Комсомольский вожак
Комсомольский вожак
Я сижу за столом президиума на районной конференции ВЛКСМ в клубе имени Русакова. Красная скатерть, графин с водой. Рядом со мной — председательствующий на конференции первый секретарь райкома комсомола, перед ним отпечатанная на машинке бумажка-шпаргалка. Скосив глаза, заглядываю в нее, читаю: «Товарищи, конференцию ВЛКСМ Сокольнического района предлагаю считать открытой. (Пауза для аплодисментов.) Предлагаю избрать в почетный президиум Политбюро ЦК КПСС во главе с товарищем Сталиным. (Пауза для аплодисментов и оваций.)». И так далее. Все эти процедурные формальности спущены сверху, из горкома комсомола, — типовой документ, рассылаемый по всем районным конференциям. Председательствующий читает, не отрываясь от бумажки, и в самом деле точно в нужных местах раздаются аплодисменты и овации. Все делегаты «туго знают» свое дело. Система не дает осечек.
Я сижу в президиуме, так как я — секретарь комитета комсомола Московского Института востоковедения. Учусь на третьем курсе.
Почему я попал именно в этот институт? Сначала я хотел поступить либо на истфак МГУ, либо в открывшийся тремя годами раньше МГИМО (Институт международных отношений), но там конкурс был так велик, что «серебряных» медалистов не брали, только «золотых». Дело в том, что 47-й год был, как и 46-й, годом великой демобилизации из Вооруженных сил, и фронтовики шли в институты косяком, их брали вне конкурса, и остающихся мест хватало только для «золотых» медалистов. А об Институте востоковедения я узнал случайно, от подруги моего товарища из школы рабочей молодежи, она училась там на иранском отделении. Она же посоветовала мне выбрать арабское отделение, исходя из того, что после окончания института легче будет найти место в посольстве или каком-либо другом нашем представительстве за рубежом — ведь арабских стран много. Я последовал ее совету. После нескольких лет труда на тяжелом и грязном производстве — что могло быть заманчивей, чем перспектива работы за границей, далеко-далеко от осточертевшей советской действительности, от всей этой атмосферы грубости, бестолковщины, бесхозяйственности, воровства… И вот я изучаю арабский язык, один из самых трудных в мире, но мне он нравится, несмотря на труднопроизносимые гортанные звуки. Вскоре начинается и комсомольская карьера (в комсомол я был принят еще в «Теплосети», в последний год моей работы в гараже). На первом курсе я был рядовым агитатором, т. е. ходил по домам жителей Сокольнического района, разъясняя им необходимость явиться как один на очередные выборы в Верховный или какой-либо иной совет. В то же время я писал в стенгазету арабского отделения фельетоны и разные юмористические заметки, за что меня, как «пишущего человека», на следующий год сделали редактором стенгазеты, а заодно и избрали в комсомольское бюро отделения в качестве ответственного за печать. Вскоре я уже был заместителем секретаря бюро по оргработе, а ровно через год меня выбрали в комитет комсомола института. Я стал заместителем секретаря по оргработе, затем секретарь ушел в академический отпуск — и вот я становлюсь руководителем комсомольской организации всего Института востоковедения. Мне двадцать три года.
Чем объяснить такое стремительное восхождение по линии общественной работы? Отнюдь не каким-то идейным рвением; просто-напросто среди членов бюро, а затем и комитета комсомола я оказался, по общему признанию, наиболее дисциплинированным и пунктуальным. Видимо, сказалась моя немецкая кровь. Я не отлынивал от поручений, не халтурил и не «сачковал», как тогда выражались. Но я бы покривил душой, если бы не признал, что было и другое — честолюбие, тщеславие, желание самоутвердиться. Ведь за моими плечами были пять трудовых лет, в течение которых я всегда был самым младшим, самым последним, самым неквалифицированным и неумелым. У меня выработался комплекс неполноценности. В институте я был самым молодым из ребят нашей учебной группы, единственным, кто не был в армии, и на меня невольно смотрели несколько свысока, хотя я и успевал в учебе лучше других. И вот я становлюсь «начальником», отдаю распоряжения, председательствую на собраниях и даю людям слово, раздаю всем секретарям бюро отделений планы работы и требую их выполнения, устраиваю выволочки нерадивым комсомольцам, даже выношу выговоры и угрожаю исключением из комсомола; более того — став секретарем институтского комитета комсомола, я получаю право не ходить на занятия и не хожу, за исключением уроков арабского. Даже в отношении преподавателей ко мне что-то неуловимо меняется — ведь на меня уже распространяется какая-то, пусть малая, частица «власти». Я произношу речи на собраниях, впервые ощущаю в себе нечто вроде ораторского дара. Я утверждаю себя — юноша из бедной семьи, столько переживший и наголодавшийся, которого столько гоняли и шпыняли, а вот теперь у меня — власть и авторитет. Меня слушают, ко мне обращаются за советом. Помню, однажды Евгений Примаков, будущий премьер-министр России, учившийся со мной на одном отделении, но на курс младше, говорит мне: «Ты для меня самый большой авторитет в институте; прошу тебя, рассуди мой спор с Павлом Демченко».
Моя деятельность в амплуа комсомольского вожака была абсолютной и невосполнимой потерей времени. Десятки заседаний, собраний, совещаний, сотни часов, потраченных на составление планов работы и проверку их исполнения, руководство агитколлективом в период избирательных кампаний, обсуждение персональных дел — все это было время, убитое наповал. Сколько интересного и полезного для себя я мог бы сделать, если бы не погряз в этой никчемной трясине общественной работы! Самой противной частью ее были персональные дела — ведь по персональным вопросам комсомольцы обращались только к секретарю, а не к другим членам комитета. Например, приходит девушка и заявляет, что такой-то студент уговорил ее вступить с ним в близкие отношения, обещал жениться, а потом увильнул. Я, разумеется, отказывался даже рассматривать такую жалобу. Хуже было, если она заявляла, что сделала от него аборт (в то время аборты были запрещены). Я должен был потребовать доказательства, что это он заставил ее пойти на такое преступление. Разумеется, на этом все и заканчивалось. Но вот, помню, было и кое-что посерьезнее: студентка приходит с заявлением на свою близкую подругу, с которой она еще в школе училась и в институте четыре года в одной группе, и говорит, что та сделала аборт от их однокурсника (потом, конечно, оказалось, что они просто «не поделили» этого парня). Я вынужден спросить: «А вы имеете доказательства?» Она отвечает: «Можно экспертизу сделать». Я велю ей выйти, и она уже у дверей говорит: «Значит, комитет комсомола отказывается этим заниматься? Ну что ж, пойдем выше».
Но иногда приходилось и заводить персональное дело, разбирать его на комитете. Самым громким и нашумевшим было «дело Степанова». Началось с того, что был скандал в советской верхушке — один высокопоставленный «руководящий товарищ» был обвинен в организации настоящего притона, устройстве оргий, в этом оказалась замешана и одна известная киноактриса. Тут же по всем учреждениям была развернута кампания по борьбе с аморальными явлениями, и в нашем институте тоже надо было найти козла отпущения; по счастью, в этот момент я не был секретарем комитета комсомола.
Прицепились к Мише Степанову, отличному студенту китайского отделения, бывшему разведчику, обвинили его в двоеженстве, хотя формально этого не было, он просто, будучи женатым, завел роман со студенткой нашего же института. Что тут было! Передовая статья в институтской стенгазете под громадным заголовком «Маска сброшена!», комсомольские собрания на всех отделениях… Омерзительнее всего вели себя сокурсники Степанова; так, одна студентка заявила, что в летнем лагере он ходил в каких-то «вызывающих плавках», один из его товарищей, бывавших у него дома, сообщил, что он видел у него книги Ницше, еще один сказал, что он видел фотографию Степанова в эсэсовской форме (это была правда: застрелив нескольких эсэсовцев, разведчики по глупости шутки ради сняли с них форму, переоделись и сфотографировались; это тоже был криминал). Парня затравили, исключили из комсомола и из института.
Я не выступал по «делу Степанова», не проронил ни слова, но голосовал как все; правда, ходил с небольшой делегацией к директору с просьбой, если возможно, хотя бы оставить его в институте. Бесполезно. Чувствовал я себя отвратительно: вот она, двойная жизнь. Я стал частичкой, пусть крошечной, той самой системы, которая была для меня чуждой и отталкивающей. И я был для нее чужим, несмотря на мою комсомольскую карьеру; это было заметно. Шила в мешке не утаишь, и мои не вполне ортодоксальные политические взгляды довольно скоро стали очевидны в нашей учебной группе. Я слушал Би-би-си и иногда нет-нет да выбалтывал какую-нибудь информацию, все это замечали. На занятиях по марксизму я иногда упоминал на семинарах по истории Октябрьской революции какие-то фамилии, которых не было в единственной книге, служившей первоисточником, — «Кратком курсе истории ВКП(б)», или говорил о потерях наших войск во время войны. Но самым заметным событием в этом плане была история с маршалом Тито. После 48-го года он был нашим заклятым врагом. Как-то, во время перекура на лестничной клетке, я сказал, что, хотя он сейчас наш враг и предатель, я не могу поверить, что уже во время войны, будучи командующим партизанской армией в Югославии, Тито на самом деле был немецким шпионом; психологически это трудно себе представить. Меня слышало только несколько моих сокурсников, но уже через несколько дней мне по секрету сообщили, что секретарь партбюро института Романов, заведующий кафедрой основ марксизма-ленинизма, сказал: «Ничего себе у нас секретарь комитета комсомола — говорит, что Тито — хороший человек!» Как мне стало известно спустя многие десятилетия, именно этот донос был одним из первых документов, легших в основу моего досье в КГБ, из-за которого меня не пускали за границу.
Кстати о Романове. Однажды, входя утром в институт, мы — студенты — стали свидетелями удивительного зрелища: секретарь партбюро, взобравшись на лестницу-стремянку, собственноручно снимает и сбрасывает вниз висевший в вестибюле на стене портрет одного из членов Политбюро Вознесенского, а затем, спустившись, еще и топчет его ногами. Оказывается, рано утром было сообщение о том, что Вознесенский арестован как враг народа; позже его расстреляли. Я сразу вспомнил мой школьный класс и возглас: «Ребя, ежика-то нету!» — когда со стены классной комнаты вдруг исчез портрет Ежова.
Вспомню и еще о «Кратком курсе». Многие главы этой книги, написанной лично Сталиным, нужно было знать почти наизусть. И мы устраивали ради забавы шуточные конкурсы «на знание первоисточников». Так, задавался вопрос: через что перескочила Роза Люксембург и что у нее при этом выпало? Правильный ответ (буквальная цитата из «Краткого курса») был такой: «Роза Люксембург перескочила через буржуазно-демократический этап революции, и при этом у нее выпал аграрный вопрос». Или еще: кто были враги партии после XVI съезда, помимо правых уклонистов? Ответ: право-левацкие уроды типа Шацкина и Ломинадзе.
Шутки шутками, но на самом деле время было лютое: шла «холодная война», враждебность по отношению к Западу росла, обострялась «идеологическая борьба», и в воздухе явственно чем-то пахло — чем-то зловещим.