Сталинские люди
Сталинские люди
Пятнадцатая партконференция, октябрь 1926 года.
Объединенная троцкистско-зиновьевская оппозиция обвиняет сталинцев-бухаринцев в термидорианском перерождении. Ей отвечает Бухарин: «Не смейте кричать, что у нас термидор! Не смейте кричать, что у нас перерождение… Зиновьев говорил, как хорошо Ильич поступил с оппозицией, не исключал всех тогда, когда он имел только два голоса из всех на профессиональном собрании. Ильич дело понимал: ну-ка, исключи всех, когда имеешь два голоса. (Смех.) А вот когда имеешь всех, и против себя имеешь два голоса, и эти два голоса кричат о термидоре — тогда можно и подумать». (Возгласы: «Правильно!» Аплодисменты, смех. Сталин с места: «Здорово, Бухарин, здорово. Не говорит, а режет».)
Пятнадцатый съезд ВКП(б), декабрь 1927 года. Троцкий уже разбит, добивают Зиновьева и Каменева. Выступает Рыков: «Товарищ Каменев окончил свою речь тем, что он не отделяет себя от тех оппозиционеров, которые сидят теперь в тюрьме. Я должен начать свою речь с того, что я не отделяю себя от тех революционеров, которые некоторых сторонников оппозиции за их антипартийные и антисоветские действия посадили в тюрьму». (Бурные, продолжительные аплодисменты, крики «ура!». Делегаты встают.) Выступает Томский: «Рабочие хотят, чтобы вы перестали бузить, а если не захотите перестать — чтобы партия заткнула вам глотку». (Аплодисменты. Косиор: «Вот это правильно!») Томский продолжает: «Если на одну чашку весов положить ваши заслуги перед партией и перед рабочим классом, а на другую чашку весов все, что вы натворили и наблудили за эти два года, вторая чашка весов стукнет — она перетянет, и в расчетах с вами давным-давно стерты с доски, с доски истории все ваши заслуги перед рабочим классом». Выступает Рудзутак: «Вы пришли с обманом и ложью. На этой почве у нас мира быть не может… ваши взгляды с нашей партией несовместимы. Как вы смеете с такой наглой ложью предстать перед съездом?»
Так разговаривали большевики с большевиками — со старыми друзьями и соратниками. А через четыре года таким же языком будут на другом съезде партии говорить с Бухариным, Рыковым и Томским, и так же они будут стоять, оплеванные и униженные, перед своими старыми товарищами по партии, и уже им будут тыкать в нос, чего стоят их прежние заслуги на доске истории, и съезд будет бурно аплодировать Сталину, Молотову и Кагановичу. А Рудзутак и Косиор через десять лет разделят судьбу Зиновьева и Каменева, Бухарина и Рыкова, и лишь Томский успеет сам пустить в себя пулю, осознав в последний момент, кого перевесила «чашка весов».
Как объяснить эту жестокость, безжалостность по отношению к своим же — не к белогвардейцам, не к эсерам или меньшевикам, а к тем, с кем вместе боролись в подполье, отбывали ссылку, воевали на фронтах? Откуда такая бесчеловечность?
А это и есть суть большевизма — непримиримость, нетерпимость, беспощадность, полнейшая готовность предать и растоптать лучшего друга, если он стал мыслить не так, как большинство во главе с вождем. Без этих качеств большевики-ленинцы не смогли бы победить. Илья Оренбург в книге «Хулио Хурснито» говорил от имени своего героя, обращающегося к большевику: «Со многими мыслями жизнь кончают на корточках, за тумбой, а начинают ее, напротив, с неумолимыми шорами, концентрирующими всю энергию на едином помысле… Действие начинается там, где кончаются высокомудрые «но». Я вполне оценил всю мощь вашего «конечно». Это значит, что у вас не девяносто девять сотых, а вся истина, ибо если у какого-нибудь меньшевика хоть одна сотая ее, то его вместо тюрьмы надо позвать советоваться, начать обсуждать, раздумывать, колебаться и перестать действовать». Но тот, кто сегодня сажает в тюрьму меньшевика, осмелившегося думать, что у него тоже частичка истины, тот завтра посадит и своего товарища по партии, чье мнение в чем-то разошлось с этой единственной и непререкаемой истиной — разумеется, в трактовке нынешнего вождя. Антигуманизм, бесчеловечность становятся частью натуры. Такие черты, как способность выслушать и понять другую точку зрения, как сочувствие, снисходительность, великодушие, сострадание — все это отвергается априори, это — буржуазный и интеллигентский лжегуманизм, несвойственный революционеру. Прощать ошибки, идти на уступки, рожать истину в споре — какая чепуха, какая мягкотелость и дряблость воли. Беспощадность к оступившимся, к инакомыслящим, к своему собрату, чуть-чуть засомневавшемуся в правильности железной линии партии — вот кредо большевика. И упаси боже, чтобы тебя самого заподозрили в сочувствии «уклонившемуся» — ты тут же будешь затоптан своими же друзьями. Проявил мягкость, усомнился в обвинениях по адресу старого, безусловно преданного делу революции товарища — и ты уже сам становишься таким же изгоем и отщепенцем, отсекаешь себя от партии. Как воскликнул на партсобрании в тридцатых годах коммунист, обвиненный в потере бдительности: «Да, товарищи, я признаю, я — не наш человек!»
Все это порождает и особый «партийный» стиль общения, отличающийся грубостью, фамильярностью, презрением ко всем проявлениям чуткости, деликатности, благородства. В моде «рабочие» манеры; надо резать в лицо правду-матку, по-нашему, по-простому, без этих интеллигентских и дворянских штучек, надо бить наотмашь, не стесняясь в выражениях. Тон задавал сам Ленин, — его работы, даже теоретические, полны ругательств, непристойных выражений, хамской издевки над оппонентами; ненависть рвется из каждой фразы. Но дальше будет еще хуже — ведь Ленин все-таки не мог полностью преодолеть то, что было заложено воспитанием, что-то интеллигентское, европейское, а у Сталина ничего этого нет. «Мы гимназиев не кончали» — и воцарится откровенно плебейский, вульгарный стиль, «пролетарская прямота» превратится в бесцеремонность, в беспардонное хамство. Начальники будут тыкать подчиненным, полковники крыть матом капитанов, грубость и бессердечие станут нормой. Я однажды присутствовал в 60-х годах на совещании у Микояна по вопросу отношений с Ираком; когда наш посол в Ираке стал говорить о социально-экономической обстановке в стране, Микоян грубо оборвал его: «Вы что, лекцию по политэкономии нам сюда читать пришли? Садитесь». А Микоян считался еще самым вежливым из членов Политбюро, Каганович вообще мог довести человека до инфаркта. Но это все было уже вторичное — на житейском уровне — производное от главной, органической, сущностной черты ленинского большевизма — враждебности гуманизму, свободомыслию, идее самоценности человеческой личности.
Именно поэтому Сталин и оказался тем человеком, который лучше других мог руководить партией ленинского типа; в нем воплотился ее дух, и это сразу почувствовали миллионы «выдвиженцев», тех новых, уже послереволюционных кадров, которые рванулись в партию и комсомол в двадцатых годах. Выходцы из деревни и из рядов неквалифицированного рабочего класса, эти люди «нутром» почувствовали именно в Сталине того вождя, который им нужен. Конечно, огромное значение имело то, что Сталину удалось монополизировать роль знаменосца ленинского курса, главного борца за дело Ленина, но не надо заблуждаться — дело было не только в этом. Нетерпимость, беспощадность в борьбе с «остатками эксплуататорских классов», с кулаками и прочими «чуждыми элементами», с недобитой «гнилой интеллигенцией» — и, под прикрытием этого, монополия на власть — вот что тянуло к Сталину «новых партийцев». С одной стороны, в них уже была намертво вбита идея незатухающей классовой борьбы, а с другой стороны — открывались заманчивые перспективы партийной карьеры, возможность стать хоть маленьким, но начальником, влиться в господствующую элиту. Были, конечно, и такие — из числа образованной молодежи, — которые искренне, свято верили в коммунистические идеалы, в грядущее царство справедливости, а эти идеалы воплощались в партии. И тут не было места сомнениям. «Партия всегда права!» — это всосалось в плоть и кровь. Ты растворен в великой безличной массе (не совсем, правда, безличной — одна личность всегда должна быть, на самом верху, она символизирует преемственность Великого Дела), и вот это сознание растворенности, всеобщности, причастности к историческому Делу, к самой истории, дает небывалую силу. За тобой — историческая правда, за тобой — прогресс человечества. Что по сравнению с этим судьба отдельных людей, которые попали «под колесо истории»?
В головах миллионов молодых людей были перемешаны, неразрывно связаны, соединены в «чудесный сплав» оба этих компонента Сталинского Пути — и безоглядная вера в идеалы коммунизма, оправдывающая любую жестокость, и честолюбивые карьерные устремления, реализующиеся приобщением к всемогущей правящей силе. Так могли ли люди такого склада вести себя иначе, чем так, как требовала ведущая «последний и решительный бой» ленинская партия, вождем и символом которой стал Сталин? Могли ли они не участвовать в травле оппозиции, в раскулачивании крестьянства, в создании культа Сталина?
А «старые революционеры», большевики с дореволюционным стажем, те, которые уже оказались в высших эшелонах власти, — как же они-то, неужели не видели, к чему ведет «охота на ведьм»? Многие, возможно, уже и начинали о чем-то догадываться, но ведь Сталин уже олицетворял партию и все то дело строительства социализма, к которому все эти люди были причастны, — а именно в этой причастности к общему делу был смысл их жизни.
Зловещая и не случайная ассоциация: именно в эти годы, в начале тридцатых, Рудольф Гесс провозгласил на съезде нацистской партии: «Партия — это Гитлер! Германия — это Гитлер! Гитлер — это Германия!» Бурная овация была ответом на эти слова. Замените название страны и имя вождя…
Люди, привыкшие на протяжении всей своей политической жизни отсекать и изгонять, исключать и сажать — сначала эсеров и меньшевиков, потом левую оппозицию, потом правых уклонистов, — могли ли они в середине тридцатых годов, в эпоху Великих Свершений, когда социализм зримо возникал «в буднях великих строек», — остановиться, ужаснуться, вдуматься? Чертово колесо набирало ход, надо было держаться изо всех сил, чтобы не соскользнуть, чтобы остаться с партией, — а партию олицетворяет вождь, а партия всегда права, стало быть, прав и вождь. Забирают твоего старого товарища — вроде бы кошмар, абсурд, какой же он враг, шпион, но тут же — спасительная мысль: а может быть, я не все знаю, что-то есть, чекистам виднее, зря не берут, нет дыма без огня, а если напраслина — разберутся, выпустят, а заступишься — и тебя возьмут, а ты на ответственном посту, делаешь большое дело, пользу стране приносишь, тебя не будет — урон для партии, для дела… У людей такого склада — да разве возникнет мысль возмутиться, поднять голос, а тем более — убрать Вождя? Ведь это значит — все перечеркнуть, свое прошлое оплевать, оказаться в мусорной яме истории, да и страну обезглавить перед лицом Гитлера; вот и цеплялись за эту соломинку, пока в квартиру не входили люди в фуражках и с понятыми…
В Германии в 1944 году полковник граф фон Штауфенберг, прусский офицер, патриот, самостоятельная личность, член подпольной организации, попытался убить Гитлера. В Советском Союзе маршал Тухачевский, которому некоторые авторы приписывали намерение стать «красным Бонапартом», свергнуть Сталина, был на самом деле бесконечно далек от этой мысли. Возможно, он презирал Сталина и был равнодушен к идеологии марксизма, но он уже не мог отделять себя от той властвовавшей и привилегированной элиты, в которую он вошел. Смелый боевой офицер, он был полностью сломлен и раздавлен, когда его арестовали «свои», — никакой внутренней, самостоятельной опоры в нем уже не могло быть. Опустошенность, полный крах всего, чему служил, ради чего жил… Большие люди, известные на всю страну, над которыми уже нависал меч, до последнего момента еще надеялись, что уж их-то минует чаша сия. Психологически уже заранее надломленные — удивительно ли, что лишь ничтожное число их покончило самоубийством в последнюю минуту, когда уже в дверь стучат и револьвер под рукой; нет, покорно шли на Лубянку, под пытки…
Этот тип людей был создан Лениным и Сталиным. Страшно становится, когда читаешь, что говорил Бухарин за два года до собственной гибели, когда шел процесс над «троцкистско-зиновьевской бандой», как он восхвалял Сталина и клеймил Зиновьева и Каменева. И те из них, которые уцелели в кровавой мясорубке тридцатых годов, уже не существовали как самоценные личности. Разве они могли уважать сами себя? Что в них осталось, кроме страха за свою жизнь и беспрекословной готовности исполнить любой приказ вождя? Рассказывали, что когда исключенный из Политбюро Вознесенский сидел в тюрьме, дожидаясь расстрела, к нему в камеру пришел Булганин и топтал его своими маршальскими сапогами. А как жалко и трусливо вели себя обвиненные в создании «антипартийной группы» Маленков и Каганович на пленуме ЦК в 1957 году? А как набросились, словно стая волков, на Жукова осенью того же года на следующем партийном пленуме его боевые соратники, прославленные советские маршалы?
Конечно, незаурядные личности все же были — тот же Берия, изверг и убийца, но человек бешеной энергии и силы воли; Хрущев, при всех его недостатках, — фигура неординарная, наделенная инициативностью и смелостью; азербайджанский лидер Багиров.
О Багирове стоит сказать несколько слов. Он выделялся на фоне остальных, весьма бесцветных, закавказских вождей. В Армении, например, долгие годы правил Арутинов, с фамилией которого связана забавная история. Вообще-то, как знает любой армянин, эта весьма распространенная фамилия звучит как Арутюнов. Сталин, посылая будущему секретарю ЦК компартии Армении поздравительную телеграмму ко дню рождения, написал его фамилию через «и», ближе к грузинскому произношению. И Арутюнов с этого момента велел писать свою фамилию не иначе как Арутинов. Багиров был сделан из другого теста. Волевой и решительный, он был абсолютным хозяином в своей республике. Он даже в чем-то перещеголял Сталина: тот репрессировал большинство делегатов XVII съезда, многие из которых голосовали против него на выборах Политбюро (тайным голосованием), а Багиров у себя в республике в аналогичной ситуации пересажал вообще всех делегатов своего азербайджанского съезда — чтобы уж знать наверняка, что не остался никто из бросивших ему «черный шар».
Мне запомнилась история, рассказанная одним высокопоставленным партийным деятелем со слов человека, бывшего до войны заместителем наркома внутренних дел Азербайджана. Этот нарком был самым страшным человеком в республике (после Багирова, конечно). Так вот, заместителя однажды вызывают к Багирову, а это было в Баку то же самое, что быть вызванным к Сталину в Москве; как вспоминал Хрущев, «идешь и не знаешь, вернешься или нет». Замнаркома входит в огромный кабинет, в самом конце которого сидит за письменным столом Багиров, кивком головы молча подзывающий его. Пока он шел через кабинет, он шестым чувством ощутил, что кто-то еще здесь есть, и, бросив взгляд в угол, увидел там своего шефа, грозного наркома, который сидел на краешке стула и дрожал, «как собака, вышедшая из воды». Заместитель подошел к столу Багирова и услышал только одну фразу: «Возьмешь это говно, повезешь в Москву. Иди!» Ему пришлось конвоировать своего, уже опального, начальника, в Москву, где того быстро подключили к какому-то очередному списку врагов народа и расстреляли. А заместитель вернулся в Баку, где его вскоре сняли с работы и посадили, но он уцелел и рассказал — десятки лет спустя — эту историю.
Однажды в Баку приехала делегация иранских парламентариев. Можно представить себе, как их угощали и что им показывали; один из них, однако, проявил черную неблагодарность и в газетной статье рассказал, что азербайджанские партийные руководители живут так, что тегеранская знать по сравнению с ними — просто бедняки. Сталин узнал об этом, рассердился и отправил в Баку комиссию госконтроля для проверки финансовых дел. Багиров распорядился поселить членов комиссии, молодых еще людей, в лучшей гостинице, окружить их всяческим вниманием и заботой. Финансовая проверка — дело долгое, московские гости не устояли перед обильными возлияниями и красивыми девушками, и в конце концов Багиров отправил Сталину полное досье на членов комиссии, включая заснятые подробности их веселого времяпрепровождения в Баку, с комментарием: «Вот кого прислал нам Мехлис». Этих людей, естественно, поснимали с работы и выгнали из партии, а дело об источниках богатства и роскоши бакинской элиты тихо угасло.
Багирова расстреляли по «делу Берия». На процессе он держался мужественно, признал свои злодеяния, категорически отвергнув обвинения в шпионаже и измене, и заявил, что гордится тем, что был цепным псом Сталина.
Из среднеазиатских руководителей колоритной фигурой уже позднесталинского периода был первый секретарь в Узбекистане Усман Юсупов, при котором, как говорят, и началась знаменитая узбекская коррупция, расцветшая потом при Рашидове. Рассказывают, что однажды, после того как Сталин провел в Москве пленум по кадровым вопросам, Юсупов решил сделать то же самое в Ташкенте, чтобы распечь своих подчиненных, и выглядело это так: «Министр просвещения товарищ Кадыров — вставай, пожалуйста. Что доложить можешь, как высшим образованием руководишь? Сам за всю жизнь две с половиной книжки прочитал, что в просвещении понимаешь? Садись, пожалуйста. Следующий — министр здравоохранения товарищ Абдуллаев. Абдуллаев, вставай, пожалуйста. О положении в больницах что знаешь? Полтора литра водки в день пьешь, больше ничего не умеешь. Садись, пожалуйста». И так далее.
Но это было уже после войны, а в тридцатых годах было не до смеха. Руководитель моей дипломной работы Кузнецов, зам. директора института, где я учился, перед войной был вторым секретарем ЦК Таджикистана. Он рассказывал, что в 37-м году было ясно, что кого-то арестуют — или первого секретаря, или его, Кузнецова, и каждый из них собирал на другого компрометирующие материалы, чтобы в случае ареста свалить на того вину за провалы в борьбе с врагами народа. Помощники обоих секретарей ЦК прятали эти материалы в памирских пещерах, каждый в своей. Забрали первого секретаря, но вытащенный его помощником компромат на Кузнецова оказался, видимо, не слишком тяжелым, и Кузнецов отделался переводом на дипломатическую работу в Иран.
Этот же Кузнецов рассказал мне, что в 39-м году он был свидетелем последнего появления на публике Ежова. Было какое-то большое совещание, присутствовал сам Сталин. Был, как водится, предложен состав президиума, в который включили и Ежова, как наркома внутренних дел. И вдруг встает Жданов и дает отвод Ежову! Как рассказывал Кузнецов, все ахнули и замерли: Жданов, конечно, фигура, но чтобы выступить против «кровавого карлика»? Ежов идет к трибуне, бледный как полотно (он уже, конечно, все понял: разве мог бы Жданов осмелиться на такой шаг по своей инициативе?), и сбивчиво произносит несколько фраз: «Товарищи, заверяю вас, что все, что я делал, было по личному указанию товарища Сталина… Товарищи, я ничего не предпринимал без согласования с товарищем Сталиным…» Все молча смотрят на Сталина; тот побагровел, усы у него поднялись кверху (признак гнева), и вот он произносит роковые слова: «Вы черный человек, Ежов! Вам не место в партии». Все ясно, Ежова уже считай что нет на свете. И действительно, через несколько дней Ежова сняли с должности и назначили наркомом водного транспорта, а вскоре арестовали и расстреляли. Наркомом стал Берия. Был почти полностью заменен аппарат наркомата; сотни чекистов, руки которых были по локоть в крови, теперь сами получили пулю в затылок. Десятилетия спустя один старый зек, с которым я разговорился в одной из лекторских поездок, рассказал мне, что в лагерь, где он отбывал заключение, в 38-м году прибыла комиссия с Лубянки, наделенная правом пересматривать приговоры заключенным. Чекисты работали не спеша, рассматривая дела «врагов народа», и время от времени некоторым заключенным, приговоренным к десяти годам, заменяли срок на «вышку», после чего расстрельная команда уводила этих людей за сопку. Комиссия закончила работу и готовилась отбыть в Москву, как вдруг оттуда приехала другая группа чекистов (власть на Лубянке сменилась) с задачей проверить работу самой комиссии. Вновь прибывшие оценили работу комиссии как вредительскую и тут же на месте вынесли приговор. Членов комиссии увели за ту же сопку…
А страна жила, и люди пели «радостные песни о великом друге и вожде».