1980 год

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1980 год

Январь, 25

«Вон из Москвы!»

Меня предупредили, что Сизов[38] не будет упрашивать, становиться на колени. Разговор будет жестким. Я знал, что не все в руководстве «Мосфильма» занимают сторону Зархи, однако убедить в своей правоте мне вряд ли дадут возможность.

Войдя в приемную директора, я почти не волновался – ведь решение наверняка уже принято и этот разговор – чистейшая формальность.

Сизов: Здравствуйте, Олег Иванович! К сожалению, повод не из приятных… да-да… Я прочитал ваше заявленьице… Вы приняли окончательное решение?

Я: Окончательное.

Сизов: Уговаривать вас не будем – не тот вы человек, но наказать придется…

Я: Наказать меня??

Сизов: Почему вы так удивлены? Вы ведь сами согласились у него сниматься?

Я: Это была ошибка. Фигура Федора Михайловича так притягивала…

Сизов: Мы приняли решение отстранить вас от работы на «Мосфильме» сроком на два года.

Я: В других странах продюсер бы занял сторону актера…

Сизов: В нашей стране нет продюсеров, а есть режиссер – Герой Социалистического Труда, основоположник социалистического реализма, член разных коллегий… Олег Иванович, это вынужденная мера и, поверьте, не самая жесткая. Александр Григорьевич такой человек, что…

Я: Я знаю. Только еще раз подумайте, что в нашем кино навечно останется опереточный Достоевский.

Сизов: От ошибок никто не застрахован…

Разговор длился минуты три-четыре. Я чувствовал себя постаревшим Чацким, готовым выкрикнуть: «Вон из Москвы! Сюда я больше не ездок!» Моя «Софья» – Женечка Симонова – хотела совершить такой же поступок – уйти с картины, но я, как мне кажется, отговорил ее: «Тебе нельзя этого делать. Перетерпи. Тебя больнее накажут». И еще с сожалением подумал, что горе мое – не от большого ума, а от недомыслия – совершенно непозволительного в моем возрасте. За это и наказан.

Март, 4

Джинны

В руки Миши Данилова попало западное издание «Тихого Дона». В нем есть фотография Харлампия Ермакова, прототипа Гришки. «Чем не ты?» – спрашивает Данилов. Действительно, что-то общее есть – в «косых прорезях глаз, острых плитах скул». Долго всматриваюсь в фотографию. Леденящий мертвый профиль. Комок нервов – застывший. Вспоминаю, как Мышкин дает Аглае тему для картины: «…нарисовать лицо приговоренного за минуту до удара гильотины, когда он еще на эшафоте стоит, перед тем, как ложится на эту доску…»

Я слышал, что фотографии, сделанные за минуту до смерти обреченного, часто не выходят. Много раз проверяли на приговоренных к казни – негатив засвечивался…

С. Туркова-Шолохова рассказывала о встречах автора «Тихого Дона» с Ермаковым. Шолохов так полюбил Харлампия, что почти год с ним встречался и, по сути, его жизнь стала биографией Гришки. Однако главные события происходили вовсе не на Дону. Казачество ненавидел и боялся Ленин. Вышла его директива, предписывающая массовый террор против казаков, конфискацию хлеба. В районе станции Вешенской вспыхивает восстание. В первый же день Ермаков зарубил 18 матросов, потопил в Доне более сотни пленных красноармейцев… Дальнейшее из романа известно. «Знаешь, Парамон, грешный я человек, нарочно бы к большевикам записался, только чтобы тебя расстрелять. Расстрелял бы и мгновенно выписался обратно», – кричит в Париже на квартире Корзухина Григорий Лукьянович Чарнота[39]. У Ермакова другой путь. Эмигрировать из Новороссийска отказывается и, набегавшись от белых к красным, возвращается домой. Встречает на берегу Дона своего сына. Так заканчивается и наш спектакль… Шолохов хотел писать продолжение, но узнал, что Харлампия арестовало НКВД. В 27-м начиналась коллективизация, и во избежание новых волнений на Дону красные вспомнили ленинскую директиву. Первым взяли Ермакова. Шолохов писал письма в его защиту, звонил, чтобы спасти от стенки. Последовал ответ Сталина: «У „Тихого Дона“ появится новый автор, если Шолохов не придет в себя. Джиннов на него выпущу… не поздоровится. И продолжения писать не рекомендую. Не будет же он заканчивать книгу расстрелом любимого героя?» Таким образом, идея «нового автора» «Тихого Дона» (Крюкова, Филиппова и других), которая всплыла позже, родилась еще у «главного джинна страны».

Меня снова тянет к той фотографии. Слышу голос Смоктуновского: «И представьте же, до сих пор еще спорят, что, может быть, голова, когда и отлетит, то еще с секунду, может быть, знает, что она отлетела…»

Март, 28–29

Тридцать два ответа на тридцать три вопроса

Студентка театроведческого факультета ЛГИТМиКа прислала мне вопросник. Оставила на проходной театра, а потом исчезла. То ли ее из института отчислили, то ли потеряла надежду со мной встретиться. Она рассчитывала поговорить по поводу каждого вопроса обстоятельно. У меня дома, за чашечкой чая. Я тогда набросал для себя примерные ответы. Сейчас перепишу их для себя, может, еще понадобятся. В любом случае, за вопросы ей – спасибо. Долго, наверное, ломала голову.

1. Как Вы определите, что такое сценический «штамп»?

Как его избежать?

Штампы получаются в результате формального, безразличного отношения к репетициям. И в спешке – когда опаздываешь с телевидения на радио, с радио на телевидение.

2. Можете ли Вы абстрагироваться от Вашего личного отношения к партнеру как к артисту и человеку?

Это входит в мою профессию. Но хороший партнер все равно лучше плохого.

3. Вы сторонник импровизаций на сцене или предпочитаете, чтобы все было «сколочено» во время репетиций?

Когда хорошо «сколочено», «спаяно», легче рождается нужная импровизация. Импровизация в рамках разумного!

4. Любите ли Вы работать «с показа»?

Если у режиссера это главное оружие, метод, на котором держится его «кредо», то ничего хорошего от него не жду. Нужен поиск, бесконечное число вариантов, копание вглубь, харканье кровью. «Метод показа» хорош для эстрады или балета – но тут я пас, некомпетентен что-либо утверждать.

5. Помогают ли Вам труды по истории театра, описание какого-нибудь старого спектакля?

Читать и знать нужно как можно больше. Где-нибудь в подсознании это отложится.

6. Воздействуют ли на Вашу работу над ролью другие, смежные искусства?

Воздействует вся жизнь.

7. Любите ли Вы грим?

Не люблю совсем, клеить бороды особенно.

8. Помогает ли Вам в спектакле музыка?

Это зависит от музыки. Гаврилинская в «Трех мешках сорной пшеницы» была стержнем спектакля.

9. Делон сказал о Висконти, что он обращается с актерами, как с лошадьми. У Вас не было чувства, что с Вами режиссеры обращаются так же?

У Висконти я бы хотел быть лошадью. Вообще, в этом сравнении нет ничего оскорбительного. Лошади нервны, а першероны – самые большие труженики.

10. Главное качество, необходимое актеру?

Как и любому человеку – хорошие мозги.

11. Как Вам кажется, знаете ли Вы до конца свои возможности?

У актеров есть особенность их немного переоценивать.

12. Самый трудный автор для воплощения на сцене?

Не задумываясь – Гоголь!!!

13. Придаете ли значение жестам, пластике?

Придаю, но случайных жестов стараюсь избегать. Каждый должен быть выверен до мелочей. Предпочитаю воздействие идеей, энергетикой – излишняя жестикуляция может этому помешать. Вспомните, что говорит Мышкин: «Я не имею жеста. Я имею жест всегда противоположный, а это вызывает смех и всегда унижает идею».

14. Стараетесь ли Вы увидеть своих коллег в той же роли, которую играете сами?

Категорически нет. Абсолютно для себя исключаю.

15. Когда Вы начинаете репетировать, Вы стараетесь подолгу останавливаться на деталях, на какой-нибудь сцене в отдельности или предпочитаете сначала охватить роль целиком?

Когда будут найдены детали, то получится и целое. Но, вообще-то, мы подневольные…

16. Что для Вас первый спектакль? Сказывается ли премьерное волнение?

Как и для всех, самый трудный – второй спектакль.

17. На каком спектакле, по Вашему мнению, Вы достигаете «пика»? И, наоборот, когда начинает пропадать к нему интерес?

«Пик» в районе седьмого-восьмого спектакля. После сорокового его нужно снять с репертуара, чтобы заново репетировать, латать.

18. Имеет ли значение реакция публики во время спектакля?

Раздражает кашель, если это можно назвать реакцией.

19. Долго ли восстанавливаетесь после спектакля?

После «Трех мешков» и «Тихого Дона» не сплю до двух-трех ночи. Обязательно открываю бутылочку.

20. Оказывает ли на Вас влияние пресса, рецензия на спектакль или фильм?

Может обозлить своей глупостью или предвзятостью и, как любое унижение, придать дополнительные силы.

21. Что, по-вашему, отличает кино от театра?

Кино – это цепь миражей, сновидений. В общем кино ближе к импрессионизму. Его можно монтировать до бесконечности и так и не найти единственно нужную склейку. Иногда даже интересней смотреть несмонтированный материал. Театр – что-то более грубое, определенное.

22. Много ли читаете книг по истории?

Сказать, что много – было бы неправдой. Но к книгам Н.Я. Эйдельмана обращаюсь часто. Мечтаю о полном Соловьеве, Ключевском.

23. Владеете ли Вы музыкальными инструментами?

В молодости – скрипкой, гитарой, аккордеоном. Сейчас могу похвастаться только абсолютным слухом.

24. Что Вы сейчас читаете?

Достоевского подряд, не торопясь.

25. Ваша самая любимая книга?

Это сборник рассказов моего сына, который написан им в три года. Сборник называется «Полицейский Жопс-Мопс и убивец Сосис Сардельевич». Ходил по рукам в Киеве.

26. Есть ли у Вас любимый композитор?

Тот, кого в данный момент дирижирует Мравинский.

27. …любимый художник?

Среди театральных – Давид Боровский, но в академической живописи я не силен. Я не «музейный» человек. Хотя в Третьяковку не раз приходил постоять у Иванова. Однажды около часа стоял возле «Явления Христа», а потом пошел домой. Наверное, я зритель одной картины.

28…любимое блюдо? Много ли любите поесть?

Любимое – то, которое готовит жена. Это могут быть самые обыкновенные спагетти с грибным соусом. Перед утренней съемкой могу съесть и первое, и второе. Тогда спокоен, что сил хватит на целый день. А вот когда дома застолье – больше общаюсь с гостями и закусывать забываю. Доедаю утром.

29. Вы пунктуальны? Если да, то как относитесь к тем, кто опаздывает?

Мне кажется, я человек точный. Но однажды произошла «осечка». Ушел из театра и не обратил внимания на изменение в расписании. Объявили «Общественное мнение», а я уехал на дачу. Телефона там нет. Вечером прибегает наш сосед, режиссер И.Е. Хейфиц, спрашивает: «Что у вас случилось?» «Все хорошо», – говорю я, ни о чем не подозревая. Спектакль отменили, перед зрителями извинились – ведь у Г.А., как правило, всегда один состав – заменить некем. Мне простили именно потому, что это была случайность.

30. Как Вы думаете, напишете ли когда-нибудь книгу?

Об этом рано еще говорить.

31. Какой город больше всего любите?

Люблю Лондон и Комарово. В Комарово – моя дача, точнее, не моя – государственная.

32. Какую бы ошибку в первую очередь хотели исправить, родись Вы заново?

Выучил бы не один, а два языка. Но один из них – русский!!

33. Если можно, подытожьте: зачем артист выходит на сцену?

На этот вопрос трудно ответить. Может быть, ближе к пенсии…

Июнь, 30

В Ленинград приехал на гастроли Большой театр. И вот Г.А. направляется на оперу «Семен Котко», поставленную его другом и однокурсником по ГИТИСу Покровским. Ему это сделать непросто, но высиживает он героически до конца, а после спектакля звонит Покровскому в гостиницу. Приглашает к себе на обед. Друзья давно не виделись, и оба рады встрече. Г.А. потом рассказывал, что на их курсе старостой был Покровский и всегда «покрывал» Товстоногова. Под конец обеда, когда они мило повспоминали молодость, догадливый Покровский спросил напрямую: «Гога, кого-то нужно в Большой устроить?» – «Нет, Борис, в Большой не нужно. К тебе в Камерный!» – «И кого же?» – «Сына Олега Борисова. Замечательный мальчик, бредит камерной оперой…» Такой якобы диалог.

Юра действительно бредил подвалом на Соколе. Сколько я ни призывал его хорошенько взвесить: раз уж Товстоногов помог, то, может, лучше сразу в Большой? «Нет, лучше в Камерный, там я смогу заниматься профессией!» – ответил сын. Он побежал к Г.А. поблагодарить за заботу («Рад был помочь, вы мне очень симпатичны!» – последовал ответ) и уехал в Москву. Там выяснилось, что в театре на Соколе нет мест («единиц» – так правильно говорить), но можно рассчитывать на дипломный спектакль. Юру предупредили, что «дед» любит вмешиваться, править, что вообще у них с Г.А. много общего, – но выбор был сделан!

С тех пор прошел год. Юра в театре пообтесался, однако с Покровским все время в споре. Долго его убеждал в необходимости поставить «Бедную Лизу». Саша Боровский сделал красивый макет, в котором есть две лодки. «Они в наше бомбоубежище не влезут, и не надейтесь!» – кричал на них Б.А. и макет не принял. Тем не менее Юра с Сашей ночью (а была зима!) отправились в Парк Горького, дали сторожу трешку и проникли на склад лодок. Выкопали из-под снега, наняли машину, погрузили. Утром Покровский пришел в театр и увидел, что прохода нет – все перегорожено лодками, веслами. К тому же вонь от них – как от общественного сортира. Отдать ему должное, Юрин шеф оценил эту настырность и распорядился оставить… одну лодку.

«Диплом» состоял из трех одноактных опер. Первая – «Дневник сумасшедшего» по очень мрачной вещи какого-то китайца, монолог баса в сопровождении бубна. Авангардная музыка и потрясающий артист, который и на инвалидной коляске, и на носилках, и приемы каратэ демонстрировал. Кончается тем, что «китаец» обращается в зрительный зал: «Может, есть еще дети, которые не ели людей?» (Весь «дневник» ему казалось, что кто-то хочет его сожрать!) И прямо встык – выбегает ватага детей, которая разыгрывает жутковатую балладу Бриттена. Эффект потрясающий!

В фойе видел Рихтера. Все расступались, хотя он сидел и просто разговаривал – объяснял скрипачу О. Кагану, как надо было играть какое-то место (у Бриттена опера под рояль!), и показывал пальцами в воздухе. Мясистые руки гения «постреливали» электричеством.

Когда пришел на спектакль во второй раз, увидел его же – Рихтер уже привел каких-то других музыкантов.

Покровский, кажется, был доволен. «Многовато фантазии у вашего сына», – говорил он, почесывая нос. Многовато – не маловато! Но теперь для того, чтобы получить диплом, нужно еще сдать самую важную науку – «научный коммунизм». А Юра уже второй год не был на кафедре.

Июнь 10

По поводу завещания

…Не знал, что наша кожа на блоший зуб толста.

В.В. Маяковский

Наша подруга Шевелева, второй режиссер с «Ленфильма», уехала в Америку. Два года ей не давали разрешения, терзали и вот, наконец, «под Олимпиаду» отпустили с богом. Уезжая, ревела: «Вот приеду туда, обживусь и вас перетяну!» Можно подумать, они нас там заждались. В нашей стране она больше жить не могла, потому что в ней угнетают евреев. В Израиль она тоже не собиралась: «Буду жить там, где все национальности равны, где демократия и права человека». «Но ведь там надо выучить чужой язык, поменять кожу и, может, придется мыть самолеты… Потом тебя одолеет эта проклятая „хоум сикнес“ (ностальгия?) – она там всех одолевает», – отговаривал я. Почему-то вспомнил о Рафферти. У него справочки и доверенности на все случаи жизни, счета и чеки за каждый сделанный шаг. Разговоры прослушиваются, адвокату – тысячу в день. Даже завещание есть, хотя он, в общем, еще молодой человек. «У них бюрократия почище нашей!» – убеждал я Ш. со знанием дела. А она резонно: «Там бюрократия на благо че-ло-ве-ка!» Упаковала свою любимую хохлому, книжки по «системе» Станиславского и улетела в Новый Свет.

Когда еще снимали «Рафферти», я представлял себе разговор Лебядкина со Ставрогиным. (Меня волновала тема завещания, но исключительно в духовном, нравственном аспекте.) Лебядкин прочел в газетах биографию одного американца. Тот оставил свой скелет студентам в академию, а свою кожу – на барабан с тем, чтобы денно и нощно выбивать на нем американский национальный гимн. «Увы, мы пигмеи сравнительно с полетом мысли Северо-Американских штатов, – сокрушался капитан. – Попробуй я завещать мою кожу на барабан примерно в Акмолинский пехотный полк, в котором имел честь начать службу… сочтут за либерализм, запретят мою кожу…»

Может, и вправду пигмеи? Теперь Ш. так и будет к нам относиться. И не буду же я завещать свою кожу Школе-Студии МХАТ? Какие гимны, какими палочками (неужели кленовыми?) и, главное, какой барабанщик будет их выбивать?

Сентябрь, 7–9

О «русской идее» и бездне

Необыкновенное благородство проявил Товстоногов. Узнав о моих приключениях, пригласил к себе в кабинет. Я показал фотопробы. «Вылитый Федор Михайлович, – констатировал шеф. – Ай, как похожи! И потом – какое надо иметь мужество, Олег! Я поздравляю – это поступок!» Оценил. Предложил на Малой сцене поставить этот сценарий. «Но наверняка есть какая-нибудь пьеска про личную жизнь Ф.М. Спрошу-ка у Дины Морисовны… Это могло бы успех иметь. Кажется, он ножку Аполлинарии поцеловать хотел и все не решался, хотя явно имел садистские склонности?» Пьесу нашел я, правда, она не очень нравилась. Это было что-то среднее между любовью Тургенева к Виардо и Шопена к Жорж Санд, и, конечно, никаких извращений и странностей – обычные сантименты, мерихлюндия. Все-таки отнес ее Гоге, а он: «Олег, как вы отнесетесь к тому, что эту историю поставит Лев Додин? Он сейчас без работы ходит. Вам это имя знакомо?» – «Знакомо… Я очень хорошо к этому отнесусь, Георгий Александрович». Однако Додин при встрече с Товстоноговым убедил его, что ставить нужно оригинал – никто лучше самого автора о себе не скажет. «Я уже давно мечтаю о „Кроткой“. Как вы думаете, Борисов согласится это играть?» – спрашивал Додин у Г.А. «А много ли там людей занято?» – интересовало шефа. Вскоре я узнал, что они договорились – Додин сам сделает инсценировку. Обещал – скоро.

А вчера в городе появился Никита Михалков. У него какие-то хорошие для меня новости, – сообщил он по телефону. «Можно, я буду не один, а с Мережко? – спрашивал Никита. – Мы сделаем тебе одно предложение». Алла накрыла стол. Когда они пришли, комната наполнилась необыкновенным ароматом. Никита спрашивает: «Что интересного делаешь в театре?» – «Уже несколько лет ничего интересного не делаю. Только сейчас предложили „Кроткую“. Никита поднял брови, стал переговариваться с Мережко и что-то выбирать из закусок: „Ай, как Алла готовит!“ „Дай рецепт солений“, – просит Мережко. Михалков, жуя, перебивает. „Должен сказать, я восхищен твоим шагом, Олег! Мужественно! Не должен был Зархи за Достоевского браться! Это ведь преступление!..“ Я с Михалковым соглашаюсь: „А наказание – мне!“

Далее неожиданный переход в другую плоскость. «Достоевский возвеличивал русского человека, именно русского, его безмерность, его широту. Был помешан на „русской идее“, все иностранцы – „полячишки“, „французики“, „немчики“ – как он их называет – рядом даже с далеко не лучшими русскими – бледнеют!» Михалков прав. Я об этом тоже думал, когда читал «Игрока» и готовился к съемкам у Зархи. Делал много карандашных пометок. Кто играет на рулетке? Англичанин Астлей, единственный из иностранцев, заслуживающий в романе доверия, говорит Алексею Ивановичу: «Вы погубили себя… На мой взгляд, все русские таковы или склонны быть таковыми. Если не рулетка, так другое, подобное ей». Бабуленька проматывает на рулетке все деньги. Как и сам Ф.М. Это одна из важных составных «русской идеи» – расточительство, непредсказуемость, нелогичность. Бланш тоже может просадить сто тысяч. Но ведь не своих!! И еще не забудет себе в карман положить. О французах постоянно нелестно: даже их Расин – «изломанный, исковерканный, парфюмированный». Француз для Достоевского – чистейшая форма. Но и немцам, и всем остальным достается! Игрок рассказывает, что видел человека, в которого французский егерь в двенадцатом году выстрелил – единственно только для того, чтобы разрядить ружье. А это был ребенок десяти лет… Но бог с ними – с европейцами! С ними ведь ясно! А наша «русская идея» – это еще и вера, и нравственная чистота, как у Алеши, как у князя Мышкина. Только что же сотворили с верой? Владимир Яковлевич Венгеров говорил на съемках «Живого трупа», что веру задушили в Инженерном замке 11 марта 1801 года, когда совершили цареубийство. «Ее кастрировали – вот и все! Ведь Павел был Божьим помазанником!» (Может быть, тогда только начали душить, а когда задушили окончательно – и так ясно.) А вот еще одна любопытная «составляющая». Говорит Алексей Иванович: «Лучше я захочу всю жизнь прокочевать в киргизской палатке, чем поклоняться немецкому идолу». Это верно: у русского всегда такое отношение к быту, такое пренебрежение. Главное в этой жизни – простое чувство, способность его проявить, и им сполна наделен русский человек, а все остальное, в том числе и быт, уют, – второстепенное для него. Он же, русский человек, эту «составную» доводит до абсурда, полной катастрофы. Вместо «киргизской палатки» – теперь лохань, берлога, революция, нищета. И «идея» рассыпается по миру, ее растаскивают и свои, и чужие. Собирались лечить православием весь свет, но обожглись и заболели сами. И болезнь эта хуже, чем католицизм и нигилизм, которых Достоевский как смерти боялся. Нигилизм – это простой нуль, но Россия теперь – хуже нуля. «Россия есть игра природы, но не ума!» – говорит все тот же капитан Лебядкин. Игра – то есть рулетка! А если не рулетка, «так другое, подобное ей». Играли Лермонтов и Достоевский. Но также и Роман Медокс[40], и Степан Иванович Утешительный – это были гениальные игроки. И выигрывали, конечно, они – шулеры первой степени. «Такая уж надувательская земля! Только и лезет тому счастье, кто глуп как бревно, ничего не смыслит… ничего не делает, а играет только по грошу в бостон подержанными картами!»

После этих слов г-на Ихарева[41] можно на «русской идее» поставить крест. Впрочем, имею ли я право хотя бы рассуждать о ней? Ведь не могу даже с уверенностью сказать, крещен ли я. Или это «померещилось» моей маме. Она уверяла, расписывала, как это было, но уверенности почему-то нет. Спокойствия нет, а ведь должно быть. Мать всю жизнь разговаривала шепотом, боясь, что услышат соседи, а иногда на цыпочках подлетала к двери, дергала за ручку, проверяя, не подслушивают ли. «Стены уж больно тонкие», – учила нас с Левкой[42]. И вот и про мое крещение – шепотком, одним только бесшумным открыванием губ. Вместо веры – страх, ежесекундный страх, – вот какая главная «составляющая» у великой… не идеи теперь, а «цели»!

Разумеется, обо всем этом за столом говорили мало. Вскользь. Это я сейчас хочу сформулировать свои мысли – по прочтении его сценария. «Это будет колоссальный фильм – два великих русских артиста – Мордюкова и Борисов – откроют перед зрителем бездну!» – сказал Михалков. «А даст ли Сизов разрешение? По-моему, с этим – глухо. За Сизовым стоит Зархи». – «Как он сможет не дать? Это не вопрос…» И мы трижды поцеловались накрест. Я «утонул» в его роскошных усах. В комнатах долго стоял аромат «дон-кишотства». Красивый человек, со всеми составляющими «идеи» (значит, жива!).

Теперь – в преддверии «Кроткой» и работы с Михалковым – подумал: может наконец настало и мое время понтировать?

Ноябрь, 27

Русский суп (шутка)

На первой же репетиции объявил Додину, что готов стать чистым листом бумаги.

Я понимал: необходимо смыть всю лишнюю информацию и бережно, по капле принимать новую, отфильтрованную. Объявил о готовности снимать накипь, но только как – не имел понятия. Это же не маску поменять. Перерождение клеток, всех внутренностей организма, полное раздевание – во имя того, чтобы стать грудным младенцем. Он готов пеленать, кормить с ложечки… Я полностью иду в его руки. Кажется, впервые в жизни.

Вспомнил, как «очищается» индийский артист Радж Капур. После каждого ленфильмовского обеда он шел в туалет, становился на голову и отдавал всю пищу в унитаз. Не дав ей перевариться. Ленфильмовские уборщицы сами слышали, как сыпались из карманов монеты. Но от такого очищения можно протянуть ноги. Встаю под душ, смываю ненужную информацию, а заодно – ненужную режиссуру. Померещился Гоголь, обмотанный мокрой простыней. Он любил водные процедуры. «Доведите голову до такого состояния, чтоб ей не хотелось варить! Полное отключение…» – писал он кому-то. Значит, цель еще не достигнута.

Доброжелатели рекомендуют книгу «Макробиотический дзэн». Усваиваю, что весь мир делится на два антагонистических феномена: «инь» и «ян». «Ян» – это яичко, а «инь» – сперматозоид. Или наоборот. Сразу становится ясно: моя задача их уравновесить, тогда организм преобразится. Автор книги еще рекомендует вегетарианство: потребляя мясо, мы принимаем информацию от той коровы, которая уже знала, что ее обезглавят. Принимаем код смерти. Сострадая всему животному миру и желая оставить его в покое, мы начинаем варить «русский суп» по такому рецепту: «Берем одну морковку, три луковицы, маленький кочан капусты, 150 г вареного риса, 4 столовые ложки растительного масла, соли; разрезаем луковицы на 4 части, поджариваем их на растительном масле, добавляем капусту, порезанную кубиком в 3 см, поджариваем, добавляем морковь и заливаем водой; варим на медленном огне». В этом рецепте соблюдены все законы «дзэна». Варим и едим всей семьей. Они – из сострадания. Я стараюсь шутить, цитируя любимого Сэма Уэллера из «Пиквикского клуба»: «Мучительное это будет испытание для меня в мои годы, но я довольно-таки жилист, а это единственное утешение, – как заметил один индючок перед тем, как фермер отнес его на лондонский рынок». Что и говорить, испытание не из легких: параллельно Товстоногов начал на Большой сцене разводить «Трагедию оптимизма»[43]. Там отвел для меня роль сифилитика Сиплого, а это значит, что утром я начинаю ходить к нему, а вечером должен становиться «чистым листом» на Малой сцене у Додина. Отсутствие в организме белка начало сказываться. С вегетарианством решили покончить. Увлеклись сырыми овощными соками. Несколько раз в неделю стали ходить на Кузнечный рынок за морковкой. На кухне тарахтела соковыжималка. У всех начали желтеть лица и руки. «Одна морковь плохо действует на печень, – вмешалась в дело наш семейный врач С.В. – Ее необходимо смешивать с капустой и свеклой!»

Как волшебная палочка появляется в доме массажист Евгений Иосифович Зуев – крепкий новгородский мужичок, при одном рукопожатии с которым ясно, что «в дугу согнет». Добрейший человек. Раздеваюсь и ложусь на стол – он любит массировать на твердом. Рассматривает мое хиленькое тело: «Все ясно, т-скать… все ясно. И канальчики почистим, и энергии добавим». Нажал на одну точку ниже колена: «Когда будете уставать, Олег Иванович, надавите на нее кончиком среднего пальца». Начинает массировать своей шершавой ладонью – как утюжком. Ванька скребется в закрытую дверь. «Сейчас вы увидите небо, небо в алмазах… уже видите? – спрашивает Евгений Иосифович. – Это всем мужикам тяжело дается, т-скать… Из-за того, что причинное место мешает выходу в астрал…» Пот с его лба льется градом, и я постепенно, кажется, отключаюсь…

Декабрь, 7

Набросок к «двойному» портрету

По-моему, не было никакого приглядывания. Сразу возникло ощущение контакта. Он мог подолгу сидеть и молчать, а я в этот момент – его разглядывать. Потом наступала его очередь разглядывать меня – у меня что-то не выходило, я хотел сосредоточиться, но чувствовал на себе его взгляд. Он говорил, что для начала важно определить характер, уровень культуры, степень сообразительности, реакцию того, с кем работаешь. Вот на первых репетициях мы этим и занялись. Я понял, что не будет диктовки, крика с вылетанием гланд: «Это уже поставлено, понимаете: поста-вле-но! – и не вздумайте ничего менять!» – не будет заранее готового замысла, в котором только и нужно, что расположить, «упаковать» артиста. Можно будет чего-то не уметь (забытое состояние!), чему-то учиться и, главное, не нужно ничего доказывать. Ни мне, ни ему. Будут отношения учителя и ученика (да, ученика способного!). Причем, неожиданно эти функции могут зеркально поменяться – ему не будет стыдно слушать меня. Вообще, умению слушать, вслушиваться мне еще нужно учиться. При этом и он не боится быть назойливым, иногда монотонным, неярким – словом, не таким, каким чаще всего рисуют режиссера, – диктатором, словоблудом, с шилом в одном месте… Написав это, я вдруг понял, что многие режиссеры узнают в таком портрете себя. Я встречал таких – кто умел слушать, вглядываться и вообще никуда не спешил. (Правда, чаще от лени.) Но ни в одном из них не было сочетания того, чем обладал Иаков (то есть умения быть проповедником чего-то абсолютного), и того, что делает человека простым ремесленником – то есть Иосифом (в то время, когда он еще пек лепешки).

Мы оба истосковались по такой литературе и такой работе. И заперлись ото всех, по-моему, надолго.

Декабрь, 20

Пробить стену Михалкову не удалось. Сизов не разрешил меня снимать. А ведь так хотелось… Значит, пока не судьба!

Еще один год прожит. Началось в январе с разговора у Сизова, кончается практически тем же. Кто-то из древних остроумно говорил, что если вы прожили год и видели смену времен: зимы, весны, лета, осени, то вы уже все видели. Ничего нового в этой жизни больше не будет. Это напомнило мне, как Б.И. Вершилов, зайдя однажды к нам на репетицию, – то ли в шутку, то ли всерьез, увидев наши муки, мрачно заметил: «Все равно лучше играть уже не будете!»