Начальники и подчиненные
Начальники и подчиненные
Существовавший в начале 90-х годов командный состав, начиная от полкового командира и выше, воспитан был по преимуществу в традициях крепостного права. В позднейшие годы преобладание начальников этого типа естественным образом падало, уступая место новым людям и новым веяниям. Ушло время, овеянное романтическим блеском славы и веселья и вместе с тем, омраченное свистом розги и шпицрутена. Не отдельные люди создают быт армии, как и быт народа, а общие условия жизни страны. Но влияние личности в военном быту огромно, и оно проводит нередко глубокие борозды в быт массы — светлые или темные, тем более глубокие, чем выше положение и власть человека. И в самый расцвет крепостного права, в суровое время, когда жизнь «холопа» ценилась в копейку, появился полководец Суворов — отец командир — простой, доступный и рачительный о своем воинстве, сроднившийся с ним и им боготворимый. А через полвека появится другой полководец — герой Эривани, Эрзерума и Варшавы — кн. Паскевич, прославленный, но не любимый подчиненными, обоготворявший себя и только себе приписывавший заслуги побед, презиравший все, ниже стоящее. В одном из своих многочисленных писем к нему — увещаний — император Николай I, высоко ценивший боевые заслуги Паскевича, говорил: «Не надо угнетать и быть несправедливым… Прощать — великодушно; притеснять же без причины — неблагородно… Да украсит Вас и последняя слава — скромность. Воздайте Богу и оставьте Нам славить Вас и дела Ваши…»
Два антипода: Паскевич и великий французский полководец XVII столетия Тюренн, который говорил: «Мы победили» или «Я был разбит».
В сумерки царствования Александра Благословенного, в разгар аракчеевских поселений, удушавших жизнь своею нелепостью и жестокостью, было ведь немало молодежи — идеалистов-гуманистов — в столь печально и исторически нецелесообразно закончивших свою деятельность «Северном» и «Южном» союзах. Были такие и в старшем поколении. Один из них, гр. М. С. Воронцов, за полвека до эмансипации, в качестве начальника дивизии, своим приказом ограничил применение в отношении солдат телесных наказаний на том основании, что: «…Солдат, который еще никогда наказан не был, гораздо способнее к чувствам амбиции, достойным настоящего воина и истинного сына отечества, и скорее можно ожидать от него хорошей службы и примера другим». Полная антитеза излюбленной поговорке николаевских времен: «За битого двух небитых дают».
То, что проводилось долгое время усилиями отдельных лиц, получило наконец санкцию закона в годы великих реформ императора Александра II. Военные реформы, связанные с именем ген. Милютина (впоследствии фельдмаршала), в общей системе преобразования армии, заложили в ее жизнь и быт начала законности и человечности. В частности, Высочайшим повелением 1863 г. были уничтожены оскорбляющие человеческое достоинство телесные наказания{Телесные наказания остались для «штрафованных» по суду. В 1905 г. в войсках они были отменены окончательно. Но во время мировой войны введены опять с 1915 г. на том основании, что во время войны всякое наказание, сопряженное с уходом из рядов, являлось только поощрением, а праволишения не оказывали воздействия.} «…чтобы явить новый пример отеческой заботливости о благосостоянии армии и флота и ввидах возвышения нравственного духа нижних чинов».
Последнее полустолетие перед мировой войной и прошло в борьбе этих начал с прочно сложившимся старым патриархальным бытом, причудливо сочетавшим законность и самодурство, отеческое попечение и неуважение к человеческому достоинству, сентиментализм и «в зубы!» — солдатские, конечно… Во времена милютинского либерализма борьба шла довольно успешно, приведя к результатам, поистине изумительным. Статистика военно-судебного производства показывала, что между 1871 и 1879 гг. число заключенных в военно-исправительных и дисциплинарных частях уменьшилось в 31/2 раза; число рецидивистов за десятилетие с 1869 по 1879 год уменьшилось более чем в 27 раз{Исследование историка Семевского.}. Но позднее, под влиянием затруднений, сопряженных с краткими сроками службы, боязни революционного брожения в казарме и распространенного убеждения, что при неразвитости нашего простолюдина иначе, как мерами сурового воздействия, хорошего солдата из него не сделаешь, — борьба затихала. И опять законность и человечность проводилась не в порядке общей системы и властного указания свыше, а по инициативе частных начальников.
В числе лиц, потрудившихся на этой заросшей чертополохом почве, наибольшая заслуга принадлежит М. И. Драгомирову. Сорок лет и с академической кафедры, и в качестве начальника дивизии, потом командующего Киевским округом, и словом и делом проводил он взгляд, что век муштры и плац-парада, бездушной дисциплины и механизированного строя прошел безвозвратно… Что важнейший элемент на войне есть человек, с духовным обликом которого нужно считаться… Что успех на войне зависит от сознательности и воспитания солдата в духе бесстрашия, инициативы и уверенности в себе, в том, что «с ним на службе поступают по правде, а не по капризу или раздражению…» Что «нужно, наконец, решиться жить по закону»… «Господа офицеры! — поучал Драгомиров. — Приложите все ваше усердие к воспитанию солдата в духе истинной воинской дисциплины, вежливости и сдержанности; тогда не нужны будут несообразные с почетным званием солдата ограничения, тогда звание солдата сделается почетным в действительной жизни».
В 1889 г. раздался властный окрик Драгомирова по округу:
«В некоторых частях дерутся!..»
А через шестнадцать лет упорной борьбы с этим злом — и не безуспешной — уходя со сцены, он в своих «Делах и делишках» писал все же с горечью:
Дело не в том, как говорят солдату — «ты» или «вы», а в том, что солдат водят оборванцами и не прекращается «мордобой»… «Как не приходит в голову этим господам, что их морда слеплена из той же самой глины, что и солдатская, и что если солдат об этом догадается, то не хорошо будет».
Нужно, однако, сказать, что ко времени мировой войны рукоприкладство, как система, было изжито безусловно. Это было уже не показной чертой быта, а изнанкой его, не характерным явлением, а уродством. Оно не чванилось открыто своим озорством и безнаказанностью, а таилось под спудом, встречая не только законное преследование, но и общественное осуждение.
Многочисленные противники Драгомирова ставили ему в вину, что, «популярничая с солдатами, он был резок и груб с начальниками», что «нельзя вести воспитание солдата через голову офицера»… Талантливый военный писатель Г. Елчанинов («Егор Егоров»), служивший одно время в Киевском округе, в таких резких чертах характеризовал армейскую жизнь: «…культивируется неуважение к офицеру и уверенность в его якобы преднамеренной незаботливости о меньшей братии. «Душа солдата»… «Солдатское сердце»… «Кланяюсь в ноги»… «Мы недостойны их, господа!»… — вот наш современный культ. И рядом с этим хамство и скверное обращение с офицерами, грубость, бессердечие, произвол…»
Возможно, что М. И. Драгомиров и его последователи отдавали преимущественное внимание борьбе с большим злом, заслонявшим в их глазах меньшее.
В огромном калейдоскопе военных начальников, которых или о которых я знал за первую четверть века службы, выделяется один — исключительною требовательностью, но вместе с тем и исключительным уважением к офицерскому званию. Это был командир XX корпуса ген. Мевес, умерший за три года перед японской войной. Человек высокой честности, прямой, суровый, он стремился провести и поддержать в офицерской среде рыцарское понятие об ее предназначении и моральном облике. Едва ли не единственный из крупных начальников, он не допускал столь излюбленного и в сущности позорного способа воздействия, не применявшегося в отношении служилых людей прочих ведомств, — ареста офицера. В этом наказании он видел «высшую обиду личности, обиду званию нашему». Мевес признавал только внушение и выговор начальника и воздействие полковых товарищей. «Если же эти меры не действуют, — офицер не годен, и его нужно удалить».
Любопытно, что в суровые времена русского средневековья суровый царь-воин Петр Великий наказывал армии: «Всех офицеров без воинского суда не арестовывать, кроме изменных дел; а за малые вины наказывать штрафами».
Быть может, М. И. Драгомиров чувствовал некий изъян в своей системе, когда писал на смерть Мевеса:
«Не только сам Ты службу по чести и правде правил, но умел налаживать на оную и других; не одних солдат, но и г.г. офицеров. Ты понимал, что они не только Твои товарищи, но и подчиненные, и что воспитывать их в служебном долге много нужнее, нежели солдат. Солоно им иногда от Тебя приходилось, но в конце концов награждали Тебя они признательностью нелицемерною».
* * *
Для образного определения «духа законов» я приведу одну из моих «Армейских заметок», относящуюся к 1910 г.
В китайском «Наставлении для обращения с подчиненными» останавливают на себе внимание несколько указаний, которые я приведу в извлечении:
«Каждый начальник должен любить подчиненного и заботиться об его благосостоянии».
«Подчиненному нужны внимательное за ним наблюдение, правильное довольствие, ласковое обращение и соответствующая работа».
«Грубое, а тем более жестокое обращение с подчиненным воспрещается».
«Первая забота начальника, которому поручен подчиненный, в особенности начинающий, — победить робость его и приобрести его доверие. Достигается это вернее всего твердым, но неизменно ласковым обращением».
«Начальник должен знать характер своего подчиненного и сообразно с этим поступать с ним. При грубом обращении с подчиненным он становится злым, пугливым, недоверчивым и будет лишь бояться начальника; между тем, как даже строптивый и злой человек исправляется при твердом, но терпеливом и ласковом с ним обращении».
Не правда ли, в этих положениях видно большое знание… лошадиной психологии. Да, лошадиной. Потому что — простите — я пошутил: никакого такого китайского наставления нет, а все изложенное я выписал буквально из русского «Наставления для ухода за лошадью», заменив лишь, где следовало, слово «лошадь» словом «подчиненный». Пришлось прибегнуть к лошадиной психологии вот по какому оригинальному поводу…
Командир одного из полков нашей дивизии поступил с подчиненным не… вежливо. Чуть было не обмолвился: хотел сказать «не ласково», упустив, что такое сентиментальное обращение требуется лишь в отношении лошадей… Проще говоря — выругался. Не в такой, однако, степени, чтобы подлежать ответственности по суду. Начальник дивизии, человек весьма корректный, пожелав поставить это обстоятельство на вид командиру полка, приказал мне заготовить предписание «со ссылкой на статью закона».
Вот тут-то и вышло недоразумение. Перебрали все законы и уставы: устав внутренней службы, дисциплинарный, книги V, VII, XXII Свода — нигде не сказано, что начальнику надлежит быть с подчиненным вежливым. Правда, о «примере безупречного поведения» вскользь говорится. Об «отеческом попечении» — тоже… Но все это не то. Ведь отцу сына, например, не возбраняется обозвать «дураком»…
Так и не нашел. В уставах, предусматривающих мельчайшие подробности военного обихода и взаимоотношений, нет такого требования, чтобы быть вежливым в отношении военных людей. Вот разве только применительно… к «Наставлению для ухода за лошадью»…
* * *
Характер взаимоотношений между начальниками и подчиненными имеет особенно серьезное, иногда решающее значение во время войны.
Был доступен и заботился о подчиненных Куропаткин. Оттого, вероятно, несмотря на тяжкие неудачи, оставил о себе в народе добрую память. И в годы великой смуты жил покойно в своем псковском селе Шешурине, в своем доме, сохранив до смерти библиотеку, архив и большой исторической ценности дневники.
Ренненкампф{В японскую войну командовал Забайкальской казачьей дивизией, потом — корпусом.} смотрел на людской элемент своих частей как на орудие боя и личной славы. Но его личная лихость и храбрость привлекали к нему сердца подчиненных. По мере повышения и, следовательно, удаления от массы, это обаяние падало.
Нужно заметить, что близость и знакомство войск со старшими начальниками достигается, главным образом, во время войны. В мирное время последним нужно обладать большою индивидуальностью, чтобы их знали в низах армии; обыкновенно начальник выше начальника дивизии или инспектора артиллерии для младшего офицерства и солдат бывал чем-то астральным, и оценка его составлялась весьма поверхностно — больше по интуиции или по суждениям старших. Вспоминаю свои молодые годы, трех при мне сменившихся командиров корпуса (15-го) — Столетова, Гурчина и Крюкова. Первого любили, второго боялись, к третьему относились иронически. Вот все, что сохранилось от их силуэтов на экране памяти.
Совершенно исключительным обаянием среди подчиненных пользовался во время японской войны ген. П. И. Мищенко{Командовал Урало-Забайкальской казачьей дивизией, потом — конным корпусом.}. Человек большой храбрости, добрый, вспыльчивый и доверчивый. Любил офицеров и казаков сердечно, заботился о них и берег их. Каждый в отряде мог быть уверен, что Мищенко не даст его в обиду, что и на походе и на биваке он лично наблюдает за надежным охранением, что если потребуется особенное упорство в бою и будут серьезные потери, — то, значит, иначе нельзя было. Но что при этом сам Мищенко не посылает, а ведет, и будет тут же, в жестоком огне, деля со своими войсками все тяготы их жизни. Внутренне горячий и внешне медлительно-спокойный в бою — он одним своим видом внушал спокойствие дрогнувшим частям. Помню рассказ стрелка одного из сибирских полков, присланных на подкрепление к Мищенке, об их первом знакомстве. Шел горячий бой, огонь губительный, патроны почти расстреляны; уже некоторые стрелки отбивают атаки японцев… камнями.
— Не было никакой возможности держаться. И конечно, все бы отошли. Но как тут уйти, когда в самой цепи присел ген. Мищенко, молчит и только поглядывает — не на противника, а на нас. Так до конца и просидел, пока японцы не отошли…
Больше всего он ценил в военном человеке храбрость. За это качество многое прощалось, иногда даже хозяйственные злоупотребления. Вызовет к себе виновного, разнесет вдребезги и отпустит. Будто оправдывается потом перед нами:
— Знаю, что плут. Да уж очень, знаете ли, доблестный офицер…
Вне службы, за общей штабной трапезой или в гостях у полков он вносил радушие, приветливость и полную непринужденность, сдерживаемую только любовью и уважением к присутствующему начальнику.
Популярность ген. Мищенки, в связи с успехами его отряда (кроме неудачного Инкоусского набега), распространялась далеко за пределами его. И началось к нам паломничество. Приезжали офицеры из России под предлогом кратковременного отпуска и затем оставались в отряде. Бежали из других частей действующей армии офицеры и солдаты, в особенности в томительный период бездействия на Сипингайских позициях, когда только на флангах, и в особенности у нас — на правом, шли еще бои. Приходили без всяких документов, иногда с неясным формуляром и со сбивчивыми показаниями. Мищенко встречал приходивших с напускной угрюмостью, но в конце концов принимал всех. Случались иногда ошибки: обнаружен был, например, офицер, разыскивающийся властями по уголовному делу, даже несколько беглых каторжников… Но в массе это был элемент прекрасный, истинно боевой.
К лету 1905 г., в результате такого своеобразного «дезертирства» — в частях Урало-Забайкальской дивизии оказалось незаконного состава — офицеров десятки, солдат сотни. И не одной только пылкой молодежи: были и штаб-офицеры, и пожилые запасные солдаты. Обеспокоенный возможностью контрольных начетов, я доложил цифровые итоги ген. Мищенке.
— Что ж, знаете ли, надо покаяться.
Донесли в штаб армии. К удивлению, ответ получился вполне благоприятный: командующий армией (ген. бар. Каульбарс), учитывая хорошие побуждения «дезертиров», и чтобы не угашать духа, не только оставил их в отряде, но даже разрешил принимать приходящих и впредь под тем, однако, условием, чтобы это разрешение отнюдь не разглашалось и не вызвало массового паломничества в отряд.
* * *
И вот, после такой «Запорожской Сечи», мне пришлось попасть уже во время перемирия в разительно несходную обстановку — в штаб 8-го корпуса, которым командовал известный в военном мире ген. Скугаревский.
Образованный, знающий, прямой, честный и по-своему справедливый, он тем не менее пользовался давнишней и широкой известностью как тяжелый начальник, беспокойный подчиненный и невыносимый человек. Получил он назначение недавно перед тем, после окончания военных действий, но в корпусе успели уже его возненавидеть. Скугаревский знал закон, устав и… их исполнителей. Все остальное его не интересовало: человеческая душа, индивидуальность, внутренние побуждения того или иного поступка, наконец, авторитет и заслуги подчиненного — все это было безразличным. Он как будто специально выискивал нарушения устава — важные и самые мелкие — и карал неукоснительно как начальника дивизии, так и рядового. За важное нарушение караульной службы или хозяйственный беспорядок и за «недовернутый каблук», за пропущенный пунктик в смотровом приказе начальника артиллерии и за неуставную длину шерсти на папахе… В обстановке не оконченной еще войны, после расстройства и потрясений, вызванных Мукденским погромом и в преддверии новых потрясений первой революции — этот ригоризм был особенно тягостен.
Скугаревский знал хорошо, как к нему относятся войска и по той атмосфере страха и отчужденности, которая сопутствовала его объездам, и по рассказам близких ему лиц. Но не придавал этому значения:
— Они не понимают, что я только исполняю свой долг.
Я ехал из штаба армии в корпус в вагоне, битком набитом офицерами. Разговор между ними шел почти исключительно на злобу дня — о новом корпусном командире. Меня поразило то единодушное возмущение, с которым относились к нему; иногда прорывалось бранное слово… Тут же, в вагоне сидела средних лет сестра милосердия. Она как-то менялась в лице, потом, заплакав, выбежала на площадку. В вагоне водворилось недоумение и конфузливое молчание… Сестра милосердия оказалась женою ген. Скугаревского.
В корпусном штабе царило особенно тягостное настроение, в особенности во время общего с корпусным командиром обеда, участие в котором было обязательно для всех чинов штаба; кто не являлся, должен был представлять письменный доклад о причине отсутствия… По установившемуся этикету только тот, с кем беседовал командир корпуса, мог говорить полным голосом; прочие беседовали вполголоса. За столом было тоскливо, пища не шла в горло. Выговоры сыпались и за обедом. В первый же день приезда мне пришлось услышать непривычный разговор. Один штабс-капитан, беседуя вполголоса с соседом, обронил фразу:
— Не знаю, генерал приказал…
Скугаревский услышал.
— Это не вежливо. Вы — невоспитанный человек. Надо было сказать — «его превосходительство приказал» или — «командир корпуса приказал».
Однажды капитан Ген. штаба Т[олкушкин] (ныне генерал), во время обеда доведенный до истерики разносом командира корпуса, выскочил из фанзы, и из-за стены ее слышно было, как кто-то его успокаивал, а он кричал:
— Пустите, я убью его!
Ни один мускул не дрогнул в лице Скугаревского. Он продолжал начатый посторонний разговор.
Как-то раз командир корпуса обратился ко мне:
— Отчего вы, полковник, никогда не поделитесь с нами своими боевыми впечатлениями? Вы были в таком интересном отряде… Скажите, что из себя представляет генерал Мищенко?
— Слушаю.
И начал:
— Есть начальник и начальник. За одним пойдут, за другим не пойдут… Один…
И провел параллель между Скугаревским — конечно не называя его — и Мищенкой. Скугаревский прослушал совершенно покойно, даже с видимым интересом, и в заключение поблагодарил меня «за интересный доклад».
Жизнь в штабе, однако, была слишком неприятной, и я, воспользовавшись демобилизацией и последствиями травматического повреждения ноги, уехал в Россию с тем, чтобы больше не возвращаться в корпус. Для характеристики Скугаревского и его незлопамятности могу добавить, что через три года, когда он стал во главе Комитета по образованию войск, он просил министерство о привлечении в Комитет меня.
И еще один, быть может неожиданный, штрих: Скугаревский, кажется, единственный из старших начальников долго и горячо ратовал в печати за обращение к солдату на «вы», ведя по этому вопросу острую полемику с Драгомировым, который также горячо протестовал: дело не в форме обращения, а в существе. Само по себе «ты» вовсе не обидно, писал Драгомиров. Ведь «весь наш народ, где он не испорчен воздействием городского пролетариата или попечительным воздействием земских начальников, получивших благодаря государственной мудрости гр. Д. А. Толстого, завидное право поголовной порки и требования снимания шапок и величания «ваше высокородие» — весь такой народ говорит не только друг другу «ты», но и всем начальникам, не исключая и высших. Богу говорят «ты», царю говорят «ты»…
* * *
Солдатский быт носил более или менее однообразные черты повсеместно; офицерский же отличался большим разнообразием. Во флоте, в гвардии, в армии жили по-разному. Отличалась жизнь и в зависимости от рода оружия. В столицах, в больших городах вообще, офицерство приобщалось так или иначе к общественной жизни, к культурным запросам. Но как беспросветно, как бессодержательно и засасывающе текла жизнь из года в год во множестве таких географических пунктов, которые не на всякой карте сыщешь: в захолустьях Западного края, в разных «штабах» — военных поселках, построенных среди чистого поля и носивших обычно громкие исторические имена, в окраинных трущобах, в медвежьих углах далекой Сибири и т. д. Сколько молодых жизней калечилось там зря, сколько талантливых людей опускалось, спивалось, и сколько могильных холмов вырастало за оградой кладбищ, покрывая ушедших самовольно из жизни. И далеко не всегда стратегическая необходимость или наличие удобных условий обучения оправдывали дислокацию по трущобам — а нередко своеобразное понимание государственной экономии.
Духовные запросы офицерской среды вообще не привлекали должного внимания власти; что уж и говорить о солдатской. Недостаточно было обращено внимания и на ту трещину в отношениях между офицером и солдатом, которую, как это выяснилось с особой силой на всенародном экзамене, таил замкнутый в себе военный быт.
Начиналась она с первых же шагов службы. Военная школа в этом отношении не помогала офицеру. Давая профессиональные знания и воспитывая юношей в сознании долга и дисциплины, она не знакомила их нимало с тем живым материалом, с которым предстояло тесное общение их, которым они должны были управлять; не давала хотя бы самых элементарных начал педагогики и военной психологии выпускным офицерам — будущим учителям и воспитателям солдатской массы. И военная, и общая печать поднимали неоднократно вопрос о необходимости для молодых людей, перед выпуском в офицеры, практического прохождения службы в войсках, но тщетно. И молодые офицеры на первых порах производили иной раз комическое впечатление своей неопытностью, подрывая в глазах солдата престиж начальника.
Устав наш был краток: он требовал от начальника «отечески пещись о нуждах подчиненных и не оставлять проступков их без взыскания. Практика начальствующих лиц сводилась чаще всего не к воспитанию и поучению, а к проверке, имевшей формальный и подчас довольно курьезный характер. Так, обилие наложенных взысканий создавало нередко начальнику репутацию человека твердой воли, умеющего повелевать. Так, следующему штабс-капитану, знавшему вдоль и поперек чинов своего взвода, приходилось перед смотром зубрить по записке трафаретные сведения: какой губернии и уезда каждый солдат взвода, каков состав его семьи, имеется ли у него и сколько денег на сберегательной книжке, когда получил последнее письмо из дому и т. д. Командир 10-го корпуса Случевский завел в своих войсках «жизнеописания молодых солдат до поступления их в часть», которые должны были составлять или сами новобранцы (!), или под их диктовку полуграмотные дядьки. Этот курьезный материал должен был служить для вящего ознакомления ротного начальства с новобранцами… Впрочем, последовавший вскоре приказ Драгомирова пресек «жизнеописания»: «…Не надо заставлять солдат потеть над литературными упражнениями. Кроме вреда, ничего не выйдет. Готовьте — солдат, а не литераторов».
В войсках Гренадерского корпуса (Московск. округ), потом во всем Казанском округе после первой революции генералом Сандецким были введены и вовсе своеобразные способы «изучения» солдатского быта: агенты охранки, под видом новобранцев, получивших отсрочку призыва, с подложными свидетельствами воинских начальников, поступали в войсковые части и вели там наблюдение за настроением солдат, старались обнаружить тайные сообщества и революционную литературу; не раз, без сомнения, они провоцировали людей и события. Нужно сказать, что строевые начальники и офицерство отнеслись с единодушным осуждением к этому явлению, когда оно обнаружилось.
Как всегда и во всем, лучшая школа — жизнь. Она и учила взаимному пониманию и нормальному общению, но путем ряда ошибок и ложных шагов. Научила многих, но далеко не всех. И в жизни казармы переплетались близость и отчуждение.
В казарме новобранцы до одури зазубривали военные сентенции: «Солдат есть имя общее и знаменитое»… «Солдатом называется и первый генерал, и последний рядовой…» А жизнь глумилась над прописями. Мундир солдата — защитника отечества — никогда не был в почете. Во многих гарнизонах для солдат устанавливались несуразные ограничения, вроде воспрещения ходить по «солнечной» стороне людных улиц; петербургский комендант просил градоначальника разрешить нижним чинам, вопреки существовавшим правилам, не переходить вагоны трамвая к выходу на переднюю площадку, «…ввиду неудобства встречи с офицерами и нахождения их в одном помещении»… И т. д.
Но не только устав и обычай ставили солдату в повседневной жизни ненужные ограничения, а и общественность. Люди не военные, говорившие «вы» босяку, считали себя вправе обращаться на «ты» к солдату. Не анекдоты, а подлинные факты — надписи над входом в некоторые публичные места: «собакам и нижним чинам вход строго воспрещается»…
И вспомнил же солдат в 17-м году «собачьи» сравнения! Вспомнил так, что в течение многих месяцев по лицу страны общественные места стали неудобопосещаемы, улицы непроходимыми, дороги непроезжими.
* * *
Итак, в отношениях между офицерами и солдатами была трещина… Но когда ей, и только ей, многие склонны приписывать крушение русской армии, такой вывод слишком поспешен и необоснован.
Грубость, ругня, самодурство, заушение — да, все это бывало в казарменном быту. Но ведь было, и гораздо чаще, другое: сердечное попечение, заботливость о нуждах солдата, близость, простота и доступность. Война сближала офицера с солдатом в особенности. Равенство перед смертью, вернее даже первенство перед лицом ее — так как процент потерь в офицерском составе всегда был выше, чем в солдатском, — не могло не оказать морального влияния. Так было и в японскую, и в мировую войну.
Долгие месяцы после заключения мира томились в Маньчжурии наши корпуса, отрезанные от Родины забастовками и восстаниями, засыпаемые харбинскими прокламациями. Томились безропотно, не выходя из повиновения своим начальникам.
В японском плену находился раненый капитан Каспийского полка Лебедев. Японские врачи нашли, что можно спасти ему ногу от ампутации, прирастив пласт живого человеческого мяса с кожей… Двадцать солдат, из числа находившихся в лазарете, предложили свои услуги… Выбор пал на стрелка 13-го Восточно-Сибирского полка Ивана Канатова, который дал вырезать у себя без хлороформа кусок мяса… Этот эпизод проник в японскую печать и произвел в стране большое впечатление.
Ведь даже такое бывало на фоне дружного сожительства в походах и боях, в тисках неприятельского плена…
А рядом с этим — буйный поток солдатских эшелонов по великому Сибирскому пути, рядом с этим — кровавые дни Кронштадта, Севастополя, Свеаборга… — первые грозы, первые страницы офицерского синодика…
Во время мировой войны каждая войсковая часть знала сотни примеров самопожертвования за други своя. Бывало не раз, что из-под неприятельских проволочных заграждений ползком вытаскивали своих раненых — солдат офицера, офицер солдата… Там — в тесной совместной жизни, там — в мокрых и грязных окопах, под свист пуль и вой снарядов, на грани между жизнью и смертью — выковывалось истинное боевое братство.
…Чтобы с первыми громами революции потонуть в пучинах братоненавистничества и братоубийства.
* * *
Быть может, в армиях наших врагов, в армиях «более культурных» народов отношения между офицером и солдатом были лучше, гуманнее, сердечнее, и это обстоятельство дало им моральный перевес над нами?
Отнюдь!
В германской армии царствовали исключительная жестокость и грубость. Офицер обращался к солдату не на «ты», а с презрительным «er». Общественная совесть Германии возмущалась многочисленными случаями, выползавшими из тины «маленьких гарнизонов», где выбивали зубы, разрывали барабанные перепонки, заставляли в наказание есть солому или слизывать языком пыль с сапог. В течение одного, например, 1909 г. вынесено было 583 приговора военных судов по делам о жестоком обращении начальников с нижними чинами… Сам император вынужден был неоднократно отдавать приказы о необходимости изменить обращение с солдатами…
В австрийской армии существовали дисциплинарные взыскания, налагавшиеся без суда, властью начальника: подвешивание — когда нижнего чина со связанными и скрюченными назад руками привязывали к столбу так, что он мог касаться земли только кончиками больших пальцев ног; в таком положении, обыкновенно в обморочном состоянии, человека держали в течение нескольких часов… Заковывание в кандалы, при котором, человеку короткой цепью прикручивали правую руку к левой ноге и в согнутом таким образом положении выдерживали шесть часов… Только в 1903 г. «дарована» была австрийской армии «высочайшая милость», продолжительность этих наказаний ограничена была двумя часами, и от них освободили унтер-офицеров…
Далеко нам было до такой «культуры»!
Странно было бы при таких условиях полагать, что распорядки и взаимоотношения в стане наших врагов изменятся во время войны. Для нас не были секретом «черные страницы» германской и австрийской армий. Но только теперь, в свете опубликованных документов, они раскрываются в полной мере. Мы знаем приказ Гинденбурга (18.IX.1916) о «непрерывно возрастающем числе устных и письменных жалоб на обращение офицеров с солдатами в действующей армии — о физических насилиях, словесных оскорблениях и самых грубых ругательствах»… Имперский военный министр фон Штейн в своем циркуляре (3.VI.1917) писал: «Бесконечное множество жалоб на разительный контраст между роскошной жизнью офицеров и лишениями, которые претерпевают солдаты… Сеется подозрение, будто все лучшее отдается офицерам за счет солдат…» Анкета, произведенная командиром 8-го герм, корпуса, говорила уже не о «подозрениях»… «На всех собраниях слышатся жалобы на дурное обращение командиров с солдатами… Везде рассказывают — и вполне основательно — о злоупотреблениях в снабжении войск, уменьшении солдатского пайка за счет офицерского…» И.т.д., и т. д.
Покойный М. И. Драгомиров рассказывал:
«Русский офицер, шедший с прусским, умилился автоматической точностью отдания чести прусским солдатом. Прусский офицер на это заметил:
— Да, он так же точно отдал бы мне честь и тогда, если бы я лежал без чувств; но и не подумал бы подать мне помощь…»
А ведь русский дореволюционный солдат подал бы непременно…
* * *
Австрийская армия — представительница лоскутной государственности — с первым веянием революции разложилась сразу и окончательно. Русская — раскачивалась в течение года, то втыкая штыки в землю, то делая слабые и разрозненные попытки сопротивления. Немецкая — сильно поколебалась, восприяв от русской «революционную дисциплину», но скоро одумалась. Видеть во всех этих явлениях только лишь следствие военных систем не приходится. Истоки этих явлений заложены глубоко — в недрах жизни и в духовном облике народов.
Но для меня не представляет сомнений, что в ряду многообразных причин, приведших в 1917 г. к полному разрыву между солдатом и офицером, самой серьезной является одна… Наша казарма не восполняла огромный пробел гражданской школы: она не делала ничего или почти ничего для познания солдатом своей Родины и своих сыновних обязанностей в отношении ее; не воспитывала в чувстве здорового патриотизма и даже накануне войны не разъясняла ее смысла. «Прикажут — пойдем» — эта формула бессознательного, безоговорочного повиновения годилась еще, пока власть стояла крепко; когда же власть пошатнулась, то ясного военной массе стимула для самопожертвования не оказалось. И в результате — инстинкт самосохранения заглушил все другие чувства, все моральные побуждения.
Между тем офицерство в массе своей осталось верным долгу перед Родиной, и никакие пороки и прегрешения его не заслонят этого факта перед лицом истории. Офицерство звало солдата на бой и на смерть; революционная демократия, к которой в 1917 г. перешло временно влияние на солдатскую среду, — влияние, но не власть — внесла поправку: «поскольку — постольку»; и, наконец, большевики посмеялись над Родиной, над патриотизмом, над подвигом и призывали воткнуть штыки в землю и разойтись по домам.
Солдат послушался большевиков.
Почему? Не нужно ли отнести большую часть вины солдата на тех, кто мог и должен был воспитать в нем национальное самосознание: на государство, общество, школу, казарму, печать и литературу?