1989 год

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1989 год

Январь, 17

Приключения языка

В оцепенении ждут Павла Петровича Романова. Он входит и сначала останавливается в дверях. Потом по очереди подходит к императрице, сыну Александру, графу фон дер Палену. Испытующе разглядывает каждого. Они как воды в рот… от испуга и растерянности. В глазах Марии Федоровны – обида, непонимание; Александра – трусость; Палена – двуликость, затаенная измена. Оглядев их, возвращается к двери и, обернувшись, высовывает язык. Весь, до корня. От чего бедная императрица шлепается в обморок… Язык – как знак грядущей беды, как предупреждение. Когда будут бальзамировать изуродованное тело государя и спешить выставить его перед народом – помешает язык. Лейб-медик будет бить тревогу: «…что с языком делать? Высунулся, распух, никак в рот не всунешь – придется отрезать…» Вот ведь, погулял, наверное, по Петербургу! Как нос майора Ковалева…

Странно, этот случай не описан в книге Ш. Массона[105], в том ее разделе, где собраны анекдоты и непристойности из жизни Павла. С трудом мне достали эти мемуары, изданные последний раз в начале века. Все штрихи, призванные составить портрет императора, скрупулезно для себя выпишу. «За исключением калмыков и киргизов, Павел – самый уродливый человек в своей империи. Недовольный своей наружностью, он признал неуместным чеканить ее на новых монетах», – сообщает Массон. А по-моему, более чем разумный поступок. Держу в руках один рубль 1800 года – на нем красивейший его вензель и слова из Священного Писания (они даны в сокращении). Вот полный их текст: «Не нам, не нам, Господи, не нам, но имени Твоему дай славу, ради милости Твоей, ради истины Твоей…»

Читаем дальше. «В подзорную трубу он наблюдал все, что происходило вокруг. Нередко он посылал лакея к тому или иному часовому с приказаниями застегнуть и расстегнуть пуговицу, удлинить или укоротить ружейный ремень… Иногда он сам шел за четверть лье, чтобы передать эти важные распоряжения, бил солдата или совал ему в карман рубль…» Налицо его живая заинтересованность и уже тогда пробудившееся недоверие к окружению. Он все сам и объясняет: «Тридцать лет я томился в смертном страхе, ждал яда, ножа или петли от собственной матери…» Какой же путь пройдет Павел в преодолении этого страха, когда скажет за пять минут до своей гибели: «Взгляну – и побегут, дохну – и рассеются. Яко тает воск от огня, побегут, нечестивые! С нами Бог!..»

Что дальше предъявляет обвинение? «Однажды он арестовал всех офицеров своего батальона за то, что они плохо отсалютовали эспантонами… и каждый день заставлял их дефилировать перед собой, отсылая их после этой церемонии обратно на гауптвахту – до тех пор, пока они не выучились…» Здесь в обвинении заключено и оправдание: что ж плохого, если шалому нашему человеку привьют чувство порядка и дисциплины? Павел и от себя требовал того же. В молодости он считал, что молился недостаточно усердно. Об этом свидетельствует и Ключевский: «В Гатчине долго потом указывали на место, где он молился по ночам: здесь был выбит паркет» (!!!).

Натан Яковлевич Эйдельман рассказал один эпизод из жизни Павла, заинтересовавший Пушкина. Александр Сергеевич дежурил в Министерстве иностранных дел с одним очень старым чиновником. Тот поведал ему, как в одну из комнат Михайловского замка однажды ворвался император Павел в сопровождении этого самого чиновника, приказал взять ему бумагу и начал диктовать указ. «Тот не вовремя капнул чернилами, после чего бросился на поиски нового листа, нового пера, заново стал выводить заголовок. Павел же не прекращал диктовки и, гремя сапогами, расхаживал по комнате.

Потом потребовал для подписания. Ему подали лист, на котором был один лишь заголовок… Пушкина интересовало, как в этом случае поступил государь. «А очень просто, – поведал ему чиновник. – В рожу дал, и совершенно заслуженно». «Что же все-таки диктовал вам Павел?» – допытывался у него Пушкин. «Хоть убейте, сказать не могу… Я так был напуган, что ни одного слова не запомнил…» Пушкин потом назовет Павла «врагом коварства и невежд». Захочет писать его историю и Л.Н. Толстой, он так и скажет: «Я нашел исторического героя». Но поскольку Бог не дал ему на это жизни, мы довольствуемся Массоном.

В довершение своих записок он приводит еще один анекдот: «В бытность великим князем Павел был столь щепетильным блюстителем формальностей в упражнениях, что, заметив однажды весною, как лук Купидона напрягал и поднимал узкие штаны некоторых солдат, он всем им приказал расположить его на одной и той же ляжке, – как они носили ружье на одном и том же плече». С юмором был этот человек, Павел Петрович! И, главное, прощать умел. Об этом свидетельствуют три сцены из пьесы Мережковского. А вот Шарль Франсуа Филибер Массон, выдворенный в Курляндию, этого Павлу не простил. Обида сквозит в его заметках, нечистоплотность. И потому они не внушают доверия. Возможно, несовершенна и пьеса Мережковского… Не все объясняет, а временами еще больше запутывает. Идеальный вариант – снять дотошное историческое кино, наподобие «Людвига» – тем более у двух этих личностей так много общего[106]. Консультантом пригласить того же Н.Я. Эйдельмана, чтобы по крупицам, проверенным историческим фактам, а главное, с любовью к своей истории воссоздать образ «русского Гамлета». Но ведь и Висконти уже нет, и мне бы эту роль в кино играть не пришлось: Павлу 11 марта 1801 года было только 46…

Возможно, кому-то из актеров повезет, и «русский Гамлет» все-таки появится на нашем экране: не карикатурный, не трафаретный. Пусть повезет Олегу Меньшикову – от души ему этого желаю.

Февраль, 9

Поток сознания: «Вольтер»

Сцена с Александром пока не дается. С чем я к нему выхожу? Киевская артистка Будылина сама себе отвечала: «С чем, с чем?.. С подносом!» Ей легче было… Отчего все-таки такое раздражение на Вольтера? Да, в книге подчеркнуты слова: «Царя убили, и слава Богу!» Улика? Александр отвечает, что бабушка подчеркнула. Но речь пока только о «Бруте». Когда же дойдут до «Кандида», его осенит сразу: это же Екатерины знак, ее любимая книга!

Все, что сопутствует распространению вольности – Вольтер, идеи, – будет безжалостно им искореняться: «Да, знаю, знаю все – и то, как бабушкины внучки спят и видят во сне… права человека, а того не разумеют, что в оных правах дух заключается сатанинский, уготовляющий путь Зверю, Антихристу…» О правах какого человека идет, как правило, речь, когда всплывает эта тема? Равноправие на этой земле в принципе невозможно: чем обыкновеннее и серее человек, тем больше прав ему требуется. Чем неординарнее – тем в больший конфликт с серостью он втягивается. К равенству (но только на словах) стремились и большевики. И вот в один прекрасный день свершилось то, от чего предостерегал Павел: явились Зверь и Антихрист со своими правами… Одевальщица после одной из репетиций говорит мне: «Светлый человек был; Павел Петрович… Сколько б для Руси еще сделал!..» Для этого только две вещи и требовались: чтобы народ не был так туп и чтобы поспел в Петербург Аракчеев. Он всего на два часа опоздал… Успей он, Россия, возможно, пошла бы другим путем.

История людей ничему не учит – это правда. Не только через столетия, но и уже на следующий день. Те, о ком более всего пекся Павел, будут праздновать его смерть и свои новые права. «Весь город пьян – в погребах ни бутылки шампанского. А на улицах народу – тьма-тьмущая!.. Все обнимаются, целуются, как в Светлое Христово Воскресение». Мысль Павла подтверждается: нет общих прав и нет общей правды – кроме Господней. Права переходят из рук в руки – от побежденного к победителю. Последний недолго ими потешится.

Вижу, как оживился Л.Е. Хейфец: «Тут ведь можно и усилить, когда он о правах человека… Из XVIII века – в наш…» Постойте, Леонид Ефимович… Пускай те, кто сегодня сидят в зале, кто за свои права борются, попытаются сами дойти… Павловские прожекты, конечно, далеки от тех, что сегодня слышатся с трибун. От Андрея Дмитриевича Сахарова, к примеру. Но не забывайте, что их два столетия разделяют. Два столетия!.. И потом – так ли уж далеки? То, что мы сегодня называем «невмешательством во внутренние дела другого государства», звучало еще в ответе Павла Наполеону Бонапарту: «Я не говорю и не хочу пререкаться ни о правах человека, ни о принципах различных правительств, установленных в каждой стране. Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину, в которых он так нуждается». Вот как – спокойствие и тишину!

Нужно еще иметь право говорить о правах человека, заикаться о них. Вот после Павла, наверное, Сахаров первый, кто по-настоящему имеет такие права.

Февраль, 14

Юра придумал хороший вечер к дню рождения Пушкина. В этом году Александру Сергеевичу – 190! Это было под маркой Фонда культуры в Зале Чайковского (благотворительно) и имело резонанс. Достоинство этого вечера – импровизационность. Все готовилось за несколько дней и ради одного раза. Помню, как появился Володя Васильев на первой репетиции, лузгая семечки. Примета плохая, но все обошлось. Я читал «Домик в Коломне» – всю философскую часть, а собственно сюжет о Параше разыгрывался уже в опере Стравинского. Мне понравился там монолог мамаши про покойницу Феклу. Как померла стряпуха, так в хозяйстве запустение… Дел никому не передала, вот и сидим… Очень современно. Музыка временами похожа на джаз… Во втором отделении – «Сказка о попе…» на музыку Шостаковича. Ударный номер: Васильев – Балда. Я – за попа и от автора, но и мизансцены делал: веревку крутил, щелбаны получал. В общем, поучаствовал в балете – с Васильевым полечку станцевал. Кости до сих пор болят. Нам бы лет по двадцать сбросить… На даче встретила меня председатель кооператива: «Видела… видела, как ты выкозюливал». Суждение народа.

Март, 15

«Вольность»

– Это мраморная копия Лаокоона… Мне доставили ее из Рима. Впрочем, если интересуешься – тут целая скульптурная группа…

Он вел меня по своему замку, с удовольствием демонстрируя внутреннее убранство – картины, залы и даже опочивальню. Его переполняла гордость за это великолепие.

– Сооружено по моим чертежам… Какие чертоги! Не правда ли, здесь лучше, чем в Зимнем? Нет этого женского духа… маменькиного…

Все это время, пока мы шли, я мог разглядеть только его спину. Несколько раз он оборачивался, но на мне своего взгляда не задерживал – растворял его в своем любимом Фрагонаре или Клоде Берне. К тому же нас разделял еще плотно висевший туман, и множество шандалов с зажженными свечами не помогали его рассеять. Во дворце не просохли стены и было… не очень уютно. Плафоны, обивка, которые расписывал хозяин, меня мало занимали по той причине, что я никак не мог разобраться: как и с какой целью я сюда попал? Не то чтоб подать голос, – даже кашлянуть от пропитавшей меня сырости я не смел. Остановились мы в кабинете.

– Мне много о тебе говорили… Что сможешь хорошенько меня развлечь.

– Развлечь? – так от удивления первое слово вылетело из моего рта.

– Я очень люблю трагедии. Чтоб дух захватывало. Хочу, чтобы ты прочитал монолог Призрака… Мне важно знать, как его отравили…

– Но я никогда не играл этой пьесы.

– Мне и не надо, чтоб ты играл. Терпеть не могу паясничанья. Надо, чтоб ты декламировал… И, по возможности, медленно, вдумчиво… Вот – книга перед тобой… Не хватает только костюма. Костюм должен быть с иголочки…

Император щелкнул пальцем, и к нему стрелой подлетел адъютант.

– Готово ли одеяние для артиста? Вы обещали к этому часу…

Адъютант исчез с такой же быстротой, как и возник. Я разглядел, что необходимая страница уже была отмечена закладкой. От волнения у меня пересохло в горле и начался озноб. Один из слуг подал стакан с лафитом.

– Пей смелей – не отравлено. Думаю, не будем дожидаться костюма – начинай так! – и, откинувшись в кресле прямо напротив, император прикрыл глаза. Боковым зрением я разглядел стопку толстых, неразрезанных книг, очевидно, предназначенных для меня, отпил лафиту и начал: «Да, этот блудный зверь, кровосмеситель…» В кабинет стали подтягиваться люди, зашелестели платья. Я боялся оглянуться. Когда дошел до того места, как «дядя подстерег с проклятым соком белены в сосудце», Павел Петрович попросил начать сначала.

– А всю трагедию до конца прочитать сможешь?

– Смогу. Только если в таких темпах, по слогам, это займет не меньше четырех часов».

– У меня еще история Петра для тебя приготовлена. Хочу послушать, как Петр травит царевича. Да и сыну своему напомнить…

– Государь, если вас эта тема так интересует, – неожиданно осмелел я, – то, может, историю Сальери и Моцарта? Я ее наизусть знаю…

– Наизусть, говоришь? Может, ты бы мои указы наизусть выучивал?.. (Смешок императора не сильно обласкал душу.) Концерт для флейты и арфы у господина Моцарта – прелестная вещица… А кто, говоришь, их историю сочинил?

– Пушкин! – ответил я, удивленный неосведомленностью Павла.

– Пушкин? Мне это имя не знакомо…

– Не может быть, чтобы не знакомо, – начал настаивать я. – Хотите, из его «Вольности» вам прочту? Это очень раннее сочинение.

Прочитав только четыре строчки, я наткнулся на омраченный лоб императора. Кулаки его сжимались и разжимались, а по моей коже пробежал горячий пот. Я понял, что позволил себе лишнее. Откуда ж такая легкомысленная неосторожность? – спрашивал себя я и, не найдя ответа, приготовился к худшему.

– Гроза царей… свобода… что это такое? Не нравится мне это. – Он говорил жестко, уставившись куда-то в одну точку. – Если ты на жестокость мою напираешь, то вспомни лучше, как Петр ею хвастал: «Когда огонь найдет солому, то он ее пожирает, но как дойдет до камня, то сам собою угасает…» Я не жесток, запомни это, – я требую исполнения законов – все! Не только в одном Петербурге, а по всей России-матушке Кровью буду харкать, но сделаю! Когда в одной пролетке отправятся в Сибирь и генерал, и купец – тогда нужды не будет так написать: «Молчит Закон – народ молчит…»

Неизвестно, чем бы для меня кончился этот урок, если бы портной не принес мое платье. Оно было сшито по немецкому образцу – черная кокарда и черные гетры должны были дополнять его. Однако гетры никак не застегивались, а все платье сидело слишком свободно, как мешок. Это привело императора в бешенство. Я понял, что беды не миновать не только портному и парикмахеру.

– Разве я такое платье просил? А эти пуговицы – кто их за вас оттирать будет? Как он в таком виде перед императором… Букли долой! Косу долой! Все долой! Срам! Срам! Срам! Бить нещадно! Двести, триста, четыреста палок! Тут же на месте, без промедления!

Сорвал с меня парик, начал его топтать, после чего впялился в меня глазищами:

– Декламация отменяется! Сам мое приказание и исполнишь. Сам же, при мне! Забьешь их как собак или несдобровать будет тебе!

Я в ужасе отступал от брызжущего пеной императора, чуть не сбил статую Лаокоона… и, конечно, проснулся.

Сначала перевел дух: до чего же я дошел, что репетирую уже ночью? Было четыре часа… Все во мне сдвинулось – и время (как мог Павел Петрович знать о существовании «Вольности»?), и впечатления от фильма «Людвиг» (я вполне походил на несчастного Кайнца, который декламировал баварскому королю)… Наконец, приплелись и собственные записи, которые я сделал перед сном: «Сегодня в театре была примерка костюмов – это ужас. Балахоны! Висят как на вешалке. Отправили на переделку. Павел должен бы всех высечь».

Март, 31

Вот уже неделю сижу за городом и наслаждаюсь тишиной. Есть возможность оглянуться перед последним рывком. Хейфец с «Клопом» уехал в Грецию. Все ездят!.. Приедут, и начнем, без передыху. Мы уже долго репетируем – около семи месяцев. К сожалению, больше времени уходит на учебу: как сделать спектакль художественным целым. Труппа работала в другой программе, и многие не вписываются в общую нервную систему. Выпирают эмоции, штампы, и теряется, во имя чего. Работаю как на драге для углубления дна.

Апрель, 20

Какой я сделал переворот! Не боюсь этого сказать. Все меняется кардинально. Я и раньше интуитивно к этому шел: играл две последние сцены с точным предчувствием конца. С желанием смерти. Но сейчас понял, что вызов заговорщикам надо делать раньше. Когда? С первого же выхода! Вылететь на вахт-парад стрелой, пропахав эту бездонную сцену, – и чтоб сияли глаза! Си-я-ли! Знаю, что буду убит, знаю и потому растопчу эту сволочь, изорву в клочья. Успею! Если это сияние от Павла будет исходить, его фигура станет еще трагичней. И все полетит… Хорошо, чтобы и другие не отставали.

Mай, 1

Импровизатор № 7

Я снова свалился. На этот раз в Болгарии. Приехал сюда на премьеру своего фильма. Премьера прошла, на следующий день улетать. Сначала поднялась температура, потом упало давление. Миша Пандурски побежал за лекарствами, чтобы меня напичкать и посадить в самолет. На мое счастье, в Софии оказался Алик Базилевич, который работает здесь тренером. Когда он меня увидел, то сразу запретил лететь. Стал звонить в посольство… в общем, уложили в их лучшую клинику.

Я уже здесь несколько дней, постепенно отхожу, отхожу… Алик пришел меня навестить.

У нас хорошая была компания: Лесик Белодед, сын вице-президента Академии наук; его жена Неля – она танцевала в Киевской опере; Валера Парсегов – он из того же заведения, на его «Эсмеральду» и «Корсара» слетался весь Киев и даже я – это всегда было событием; самый заядлый театрал Линецкая; и, наконец, Оксана Базилевич – с копной воздушных волос и челкой, закрывающей почти целиком ее изумительные, говорящие глаза. Оксана – историк. Однажды она и привела к нам своего брата Олега… Помню, в тот вечер мы поспорили, на каком языке слово «ночь» звучит красивей. Олег утверждал: «Найт» – это просто бездарно, «ночь» – уже лучше, но все равно грубо, а «ничь» – поэтичней всего…»

Когда мой Юрка подрос и начал заниматься музыкой, он написал прелюд для фортепиано под впечатлением карандашного наброска, который сделал Базиль, – он замечательно рисовал. Олег сидел у нас на Кабинетной, слушал прелюд и почти плакал: «Господи, отчего же меня в футбол потянуло?» «Сколько прошло лет, как мы знакомы?» – спросил я его уже здесь, в Софии. «Тридцать!..» Тридцать лет назад я начал ходить на его игры, он – на мои спектакли. На стадионе один мой глаз всегда следил за «семеркой» Базилевичем, мне было интересно, как он ищет – уже поближе к штрафной – своего «одиннадцатого». Когда находил, чаще всего принимал на головку или в падении через себя… Я навещал их в Донецке, Днепропетровске и Одессе, где они с Лобановским сначала заканчивали играть, потом начинали тренировать. Их золотое время – те два года, когда киевское «Динамо» выиграло все наши и европейские кубки – все мыслимые и немыслимые. Из одного из них – Кубка кубков 75-го года – и я мед-пиво пил. Они были всегда вместе – Лобановский и Базилевич – рыцари, Дон-Кишоты своего безнадежного дела. Но в футболе, как и везде, дураков хватает. Возможно, их в футболе даже будет побольше. Начались интриги по самой обычной схеме… и их союз был порушен. Я продолжал общаться с Василичем, он приезжал ко мне в Ленинград, и я знал, что Базиль это тяжело переживает. Начал выписывать «Спортывну газэту» (из Киева в Ленинград приходила специальная посылка), чтоб лучше знать, что у Алика происходит в Донецке. Потом он начал тренировать «Пахтакор», и однажды я бросился к телефону, чтобы звонить в Киев: «Был ли Базилевич в том самолете?» – «Алик спасся один… Он полетел не в Кишинев, а в Сочи – там отдыхала его жена». Я перекрестился. Ведь Алик мне сам рассказывал, как однажды уже опоздал на самолет, который разбился. Он как в рубашке родился.

Он только что сидел рядом. Я сказал ему, что он всегда напоминал мне импровизатора, уникального футбольного импровизатора. Только все их голы и очки от меня теперь далеки. Футбол смотрю по телику безучастно, скорее, по привычке. Не приходит желание сходить на футбол, Василич уже давно не звонит – в общем, с тех пор, как я в Москву перебрался. Вот с Аликом случай свел… но что дальше? «Время сетовать, и время плясать… Время обнимать, и время уклоняться от объятий».

Май, 24

Умер Товстоногов

Это случилось вчера. Как говорят англичане, присоединился к большинству. Не просто к большинству, но лучшему. Теперь он в том мире, где живет Достоевский, Горький. Только те – много этажей выше. (Особенно Ф.М. – он где-то на самой вершине.) «Идиот» и «Мещане» были мои любимые спектакли, и я счастлив, что в них играл – хоть и не на первых ролях. Я учился тогда…

Знатоки говорят, что в том мире человек должен освоиться. Что это трудно ему дается. Но у людей духовных, готовых к духовной жизни, на это уходит немного времени. Товстоногов сразу отправится в библиотеку, где собрано все, что Шекспир, скажем, написал после «Бури» – за эти без малого четыре столетия. Что это за литература, можем ли мы представить? Едва ли… Персонажи в ней будут не Генрих V, принц Уэльский, не Фальстаф, а неведомые нам боги, атланты… В детстве, когда мы изучали мифы, мы что-то о них знали… но потом выбросили из головы. Когда сидишь в их читальном зале, – я так это себе представляю, – слышатся звуки, доносящиеся из их филармонии. Только в ней не тысяча мест, не две… У Г.А. скоро будет возможность послушать новый реквием Моцарта. И убедиться, что его Моцарт (из спектакля «Амадей») был поверхностный, сделанный с далеко не безупречным вкусом. Впрочем, сам Моцарт за это не в обиде… Среди слушателей есть, конечно, и Сальери. Нам эту музыку пока не дано услышать.

Со смертью человека с ним происходят самые обыкновенные вещи. Он перестает принадлежать своим близким, своему кругу. Кто-то имел к нему доступ – к его кабинету, к его кухне, – кто-то мечтал иметь, но так и не выслужился. Теперь все изменилось. Я могу говорить с ним наравне с теми, кто раньше бы этому помешал. И я скажу ему, что это был самый значительный период в моей жизни – те девятнадцать лет. И самый мучительный. Вот такой парадокс. Но мучения всегда забывались, когда я шел к нему на репетицию. Он очень любил и наше ремесло, и нас самих. Он исповедовал актерский театр, театр личностей. Мы имели счастье создавать вместе с ним.

Теперь помечтаем. Через некоторое время он пригласит меня на какую-нибудь роль. Возможно… В свой новый театр. Скажет: «Олег… тут близятся торжества Диониса. Я Луспекаева на эту роль… правда, хорошо? Сюжет простой: Дионис встречает Ариадну, покинутую Тезеем. Жаль, Доронину пригласить пока не могу… А вы какого-нибудь сатира сыграть согласитесь? Первого в свите? Он бородатый такой, шерстью покрыт…»

Я соглашусь, Георгий Александрович. Ведь мне надо будет, как и всем, все начинать сначала.

Май, 30

«Лопата и кирка, кирка…»

Сегодня играли спектакль для худсовета и был полный зал. Они такого скопления давно уж не помнят. Много хороших слов, кто-то сказал, что возвращается театр высокого интеллекта. И Хейфеца хвалили – это приятно, ведь это его первый спектакль здесь.

Вот еще Гамлет: сначала был московский, после – щигровский, после – казацкий… теперь российский. Нет только того, Датского.

Впрочем, однажды я придумал, как сыграть того Гамлета. Возраст для этого, правда, уже неподходящий, а манера подразумевалась отнюдь не реалистическая. Подтолкнула к этому одна история, которая приключилась со мной в Лондоне.

В районе пяти вечера я бродил в поисках подземки, подумывая уже о своем гостиничном ужине. Денег почти не оставалось – все подарки были куплены и к завтрашнему утру чемоданы собраны. На моем пути повстречался ханурик – на первый взгляд безобидный, чем-то смахивающий на моего же приятеля Гуго (если вы помните «Принца и нищего»). Напевал он знакомую песенку могильщика «Лопата и кирка, кирка, и саван бел как снег…», ни на секунду не спуская с меня глаз. Возможно, стоило ускорить шаг и прошмыгнуть мимо, но мне вдруг захотелось в свой последний лондонский вечер эту песню дослушать.

Я слушал и разглядывал его руки, вымазанные землей, веревку, обмотанную вокруг шеи, и лопату. Позади него виднелись кладбищенские ворота.

Он кончил куплет и вопросительно уставился на меня. Я одобрительно заулыбался в ответ и уже собрался двинуться дальше, но он одним движением перегородил мне дорогу. В его глазах сверкнули недобрые огоньки, лязгнуло то, что осталось от челюсти, и в довольно наглой манере он потребовал с меня пять фунтов – ни больше, ни меньше. Гуго он мне больше не напоминал – теперь это был уже скорее Фейгин из диккенсовского «Оливера Твиста».

Как мог, объяснил по-русски, что необходимой суммы у меня нет. Моих объяснений он не понял и зачем-то заголосил второй куплет: «Но старость, крадучись, как вор…» – только теперь с протянутой рукой и указательным пальцем, готовым продырявить мою грудь. Я добровольно вывернул карманы, и из его глотки послышалось неприятное мычание. Он уцепился за мое пальто и сильно потянул в сторону кладбища. Сопротивляться не было смысла, ибо еще тогда, когда он протянул руку с указательным пальцем, я успел оглядеться по сторонам: кругом не было ни души и усиливался леденящий лондонский туман. Нет, это была не трусость и даже не желание сохранить пальто (такая надежда еще теплилась) – просто не хотелось ввязываться в драку, да еще не у стен нашего посольства, а на безымянном кладбище, где вряд ли кто отыщет твои скелетные кости. Стал прикидывать такой вариант: вот пройду с ним еще немного по аллее, сделаю какой-нибудь отвлекающий маневр – например, запою с ним его же могильную песню, и дам деру. Но, чем дальше мы удалялись в глубину кладбища, тем менее исполнимым мне этот план казался. Я с сожалением вспомнил о «тройках» и «пятерках», которыми мы когда-то ходили по Лондону, и приготовился к худшему.

Тем временем «Фейгин» спрыгнул в свежевырытую могилу, достал оттуда череп, отрекомендовав его принцем Датским, и начал до боли знакомый монолог. В его манере игры были и излом, и боль, и паясничанье, и какой-то сгусток всего этого, а главное, изумительный старый английский. Но все это оборвалось одной фразой: «MONEY!» Я понял, что череп Гамлета можно купить за два фунта, а уж Офелия, Полоний, Гертруда отдавались почти даром. При этом каждый из персонажей преподносился с небольшим монологом или зонгом. Больше других запомнилась Гертруда: ее череп был вычищен добела, и голос сначала как бы двоился, ширился, а потом иссякал и превращался в подобие змеиного шипа.

И сама Гертруда, и весь этот спектаклик глубоко меня тронули. Я понял, что именно так, в такой же манере два могильщика могут сегодня сыграть «Гамлета». Перевоплощаясь лишь внутренне.

Я аплодировал ему, стоя у сырой могилы, даже свистел и топал ногами. И вскользь, между делом, добавил, что русский артист никогда не забудет этого представления. «Русский артист? – недоверчиво переспросил англичанин. – Русский артист? Так это правда?» На его лице – после всей невообразимой мимики вдруг отпечатались окаменение и шок. Прищурясь, он вгляделся в мои глаза и понял, что я говорил правду.

Пауза длилась недолго, он снова спрыгнул в могилу и достал из нее звенящий монетами мешочек. «Это тебе!» – сурово произнес он. И продолжал говорить что-то еще, как бы оправдываясь и тысячу раз извиняясь. Смысл был ясен: если бы я знал, что ты русский, ни за что бы тебя так не мучил.

От мешочка мне удалось отвертеться, но, когда вернулся в гостиницу, обнаружил в кармане пальто пять фунтов, которые он как-то незаметно успел мне подсунуть.

Июнь, 5

«Он едет из Тамани в Крым…»

В Юрзуфе поучаствовал в Пушкинском фестивале. Организовывал его Фонд культуры, а придумывал мой Юрка. Мне после «Павла» хорошо было развеяться… Повесили красивый задник с пушкинским профилем. Стас Исаев танцевал поэта (кстати, он чем-то даже похож…), а я читал элегию «Погасло дневное светило» (она в этих местах написана) и еще любимое «Путешествие Онегина». Но было одно открытие – виолончелист Князев. Он почему-то напомнил чеховского Коврина в тот момент, когда монах пронесся мимо него. Не думаю, что Князева подстерегает та же опасность, – просто многие художники неизбежно оказываются во власти такой галлюцинации. Дай ему Бог.

Июнь, 12

За четыре часа до эшафота

Стихи перед публикой читал неоднократно, но это первый мой сольный. Еще и абонементный. Я уже пожалел, что согласился на предложение Зала Чайковского. Поздно. Концерт вечером, но уже сейчас ощущение, будто на эшафот собрался. Буду читать Пушкина и Тютчева, а закончить думал стихотворением Бродского. Прочитав его сборник «Остановка в пустыне», увидел свой век глазами Исаака и Авраама, а еще Джона Донна и даже Фрейда. Но все-таки боязно, нет еще наката… «Над речкой души перекинуть мост, / соединяющий пах и мозг…» – это мне предстоит вечером. Дело для меня непривычное – читать с эстрады, не на записочки отвечать. Всю жизнь этого избегал, а теперь сознаю: ошибочно. Когда-то один из мастеров этого жанра, придя на мое выступление, похвалил за романтизм в «Графе Нулине». И пожелал, чтобы я не гнушался и изобразительности. Чтобы стареющую мамзель Марс показал и свое отношение к Ламартину. Но я за романтизм и свет внутренний, а не показной, – без излома, актерства и пафоса. Как передать тонкий симфонизм Пушкина? каждый переходик от одного инструмента к другому? торжество его бессмертного духа?.. Дирижеры говорят, что слышат партитуру по вертикали – каким-то внутренним слухом. Как бы этому у них научиться… Как исполнить завет Радищева, «чтобы дрожащая струна, согласно вашим нервам, возбуждала дремлющее сердце»? До концерта еще четыре часа…

Сентябрь, 5–7

«А Бонаротти?..»

Титанический Моисей встречает меня в капелле Сан Пьетро ин Винколи. Лицо сверхчеловека. Говорят, оно запечатлено в тот миг, когда Моисей увидел людей Израиля, пляшущих вокруг Золотого тельца. Решаюсь подойти ближе – рассмотреть вздутые вены на его руках. Хорошо, меня никто не торопит и я могу подпитаться «мраморной энергией», исходящей от этого исполина.

Замечаю субтильного человека с белым, немного одутловатым лицом, в клетчатом пиджаке, еще молодого на вид, – он робко мне поклонился. Отвечаю улыбкой безыскусной, почти механической – к ней прибегаешь, чтобы отделаться от навязчивого глаза. Пытаюсь снова сосредоточиться на камне. Чувствую, незнакомец продолжает разглядывать, словно проверяет себя, а потом заговаривает как ни в чем не бывало:

– Извините, просто я узнал вас. Наверное, вам будет любопытно… Когда Микеланджело закончил работу, он исступленно закричал на эту статую: «Если ты живой, то почему не встаешь, не откликаешься?» И с досады ударил резцом по его колену. Видите этот рубец?

Надев очки, я убедился, что рубец существует. Едва заметный. За всю жизнь я не научился заводить знакомств в незнакомых городах и, будучи человеком не слишком музейным, поддержал разговор довольно нескладно:

– Вы – турист? Здесь, наверное, много русских туристов?

– Нет, я аспирант, пишу научную работу о Микеланджело…

– Счастливый человек…

– Как раз ищу материалы, подтверждающие слова Сальери: «…иль это сказка / Тупой, бессмысленной толпы – и не был / Убийцею создатель Ватикана?»

– Что-то удалось найти?

– Почти ничего нового… Отчасти подтвердилось то, что описано в работе Мережковского… Если хотите, изложу вам ход своих мыслей…

– Работе Мережковского?

– Она посвящена Леонардо. Очень субъективная вещь…

– Я обязательно прочту. У меня дома есть Мережковский…

Мой спутник оживился оттого, что нашел возможность выговориться, а я шел по улицам Вечного города и не узнавал себя: втянулся в беседу с незнакомым человеком, который как будто нарочно ждал меня у Моисея. Но ведь я нахожусь в Риме, а не в Москве – и жизнь здесь, ее предназначение воспринимаются лучезарно, восторженно до безумия. По этим улицам ходили люди и мифы, и даже Гоголь с братом и сестрой Виельгорскими, и также, как я, вдыхали ароматы пиний. Их кроны в форме зонтов сливаются еще с шумом фонтанов, и твоя спина от этого переполнения распрямляется, словно маленькая пиния… Мой новый знакомый начал тем временем свой интересный рассказ:

– Папа Лев X занятный был человек. Увлекался фокусами и часто окружал себя фокусниками. Так же, как и шутами, и карликами. Любил декламировать Вергилия и сочинять арии. Во время исполнения одной из таких арий аудиенции с Папой попросил Микеланджело. Лев X распорядился, чтобы его впустили, однако не дал задать тому ни единого вопроса. Он не любил нрава своего гостя – прямого, вспыльчивого, и потому вопрос упредил вопросом: «Нам было бы интересно твое мнение о флорентийце Леонардо. Мы хотим сделать ему одно предложение…» – «Воля ваша… мне сказать нечего. Те, кто считают нас врагами, заблуждаются…» – «Не мог бы ты быть немного помногословней…» Микеланджело и в самом деле не любил слов. Это был мрачный человек, пораженный не одним комплексом – низкого роста, внешней непривлекательности, одиночества. У Мережковского нет основания говорить о его уродстве. Этот обыкновенный на вид человек каждый день совершал подвиг сродни тем, что числятся за Гераклом. Вот и сейчас он предстал перед Папой и его свитой, заросший щетиной, погибающий от недосыпания и головной боли. «Мне не очень хочется говорить, – повторил Его святейшеству Микеланджело. – Я слышал, мессер Леонардо считает себя выше законов человеческих. Любит вглядываться в лица преступников и сопровождает их к месту казни, чтобы запечатлеть миг их последнего ужаса. Не я ему судья и не вы, Ваше святейшество… Но мог бы ему напомнить: для того чтобы изображать лицо сумасшедшего, не обязательно подсматривать за тем, как человек ведет себя в минуты безумия. Для этого художник получает от Господа воображение и страдания». – «Достопочтимый Микеланджело, не кажется ли вам, что вы оба поклоняетесь одному божеству – Аполлону и оба являетесь гражданами вселенной, – посмеиваясь и подстрекая, перебил Папа, – и могли бы давно найти с мессером Леонардо общие для вас темы?» – «Я не желаю иметь ни с кем ничего общего! – дерзкий крик Микеланджело заставил покои Папы погрузиться в тупую тишину. – Если же вас по-прежнему интересует мое мнение об этом художнике, – холодно продолжал Микеланджело, – то позволю заметить: я никогда не опущусь до того, чтобы откапывать и воровать трупы. Хотя бы и с целью произвести анатомические исследования».

Папа подозвал к себе герцога Джулиано. Нервно покусывая обвислые губы, тот сказал: «До меня дошли некоторые подробности смерти одного молодого человека, служившего тебе моделью. Якобы ты, желая натуральней представить умирающего Христа, умертвил его…» – «Это ложь! – возмутился Буонаротти. – Этот молодой человек был неизлечимо болен и действительно просил меня ускорить ему уход из жизни… Но я не смог ему помочь». – «Нет, ты это сделал потому, что любил его!» – продолжал настаивать герцог. «Разочарую вас… я не верю ни в какую любовь, – из последних сил отвечал Микеланджело. – Ее нет на земле. Есть страх, безумство, корысть, приспособленчество – все это я встречал в людях… нет только любви! Я утверждал ранее, что художник должен стать кем-то вроде преступника, обязан разрушить свой рассудок – во имя того, чтобы сбросить оковы. Теперь, наученный опытом, я знаю, что оковы тут ни при чем – художнику нужно стать отшельником… – С этими словами Буонаротти опустился на пол. – Я бы прилег здесь, Ваше святейшество. Поспать мне нужно часа два, больше я не смогу… Голова раскалывается на части… Не обращайте на меня внимания и продолжайте веселиться!» Сложившись в комок, он улегся на мраморный пол прямо перед троном папы.

Молодой аспирант кончил рассказ, и мы некоторое время шли молча. Пройдя по набережной Тибра, перейдя через мост, вскоре оказались у фонтана Моисея в Пинчо. Воздействие здесь иное – успокаивающее. Моисей юн: прогнав пастухов, черпает водичку для маленькой девочки. От длительной прогулки наступает усталость, и мы присаживаемся на скамейку у фонтана.

– Не знаю, интересен ли был мой рассказ…

– Весьма… Еще одно доказательство того, что Сальери пытался ухватиться за версию с Буонаротти, чтобы хоть как-то облегчить тяжесть преступления.

– Так, по-вашему, преступление было?

– Было – по Пушкину, от этого никуда не деться. Только я не верю в то, что он один отравил – травили и убивали все. Реквием не должен был появиться! Моцарт мешал даже мертвый – когда никто не пожертвовал денег на его похороны. Не забывайте, что гений из числа избранных, равных, возможно, лишь Моцарту, Пушкин этим предсказал и свою смерть. Пуля, пущенная Дантесом, была отравлена всеми! Нам не искупить вины наших предков – перед Пушкиным, перед Моцартом… перед Павлом Петровичем Романовым, наконец. Так что, проблема гения и злодейства тут не в том ключе, как нам преподали ее в школе…

– Но ведь Сальери и Бомарше сюда припутывает…

– Мне трудно судить. Наверное, это будет тема вашей новой работы… Напомню вам, что был такой замечательный русский драматург Сухово-Кобылин. Не гений, конечно. Может, по классу ближе к Сальери. Говорят, что он точно убил свою возлюбленную француженку.

– Вот видите, значит, это возможно! Пусть и не гений, пусть… – вскричал обрадованный аспирант и тут же достал блокнот, куда, вероятно, занес имя Кобылина – в свой «черный список». – Я уже утомил своими рассказами… Хотел бы вас просить прочитать мою работу, когда она будет напечатана.

Я согласился с радостью и дал свой домашний адрес. Понял, что уходить ему не хотелось.

– Вы удивительно похожи на Буонаротти. Вы должны сыграть его…

– А сколько ему было, когда он умер?

– Восемьдесят девять…

– Еще можно успеть, вы правы.

– Но, главное, вам подходит этот многосложный тип. К своему величию – через борьбу, через тернии. Прогрызая мрамор…

– Но ведь рядом всегда есть и антипод – так устроена природа. Тот, кому все дается легко, баловень судьбы, если хотите…

– Конечно, это – Рафаэль!

– Ну, и кого бы вы на его роль?

– Смоктуновского, наверное. Вас это не обидит?

– Что вы, очень почетно… Но все-таки подумайте, я не способен неделями не снимать сапоги, не способен засыпать на подмостьях… Да и до восьмидесяти девяти не доживу…

Мы попрощались. Достав из кармана карту, я направился к Вилле Боргезе, к тем пиниям, которые себе облюбовал.

Сентябрь, 8

Камо грядеши?

Я оказался в Риме по приглашению итальянского режиссера Бенедетты Сфорца. И фильм итальянский[107]. Но играть буду не итальянца, а чеха – это как водится.

В сценарии затронута тема вторжения наших войск в Прагу. На этом фоне разворачивается история про актера. Месяц вела переговоры компания «АСКИ», просила за меня большие-большие деньги, наконец что-то выпросила. И вот…

И вот сижу я на пьяцца дель Пополо, под синим навесом, – здесь, говорят, до сих пор бывает Феллини. Да что Феллини! Тут где-то рядом была любимая траттория Гоголя. Он, как известно, любил хорошо покушать. В Италии его аппетит вырастал до размеров Петра Петровича Петуха. Покушает плотно, вытрет рот салфеткой, пощупает животик – есть ли еще место? – а тут посетитель новый в тратторию входит. И Гоголь снова что-нибудь себе заказывает – не вырвать его было оттуда, только силой.

Я уже провел первые переговоры. Деньги просят немного скостить, но во всем остальном согласны. Признались, что есть трудности с третьим спонсором. Как бы ни сложилось дальше – я в Риме! Это, как и для Гоголя, самый сильный толчок от жизни. Зачем еще жить, если не бывать здесь, не обнимать эти камни?

На виа Аппиа видел часовню. Ее построили на том месте, где апостолу Петру явился Христос. Остался след от его ступни, когда он остановился, чтобы задать Петру известный вопрос: «Куда идешь?» Удивительно, всему этому здесь веришь, сомнений в существовании этих фигур не возникает. Тот Рим – апофеоз человека, его не озверевшего нутра. На эти колонны облокачивались Цицерон, Овидий, Петроний – чтобы «вычерпать душу медью». Ах, это Аристотель так выразился, а Аристотель был грек, а мы толкуем о Риме. Но не все ли равно? Я ведь не об этих семи холмах, а вообще о свободе, которая потом была только у Пушкина. Пользуясь ею, те оракулы изрекли наперед нас все самые главные мысли.

После расцвета империи у них начался упадок – «ели что придется, напивались гадко». И покатилось все к нам. С самого высокого холма.

В сопровождении своего нового продюсера зашел в магазин, в котором торгуют машинами. Окрыленный, позвонил Алене и все ей выложил в красках: «Я уже сидел в нем! В „мерседесе“! Выбрал очень красивый, грязно-голубого цвета…» Алена из Москвы смеется: «Погоди радоваться… не с нашим счастьем…»

Октябрь, 2

Разрыв

Так получилось, что сезон во МХАТе открывался «Серебряной свадьбой» 1 октября. И премьеру «Павла» назначили на это же число. По недомыслию или чьему-то умыслу – что теперь разбираться… Евстигнеев заболел, и мне позвонили оттуда: ваш отпуск закончен, теперь вы должны… «Глупо уходить за месяц до юбилея, – стали советовать добрые люди. – Погоди, остынь… Перенеси премьеру на один день…» Наверное, кто-то другой так бы и поступил. Мне еще раз позвонили и передали мнение Ефремова: «Борисов заболел звездной болезнью… От Коли-Володи отбрыкивался, Шарон его не устраивает… В конце концов, репертуар есть. Пусть выбирает!» Теперь я знаю, что и он сделал выбор – со мной это случилось уже год назад.

Ноябрь, 14

О малой вероятности юбилейного стресса

Часто бывает, что по случаю юбилея начинают вовсю чествовать, должное воздавать. Но мое мнение: воздавать нужно вовремя, а не по принципу: дожил – тогда получай. Я всегда противился этому. Если уж отмечать, то хорошей работой. Вот мне 60 и у меня спектакль новенький! Я знал – без словословий не обойдутся, но главное, что работа сделана и теперь не стыдно.

Отыграли «Павла», и выкатили все на сцену. Я в императорском костюме, кресло мне поставили, но я в него не присел. Вижу, потупив очи, выходит Ефремов. С адресом. Зачем пришел? Совесть загрызла или так – нельзя не поздравить? Во всеуслышанье объявил, что двери МХАТа для меня теперь открыты, скоро мне позвонят и предложат несколько ролей на выбор. Врать – не мякину жевать. Смешно Захаров говорил, Марк Анатольевич. Искал мои корни в Малороссии, дескать, там все доводят до высшей точки. Если политики – то Брежнев, Хрущев. Если писатели – то Гоголь, Булгаков… на худой конец, Коротич. Если музыканты – то Рихтер и Горовиц. А уж если артисты – то… Думаю, в Киеве будут довольны. Хорошие слова говорили вахтанговцы, Леня Филатов, но добила всех Вертинская. Она выступала в роли Невзорова: «В эфире программа „60 лет за 600 секунд“. Во МХАТе таинственно исчезла Кроткая. На месте происшествия, обнаружен полуразложившийся труп… простите, труппа. (Ефремов к этому времени ушел, в зале аплодисменты.) Переименовать Орехово-Борисово в Олегово-Борисово. Но Ельцина Б.Н. пока в Павла I не переименовывать, а то сразу задушат. Установить на родине героя бюст Олега-Ефремова, но все-таки с головой Олега Борисова». (Эта шутка вызвана тем, что диктор программы «Время», когда объявлял о моем юбилее, оговорился и сказал: «Исполнилось 60 Олегу Ивановичу Ефремову». Когда уже объявлял погоду, тогда исправился.) Но у Вертинской свой прогноз: «В районе МХАТа радиационный фон повышенный, в районе Театра Армии – в пределах одного микрохейфеца в час». Атмосфера была приятная. Театр потом (с нашим участием, разумеется) закатил банкет: подходили люди разные, многих я и не знал. Например, один молодящийся мужчина тоже говорил об украинских корнях. Тихо спросил Юру, кто это. – «Как, ты не знаешь, это же сам Виктюк!»

Когда вернулись домой, странная одолела мысль: не случился бы со мной юбилейный стресс. Эта болезнь сейчас в моде. Многие ее не выдерживали и сходили с ума. Все-таки юмора должно хватить…