киева, он всегда отсутствовал в городе, когда там происходили какие-нибудь «беспорядки» (крупные студенческие демонстрации, противоправительственные манифестации и т. п.). О его ловкости перекладывать административную ответственность на своих заместителей много и откровенно рассказывал мне генерал Карассь, замещавший Сухомлинова в дни народных демонстраций 1905 года в Киеве и в дни еврейских погромов. Да, судя по всему, Сухомлинов и не придавал вообще большого значения мерам административного воздействия. В сентябре 1906 года Сухомлинов издал обязательное постановление, возлагавшее на киевских домовладельцев обязанность внутреннего надзора в их владениях с целью противодействия тайным сходкам, устройству конспиративных квартир, подпольных типографий, мастерских разных снарядов, складов оружия и революционной литературы. Стуковенкова в качестве домовладелицы спросила его: «Как же выполнять все это?» Сухомлинов, смеясь, пояснил: «Так, конечно, чтобы не вторгаться в домашнюю жизнь квартирантов, и в такой форме, которая исключала бы возможность возникновения каких-либо неудовольствий с их стороны». — «Тогда, Владимир Александрович, устройте для нас соответствующие курсы при охранном отделении Кулябко[19], иначе мы не будем в состоянии выполнять ваше мудрое постановление», — шутя отвечала Стуковенкова.
Быстро развертывавшиеся по всей Украине политические события живо привлекали мое внимание. Активного истолкователя их я нашел в артиллерийском подполковнике Абрамовиче, жившем в одном доме с нами.
Воспитанник Киевского университета, с отличием кончивший затем Михайлозское артиллерийское училище и академию, Абрамович вынес из этих учебных заведений, кроме ценных специальных знаний, давших ему ответственную должность в Киевском окружном артиллерийском управлении, горячие революционные убеждения. Благодаря первым он считался выдающимся артиллеристом, вторые же заслужили ему репутацию политически неблагонадежного офицера. Правда, все начальники, начиная с Драгомирова, закрывали на это глаза в силу авторитета Абрамовича в артиллерийском деле. Кстати, на первых же порах моего знакомства с ним он навлек на себя неудовольствие Драгомирова упорной защитой щитовой артиллерии. В этом вопросе, как показали события, Драгомиров сильно ошибался.
В то время я слабо ориентировался в сложной политической обстановке внутри страны. Рост рабочего движения, массовые волнения крестьян, демонстрации учащейся молодежи и революционно настроенной интеллигенции — все это, разумеется, волновало меня, как и всякого мыслящего человека, и Абрамович подробно излагал мне свои суждения о происходящих событиях. Я любил слушать его, и он со своей стороны чувствовал ко мне расположение. Моей жене он говорил, что предпочитает меня всем другим «моментам».[20]
В своих беседах со мной Абрамович возмущался царской политикой как внешней, приведшей к несчастной войне с Японией, так и внутренней, основанной на грубом угнетении, разжигании национальной розни, примером которой были громкое дело о киевском еврее Бейлисе, обвинявшемся в ритуальном убийстве христианского ребенка, и ряд еврейских погромов. С особенным возмущением говорил Абрамович о дикой эксплуатации рабочих как своими, так и иностранными капиталистами, забравшими в свои руки все главные отрасли промышленности Украины с ее богатейшими естественными ресурсами.
Под влиянием Абрамовича я сочувственно относился к противоправительственным выступлениям рабочих и студентов в Харькове и Киеве, отражавшим настроения широких слоев населения Украины. Возмущение масс быстро перерастало в открытую борьбу с самодержавием.
В июле 1903 года на Крещатике произошли столкновения демонстрантов с полицейскими, жандармскими и казачьими отрядами, бывшими в распоряжении губернатора. Многочисленные аресты, произведенные киевским охранным отделением среди рабочих, не позволили широко развернуть готовившуюся тогда политическую забастовку. Драгомиров как генерал-губернатор тоже приложил к этому руку: он, созвав совещание директоров заводов и фабрик, запретил им идти на какие-либо уступки рабочим.
Жестокие меры по подавлению выступлений киевских рабочих имели место на Еврейском базаре, куда были брошены части оренбургских казаков.
Революционизация масс вызвала заметное снижение благонадежности в войсках Киевского гарнизона. В некоторых полках приходилось создавать особые сборные команды, так как целые роты и батальоны отказывались выступить против рабочих. Это имело место почти во всех саперных частях, расположенных в городских районах Лукьяновки и Лавры. Однако в 1903 году открытых выступлений в войсках Киева не было. Сказалось лишь настроение общего революционного подъема в стране.
В следующем, знаменательном 1905 году уже ясно можно было наблюдать начало перехода армии из-под власти царя на сторону народа. Первые впечатления этого я получил еще в Харькове, но по-настоящему сильно был захвачен ими в Киеве. Считаю себя обязанным особенно подчеркнуть, что отчетливым и сознательным восприятием революционных событий 1905 года я обязан именно Абрамовичу. Он старался остановить мое внимание на деятельности большевистских организаций, стремившихся к максимальному вовлечению войск для участия в революционных выступлениях, в подготовке рабочих боевых Дружин и отрядов, необходимых в уличных боях с полицией и в период вооруженного восстания. Во многих полках Киевского гарнизона наблюдались волнения, имели место солдатские сходки, широко проникала в солдатскую среду нелегальная литература. Правительство принимало тщетные меры, чтобы оставить армию вне политики и в то же время использовать войска для подавления революционных волнений.
С первых дней 1905 года, особенно после трагических событий 9 января, все сильнее чувствовалось нарастание Революционного подъема. В политическую борьбу постепенно вовлекались и солдаты, сначала из более сознательных — саперных и вообще инженерных частей (комплектуемых рабочими), а затем и из пехотных полков.
Прокламации призывали солдат к участию в народной борьбе с самодержавием. Силы революции стремились к единению и солидарности. Так, харьковские железнодорожные рабочие, например, препятствовали подвозу войск в Севастополь на подавление волнений в Черноморском флоте. К сожалению, среди офицерского состава армии революционная пропаганда велась, по моему убеждению, недостаточно. Значительная часть офицеров, оппозиционно настроенных к правительству и его политике, не была вовлечена в активную борьбу.
17 октября был обнародован царский манифест с обещанием народу гражданских свобод и объявлено о созыве Законодательной думы. Услышав об этом, я направился в штаб. Наша Анненская улица во многих местах была покрыта обломками мебели и домашней утвари. Оказалось, что ночью громили еврейские квартиры. На Крещатике, позади оживленных колонн народа, видны были два — три еврейских магазина с разбитыми окнами.
В штабе я не заметил никаких внешних перемен в заведенном порядке. Начиная с Маврина (начальника штаба), все сотрудники штаба были на своих местах, как бы подчеркивая, что творящееся на улицах — дело губернатора Саввича и штаба не касается. Около 12 часов Маврин вызвал меня в кабинет и приказал: «Сходите сейчас на Николаевскую улицу к банку (еврейскому), проверьте надежность его охраны». Исполнив это приказание, я успокоил Маврина: банк охранялся взводом полевых жандармов во главе с офицером. Сразу стало ясно: погромы организованы заранее черносотенцами, а не народом.
Верный себе, Сухомлинов снова спрятался за спину губернатора Саввича. А командование войсками сдал своему помощнику Карассю. Саввич выполнял указания Витте по подавлению восстаний, а Карассь запретил солдатские сходки, что, впрочем, не помешало революционным организациям установить тесные связи с солдатами.
К концу ноября всеобщая забастовка достигла своего наибольшего развития. Начались открытые, хотя еще и разрозненные, выступления солдат.
Из писем близких я узнал об открытом восстании в Москве, в Спасских казармах, солдат Ростовского полка при активном участии вольноопределяющихся. Восстание началось митингом солдат, избравшим для управления полком солдатский комитет и выдвинувшим требование о созыве Учредительного собрания и о раздаче земли. Меня особенно радовало, что первыми на это восстание ростовцев отозвались солдаты родного Екатеринославского полка, заявившие о своей солидарности с восставшими.
Дальнейшему успеху помешала разобщенность восстания, неуверенность и колебания части солдат, поддавшихся уговорам офицеров. Однако солдатские выступления приобретали уже такой размах, что власти не решались применять против них оружие. Солдаты всего гренадерского корпуса, а особенно 1-й гренадерской дивизии в дни стачек ушли из-под влияния офицеров, открыто выражая свое сочувствие рабочим.
Уже после подавления декабрьского восстания в Москве в Киевском гарнизоне имели место две попытки к восстанию. Предпринятые эсерами без достаточной подготовки, они не имели успеха, и Сухомлинов хвастливо сообщил царю об успешной их ликвидации.
Но русская революция не была разбита, а только временно подавлена. Великие уроки 1905 года помогли народу одержать победу в октябре 1917 года.
Важным результатом революционных событий 1905 года было и то, что они привлекали на свою сторону широкие слои в армии.
Вернусь к своей службе в Киеве.
Видную роль в общественной жизни Киева и в самом окружном штабе играл начальник его Маврин. В противоположность светски вылощенному Сухомлинову Маврин отличался удивительно неуклюжей внешностью и угловатостью всех манер, что-то вроде гоголевского Собакевича. Мы его называли между собой «дикой Маврой». Но в отличие от Собакевича это был человек незаурядной душевной чуткости и редких человеческих качеств. По своему служебному призванию он был более хозяйственник и администратор, чем военачальник. Я в качестве начальника отчетного отделения, ведавшего службой офицеров Генерального штаба, часто докладывал Маврину о жизни офицеров и их нуждах. Он внимательно выслушивал и часто тут же отдавал распоряжения oб оказании нужной помощи.
Он и его жена Вера Васильевна ежемесячно устраивали в помещении штаба большие вечера для всех офицеров Генерального штаба Киевского гарнизона.
Играли в карты: молодежь — в рамс, генералы — в преферанс; изредка танцевали под музыку военного ор. кестра. Вечера заканчивались ужином a la fourchette[21] без вина, но настолько обильным, что оставшиеся блюда офицеры штаба доедали на следующий день в виде утреннего завтрака.
Эти вечера, значительно способствовавшие объединению офицеров, часто посещал и Сухомлинов и изредка киевский губернатор генерал Саввич, почитавший своей главной обязанностью сплачивать вокруг своей особы гражданское общество.
На рождество Маврины собственноручно устраивали в штабе большую елку для офицерских детей, привлекая к этому делу и всех нас.
Другой столь же радушной хозяйкой была жена генерал-квартирмейстера Баланина Екатерина Ивановна. Она очень любила своего сына — гимназиста Гогу, нанимала для него выдающихся репетиторов, сама готовила вместе с ним уроки, проверяя его занятия по всем предметам, не исключая и латыни. Собирая нас, молодежь, у себя главным образом для той же игры в рамс, Баланина составляла группу из нас с женой и своих двух сестер, взрослых барышень, очень некрасивых, но наделенных зато редким чувством юмора; играя с ними в карты, мы изощрялись в остроумии друг перед другом. Хохот стоял такой, что выходили из других комнат посмотреть, что могло нас так веселить. Когда в Киев приезжал из Люблина хороший знакомый Баланина генерал Брусилов, он, будучи уже командиром корпуса, всегда подсаживался к нашему карточному столику и принимал деятельное участие в нашем веселье. Здесь я близко с ним познакомился. Брусилов часто заходил в штаб, нередко беседовал со мной о военных делах.
Я искренне горевал за Е. И. Баланину, когда в 1914 году узнал о судьбе Гоги. Окончив гимназию, он был принят в специальные классы Пажеского корпуса, отлично кончил курс камер-пажем, сделался блестящим семеновским офицером и в первом же бою с немцами был убит.
В штабе Киевского военного округа начинал свою карьеру известный генерал Рузский. Он был принят Сухомлиновым, которому многим обязан. Я знал Рузского мало. Но помню, что молодым офицером он отличался хорошими организаторскими способностями и военными знаниями. Он был прост в обращении, но его считали большим карьеристом. В империалистическую войну он пользовался особым расположением царя, причем его прочили на должность Верховного главнокомандующего. В августе 1914 года он уже командовал в Галиции армией на Юго-Западном фронте. «Отличился» взятием Львова (оставленного австрийцами) вопреки прямому и неоднократно подтвержденному приказанию Иванова и Алексеева наступать не на Львов, а во фланг и тыл главным силам австрийцев, двигавшимся на фронт Люблин — Холм.
Однажды, приехав в Киевское военное училище, я встретил неизвестного мне офицера с очень большими усами. Он отрекомендовался только что прибывшим для прохождения стажа капитаном С. С. Каменевым и просил о назначении ко мне в отчетное отделение. Офицер мне не понравился. Я отказался содействовать его просьбе, тем более что знал о прибытии в скором времени хорошо рекомендуемого штабс-капитана Литовского полка Духонина.[22] Разумеется, я никак не предчувствовал, что оба кандидата ко мне в отделение — будущие главнокомандующие, один всеми вооруженными силами, а другой даже верховный. Духонин вскоре стал работать у нас в штабе.
С Каменевым же мне привелось встретиться лишь после революции в Симбирске на посту командующего армиями Восточного фронта, действовавшими против Колчака. До моего назначения в Главное управление Генерального штаба я общался с Духониным много, но ничего примечательного в его личности не уловил. Запомнился только такой курьез: встретив какого-то варшавского архиерея, Духонин «оскорбил» его, не отдав установленной воинской чести. Архиерей донес об этом царю и Духонин получил высочайшее неодобрение.
Особенно большое значение для моей жизни имела встреча в Киеве с Владимиром Роопом, которого я не видел с юности.
Спускаясь по лестнице киевской гостиницы «Интернациональ», я вдруг услыхал громкий французский говор и уловил знакомый тембр голоса. Обернувшись, я сразу узнал в молодом и красивом гусарском полковнике своего товарища детства. Он разговаривал с почтенной дамой, но тотчас узнал меня и представил своей спутнице. Она оказалась графиней Браницкой, владелицей имения в Белой Церкви, где стоял гусарский полк Роопа.
Проводив графиню до экипажа, мы вернулись в ресторан гостиницы, где и просидели очень долго. Оказалось, что Рооп, окончив, как и я, Академию Генерального штаба, служил в штабе войск гвардии и Петербургского военного округа и был назначен военным агентом в Вену. Теперь же, по дошедшей очереди, он только что получил гусарский полк в Белой Церкви. Узнав, что я занимаюсь в штабе округа изучением австро-венгерской армии и веду разведку, Рооп ударил себя по лбу и воскликнул: «Вот это здорово! Хочешь, я передам тебе всех своих знакомых в Вене, которые могут быть очень тебе полезными по доставке нужных сведений?»
Мы тут же условились, что я немедленно приеду в Белую Церковь, где и получу все нужные мне инструкции, доложу обо всем Маврину и Сухомлинову. «И дело sera lancee»,[23] — сказал Рооп, не будучи в состоянии сразу освободиться от французского языка после разговора с Браницкой.
Таким на первый взгляд случайным и ничтожным было это наше начинание. Однако оно повело к важным последствиям военно-политического характера. Непосредственным же его результатом явился ряд моих командировок из Киева, позже из Петербурга в Австро-Венгрию и другие европейские страны.
Надо сказать, что дело разведки и особенно контрразведки в дореволюционной армии было поставлено из рук вон плохо, и о сохранности военной, политической и всякой иной тайны, о настоящей бдительности не приходилось и говорить. Сверху донизу, от царской семьи и правительственных сфер до самых низов, — всюду имелась полная возможность шпионам разных рангов и видов собирать любые сведения по всем областям государственной жизни царской России. Кто может хоть на минуту усомниться, что царственная супруга Николая, бывшая в постоянной переписке со своим родным братом, герцогом Гессенским, не сообщала ему для передачи Вильгельму государственные секреты нашей страны? Я уже говорил о том, что, светски словоохотливый, расположенный к немцам, Сухомлинов гостеприимно предоставлял свою квартиру прусскому барону Теттау. Вряд ли он крепко держал при этом язык за зубами. Да и сам Теттау вряд ли удерживался от злоупотребления гостеприимством для пользы своего Vaterlanda. У любого немецкого или австрийского шпиона не было необходимости взламывать сейфы с разного рода секретами, достаточно было приятного знакомства с высокопоставленным сановником или пристального наблюдения за происходящим вокруг, чтобы извлекать все нужные сведения. В любом военно-книжном магазине за несколько копеек можно было купить справочники о полном составе императорской армии (знаменитая ее «дислокация») и биографические данные о военачальниках, то есть сведения, весьма нужные для генералов гетцендорфов, людендорфов и гофманов. Можно только удивляться, как мало сумели немецкие и австрийские генералы использовать все эти условия для своих военных успехов!
В наши пограничные округа — Киевский, Варшавский и Виленский — на финансирование разведки отпускались ничтожные суммы — 30–35 тысяч рублей в год! Не знаю, какими суммами располагало разведывательное отделение Главного управления Генерального штаба, но в мою бытность в последнем из него не поступало ни мне, ни Скалону, сидевшим над обработкой сведений по австро-венгерской и германской армиям, почти никаких данных для такой обработки. Мы их имели либо из соответствующих округов, либо от наших военных агентов.[24]
А ведь надо было не только хорошо оплачивать негласных агентов, рисковавших головой за доставляемые ими сведения, но и подготовить сеть этих агентов на случай войны и соответственно обучить их.
При этих условиях нам в штабах округов приходилось прибегать к помощи пограничных жандармских офицеров, в свою очередь вербовавших мелких агентов из местного населения и плативших им попустительством за разные проделки на границе. Ясно, как ничтожна была ценность получаемых таким путем сведений. Занимаясь столь неблагодарным делом разведки в штабе Киевского военного округа, я держал связь с полковником Батюшиным, ведавшим разведкой в штабе Варшавского округа. Там дело обстояло ничуть не лучше, чем у нас.
Понятно, что при таких обстоятельствах нельзя было не воспользоваться предложением Роопа, хотя сам же он предупреждал, что контрразведка у австрийцев поставлена хорошо и что устанавливать связь с его «знакомыми» — дело опасное. Предстояло ехать в Вену и там договариваться как о порядке будущих сношений, так и о содержании «товара», требуемого и предлагаемого, а также и об оплате его.
Однако выбора не было.
Я доложил все дело Маврину, он — Сухомлинову. Последний хорошо знал отца Владимира Роопа, да и его самого, и пожелал выслушать меня лично. Сухомлинов проявил большой интерес к нашему предложению, но предупредил меня, что весь риск я должен взять на себя. Затем я съездил в Белую Церковь и получил от Роопа самые подробные и обстоятельные указания и советы, как вести себя с первого же шага после переезда границы. Рооп сомневался, чтоб основной его знакомый (некто «Р»), занимавший ответственную должность в австрийском генеральном штабе, согласится повидаться со мной лично, но был уверен, что он поручит это дело надежному лицу.
Предусмотрительность Роопа, а также его удивительное знакомство со всей венской жизнью изумили меня: я никак не ожидал найти именно во Владимире Роопе такого опытного человека в подобных делах.
Этим закончилась первая половина моей службы в штабе Киевского военного округа, внешне спокойная, соединенная с безвыездным пребыванием на месте.
В 1904 году я был произведен в первый штаб-офицерский чин. Тогда же появился у нас первый ребенок — дочь Нина.
Вторая половина моей службы в Киеве в отличие от первой была очень подвижной, очень нервной, но тем не менее чрезвычайно приятной. Она оставила у меня живые, нередко сильные впечатления и воспоминания.
Для второго периода характерны ежегодные поездки за границу, почти во все главные западноевропейские страны. Целью этих поездок были как непрерывно развивавшиеся сношения с венскими «знакомыми» Роопа (из осторожности избегавшими часто встречаться на территории Австро-Венгрии), так и ознакомление с вероятными театрами военных действий, с устройством, оснащением, боевой подготовкой армий наших будущих союзников и, главное, наших вероятных противников.
Большое место в моей службе занимали и частые встречи с приезжавшими в Киевский округ офицерами дружественных России стран. Их приходилось встречать и сопровождать, с официальной целью показывать то, что им хотелось видеть, а с неофициальной — отвлекать от того, что нам не хотелось показывать. Приятной стороной этих обязанностей было то, что наши «дружественные» услуги сопровождались присылкой от соответствующих правительств иностранных орденов.
Должен признаться, что организовать сношения с венскими «знакомыми» мне помог занятный случай, о котором стоит коротко рассказать.
Вскоре после встречи с Роопом, просматривая шульгинский «Киевлянин», я встретил объявление: «Молодая немка, окончившая венскую консерваторию, дает уроки музыки, немецкого и итальянского языков».
Понятно, что эта публикация заинтересовала меня и с точки зрения моих служебных обязанностей. Зайдя по объявлению под предлогом получить практику в языках, я встретил совсем молоденькую немочку с очень миленьким личиком, большими серыми глазами и с такой растрепанной куафюрой, которую могли носить, по моим понятиям, только папуаски. «Папуаска» объяснила мне, что недавно приехала в Киев, чтобы устроиться в нем и перевести сюда свою мать из Кимполунга (Буковина), что не знает ни слова по-русски и не имеет в Киеве никаких знакомых. Мы сговорились об условиях, и я начал практиковаться в языках, причем из предосторожности навел о новой знакомой справки не только по Киеву, но даже по Кимполунгу через жандармское пограничное отделение в Новоселице. Из уважения к своей учительнице я устроил ей два раза свободный проезд через границу и дешевый проезд по железной дороге. За это я попросил только опустить мои письма в Вену на кимполунгской почте. Условия для моего почтальона были очень выгодными, и он выполнял поручения хорошо и ловко, что мне подтверждали из Вены. Занятия по языкам шли своим чередом, но моя учительница не очень понимала, зачем они мне понадобились: она сама могла бы скорее брать у меня уроки по немецкому языку, так очевиден был мой перевес в знании немецкой грамматики.
Переезды «папуаски» через границу были очень часты, с поручениями в обе стороны. Сначала я очень мучился угрызениями совести за то, что подвергал ее большой опасности, но успокоился, когда убедился в ее ловкости и осторожности и когда она мне объяснила, что отлично понимает в чем дело и сознает всю опасность, которой подвергалась, но делает это сознательно, из любви… к Киеву.
В последний раз я виделся с «папуаской» во время империалистической войны, когда ездил в Бухарест по поручению Верховного главнокомандующего. Я уже знал, что перед войной она уехала из Киева обратно в свой Кимполунг. Этим свиданием и закончилась моя случайная встреча с «папуаской».
Заграничные командировки носили двоякий характер: одни вызывались официальными приглашениями соседних правительств (главным образом во Францию) на условиях взаимности, другие были негласными, с военно-политическими заданиями, даже по чужим паспортам. В случае обнаружения подлога негласные командировки грозили, конечно, большими неприятностями не только для меня лично, но и для наших министерств — военного и иностранных дел. Успех здесь зависел от моей осторожности, предусмотрительности, ловкости. Обычно вымышленным предлогом для таких поездок было ознакомление с историческими памятниками, достопримечательностями городов и т. п.
Заграничные командировки носили двоякий характер: одни вызывались официальными приглашениями соседних правительств (главным образом во Францию) на условиях взаимности, другие были негласными, с военно-политическими заданиями, даже по чужим паспортам. В случае обнаружения подлога негласные командировки грозили, конечно, большими неприятностями не только для меня лично, но и для наших министерств — военного и иностранных дел. Успех здесь зависел от моей осторожности, предусмотрительности, ловкости. Обычно вымышленным предлогом для таких поездок было ознакомление с историческими памятниками, достопримечательностями городов и т. п. стоящих маневрах или необходимость проверки тех данных, которые по нашим заданиям поступали от венских «знакомых». Эти задания касались не только самой Австро-Венгрии, но и Италии, Франции и даже Англии как стран, в которых австро-венгерский генеральный штаб видел врагов или союзников, или стран, склонных сохранять нейтралитет в случае войны.
Говорить подробно об этих моих поездках, касающихся вопросов преимущественно военно-технического, сугубо специального характера, мне представляется нецелесообразным, к тому же полученные тогда сведения, главным образом по Австро-Венгрии и Германии, вошли в официальные издания Главного управления Генерального штаба, несомненно сохраняющиеся и ныне в библиотеке имени В. И. Ленина.[25]
С другой стороны, я считаю полезным ознакомить читателя с общими впечатлениями, вынесенными мной из посещения различных европейских стран.
Предлогом для моего посещения Германии была поездка в качестве туриста по Рейну. Конечно, меня интересовали и места, связанные с событиями франко-прусской войны 1870–1871 годов, начиная с Эмса и горы Бисмарка, где Вильгельм принял решение объявить Франции войну. Побывал я и в Гейдельберге (где некоторое время жил мой отец) и во Франкфурте в доме Гете. К Берлину я никакой симпатии не питал и в нем останавливался лишь проездом.
В Вене, как и вообще в Австро-Венгрии, где все было мне уже хорошо знакомо, ничто не пленяло моего сердца, и я старался, выполнив, что нужно, поскорее оттуда выбраться.
Особенно напряженной была моя первая поездка в Вену для встречи с местными «знакомыми» Роопа. Я чувствовал, что нахожусь в раскрытой пасти льва и достаточно моей малейшей неловкости, чтобы эта пасть сомкнулась. Мне не давало покоя воспоминание о судьбе нашего артиллерийского капитана Костевича, заподозренного (не знаю, насколько основательно) немцами в излишней любознательности в отношении взрывателей к снарядам. Его арестовали в Берлине и должны были предать военному суду. Сколько трудов и хлопот стоило министерству иностранных дел вызволить Костевича! А я ведь рисковал быть обвиненным в значительно большем, да еще flagrante delicto.[26] С признательностью вспомнил я во время первого посещения Вены дальновидные, проницательные наставления Роопа. Они очень пригодились мне после свидания с моими новыми знакомыми, когда я старался, не привлекая к себе чьего-либо внимания, пробраться через кофейные на Mariahilferstrasse[27] в кофейные на Kartnerstrasse[28], а с нее на Westbahnhof.[29] С каким облегчением покинул я тогда пределы Австро-Венгрии, чтобы первый раз в жизни направиться в столицу мира — в дружественный Париж! Конечно, ни о каких кутежах я не помышлял: они не в моем характере. Но посмотреть на этот город, его жизнь, его нравы представлялось мне очень заманчивым. В особенности сладостным было в Париже чувство полной безопасности, сознание, что тебя никто не преследует, не выслеживает. Заняв номер в отеле на улице Риволи и наспех приведя в порядок себя и свой тирольский костюм, я направился в первую очередь на Большие бульвары. Было около пяти часов дня, самый разгар дневной сутолоки на бульварах. Все четырехкилометровое протяжение их, от Капуцинских бульваров через Итальянские и до Монмартра, я буквально пробежал, насколько это допускала людская толпа. У Бастилии я сел на империал омнибуса и доехал до аристократической церкви Маделен, жадно хватая по пути все зрительные впечатления.
Затем, привлеченный ярко освещенным зданием Bal Tabarin,[30] я купил дорогой входной билет и, поднявшись по роскошной лестнице наверх, был встречен громким смехом многочисленных лакеев. Оказалось, что в моем тирольском костюме (только что купленном в Вене) нельзя показываться в зале, куда входили лишь в изящнейших фраках, белоснежных жилетах, перчатках и лакированных ботинках.
Так осекшись, я уже с большей осторожностью входил в «Moulin Rouge»[31] с его вертящимися освещенными электричеством крыльями. Но тут порядки были другие: ходи свободно по всем залам, плати только по франку extra за доступ в каждый зал. Это было недорого и для меня, и я решил обойти их по очереди. В первом зале с вывеской Salon-Nu на несколько приподнятой над полом площадке находилась совершенно обнаженная француженка брюнетка, спокойно занимавшаяся всем, чем занимается женщина в домашней обстановке, нисколько не обращая внимания на толпившуюся вокруг площадки публику. Впрочем, к этому располагали вывешенные надписи: «Просят пальцами не трогать под страхом штрафа». Вероятно, поэтому публика хотя и смеялась, шутила и острила, но вела себя сдержанно. Неужели, думал я, французы так погрязли в меркантилизме, что боязнь штрафа заставляет их сдерживать свой характер? Кругом на столиках были разложены карточки и даже альбомы с изображением au naturel[32] разных парижских дев.
Не находя ничего занятного в объективном созерцании анатомического строения женского тела, я купил все же один из альбомов и пошел в следующие залы с надписями «Enfer» («Ад») и «Paradis» («Рай»).
Тут обстановка была несколько иная.
«Enfer» был набит публикой вплотную (как и следовало ожидать по его назначению), причем атмосфера была жаркая и в прямом и в переносном смысле. Между публикой и местными хозяевами в костюмах, соответствующих атмосфере, но с рожками и хвостиками, царило живое общение. Никаких предостерегающих надписей о штрафе не было, и этим публика пользовалась вовсю.
Одинаковую картину нашел я и в «Paradis», но в отличие от «Enfer» хозяева были с крылышками, а одеты в фиговые листочки, так как и температура была более умеренная, да и публики поменьше, хотя привратник с большим ключом пускал всех без особого разбора, лишь бы платили свой франк. Говоря правдиво, я не очень издерживался в этих залах, так как в голове назойливо вертелись слова Шиллера: «Ehret die Frauen-sie flechten und weben Himmlische Rosen ins irdische Leben».[33] Как расходились эти слова с нравами Парижа, где женщина вынуждалась торговать своим телом, чтобы не умереть с голоду!
Поднявшись наверх, откуда неслись веселые звуки музыки, я попал в огромный зал, посреди которого много женских пар танцевали кадриль, разнообразившуюся такими фигурами, которых в обиходе наших обыкновенных кадрилей мне не приходилось видеть. Кругом стояли и сидели зрители, обмениваясь веселыми шутками. Мне говорили, что эти женские пары специально для таких танцев посылались от знаменитых модных магазинов и фирм с целью рекламирования образцов женского нательного белья. Судя по фигурам кадрили, это было верно.
Из «Moulin Rouge» я вышел на свежий воздух с чувством большого облегчения и с полным разочарованием в отношении французского представления об изящном. Мое настроение еще более понизилось на следующий день, когда я бегло ознакомился с приманками Клиши и Монмартра — буржуазных кварталов Парижа. Эти парижские впечатления пробудили во мне смутные воспоминания о Лемерсье и его вольном обращении со своими соотечественницами, вывезенными из этого города в далекую Москву. Все виденное представилось мне полным оскорбительного неуважения к женщинам. Я перестал интересоваться жизнью Больших бульваров и перенес свое внимание на ознакомление с городом, его собором Парижской богоматери, Лувром, Версальским дворцом, Пантеоном, его окрестностями, многочисленными музеями и библиотеками.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.