XIV Студенческие волнения в Киевском университете

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XIV

Студенческие волнения в Киевском университете

Первым издателем-редактором журнала «Киевская старина»[277],издающегося в г. Киеве, был бывший директор нар. училищ Лебединцев[278], а затем землевладелец Черниговской губернии Лашкевич[279], лично хорошо мне известный, много положивший своих личных средств на издание этого журнала, человек образованный всесторонне, добрейшей души и характера. Однажды в беседе со мною он рассказал мне о положении и состоянии Киевского университета св. Владимира, в бытность его в этом университете, совпавшую с польским восстанием в Царстве Польском 1863–1864 гг. В указанные годы Киевский университет был вполне «польским», другого языка в университете не было слышно, как польский; студенты украинцы-хохлы якшались с поляками-студентами, чему способствовало украинофильское — в то время возродившееся — направление; поляки и хохлы считали себя или причисляли к «угнетенным» русскою народностью, почему держали себя обособленно от русских студентов-великороссов. В Киевском университете польская обособленность и польское направление в сильной степени поддерживались державшимися в университете польскими студенческими кружками, сильно сплоченными между собою тем, что таковые поддерживались извне окончившими курс студентами, которые никогда не выходили из кружков, образовавшихся еще в гимназиях; кружки эти в университете носили особые местные названия, под наименованием: виленских, минских, ковенских и других. Завязь эта кружков была сильна в университете и сильно поддерживалась, повторяю, извне, так как окончившие университетский курс, где бы ни находились, из кружков не выходили, а продолжали оставаться их членами, внося членский взнос для поддержания беднейших польских студентов в материальном отношении, польской литературы и вообще польского направления во всем в самом здании университета. Поляки-студенты, по словам Лашкевича, совершенно завладели Киевским университетом, который перестал быть русским настолько, что начались уже внутренние брожения и недовольство среди русского и малорусского студенчества против поляков-студентов, которые своими приемами и резкими обхождениями оскорбляли на каждом шагу все русское, к коему относились презрительно, надменно, дерзко. Наконец, всему этому был положен конец после раздавшихся громовых статей в издававшейся газете «Киевлянин» профессора Шульгина, по поводу возникшего в то время продолжавшегося польского восстания. В университете польская партия студентов в торжественном зале разбила золотую рамку, в коей помещен был рескрипт императора Николая I об открытии университета св. Владимира, и изорвала рескрипт, — тогда студенты-великороссы и малороссы, забыв в момент вражду между собой, набросились в зале на студентов-поляков и жестоко последних исколотили, после чего Киевский университет перестал быть «польским», и уже на другой день и в последующее время в университете польский язык стал уже не слышан в здании университета, и надменность поляков-студентов над другими народностями перестала существовать. Это рассказ очевидца того времени, студента Лашкевича, очень правдивого и скромного человека по натуре.

Киевский университет и беспокойное в нем состояние а также беспорядки до введения автономии университетской в последующие годы поддерживались общим развившимся социально-революционным движением в России и образованием среди студентов особых партий, земляческих кружков и, главным образом, еврейско-польских кружков, вносивших всевозможные волнения, забастовки и обструкции. Таково положение было университета и ко дню празднования 50-летнего юбилея университета св. Владимира в 1884 году. Студенчество в общем занятиями и наукою всецело пренебрегало, занималось исключительно политикою и устройством внутренних беспорядков на всевозможной почве, что поддерживалось извне политическими агитаторами, свободно входившими в здание университета и его аудитории и кабинеты. Профессора университета в большинстве относились пренебрежительно к занятиям и на лекции в большинстве не являлись даже, что значительно расшатало университет и учащуюся в нем молодежь, которая также стала пренебрежительно относиться к науке, как и гг. профессора к своим обязанностям, через что явилась полная распущенность студентов, не знавших границ своему своеволию в университетском здании и на улицах. Введенные в университеты — ограничительный процентный прием евреев, инспекция — ничему не помогли и ничто не восстановили, а введенная автономия окончательно разрушила университеты во всем, и они функционировать перестали на долгое время.

Воспитанники гимназий, поступившие в университет, были распропагандированы в противоправительственном духе и направлении еще в гимназиях и совершенно ни к чему подготовлены не были, в большинстве были не только полуграмотные, но безграмотные на русском языке, которого совершенно не знали; приходилось мне производить допросы этих гимназистов-политиканов, поступивших в университет, и они не в состоянии были не только изложить свои показания на бумаге, но даже не могли писать под диктовку и делали такие ошибки в правописании, что в ужас становился от мысли, что этот студент, бывший гимназист, мог получить гимназический аттестат. Видимо, что в гимназиях ни на что не обращалось внимания, и преподавание шло плачевным порядком, если не сказать более. Большинство студентов университета совершенно далеко стояло от получения высшего образования и к науке относилось более чем презрительно. Мне приходилось знать массу студентов лично, но весьма немногие из них относились серьезно к науке и занимались; большинство же только числилось в числе студентов, находя это даже выгодным в материальном отношении, через получение денежных пособий, а другое большинство ровно ничего не делало и время проводило праздно, при этом непременно занималось политикою, что считалось молодцоватостью и непременным условием пребывания в студенческой среде, в которую врывались агитаторы и вносили полное разложение студенчества как в товарищеском обществе, семейном быту, так и по отношению к науке.

Перед днем празднования университетского юбилея в 1884 году университет был полон прокламаций от всевозможных политических партий и фракций, ведших к беспорядкам студентов и рекомендовавшим освистать высочайший рескрипт, которым в ознаменование 50-летнего юбилея жаловалось 200 тыс. рублей на устройство клиник при университете[280]. Подобного содержания прокламации несомненно вели студентов к беспорядкам в здании университета в день юбилея, а попечитель учебного округа Голубцов[281] и университетское начальство во главе с ректором университета Ренненкампфом[282], ставились в невозможное положение в разрешении вопроса — допустить ли в день юбилея в здание университета всех студентов, или же не допустить вовсе в университетское (здание) студентов, или допустить лишь часть студентов по рекомендации профессоров и других известных университетскому начальству лиц. Генерал-губернатора генерал-адъютанта Дрентельна[283] в Киеве не было, он прибыл в Киев вечером накануне юбилейного дня. Киевский губернатор С. Н. Гудим-Левкович, для совместного разрешения этого вопроса, пригласил себе на совещание попечителя Голубцова, ректора Ренненкампфа и меня. На совещании этом было постановлено доложить обо всем генерал-адъютанту Дрентельну и поступить согласно его указаниям и решению.

Накануне юбилея, вечером, Дрентельн прибыл в Киев, был встречен нами на станции железной дороги, и в помещении императорской половины было ему доложено обо всем, и прокламациях, и испрашивалось, как поступить со студентами. При этом попечитель Голубцов категорически доложил, что он поставлен в затруднительное положение, как поступить, что делать в случае беспорядков в университете и в особенности в тот момент, когда он будет остановлен при чтении высочайшего рескрипта свистом студентов, на что имеются указания в прокламациях, распространенных среди студентов. На все эти доклады генерал-адъютант Дрентельн не возразил ни слова, повернулся, пошел к экипажу, сел и уехал домой. Докладчики, попечитель, ректор остались на месте и обратились к губернатору с вопросом, как поступить и что делать? Губернатор ответил, что молчание генерал-губернатора выражает, что он предоставляет им право поступить в этом деле по их непосредственному усмотрению. Голубцов ответил, что в таком случае он не решится впустить в здание университета всех студентов, а [впустит] лишь тех, которые будут рекомендованы с благонадежной стороны, что и было сделано в день юбилея по распоряжению попечителя Голубцова, а вовсе не ректора Ренненкампфа, на голову которого впоследствии накинулись общие порицания и бедствия за невпуск в здание университета в день юбилея всех студентов, чрез что произошли последующие беспорядки.

День юбилейного акта[284] прошел сравнительно благополучно; насилия студентов, не впущенных в здание университета, на улице не сопровождались ни драками, ни ранениями, ни кровью. Большая толпа студентов, стоявшая на Бибиковском бульваре, имевшая в руках камни, поленья дров и яблоки, пыталась лишь прорваться в здание через сильный полицейский наряд, поддержанный войсками, но не достигла этого, была удержана, но проезжавших на акт должностных лиц ругала и бросала предметы: так, в карету генерал-губернатора был брошен камень, на что генерал-адъютант Дрентельн пригрозил пальцем; в карету попечителя Голубцова было брошено полено от дров, но ни камень, ни полено не попали в генерал-адъютанта Дрентельна и Голубцова. Проезжавший же в университет обер-прокурор синода Победоносцев[285] был освистан толпою студентов, а брошенный в него предмет не долетел до экипажа.

Юбилей в здании прошел относительно благополучно, но беспокойно для присутствовавших, ожидавших ежеминутно врыва в помещение студентов, рвавшихся через цепь городовых и войск. Во время произнесения речи ректором на завтраке и поднятия бокала за здравицу студентов, стоявший около генерал-губернатора чиновник генерал-губернаторской канцелярии, бывший студент Киевского университета, сын не безызвестного в Киеве художника, Рабчевский, добавил: «За студентов, стоящих на улице», и тотчас же выбежал из университета. Генерал-адъютант Дрентельн приказал мне задержать его и выдержать под арестом.

Этим день юбилея и окончился днем, но вечером того же дня студенты и толпа, пользуясь темнотою, подойдя к квартире ректора Ренненкампфа на Кузнечной улице, произвели нападение на дом, выразившееся лишь в разбитии стекол и бросанием в них камнями внушительных размеров, кои падали в квартиру, где находилось семейство Ренненкампфа и приглашенные на обед профессора Романович-Славатинский, Сидоренко[286], Субботин[287] и др.

Получив сведения о собравшейся большой толпе у дома ректора, я заехал к губернатору, прося вызвать полицмейстера Мастицкого для принятия мер, так как полученные мною сведения сопровождались указаниями на готовившееся ночное нападение на дом Ренненкампфа, причем доложил губернатору, что полицмейстер Мастицкий, несмотря на сделанное ему при мне категорическое указание обеспечить дом и квартиру Ренненкампфа от пожара и нападения, не предупредил этого, и дом Ренненкампфа и ворота накануне юбилея были вымазаны дегтем и каким-то составом. Прибывший полицмейстер Мастицкий отстранял возможность нападения на дом, и при мне докладывал, что это неверные сведения и указания, клонящиеся лишь к запугиванию Ренненкампфа, которого студенты ненавидят. Но губернатор Гудим-Левкович приказал полицмейстеру ехать к дому Ренненкампфа и там находиться. Только что полицмейстер выбыл из губернаторского дома, как к губернатору прибыл в квартиру генерал-губернатор Дрентельн и, пригласив меня в кабинет к губернатору, сказал, что только что у него было несколько профессоров университета, привезших каменья, коими бомбардировался дом Ренненкампфа, и в крайне раздраженной форме выражавших ему неудовольствие по поводу нападения на дом и бросания камней вовнутрь квартиры.

Дрентельн растерянно спрашивает:

— Что делать?

Я отвечал, что я тотчас же поеду в дом ректора для принятия предупредительных мер во избежание убийства, каковое может быть в виду наступающего уже ночного и притом темного времени.

Дрентельн ответил:

— Поезжайте и скажите Ренненкампфу, что я тоже тотчас же к нему приеду успокоить его и семейство и выразить сожаление по поводу случившегося.

При отъезде моем из дома губернатора, ввязался ко мне в экипаж почти непрошенным состоявший для поручений при генерал-губернаторе подполковник Ф. Ф. Трепов, бывший затем киевским губернатором, а ныне член государственного совета.

По приезде к ректору, в квартире оказалось не мало разбросанных камней на полу, окна выбиты, семейство и все находившиеся в квартире, а также и профессора были в крайне возбужденном состоянии, в каковом находился и Ренненкампф. Все присутствовавшие обвиняли администрацию и полицию, не предупредившую открытого нападения на дом. Я, насколько мог, успокаивал, передал слова Дрентельна, который должен прибыть тотчас же, на что получил ответ от всех, что они его не допустят войти в квартиру, выгонят вон.

Когда я услыхал и увидал подъезд к дому экипажа Дрентельна, я обратился энергично к Ренненкампфу, возражая, что он, как хозяин дома и квартиры по русскому установившемуся обычаю, обязан и должен принять генерал-губернатора как гостя, с подобающим к нему уважением как к должностному лицу и частному. Принять после этого объяснения Дрентельна Ренненкампф согласился, другие присутствовавшие не возражали, и Дрентельн был принят мягко, но холодно.

При этом произошел следующий инцидент. Когда Дрентельн проходил по залу мимо разбитых окон и камней, то профессор Субботин, находившийся не в пьяном, но лишь в возбужденном состоянии после обеда и нападения на квартиру, выразил Дрентельну неудовольствие в резких словах по непринятию мер предупреждения администрациею и полициею, на что Дрентельн вопросил:

— А кто вы такой?

Субботин ответил, что «профессор».

Дрентельн в крайне дерзко-резком тоне ответил:

— Не профессор ты, а последний здесь человек.

Субботин бросился к Дрентельну, но я успел его отвести в сторону, а затем в залу. Дрентельн же вместе с Ренненкампфом и попечителем последовали в гостиную комнату, где в шубе вели разговор, перешедший на более мирный и успокоительный.

При приближении к Дрентельну Субботин произнес в ответ Дрентельну оскорбительные слова и выражения ранее того, как я его удалил в залу, и стал в дверях между гостиной и залой, чтобы не допустить до личного столкновения. Обернувшись лицом в залу, вдруг вижу момент: названный Трепов подходит сбоку к Субботину и со всего размаху наносит кулаком удар в глаз профессору Субботину, добавляя:

— Вот тебе за нанесение оскорбления генерал-губернатору!

Субботин в ответ начал наносить удары Трепову по лицу сначала кулаками, но удары, по-видимому, были парированы Треповым руками, сжатыми в кулаки, после чего Субботин схватил стул, которым стал наносить удары Трепову, также парированные Треповым руками.

Дерущихся разняли; я отвел к окну Субботина, по просьбе которого провел через гостиную комнату во внутренние покои для приложения компрессов, взяв предварительно слово с Субботина, что он, проходя гостиную, не затронет Дрентельна, что он и выполнил.

Оставив Субботина на попечение семейства Ренненкампфа, я отправился в залу, из коей удалил в прихожую Трепова и адъютанта Дрентельна Папа-Афонасопуло, которых присутствовавшие профессора бранили и поносили, — и запер дверь из прихожей, в залу, с целью разъединения бранившихся.

Затем, когда все несколько успокоилось, я пошел в гостиную и доложил Дрентельну о случившемся. Дрентельн схватился за голову в отчаянии, сказав, что Трепов усложнил ему все дело ударом, нанесенным в лицо профессору Субботину.

Дрентельна окружили профессора, ректор и попечитель и стали упрекать его за действия подчиненных ему лиц в доме ректора; объяснения вскоре смягчились, но когда Дрентельн, войдя в залу, подал руку Трепову и поблагодарил его за то, что он заступился, постоял за него, то вновь произошло смятение среди присутствовавших, так как профессора стали резко упрекать Дрентельна за то, что он поощряет своих подчиненных, расправляющихся кулаками в чужом семейном доме.

С большим трудом удалось мне вывести без оскорбления вновь генерал-губернатора из дома Ренненкампфа, а также Трепова, после чего я на некоторое время оставался в доме Ренненкампфа, как для успокоения, так и для ввода чинов полиции и понятых в квартиру для составления протокола о разгроме квартиры, так как Ренненкампф не желал впускать чинов полиции в свою квартиру.

В ночь потребовал меня к себе генерал-губернатор, у которого я застал губернатора Гудим-Левковича, и просил меня вновь доложить ему подробно, как все произошло, что мною и было сделано, так как я был ближайшим очевидцем всего этого грустного инцидента. Причем Дрентельн неоднократно брался за голову в отчаянии, благодарил меня за то, что я содействовал отстранению от него Субботина, приближавшегося к нему, и жестоко порицал поступок Трепова, сопровождавшийся кулачною расправою с Субботиным.

И действительно, было что порицать: подойти к человеку неожиданно сбоку, без предупреждения нанести кулаком с размаху в глаз удар, — это что-то ужасное, — и затем самому принять оборонительную позицию, ввиду нападения потерпевшего. Как Субботин не лишился глаза от удара Трепова, — это что-то непонятное по своим последствиям.

Субботин вызвал Трепова на дуэль, которая окончилась ничем и не состоялась.

Через несколько времени Трепов приезжал меня просить, чтобы я ему выдал удостоверение в том, что он не получил в сдачу удара по лицу от Субботина, в чем я ему отказал, признавая неудобным выдавать какие бы то ни было бумажные удостоверения в подобных случаях по моему служебному положению во-первых, а, во-вторых, признавал невозможным удостоверить на бумаге полученное оскорбление действием г-ном Субботиным от Трепова. Затем Дрентельн получил письмо от военного министра Ванновского, которое было прочитано мне Дрентельном, вызвавшим меня для показания и установления того, получил ли Трепов от Субботина удар в лицо после нанесения удара последнему. В этом письме было выражено, что вследствие дошедших сведений до государя императора Александра III, что подполковник Трепов получил оскорбление действием от Субботина, а потому оставаться на службе и носить военный мундир не может, и что поэтому [необходимо] допросить меня по делу, как ближайшего очевидца всего происшедшего. Я показал Дрентельну, что наносимые удары в ответ Субботиным Трепову кулаками и стулом я видел, как равно и видел то, что удары парировались Треповым руками, стиснутыми в кулаки, но утверждать то, что удары Субботина касались лица Трепова, не могу еще и потому, что на лице Трепова следов нанесенных ему ударов не было. Так Трепов и остался на службе. Было основание предположить, что сведения об этом были доведены до государя Победоносцевым, бывшим во время этих беспорядков в Киеве[288].

После всех этих происшествий Дрентельн был в страшно удрученном состоянии, метался в разные стороны, то благодарил Трепова, то упрекал его в том, что он своим проступком осложнил его служебное положение.

Ректора же Ренненкампфа Дрентельн возненавидел до глубины души и относился к нему даже мстительно, несмотря на то, что до юбилея Дрентельн был в близкой дружбе с Ренненкампфом, и я сам неоднократно видел, как они разгуливали по залу генерал-губернаторского дома, обнявшись. Но после университетского юбилея 1884 года, Дрентельн и Ренненкампф видеть друг друга не могли, прекратили все сношения и расстались врагами[289]. До чего доходила ненависть Дрентельна и Ренненкампфа, переходившая в мстительность по службе, приведу один знаменательный факт из моей службы.

В 1887 году, после готовившегося покушения 1 марта на жизнь императора Александра III посредством взрывчатых снарядов, предупрежденного задержанием в С.-Петербурге на Невском проспекте и вблизи Аничкова дворца, откуда император должен был выехать и следовать по Невскому проспекту в Петропавловский собор на панихиду по императоре Александре II, — метальщиков со снарядами, в числе которых большинство было студентов С.-Петербургского университета, в среде коих и образовалось тайное террористическое сообщество, поставившее целью убийство государя[290], — бывший министр народного просвещения Делянов[291] решил очистить все университеты через увольнение из оных всех тех студентов, которые в то время, состоя студентами, были привлечены обвиняемыми вообще по политическим делам. Таких студентов в Киевском университете было 38 человек, о которых я просил лично, словесно, ректора университета Ренненкампфа не увольнять их из университета, в виду молодости их лет, увлечения и того, что они дали мне слово более политикою не заниматься и изменить свое направление. Ренненкампф охотно согласился и удовлетворил мое ходатайство за этих студентов, и они оставались в университете, быв отданными лишь до разрешения о них дел под надзор полиции. В то время существовало распоряжение по министерству просвещения, чтобы студенты, привлеченные по политическим делам по сообщению об этом университетскому начальству местными начальниками жандармских управлений, немедленно бы исключались из числа студентов, а начальники жандармских управлений обязаны были в течение семи дней со дня привлечения студента обвиняемым по политическому делу сообщать университетскому начальству. Но этого распоряжения я не держался строго, всегда медлил сообщением, и когда многие и очень многие студенты сознавались в своих проступках, выражали раскаяние, обещая впредь не заниматься политическими делами и отстраниться от политики, то я о таких студентах и о привлечении их обвиняемыми и об отдаче под надзор полиции до разрешения о них дел вовсе не сообщал бумагою университетскому начальству; а говорил лишь словесно, прося оставить привлеченного в числе студентов, принимая при этом всю ответственность на себя за несообщения и за последствия.

Все без исключения бывшие ректоры университета выполняли всегда охотно мои ходатайства в подобных случаях, и должен сказать, что и студенты, давшие мне честное слово, выполняли его до выхода из университета, кончали университетский курс, благодарили меня не только при выходе из университета, но и в последующие годы заезжали ко мне, бывая в Киеве, да и не только студенты, но и их родители и близкие родственники, которых я мог бы ныне назвать всех по фамилиям несколько сот человек за пребывание мое в Киеве в должности начальника жандармского управления более четверти века, так как именные списки этих студентов сохранились у меня.

В конце 1887 года приезжает ко мне ректор университета Ренненкампф, крайне взволнованный, и говорит, что он получил выговор от министра Делянова за неувольнение из числа студентов 38 человек вышеупомянутых, привлеченных обвиняемыми в государственном преступлении, о чем сообщил министру генерал-адъютант Дрентельн, и что он поставлен в необходимость донести министру, что эти 38 студентов остались в числе студентов по моей просьбе, и о них я ему не сообщал. Дав полное право ректору сообщить в таком смысле, я просил обождать увольнением студентов до переговоров с генерал-губернатором Дрентельном и до разрешения этого дела моим непосредственным начальством в С.-Петербурге, куда я на днях же выеду по этому же делу ходатайствовать за этих студентов, которым я в свою очередь дал слово, что они останутся в университете.

Прибыв к генерал-губернатору и доложив об этом, я получил от генерал-адъютанта Дрентельна буквально в таком смысле ответ:

— Я очень хорошо знал и знаю, что эти студенты по вашему ходатайству остались в университете, но я сообщением министру Делянову об этом желал сделать неприятность Ренненкампфу по службе. Я ничего не имею против оставления этих студентов в университете и вашего ходатайства за них в С.-Петербурге.

По приезде в Петербург у бывшего товарища министра внутренних дел, заведывавшего полициею, и командира корпуса жандармов генерала Оржевского и директора департамента полиции Дурново я встретил полное сочувствие в моем ходатайстве, как равно и у бывшего министра внутренних дел, шефа жандармов графа Д. А. Толстого, который, разрешая мне ходатайство у министра Делянова, присовокупил, что вряд ли я только успею в этом, потому что Делянов об очистке университетов уже доложил государю и в настоящее время борется неприятною перепискою по этому предмету с генералом Оржевским и департаментом полиции, которые признают, что через очистку университетов от неблагонадежных студентов усилится прилив молодежи в революционную среду.

От графа Д. А. Толстого я поехал к министру Делянову, который, как всегда, принял меня изысканно любезно, но вначале в просьбе мне отказал, а затем, после настоятельных моих убеждений, согласился сделать это следующим путем и не иначе, как через государя, которому он уже доложил об очистке университетов. В основание моего ходатайства я выставлял, что мною студентам дано слово, которое изменять не приходится, что самое главное, — по делу покушения на жизнь государя ни один из студентов Киевского университета не причастен, и что после увольнения 38 студентов вольются вновь в преступное сообщество озлобленными.

Уступчивый, добряк по характеру, министр Делянов, всегда относившийся ко мне лично с уважением, перешел к следующему рассказу: что у государя он не имеет особых назначенных дней и часов для доклада, а когда встречается необходимость в докладе, то испрашивает на то разрешение государя особою запискою, и что, быв нередко милостиво приглашаем императрицею на утренний кофе, пользуется иногда докладом государю по небольшим делам в то время, когда государь иногда выходит откушать кофе, и что на завтра он получил приглашение императрицы, и что, если выйдет государь, то он доложит о моем ходатайстве, но с тем, чтобы я изъявил согласие на то, чтобы он мог доложить государю, что ходатайство вызывается моею инициативою, и я принимаю на себя ответственность за этих студентов. Я изъявил полное согласие на это предложение и за результатом должен был пожаловать к Делянову в тот же день в два часа.

Явившись к Делянову, получил от него ответ такой, что государь, выслушав доклад при императрице, изволил высказать: «что раз начальник жандармского управления ходатайствует, просьбу его нужно выполнить». Таким образом вышеупомянутые студенты остались в университете и окончили курс, с чем меня и поздравил И. Д. Делянов. Граф Д. А. Толстой выразил мне большое удивление на результат моего ходатайства, но отнесся к результату весьма сочувственно.

Вскоре после состоявшегося распоряжения в отношении приема в гимназии и университеты евреев с процентным ограничением министр просвещения Делянов прибыл в г. Киев, где я ему откровенно доложил о громадном недовольстве местного еврейского населения этим распоряжением, причем совершенно откровенно высказал ему и свое личное мнение, по которому я не разделял это распоряжение и не разделял его по следующим моим личным воззрениям и доводам, кои доложил Делянову.

Они состояли в следующем: во-первых, это распоряжение, не носившее характера закономерности, являлось как бы законом, имевшим обратное действие в том отношении, что родители, поместившие до этого распоряжения уже своих детей-евреев в гимназии, подготовили им путь для получения высшего образования, а между тем из-за неприема их в высшие учебные заведения они должны изменить этот путь направления детей, которых из гимназий не представляется никакой возможности вернуть и направить на путь ремесленного, рабочего труда и т. п.; во-вторых, образованный еврей срывает с себя массу недостатков таких, кои присущи еврею по еврейскому закону, талмуду, и эти недостатки во время прохождения им курса среди других национальностей невольно смягчаются, откидываются и даже совсем исчезают от постоянных сношений и нахождения специально вне еврейской среды; в-третьих, евреи, не поступившие в высшие учебные заведения для окончания образования, выедут в заграничные университеты, где будут вступать в особые политические кружки и затем безусловно вернутся в Россию, пропитанные недовольством до мозга костей и политикою, направленною против всего русского и правительства в особенности, и явятся в Россию готовыми революционерами; в-четвертых, студенты евреи, получившие высшее образование за границею, составят опытные кадры для ведения революционного движения в России и всецело примкнут к образовавшимся уже в России революционным сообществам, борьба с которыми будет в высшей степени затруднительна для правительства и, в-пятых, к общему неудовольствию евреев за неравноправность, уже существующую присоединится еще естественное недовольство за недопущение к высшему образованию в России.

В особенности и настоятельно я подтвердил министру Делянову о том, что процентное ограничение поведет безусловно к усилению революционного элемента в России и в особенности через евреев, озлобленно отнесшихся к процентному ограничению по приему их в учебные заведения. На все мои доводы Делянов предложил мне ходатайствовать за тех евреев кои не попадут в университет, но будут известны мне, [как] и их семейства с хорошей и благонадежной стороны, и [заявил,] что он доложит государю, сославшись на меня, о смягчении этого распоряжения тем, что будет разрешено принимать евреев в учебные заведения сверх процентов по особым ходатайствам и через наводимые справки. Я на это отвечал, что этим дополнительным распоряжением мера превратится в полумеру, каковая вызовет безусловно не только еще больше недовольство по несправедливости своей, но еще может вызвать и злоупотребления при приеме в учебные заведения евреев, что, в действительности, и было впоследствии.

Впоследствии говорил мне министр Делянов, что на одном из докладов императору Александру III, государь, прочтя об огромном числе русских евреев, находившихся за границею для получения высшего образования, изволил положить резолюцию, что на этот предмет следует обратить особое внимание.

Во время приезда в Киев товарища министра народного просвещения Зенгера[292], последний почтил меня своим посещением. Расспрашивая о местном Киевском университете, в коем происходили в то время большие беспорядки и волнения, он между прочим коснулся евреев, поступающих в гимназии, и я ему откровенно сказал, что по достоверным сведениям, по сведениям, не подлежащим никакому сомнению, поступление евреев в гимназии сопровождается громадным взяточничеством гимназического начальства с родителей и родственников за прием в число учеников и доходит от 300 до 700 рублей с ученика, что, в общем, страшно озлобляет евреев, наплыв которых во всевозможные противозаконные общества и тайные сообщества идет с невозможною быстротою, натиском и большою численностью, и что поэтому необходимо принять неотлагательные меры пресечения этого по министерству просвещения во что бы то ни стало, в особенности по г. Киеву.

На это я получил короткий, но знаменательный от Зенгера ответ, который останется у меня в памяти навсегда:

— К сожалению, это везде так делается.

На этом разговор и был закончен, и Зенгер поехал в университет на лекции, куда я ему не советовал ехать в виду враждебно настроенного студенчества, но он совет не принял, явился на лекцию и, вместе с попечителем Вельяминовым-Зерновым и ректором, был из аудитории удален студентами, бросившимися на аудиторию и бранью, криками, свистом и пением песен провожавшими по коридорам до помещения университетского совета. Зенгер, попечитель Вельяминов, ректор Фортинский[293], профессор, читавший лекцию, шли по коридорам с поникшими главами, безответно.

Боже мой, что делалось в Киевском университете до введения автономии! Это что-то ужасное, что не поддается описанию. Храм науки превращен был в сбор не студентов, а людей, у которых ничего святого и человеческого не было. Мне пришлось, по распоряжению генерал-губернатора Драгомирова, всего однажды очистить здание университета от собравшихся в нем на ночь 800 человек студентов в двух аудиториях, где они расположились на ночлег. Пришлось выполнить возложенное на меня поручение, только настойчивостью и решительностью исполнить его без арестов, без насилий, без кровопролитий. Выдержать даже все нападения студенческой толпы, не только возгласы, крики и ругательства, стоило больших нравственных сил и воздержанности и такта, коими только и пришлось совершить удаление такой массы из здания университета без боя и без схватки войск, в университетском здании находившихся.

От нападения студенческой толпы я был предупрежден лихим распоряжением офицера, казака-уральца, который грудью с обнаженною шашкою защитил меня одновременно с 12 уральцами, защитившими меня вынутыми по команде офицера обнаженными шашками от нападавших.

Государь император Николай II при представлении изволил выразить мне благодарность, что очищение здания университета от студентов я произвел без насилий и кровопролития, причем его величество изволило признать, что я подвергался большой опасности, каковая была отстранена уральцами[294]. Это поручение генерал-адъютанта Драгомирова я выполнил, и вот почему я, а не губернатор Ф. Ф. Трепов, на котором лежала всецело обязанность по этому делу потому, что в здание университета, по просьбе учебного начальства, были введены полиция и войска, но не жандармы. Генерал-губернатор вызвал для возложения этого поручения по телефону губернатора Трепова, который отозвался болезненностью, и тогда возложено было на меня и вице-губернатора барона Штакельберга, которому Драгомиров не доверял, вообще недолюбливая его. Когда я и Штакельберг перед отправлением в университет по дороге заехали к губернатору Трепову, что было в 8-м часу вечера, то застали в квартире его гостей, а в кабинете — Трепова, игравшего в карты с старшим председателем судебной палаты Курелицким и уездным предводителем дворянства Г. И. Вишневским.

Ввод в здание университета полиции и войск для очищения университета от 800 человек буйствовавших студентов, расположившихся ночевать в здании университета, куда принесены были студентами едомые вещества и водка, и где разбиты стекла в аудиториях и коридорах, сопровождался предварительным заявлением генерал-губернатору Драгомирову ректора, инспектора, причем был приглашен и и. д. попечителя Извольский, впоследствии товарищ министра просвещения и обер-прокурор синода, о том, что дальнейшее пребывание их в здании университета невозможно, и что кабинетам грозит разрушение, как равно и библиотеке. Об этом открыто высказывались ректор и инспектор, г-н же Извольский присутствовал молчаливо, добавляя вполголоса, что ему ничего не известно, что делается в университете, что он только что вступил в исправление должности попечителя, уехавшего из г. Киева в Полтавскую и Черниговскую губернии, и что о положении университета могут свидетельствовать ректор и инспектор студентов, но не он.

Вот каково было положение университета и других учебных заведений Киева и учебного округа во время попечительства Вельяминова-Зернова и его помощников, графа Мусина-Пушкина и Извольского. Первый по старости, прирожденной лени ни во что не входил и не знал, что делается в учебных заведениях города Киева; при этом он от природы обладал таким спокойствием и хладнокровием, что поражало всех. Он, как только слышал о начавшихся каких-либо беспорядках и волнениях в учебных заведениях, тотчас же выезжал из Киева по губерниям вверенного ему учебного округа, а его помощники ровно ни во что не входили и не знали, что делается.

Самое печальное положение Киевского учебного округа было во время попечительства Вельяминова-Зернова и его помощников, графа Мусина-Пушкина и Извольского; они учебных заведений почти не посещали, что творилось в них не знали и совершенно делом учебным не занимались. К зданию университета и близко не подходили и не бывали в нем хотя бы из простого любопытства, а о посещении и слушании лекций профессоров университета никогда и не подумывали. Узнавали о происшествиях от ректора и директоров гимназий, которые действовали без всякого руководства и надзора начальства учебного округа, — вот почему в киевских гимназиях и воцарились злоупотребления по части приема в них евреев.

Ректора же университета и инспектора у студентов не находили никогда ни в чем поддержки и были предоставлены самим себе по части борьбы с насилиями, беспорядками и волнениями среди студентов, являвшихся в университет. Но ректора и инспектора представляли из себя безусловно достойных людей и честных тружеников, изнывавших под студенческим гнетом.

Таково положение Киевского университета до введения автономии, а уж по введении последней университет обратился бог знает во что; коридоры и аудитории покрыты стадами мастеровых, рабочих, хулиганов, евреев и евреек со всего Подола, из которых и составлялись митинги день в день со всевозможными картинами, не поддающимися описанию. Очевидцы мне говорили, что все здание университета, а главным образом коридоры, наполнены были нечистотами, грязью и смрадом настолько, что не представлялось возможности быть в этих помещениях без омерзения. В этом более всего виноват генерал-губернатор Клейгельс, который, зная о невозможных творящихся безобразиях в здании университета, о митингах, имевших безусловно политический характер, на которых в открытую раздавались прокламации к бунту самого возмутительного содержания, пользуясь властью на основании положения об усиленной охране, не только не закрыл университета, но допустил в нем, в центре города, безобразия, превосходящие всякие выражения, через что власть окончательно пала в глазах всех, а учащейся молодежи в особенности.

Митинги народные в здании университета и происходящие безобразия в нем были прекращены постановлением совета профессоров через закрытие самого университета, но не административною властью, допустившею политические сборища, — митинги с произнесением речей возмутительно-революционного содержания и [призывами] даже к бунту с кафедр представителями всевозможных тайных революционных партий и сообществ. И киевская администрация, во главе с генерал-губернатором Клейгельсом и губернатором благодушнейшим Саввичем, только взирала на все, все зная, молчала и отговаривалась незнанием. При таком направлении и абсолютном бездействии власти естественно, что революционеры взяли верх над всем и вся и действовали вовсю безнаказанно, открыто, нахально, дерзко, и административная власть, наравне с судебной, пала надолго, безвозвратно. Прокурор киевской судебной палаты Лопухин олицетворял бездействие, сопровождавшееся ленью и ровно ничегонеделанием и незнанием ни о чем. Вот какое положение было властей в Киеве пред объявлением манифеста 17 октября 1905 года.