Осада Белого дома

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Осада Белого дома

Я нахожусь в Лос-Анджелесе, меня пригласила корпорация «Рэнд», и я после выступлений бегаю купаться на знаменитый пляж в Санта-Моника, в пяти минутах от здания «Рэнда». У меня обратный билет в Москву на 19 августа, я лечу самолетом компании «Люфтганза». Первая посадка в Нью-Йорке, вторая во Франкфурте-на-Майне. Радио в пути, естественно, не слушаю, ничего не знаю. Как только спускаюсь по трапу во Франкфурте, ко мне подскакивает человек и говорит по-английски, но с немецким акцентом: «Профессор Мирский? Здравствуйте, я корреспондент Эй-би-си, Питер Дженнингс поручил мне взять у вас интервью, пойдемте в здание аэропорта, мой оператор уже там». Я удивлен: «Интервью? Да у меня всего пятьдесят минут до отлета в Москву. Зачем, на какую тему?»-«О последних событиях в Советском Союзе». Сразу соображаю: «Что-нибудь с Горбачевым?» — «Да, его сняли». Ошеломленный, спрашиваю его (почему-то по-немецки, на нервной почве): «Zuruckgetreten[2]?» — «Nein, gesturzt[3]». Я потрясен: «Кто его мог свергнуть?» — «Его же правительство — Янаев, Крючков, Язов. Вот текст их обращения, они создали комитет чрезвычайного положения».

Через минуту все выяснилось. Накануне в Лос-Анджелесе я упомянул, что вылетаю утром «Люфтганзой», и один человек, имевший связь с телекомпанией Эй-би-си, услышав о перевороте в Москве, немедленно позвонил в Нью-Йорк Питеру Дженнингсу, популярнейшему обозревателю. (Американцы, когда заходит разговор о нашем телевидении и, в частности, о Евгении Киселеве, не будучи в состоянии запомнить его фамилию, как и вообще почти все русские фамилии, говорят: «Ну этот ваш, как его, ну русский Питер Дженнингс».) А я с Питером был знаком, месяца за два до этого он прилетал в Москву, чтобы взять интервью у Горбачева. И когда утром 19 августа ему позвонили из Калифорнии и сообщили, что, мол, неплохо бы связаться по этому поводу с известным вам профессором Мирским, он как раз в данный момент летит в Москву на самолете «Люфтганзы», — Питер Дженнингс, с присущей американцам оперативностью, моментально связался с корреспондентом во Франкфурте, и меня поймали.

Совершенно не помню, что я бормотал в этом интервью; раздается звонок из Нью-Йорка. Питер: «Джордж, спасибо за интервью; надеюсь, ты не полетишь теперь в Москву?» — «Как так не полечу? Да уже через десять минут посадка». — «Нет, Джордж, оставайся пока что во Франкфурте, мы тебя поместим в гостиницу, надо выждать время, неизвестно, какой режим будет в Москве, тебя могут опять не выпустить за границу». — «Нет, Питер, я лечу». — «Ну ладно, но обещай мне, что завтра с утра придешь в офис Эй-би-си в Москве, будешь вести прямой репортаж». — «О’кей».

И вот я в Шереметьево. У девушки на пограничном контроле спрашиваю: «Так что, уже без Горбачева живем?» Она равнодушно улыбается. На Ленинградском шоссе танки, в остальном все как обычно. Утром еду в офис Эй-би-си на Кутузовском проспекте, там меня уже ждут и сразу посылают к Белому дому. Оставив у офиса машину, иду через мост, перелезаю через баррикады, смешиваюсь с огромной толпой, стоящей у Белого дома (внутрь не пропускают). Какая-то странная, непонятная атмосфера. С одной стороны — все спокойно, на танках рядом с солдатами сидят девушки, я подхожу, разговариваю, угощаю танкистов сигаретами. С другой стороны — при мне создают отряды обороны, разводят их по местам, ждут штурма. Встречаю знакомых, в том числе моих бывших студентов. Возвращаюсь в Эй-би-си, уже три часа дня, в Америке раннее утро. Питер Дженнингс интервьюирует меня в прямом эфире, в передаче «Good Morning, America», потом говорит: «Сейчас будет выступление президента Буша, а ты тем временем опять сходи к Белому дому и часа через три снова выйдешь в эфир».

Я так и делаю. Болтаюсь вокруг Белого дома, разговариваю с людьми, выясняю настроения. Уже темнеет, никто не сомневается, что скоро начнется штурм. Возвращаюсь, даю Питеру второе интервью: с Питер, у меня такое ощущение, что сегодня ночью будет showdown[4]». — «Почему?» — «Да потому что я из разговоров понял, что с каждым часом позиции Ельцина укрепляются, а новый режим теряет силы; чтобы выиграть, они должны будут действовать». Пауза. Питер осторожно спрашивает: «Джордж, а ты не опасаешься?» — «Чего?» — «Ну все-таки ты из Москвы говоришь». Намек понят. Пауза. «Питер, конечно, если новая власть консолидируется, и у меня, и у многих других будут причины опасаться, но тогда уже будет в любом случае все равно».

Этот разговор происходит вечером 20 августа. Вернувшись домой, смотрю по телевизору пресс-конференцию новых властителей: жалкое зрелище — и такие люди надеются противостоять Ельцину, уже произнесшему свою знаменитую речь, стоя на танке! Утром 21-го соседка по дому дает мне пачку листовок с текстом обращения Ельцина. Иду в ближайший пункт Союзпечати, там стоит очередь за газетами. Кладу листовки на прилавок, говорю: «Берите листовки, это обращение Ельцина, потом детям и внукам будете показывать». Стоящий рядом милиционер с подозрением смотрит на меня, но молчит. Листовки расхватывают мгновенно. Повторяю вчерашний маршрут: Эй-би-си — Белый дом. Поспеваю к баррикадам как раз к моменту, когда разносится весть: члены ГКЧП бежали из Кремля. Все поздравляют друг друга, обнимаются. Даю последнее интервью для американцев: «Хунта бежала. Полный провал путча. Люди ликуют. Свобода торжествует». И через два дня опять улетаю в Америку, как и было намечено. Надо же такому случиться — как будто специально судьба меня отправила в Москву именно на эти дни; прилететь в Москву точно 19 августа! И с сентября я уже приступаю к работе в Институте мира в Вашингтоне.

Бывают моменты, о которых потом можно сказать: это были исторические дни в моей жизни. Они не связаны с перипетиями личной судьбы. Речь идет о жизни общественной. Я могу насчитать несколько таких дней: большая паника в Москве 16 октября 1941 года, уличные демонстрации конца горбачевской эры и, наконец, августовские события 1991 года. Эти события можно трактовать по-разному. Есть мнение, что масштаб их был искусственно преувеличен: ведь вокруг Белого дома было несколько десятков тысяч человек, незначительная часть населения столицы. Большинство заняло пассивную, выжидательную позицию. Это верно, но можно посмотреть на вещи шире. В конце концов, число людей, участвующих в любых крупных исторических событиях, обычно бывает не слишком велико, и исход этих событий определяется не количественными показателями. Стоит задать вопрос: а что было бы, если бы ГКЧП победил?

Подавляющее большинство жителей России не оказало бы сопротивления новой власти. Партийные и государственные руководители, военные, сотрудники Министерства внутренних дел и органов госбезопасности, все местные начальники послушно и дисциплинированно принесли бы присягу новому руководству, причем в большинстве случаев сделали бы это вполне искренне: Горбачев в их глазах уже полностью потерял авторитет, а к Ельцину они относились с недоверием и опаской. Программа ГКЧП их вполне устраивала, они видели в ней единственный способ сохранить как Советскую власть (то есть и свою собственную, личную власть), так и Советский Союз, уже стоявший перед угрозой распада. А «простой народ», сбитый с толку и дезориентированный, подчинился бы любой стабильной власти.

Советский Союз сохранился бы, хотя и в усеченном виде. Скорее всего, Прибалтику, Грузию и Азербайджан удержать бы не удалось, но Украина осталась бы, а это главное: СССР мог существовать без любой другой республики, но не без Украины. Правда, там уже развертывалось сильное сепаратистское движение, но только в западной части республики; властные элиты Киева, Харькова, Днепропетровска при опоре на силовые структуры, еще мало затронутые «западным вирусом», сумели бы удержать ситуацию под контролем, выторговав у центра большую степень автономии (как, например, Татарстан в сегодняшней Российской Федерации).

Внутри России репрессии были бы неизбежны, в противном случае новой власти трудно было бы создать стабильный режим: слишком активными и эффективными оказались к этому времени демократические, реформаторские силы, передовая часть интеллигенции и молодежи, особенно журналисты. Хунта просто обязана была бы эти силы подавить в интересах самосохранения. Конечно, гэкачеписты отнюдь не отличались решительностью и свирепостью, но победа в Москве позволила бы им обрести уверенность, они «вошли бы во вкус» и не постеснялись, имея за собой поддержку армии и КГБ, бросить в тюрьмы многие тысячи людей, уволить с работы всех инакомыслящих. Вернулись бы догорбачевские времена.

«История не знает сослагательного наклонения» — эту всем понравившуюся фразу цитируют без конца. Но это относится только к истории в ее реальном измерении, т. е. к тому, что уже произошло, а история как наука вправе оперировать и сослагательным наклонением, — ведь нет железной детерминированности событий, всегда есть развилки, варианты. Кажется, покойный Михаил Гефтер заметил, что голова историка устроена таким образом, что он ретроспективно всегда может обосновать неизбежность именно такого хода событий, который и имел место в действительности. Я с этим согласен. Но это не означает, что нельзя с ничуть не меньшей степенью убедительности обосновать и возможность иного развития событий — ведь иногда все висит на волоске, все зависит от того, проявятся или не проявятся определенные качества характера у того или иного исторического деятеля. Можно, конечно, сказать, что раз эти качества не проявились — значит, их и не было, в этом проявилась историческая закономерность, и «по большому счету» именно так все и должно было произойти. Николай II оказался никудышным царем, погубил свою власть и всю империю — значит, она была обречена, и не случайно именно такой ничтожный монарх оказался на троне в начале двадцатого века: «кого боги захотят погубить, того они лишают разума». Временное правительство в 1917 году бездарно упустило все шансы, предоставленные историей, и позволило маленькой большевистской партии за несколько месяцев стать силой, способной взять власть, — значит, оно, само того не сознавая, было инструментом судьбы, ведшей старую Россию к гибели. Все такого рода соображения в основе своей верны, и все же здесь присутствует некий фатализм. «Могло быть так, и только так».

Гэкачеписты в августе 1991 года проиграли в первую очередь вследствие собственной бездарности, безволия — это бесспорно. Можно было бы даже утверждать, что не столько выиграл Ельцин, сколько проиграли они, эти бесталанные авантюристы, имевшие на руках все козыри и своими руками отдавшие противнику власть. Среди них не нашлось лидера, способного понять — и настоять на этом, — что в сложившейся на следующий же день после их путча обстановке единственным шансом для ГКЧП было решиться на штурм Белого дома, силой устранить Ельцина и его команду. Но к таким действиям они не были готовы; планируя смещение Горбачева, они рассчитывали создать новый режим мирно и плавно, конституционно-бюрократическим путем: Верховный Совет во главе с их единомышленником Лукьяновым должен был легализовать ГКЧП, припертый к стене Горбачев должен был, поколебавшись и отсидевшись в Форосе, примкнуть к ним и дать их власти окончательную легитимность, а все остальное у них уже было: армия, КГБ, все структуры госаппарата, несомненная поддержка региональных властей. Что могли этому противопоставить Собчаки и поповы, либеральная московская интеллигенция, группы свободомыслящей молодежи и радикально настроенные журналисты? Да и сам Ельцин, которого они, конечно же, к этому времени уже успели оценить как наиболее сильную и популярную, потенциально самую опасную для них политическую фигуру, — разве он не будет рад свержению своего главного соперника, не поторопится заключить сделку с гэкачепистами, чтобы выторговать для себя нишу в новой структуре власти? Разумеется, по их понятиям, он именно так и должен был поступить, иначе он вообще останется не у дел, «на задворках истории».

Вот тут-то как раз они и просчитались. Недооценили, не поняли Ельцина, его смелость и решительность, его властолюбие и бойцовские качества, его способность рисковать и идти напролом в критической ситуации — все то, чего не хватало Горбачеву. Аппаратная логика гэкачепистов не сработала, события пошли не по их канцелярскому календарю. Ельцин встал на танк и объявил их изменниками — и они растерялись, заметались. Почему Крючков, единственный из них, кто по логике вещей должен был взять на себя роль лидера, даже диктатора, так и не посмел отдать военным приказ о штурме Белого дома? Да потому, что он был типичным советским чиновником, бюрократом, плодом брежневской системы, воспитанным в духе аппаратных интриг и извилистых кагебешных ходов, а такое воспитание не благоприятствует развитию в человеке инициативы, смелости и готовности идти на риск. Могут возразить: а Ельцин — разве он не был взращен в том же климате, этот провинциальный обкомовец? А вот Ельцин-то и оказался исключением, ошибкой системы, ее роковой осечкой. Не случайно только Ельцин осмелился в 1987 году бросить на пленуме ЦК вызов Горбачеву — пусть слабый и половинчатый, сопровождавшийся вскоре жалким раскаянием, но все же это был вызов, нарушение всех правил аппаратной игры. Уже тогда стало ясно, что Ельцин в каком-то смысле «белая ворона» в советском руководстве, недаром все остальные «вороны» тут же, не сходя с места, стали его «клевать» на пленуме в традиционном советском партийном духе. Эту неординарность Ельцина гекачеписты должны были бы учесть — да ума не хватило. Он застиг их врасплох, и его воля оказалась сильнее.

И здесь опять сразу же могут последовать возражения: не преувеличивается ли при такой трактовке событий роль Ельцина, не был ли он — в соответствии с сугубо материалистической, детерминистской концепцией исторического развития — всего лишь орудием истории, функцией той закономерности, которая повелительно диктовала неизбежность гибели изжившей себя системы?

Тогда возникает тот же вопрос: была ли гибель Советской власти фатально предопределена? Было ли неизбежно появление сначала Горбачева, а затем Ельцина, этих двух могильщиков советской системы? Или: а что все-таки было бы, если бы здоровье Андропова оказалось крепче — или его несчастные почки тоже были инструментом истории, и Советская власть к концу своего существования просто обязана была иметь в качестве руководителя человека, жизненных сил которого хватило лишь на полтора года?

Ответа на эти вопросы нет и, по-видимому, не может быть, так как тут уже затрагиваются такие сферы бытия и провидения, которые неподвластны интеллекту. Скажу лишь, что в глубоком историческом смысле советская система была обречена, она не отвечала как требованиям экономического и социального развития современного мира, так и нравственным императивам, выработанным человечеством на его долгом и мучительном пути. Но это не означает, что она не могла бы просуществовать, несколько изменяясь и модифицируясь, еще в течение нескольких десятилетий. Об Османской империи тоже ведь можно сказать, что она исторически изжила себя еще в начале девятнадцатого века, но она жила еще сто лет. Еще раз повторю: из политических фигур, реально действовавших на государственной арене в 80-е годы, никто, кроме Горбачева, не мог стать инициатором реформ, повлекших за собой в конечном счете всего за несколько лет фатальное ослабление системы. И точно так же никто, кроме Ельцина, в августовские дни 1991 года не мог возглавить сопротивление хунте, бросить ей вызов, стать символом и центром притяжения для всех тех сил, которые уже почувствовали запах свободы и пришли в ужас при виде возвращавшегося призрака большевизма. И не потому, что Ельцин как личность был на голову выше своего окружения или больше других был способен к активным действиям; возможно, некоторые из его соратников в практическом плане в эти три дня сделали больше, чем он сам. Но дело в том, что после смерти Сахарова в стране не было общенационального авторитета такого же уровня, и к лету 1991 года только Ельцин в глазах сторонников демократии выглядел лидером, способным сохранить и закрепить все то, что было завоевано за несколько предшествующих лет, и предотвратить возврат уже опостылевшего прошлого. Никто другой — ни Руцкой, ни Хасбулатов, ни Собчак, ни Попов, ни кто-либо еще, — будь они семи пядей во лбу, не могли стать символом, живым воплощением духа сопротивления реакционерам-гэкачепешникам. Независимо от его личных мотивов, Ельцин сыграл решающую роль в провале серьезнейшей попытки вернуть гибнущую Советскую власть. Не будь его, эта попытка, безусловно, увенчалась бы успехом. Альтернатива победе антисоветского движения была вполне реальной. Нашумевшая в те годы книга называлась «Иного не дано». Думаю, что это неверно. На свете мало бывает такого, про что можно было бы сказать: «иного не дано, альтернативы нет». И Ельцина вполне можно считать одной из трех ключевых фигур российской истории в двадцатом веке: без Ленина не было бы Советской власти, без Горбачева не было бы начала лавинообразных перемен, парализовавших эту власть, без Ельцина не было бы решающего усилия, необходимого для того, чтобы эту власть выбросить в мусорную яму истории.