Глава VII Полон и Парламент
Глава VII
Полон и Парламент
Описание казней, изложенное в предыдущих главах, заставило меня на время оставить в стороне ту часть наших семейных записок, в которой излагаются автобиографии членов нашего семейства. Между тем, по задуманному мною плану эти автобиографии должны сопровождать те интересные документы, которые я излагаю здесь, как материалы по истории права. Поэтому я снова займусь судьбой нашего семейства и в то же время постараюсь рассказать новые данные, которые, как я думаю, будут небезынтересны читателю.
В то время, на котором я остановился, рассказывая историю нашего семейства, умер Шарль Сансон. Вдове его, Марте Дюбю, удалось сохранить кровавую должность своего мужа для сына, Шарля-Жана-Баптиста Сансона, которому в это время было не более семи лет от роду. Эту эпоху по справедливости можно назвать эпохой несовершеннолетних. Нужно же было случиться так, что во время малолетства Людовика XIV и Людовика XV малолетним приходилось быть и на последней ступеньке социальной лестницы: палач был в это время несовершеннолетний.
Я сказал уже где-то, что человек может привыкнуть ко всему, и моя судьба может служить грустным доказательством этого. Начиная с Шарля-Жана-Баптиста Сансона, семейство наше связано с кровавыми обязанностями палача и начинает считать эту должность наследственной в своем роде. Шарль-Жан-Баптист Сансон, с колыбели выросший на эшафоте, не знал уже ни жестоких душевных потрясений своего деда, ни мрачной меланхолии своего отца. С первых лет своей жизни он готовился к ожидающей его участи, сживался с нею и, казалось, никогда не думал о возможности изменить ее.
Марта Дюбю горячо любила Шарля Сансона, и преклоняясь перед его памятью, она решила отнять у сыновей возможность краснеть за своего отца и заставить их носить то же звание, которое носил отец. Поэтому-то, не ограничиваясь тем, что получила в наследство для старшего своего сына отцовскую должность, она стала хлопотать и добилась того, что второй ее сын, Габриэль, получил звание исполнителя приговоров придворного превотства. При описании казни Дамьена мы имели случай видеть печальный дебют этого бедного молодого человека и видели также, как сильно хотелось ему избавиться от тяжкой обязанности, лежавшей на нем.
Не таков был Шарль-Жан-Баптист Сансон; он больше походил на свою мать, на строгую Марту Дюбю. Эта женщина, как мать Гракхов, охотно, с гордостью потребовала бы к себе своих сыновей во время всех ужасов казни. Не мудрено, что она пользовалась необыкновенным уважением и доверием у президента уголовного суда, у королевского прокурора и у главных чиновников юстиции.
Таким образом, Шарль-Жан-Баптист с меньшим отвращением исполнял свои тяжелые обязанности, доставшиеся ему в наследство от отца и деда. Он прямо и без всякой задней мысли мирился с теми условиями, в которые был поставлен. Быть может, он имел возможность оправдывать себя в собственных глазах, благодаря тем мыслям, которые заронило в нем материнское воспитание, и развила та роковая среда, в которой он жил.
Я уже упомянул, что эпоха детства Шарля-Жана-Баптиста составляет пробел в наших семейных записках. Впрочем, несовершеннолетие его составляет не единственную причину этого пробела. Даже достигнув совершеннолетия, в то время когда сам он был уже в состоянии исполнять свои жестокие обязанности, он небрежно и с пропусками продолжает начатый отцом рассказ о жертвах эшафота. Видно было, что кровавые сцены, в которых он играл такую важную роль, производили на него уже менее сильное впечатление. В его записках почти нет ничего поучительного. Беглость этих заметок лишает нас возможности пополнить чем-нибудь сухой перечень событий.
Только с января 1755 года, то есть с того времени, когда мой дед взялся за перо, начинают встречаться рассказы с описанием подробностей. Так мы имеем рассказ о казни Рюкстона, колесованного за убийство одного адвоката по имени Андрие. Потом следует казнь инженера Монжо, который после двухлетнего заключения подвергся колесованию за убийство архитектора Лекомба. Всем хорошо знаком этот плачевный случай, который составил бы интересную главу в романе страстей человеческих. Известно, что Монжо, ослепленный роковой любовью, дал себя увлечь и согласился совершить это убийство. Он думал избежать наказания тем, что сам кликнул стражу и объявил, что совершил это убийство, защищаясь от нападения, направленного на него.
Этой уловке убийцы, обвинявшего свою жертву, не поверили. Но так как в это время Парламент был распущен, а Шателе не решался произносить уголовных приговоров, чтобы не подвергаться контролю королевской палаты, которую он не хотел признать, то дело затянулось, и только 25 сентября 1754 года Монжо был приговорен к виселице.
Раздраженный бесчувствием и эгоизмом, который показала Мария Тапаре, вдова господина Лекомба, Монжо у подножия эшафота решился открыть истину. Он потребовал к себе эту женщину, отличавшуюся кокетливостью и цинизмом, и во всеуслышание объявил, что она вооружила его руку для этого преступления. В суде торжественные показания осужденного преступника уличили ее в уловках и участии в преступлении, и она также была приговорена к виселице.
Монжо был колесован. Что касается госпожи Лекомба, то ей удалось отсрочить свою казнь тем, что она объявила себя на шестом месяце беременности и прибавила, что несчастный осужденный, которого она увлекла к погибели, был отцом этого ребенка, которого ему даже не придется видеть.
Перед смертью госпожа Тапаре потеряла присутствие духа; в ней не осталось и следов той смелости, которую замечали у нее в то время, когда она еще верила в возможность избежать той участи, которая грозила ей. В предсмертных ее томлениях виден был скорее постыдный ужас, нежели угрызения проснувшейся совести, которые вызывают земных судей к верховному суду небесному.
Вот все, что я могу сообщить об этой женщине. Романисты и драматурги воспользовались этой личностью и оставили потомству ее портрет, в котором я не имею намерения изменить ни одной черты.
В следующем месяце совершилась казнь Дюфрансея, судьи и актуария суда в Марте. Из-за недобросовестности этого судьи чуть-чуть не погиб на колесе один несчастный, падший жертвой ложного доноса, подкрепленного ложными свидетелями. Этот Дюфрансей обвинил негоцианта Пьерфита, прозванного Руа, в том, что будто этот негоциант подговаривал гвардейских солдат убить судью. Ему удалось добыть четырех ложных свидетелей.
Проделка была обнаружена.
Процесс был быстро проведен, и после обыкновенного допроса они были колесованы и повешены вместе с тем, кто подкупил их. Казнь Дюфрансея и лжесвидетелей совершилась 13 февраля 1755 года.
Вот те несколько заметок, которые мне удалось найти в журнале Жана-Баптиста Сансона.
В январе 1754 года с Жаном-Баптистом Сансоном случился удар, от которого он уже не оправился, и, таким образом, задолго до старости он сделался бессильным старцем. Мы видели его уже в то время, когда, потрясенный казнью Лалли, он собрал остатки своих угасших сил; но с этого времени он только хирел и мало обращал внимания на все, что около него происходило, а особенно на то, что было связано с его прежней должностью.
От брака своего с Магдалиной Тронсон он имел десять детей, из числа которых семеро сыновей наследовали грустное ремесло своего отца. Один из них был исполнителем в Реймсе, другой — в Орлеане, а прочие в Мо, в Этампе, в Суассоне, в Монпелье и проч. В известные праздники у отцовского стола сходились все сыновья его, рассеянные по разным местам королевства. Эти семейные праздники имели вполне патриархальный характер. Старшая в роду Марта Дюбю, дожившая до глубокой старости, занимала всегда середину одной стороны стола, а напротив помещался ее сын, лицо которого паралич превратил в какую-то величавую маску. На этих собраниях гости, а особенно слуги, плохо знакомые с именами сыновей Жана-Баптиста, стали называть их по месту их службы, с прибавкой частицы де (из). Таким образом называли их: господином де Реймс, де Суассон, д’Орлеан и т. д. Обычай этот навсегда сохранился для лиц нашего звания, хотя он возник описанным нами образом.
Старший из детей Жана-Баптиста, Шарль-Генрих Сансон, который в отличие от братьев назывался де Пари, был более других членов этого семейства одарен природой в нравственном и физическом отношениях. Хорош собою, отлично сложенный, он вместе с тем обладал отличными способностями, развитыми прекрасным воспитанием. Он отличался необыкновенным изяществом в обращении и настолько привлекал общее внимание роскошью своего туалета, что даже издано было отчасти оскорбительное для него предписание, запрещавшее ему носить голубой цвет, так как цвет этот был цветом французского дворянства. Шарль-Генрих Сансон не захотел рыться в пергаментах дома Лонгевалей и поднимать вопрос о том, лишает ли звания дворянина должность исполнителя приговоров (мы увидим, что он должен был поднять этот вопрос при других обстоятельствах). В это время он ограничился только тем, что заказал себе костюм еще богаче, но из зеленого сукна. Он ввел этот цвет в моду, и скоро все щеголи при дворе и в городе, и прежде всех известный маркиз де Леторьер, приняли покрой и цвет этого костюма, и стали носить платье a la Sanson.
С деда моего, Шарля-Генриха Сансона, начинается самая интересная и на этот раз не прерывающаяся часть наших мемуаров. Но прежде чем сообщить его заметки о революции, я считаю необходимым познакомить читателей с одним случаем из эпохи молодости моего деда. Он сам оставил рассказ об этом, и я привожу его здесь с буквальной точностью:
«После целого дня, проведенного на охоте, я зашел в один дом и встретил там маркизу де X… возвращавшуюся в Париж из своего имения. Эта дама вежливо поклонилась мне, предложила сесть, и через какие-нибудь полчаса беседы спросила меня, кто я такой. Разумеется, я отвечал ей, что я офицер, служивший при Парламенте. Она приказала поставить свой прибор рядом с моим, и у нас завязалась во время обеда такая оживленная беседа, что, казалось, будто мы оба от всей души увлеклись ею.
После десерта я приказал закладывать лошадей в мою почтовую повозку и удалился от моей благородной дамы со всевозможными изъявлениями благодарности за радушный прием. Но едва только я удалился, как один знакомый маркизы, заметивший нас, сказал ей:
— Знаете ли вы этого молодого человека, с которым вы обедали?
— Нет, — отвечал она, — он сказал мне только, что он офицер при Парламенте.
— Это парижский палач, я его знаю очень хорошо. Он недавно при мне исполнял свою обязанность, или, по крайней мере, присутствовал при казни, потому что он не совершает казней собственноручно.
Маркиза решила отомстить за себя. Действительно, не успела она приехать в Париж, как подала жалобу в Парламент и, объявив обстоятельства дела, требовала, чтобы я за оскорбление, будто бы причиненное ей, был приговорен просить у нее прощения с веревкой на шее, вместе с тем она просила, чтобы для общественной безопасности мне предписано было иметь на себе и на своем экипаже особенный отличительный знак, по которому всякий мог бы узнать меня.
Суд решил „вызвать обе стороны“ Увидев, что меня вызывают к ответу, я стал искать повсюду адвоката. Но благодаря ли влиянию госпожи маркизы, которое в то время было велико, или благодаря тому отвращению, которое обыкновенно питалось к моему званию, никто не захотел защищать мое дело. Мне пришлось защищать себя самому.
Адвокат противной мне партии произнес длинную речь, в которой заключались те же требования, которые изложены были в жалобе маркизы.
Я отвечал на это в следующих выражениях:
— Я очень счастлив, господа, что, представляя меня на ваш суд, меня обвиняют ни за мой образ мыслей, ни за мои поступки. Благодаря Бога, мне не в чем также упрекнуть себя перед судом человеческим. Все мое преступление состоит в том, что я занимаю должность, которая считается позорной и бесчестной. Но позвольте спросить у вас, господа, существуют ли в государстве позорные и бесчестные должности?
Позор есть следствие преступления, и где нет преступления, там нет и позора. Исполнение моих обязанностей не составляет преступления. То же самое чувство справедливости, которое побуждает вас присудить к какому-нибудь наказанию, воодушевляет меня, когда дело идет о том, чтобы подвергнуть этому наказанию виновного. Обвиняющая меня сторона поступила очень необдуманно, призвав меня к вашему суду. Действительно, наши обязанности имеют столько общего между собой, что вы не можете обесчестить мое звание, не нанося в то же время смертельного удара себе. Я действую только по вашим предписаниям, и если есть что-нибудь достойное порицания в моем звании, то это порицание применяется и к вам. По духу законов тот, кто приказывает совершить преступление, более преступен, чем тот, кто совершает преступление, и подвергается той же самой ответственности, как и преступник.
Я знаю, что чиновники государства не пользуются все одинаковым почетом; каждый из них уважается настолько, насколько он приносит пользу обществу. Но, основываясь на этом, я могу сказать, что мое звание занимает одно из первых мест. Пусть его уничтожат на время, и я вас спрашиваю, что будет тогда с государством? Целое государство станет обширным притоном разбоев, безнаказанно сбросят узду все страсти, самые священные законы будут попраны, добродетель будет угнетена, и порок будет торжествовать повсюду. Тогда не будет другого права, кроме права сильного; тогда повсюду будет только воровство, разбои, убийства, безнаказанно совершаемые на глазах правосудия. Напрасно будете вы употреблять вашу власть; напрасно будете штрафовать преступников. Денежные штрафы не испугают разбойников, у которых ничего нет. Ваши приговоры к казни сделаются предметом насмешек, когда не будет исполнителей казни. Без боязни оскорбить вас, господа, скажу, что преступники боятся не приговоров, произносимых вами, не пера актуария, который излагает эти приговоры. Нет, мой меч заставляет их дрожать; под сенью моего меча живет невинность, имеет силу полиция и существует порядок.
Сам Бог вложил меч правосудия в руки короля, чтобы карать преступления и защищать невиновных. Король не мог сам исполнять этой обязанности и почтил меня честью — доверил мне этот меч. Я — хранитель этого сокровища, которое составляет атрибут его королевской власти и титула. Не вам он доверил этот меч. Не ваши приговоры осуждают преступника на смерть. Нет, само преступление карает себя или, лучше сказать, закон карает преступление. Вы объявляете только, что преступление было совершено, и вследствие того указываете на закон, который назначает смертную казнь, а я как чиновник государства обнажаю меч, караю преступление и мщу за угнетенную добродетель. Вот что приближает к трону мое звание и дает ему высокое значение.
Я хорошо знаю, что людей моего звания упрекают в том, что наша обязанность — убивать людей, поэтому-то и смотрят на нас с ужасом. Вот живой пример предубеждения, которое тотчас же исчезает, если поближе и беспристрастно вникнуть в суть дела. Нет ничего бесчестного и позорного в том, чтобы проливать кровь человеческую, если этого требует благо государства. Я даю возможность наслаждаться драгоценными благами мира. Я охраняю внутри государства мир, нарушение которого весьма вредно для общества: я беспрестанно укрощаю безумие преступных граждан, посягающих на общественное спокойствие, и редко проходит неделя, в продолжение которой мне не приходилось бы браться за оружие, чтобы наказывать порок и мстить за нарушение прав невиновных. Таким образом, я приношу обществу прочную пользу и поэтому имею некоторое значение по особенности моего положения.
Не думайте, что, защищая значение моего звания, так несправедливо оскорбленного, я лично ищу случая возвысить себя. Я хорошо знаю, что как бы блистательна ни была какая-нибудь должность, во всяком случае, значение ее совершенно независимо от той личности, которая ее занимает. Истинная слава человека состоит в добродетели и в добросовестном исполнении долга, и я никогда не добивался какой-нибудь другой славы. Я никогда бы и не подумал защищать мое звание, если бы несправедливость моих противников не принудила меня сделать это. Но если я не присваиваю себе значения, соединенного с моей должностью, то будет также несправедливо признавать за мной тот позор, которым бессмысленная чернь покрывает мое звание; несправедливо считать меня лично бесчестным только за то, что некоторые считают мое звание заслуживающим этого позорного названия.
Адвокат моих противников, не найдя ничего позорного в моем звании, чтобы унизить его, пустил в ход то обстоятельство, что это звание давалось прежде самым недостойным людям. Люди, достойные смерти, говорил он, приговоренные уже к казни, покупали себе право на жизнь тем, что принимали на себя это звание, которое никто не хотел носить добровольно. Действительно, все это когда-то случалось, но при этом приходится только сожалеть об изумительном ослеплении людей. Многие из порядочных людей могли бы с пользой служить обществу в этой важной должности, но по предубеждению избегали этого, и приходилось возводить в это звание людей недостойных. Но что же доказывает все это? Никакое звание не прибавит пустому человеку, облеченному им, ни одного нового достоинства; точно так же недостатки личности, занимающей какое-нибудь место, не могут опошлить значение самого места. Если бы я занял мое место тем путем, о котором упоминает мой противник, то я соглашаюсь, что подобный аргумент говорил бы против меня. Но я уже шестой член нашего семейства, занимающий это место, которое переходит в нашем роду от отца к сыну. Если бы с нашим званием было соединено право на потомственное дворянство, как бы и следовало сделать, то я древностью своего рода мог бы, пожалуй, поспорить с самой маркизой.
Мне показалось, что вы улыбнулись, господа, при словах моих о правах на потомственное дворянство. Что нашли вы в этом странного и выходящего из порядка вещей? Вы, господа, пользуетесь этим правом несмотря на то, что ваши обязанности только отдаленным образом содействуют общественному благу, тогда как мои служат ему почти непосредственно. За что же отказывается в этом праве мне? Ведь нельзя же отрицать того, что я принадлежу к числу членов Парламента и, сказать без преувеличения, к числу необходимейших его членов; доказательства этого были уже изложены мною прежде. Никто из вас, господа, не может в отдельности с успехом содействовать общему благу; каждый из вас участвует в составлении приговора настолько, насколько он связан с другими членами вашего собрания. Таким образом, вы действуете всегда только как члены коллегии, тогда как я служу общественному благу один и при этом распоряжаюсь как начальник. Звание начальника всегда должно пользоваться почетом, а в деле, зависящем непосредственно от верховной власти, оно должно пользоваться правами на дворянское достоинство. Генерал-прокурор как начальник своей части пользуется этим правом; главный актуарий также пользуется им; начальник приставов также не лишен этого права. За что же я один только составляю несчастное исключение из общего правила и не пользуюсь этим правом. Много неопровержимых доводов мог бы я представить в доказательство правоты моего дела; но я, как видите, ограничиваюсь только указанием на эти доводы. В моем звании люди приучаются лучше действовать, чем говорить; лучше управляться с мечом, чем со словами. Впрочем, я надеюсь, что мне удалось высказаться настолько, чтобы быть уверенным, что госпоже маркизе откажут в ее иске. Я получу также право сам начать иск против нее, но я думаю, что она достаточно уже наказана тем, что высказала свои безрассудные обвинения; эти обвинения более позорят ее, чем меня. Я прошу суд не о том, чтобы он снял с меня позор, нанесенный моему званию. Но я прошу о том, чтобы в приговоре суда было упомянуто, что я не только член государственного суда, но даже пользуюсь правом начальника своей отдельной части; вследствие же двойственного характера моего почетного звания я со своим потомством должен быть признан в звании дворянина. Я нисколько не сомневаюсь в том, что все вы единогласно утвердите мои справедливые требования.
Адвокат маркизы по лицам судей заметил, что эта речь произвела сильное впечатление; чтобы уничтожить его, он счел своей обязанностью ответить.
— Господа! Я не знаю, — возразил он, — должен ли ограничиться одним презрением к только что выслушанной нами речи, или эта речь должна возбудить ваше негодование. Как! Презренный палач ставит себя на уровень с вами и даже осмеливается считать себя выше вас! По его мнению, он должен стоять выше всех в списке чиновников Парламента и даже выше господина президента. Он потомственный дворянин! Вот он первый человек в государстве! Я не стану опровергать его доводы; они отпадают сами собой. Довольно заметить вам, что презрение и отвращение к его званию существуют от сотворения мира. Эти чувства присущи всем народам и во все века. Это внутреннее чувство, это голос природы, презирающей служителя смерти. На него нельзя глядеть даже без тайного ужаса, и при встрече с ним глаза наши невольно ищут следы его свирепости, ищут пятна человеческой крови. Пусть он говорит, что ему угодно; никакие доводы не могут победить это чувство. В то время когда он исполняет свое ремесло и проливает кровь человеческую, природа невольно возмущается видом его.
Подумайте, господа, подчинитесь этому голосу природы, и я вполне буду уверен, что все голоса решат дело в пользу госпожи маркизы.
Я бросил на него гордый и презрительный взгляд и возразил:
— Я никак не предполагал, что столь мало нужно для того, чтобы быть адвокатом. Если это так, то мне стоит три дня побыть в дурном расположении духа, и я сделаюсь юрисконсультом. Как это вы носите звание адвоката? Вы рассуждаете о судьбе гражданина? Прошу вас, господа, обратить внимание на то, что, чувствуя невозможность опровергнуть мои доводы, он не стал отстаивать ни одной из тех мыслей, на которые прежде опирался; он ограничился тем, что взял мое заключение и постарался выставить его в смешном виде. Говоря школьным языком, он соглашается с предыдущим и отвергает последующее. Это славный способ для возражений; ему нужно бы было или опровергнуть высказанные мною начала, или доказать непоследовательность моих выводов. Он не сделал ни того, ни другого; он чувствовал, что мною высказаны неопровержимые истины, в которых нет даже возможности сомневаться и знание которых неизбежно ведет за собой убеждение в них. Он возмущен тем, что я сказал, что мое звание непосредственно связано с вами и служит дополнением к вам. Очень жаль, что эти истины пришлись не по вкусу господину адвокату. Но эти истины доказываются так ясно, что я вызываю его и всякого, кто хочет отвечать мне. Продолжать ли дальше? Противник мой чувствует, что голос рассудка против него; он старается чем-нибудь склонить суд на свою сторону и взывает к внутреннему чувству, но это очень шаткое средство. Он говорит, что чувствует какое-то тайное отвращение к обязанностям моего звания; я не знаю этого, но, полагаясь на его слова, благоговейно верю ему. Что же касается меня, то у меня нет никакого отвращения к этому. Он смело объявляет, что все имеют такое отвращение. Но почему знает он это? Внутреннее чувство известно только тому, в ком оно существует. Но разоблачим одно доказательство моего противника и лишим его возможности ссылаться на него. Если даже тайное отвращение к моему званию и встречалось во все времена, что в этом факте говорит против меня? Это чувство было только следствием предубеждения, предрассудка, с детства привитого воспитанием. Если смотрят с ужасом на мои обязанности, то ведь на это-то я и жалуюсь, против этого-то и прошу защиты у правосудия. Вопрос теперь в том, имеет ли или нет это отвращение какое-нибудь разумное основание, а об этом противник мой не хочет и знать. Единственный довод, на который он ссылается, считая мое звание позорным, состоит в том, что моя обязанность убивать людей. Мы уже заметили, что нет ничего унизительного в пролитии крови, когда благо государства этого требует; мы прибавим к этому только несколько размышлений, которые окончательно подтвердят мою правоту и, в то же время, обнаружат невежество или слабость памяти у адвоката госпожи маркизы. Он объявил решительным тоном, что во все века обязанности моего звания были предметом всеобщего ужаса и презрения. Судя по этому, он, вероятно, не знает того, что делалось у древних народов, которые имели обыкновение поручать мои обязанности лучшим людям в государстве.
Правда, в эти счастливые времена еще не существовало Парламентов. Легко можно было обходиться и без них. Из всего этого видно, что господин адвокат или не знает истории или с умыслом обманывает судей. Согласитесь, господа, что если бы король назначил лицу, находящемуся на моем месте, пятьдесят тысяч экю жалованья и дал бы сообразные с этим привилегии этому званию, то ведь это было бы одно из лучших мест в государстве. Если вы сколько-нибудь сомневаетесь в сказанном мною, то для доказательства разберем еще одно положение моего противника. Он рассуждает так, что в то время, когда я казню людей и проливаю кровь человеческую, сама природа возмущается моими действиями и кладет на меня печать отвержения. При этом положении, чтобы сохранить последовательность, необходимо согласиться с тем, что всякий человек, проливающий кровь своего ближнего для своей защиты или для общего блага, становится в такое же положение; согласитесь, что это нелепо, и тысячи исключений из этого правила встречаем мы на каждом шагу. Не лучше ли согласиться с непреложным правилом, что нет ничего позорного и унизительного в обязанности проливать кровь человека, когда благо государства этого требует. Мало того, приходится согласиться даже с тем, что это почетная обязанность. Из этого общего правила хотят исключить одно мое звание. В ответ на это я спрашиваю, на каком основании, и требую возражений; если мне не отвечают, я прямо говорю: это химера, это фантазия. Кто же согласится подчиниться химерической идее, которая не мирится со здравым смыслом, которая порок зовет добродетелью и добродетель — пороком?
Положим, что кто-нибудь убил своего врага на дуэли, то есть нарушил и божеские, и человеческие законы. Не правда ли, что он заслужил печать отвержения и сделался достойным смертной казни? Не правда ли, что он без преувеличения, сделался предметом ужаса для всех, и никто не только не должен кланяться ему, но даже садиться за один стол с ним? А между тем ничуть не бывало! Вопреки здравому смыслу принято смотреть на подобную личность как на прекрасного человека, а преступление его даже считается подвигом. В каком же жалком веке живем мы? Нас угнетают, основываясь на химерической идее; угнетают добродетель и в то же время боготворят порок! Презренный дуэлянт, сумасшедший, посягнувший на жизнь своего ближнего из одной кровожадности, считается прекрасным человеком, считается достойным хвалебных гимнов. И в то же время на честного человека, с пользой служащего обществу в одной из самых необходимых должностей в государстве, ставится печать отвержения, считается позорным сидеть с ним за одним столом! Вот живой упрек нашему веку! На вас, господа, лежит прямая обязанность изменить этот превратный образ мыслей. Достигнуть же этой цели вам легче всего признанием законности моих прав и моих требований. Я не прошу у вас милости; я надеюсь только на ваше беспристрастие.
После этого началось совещание, которое кончилось повелением оставить это дело в суде. Это значило, что судьи не могли сойтись во мнениях по этому делу».
Спустя почти целое столетие я печатаю эту защитительную речь моего деда, который осмелился заявлять о правах или, лучше сказать, о прославлении нашего звания, мысль о чем не раз приходила мне в голову.
Я воздерживаюсь от всяких объяснений. Что значат самые логические доказательства против могущественного голоса внутреннего чувства, которое, по справедливому выражению адвоката маркизы; всегда будет законом для целого света. Это внутреннее чувство прощает дуэлянту и презирает палача; но каким образом оно может презирать его, не презирая в то же время казни? Вот единственное замечание, которое мне хотелось сделать.
Возвратимся к Шарлю-Генриху Сансону. Мне необходимо еще рассказать историю его первой любви, интересную в том отношении, что предмет этой любви, называвшийся прежде Марией-Жанной Гомар-Вобернье, впоследствии стал называться графиней дю Барри.