Глава девятая В «ИЗГНАНИИ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава девятая

В «ИЗГНАНИИ»

В августе 1802 года новобрачные прибыли в Плоцк.

Плоцк располагался юго-восточнее Познани, в направлении Варшавы, еще дальше во глубине польских территорий, попавших под управление Пруссии. Город насчитывал тогда около трех тысяч жителей, почти исключительно поляков с довольно значительным еврейским меньшинством. Располагался он на возвышенном берегу Вислы. Современник насчитал в нем 389 домов, лишь 27 из которых были каменные, так что Плоцк даже и не выглядел как город. Пришлось специально строить здание плоцкого суда и дома для прусских чиновников. Это строительство велось с 1796 по 1801 год. Лишь за несколько месяцев до прибытия Гофмана в Плоцк были доставлены вверх по течению Вислы канцелярские принадлежности, утварь и судебные дела, а также домашняя обстановка для чиновников. Гофман мог вселиться в один из недавно построенных служебных домов.

Немногочисленные прусские чиновники, единственные немцы в городе, старались держаться поближе друг к другу, составляя общность, которой Гофман не искал, но и сторониться которой не мог. Было несколько коллег, с которыми он музицировал квартетом — «убогим, как и любая музыка в этом отвратительном захолустье» (запись в дневнике от 7 октября 1803 года). Иногда монахини в соседнем монастыре служили мессу, но их песнопения были подобны «уханью филина» (запись в дневнике от 2 октября 1803 года). Однако со всем этим приходилось мириться. О концертах, театральных и оперных постановках здесь нечего было и думать. Немецких книг и журналов было не достать, разве что их присылали по специальной просьбе. Словом, культурные импульсы отсутствовали начисто.

Гофман с головой ушел в служебные дела, внеслужебное время проводя дома. Он вел жизнь отшельника, и только Миша скрашивала его одиночество. В одном из писем Гиппелю он называет ее «очень, очень милой женщиной», подсластившей ему «всю эту горечь» (25 января 1803). Она, как писал он в конце 1803 года, вошла в его «жизнь анахорета». Беременность Миши, на которую он намекал в письме Гиппелю от 25 января 1803 года, закончилась ничем. Быть может, у нее случился выкидыш, а быть может, они просто ошиблись в своих «добрых надеждах».

Гофман воспринимал свое положение как «изгнание» (запись в дневнике от 8 октября 1803 года). Более чем когда-либо прежде, искусство становится для него убежищем для выживания. Убежище дружбы существовало лишь в воспоминаниях. В письмах Гиппелю он с грустью говорит об этом как о золотом прошлом. Хампе, его друг в Глогау, также становится для него воплощением далекого счастья. «Когда вновь я увижу тебя с твоим бледным лицом, — записывает он 3 октября 1803 года в дневник, — когда вновь услышу твою глубоко прочувствованную игру, добрый Хампе?»

Гофман не обустраивается в Плоцке, как, впрочем, не делают этого и его коллеги, в большинстве своем холостяки, рассматривающие свое пребывание здесь как временное явление. Уже спустя несколько месяцев он начинает хлопотать о переводе в другое место. Гофман питает надежду получить одну из вакантных должностей на приобретенных Пруссией после 1802 года территориях на западе, например, в Хильдесхайме, Падерборне или Мюнстерланде. Он пытается подключить к поискам места и Гиппеля, однако пройдут еще долгие полтора года, прежде чем его переведут — но только не на запад, а еще дальше на восток, в Варшаву.

Усилия, предпринятые ради получения перевода, в какой-то степени отвлекли его и уберегли от искушения предаться отчаянию. И все же в течение месяцев, проведенных в Плоцке, его не раз охватывал страх за самого себя. 3 октября 1803 года он пишет Гиппелю: «Если б ты мог представить себе, каких усилий стоит окончательно не погрузиться в это болото!» 6 января 1804 года записывал в своем дневнике: «Накатывает предчувствие смерти. Двойники».

Что же предпринимает он, дабы преодолеть страх, дабы его «самость», как он пишет весной 1803 года Гиппелю, не могла быть «разрушена»?

Он рисует, сочиняет музыку и пишет, однако все это по-прежнему с таким чувством, будто он — начинающий дилетант, «дух, отторгнутый от тела», далеко унесенный от шумной арены культурной жизни. Однажды он предается в своем дневнике размышлениям о собственном методе сочинения музыки, заканчивая их горестным вздохом: «Неужели другие композиторы творят так же? Однако прусский королевский правительственный советник в Плоцке никогда не узнает этого!» (2 октября 1803).

Однако он не позволяет сбить себя с толку и предается художественному творчеству так, будто дело идет о его жизни. А ведь дело именно и шло о его жизни! Он сочиняет церковную музыку, и кое-что из этого исполняется в церкви монастыря ордена премонстрантов. Он изучает теорию музыки, рисует портреты и копирует как раз в то время ставшие известными росписи этрусских ваз. Чего Гофману недоставало, так это компетентной оценки его работ, его таланта. Ему хотелось, наконец, добиться общественного отклика, узнать, чего он достиг. Летом 1803 года ему неожиданно представляется хорошая возможность. Кузен прислал ему из Берлина несколько номеров «Прямодушного», журнала, который в тот год стал издавать Коцебу, противопоставивший себя и романтической школе, и Веймарскому классицизму.

В самом первом номере редакция и издатель журнала объявили конкурс с премией в 100 фридрихсдоров на лучшую комедию, которая поступит к ним до сентября 1803 года. Гофман сразу же решил принять участие в конкурсе, хотя до истечения срока подачи оставалось совсем мало времени. За несколько недель он сочинил комедию, которая сама имела своей темой конкурс. Текст пьесы утерян, и мы можем судить о ее содержании только по комментарию Коцебу. В этой комедии Гофман, видимо, иронически обыграл не только тему конкурса, но и собственные сомнения в своих творческих возможностях.

Главным действующим лицом был некий бухгалтер Вильмзен, считающий себя писателем, но вынужденный в конце концов признать, что таковым не является. Ему, недурно справляющемуся со своими обязанностями в конторе богатого купца и влюбленному в дочь этого купца, до смерти надоела конторская работа, и он решает, что лучше сможет прожить со своей будущей женой за счет писательского труда. Дабы положить начало, он сочиняет комедию и направляет ее в редакцию «Прямодушного», твердо надеясь на получение премии. Его хозяин узнает об этом и, не желая терять Вильмзена, но вместе с тем надеясь преподать ему урок, перехватывает его пьесу еще на почте и, найдя ее плохой, в один присест пишет свою, которая затем и получает премию. Так Вильмзен оказывается дважды посрамленным: ему приходится признать не только, что он написал плохую пьесу, но и что его коммерческий наставник превосходит его и в качестве «писателя». В утешение Вильмзену, вернувшемуся к бухгалтерской работе, достается в жены купеческая дочь.

Пьеса с ее моралью «Всяк сверчок знай свой шесток» явно была ориентирована на вкусы Коцебу. Однако она заключала в себе и более глубокий смысл. В ней ставилась проблема самопознания и самообмана. Вильмзен, вознамерившийся зарабатывать на жизнь искусством, становится посмешищем, переоценив масштабы собственного таланта. «Великое бесчинство даже от умеренного занятия искусством, — напишет Гофман с своем более позднем рассказе „Артуров двор“ (1815), — возникает вследствие того, что многие принимают сильное внешнее побуждение за истинное внутреннее призвание к искусству». Жертвой подобного рода самообмана и становится Вильмзен. Но почему именно сейчас, будучи в «изгнании» в Плоцке, Гофман поднимает эту тему?

Мысль связать свою жизнь с искусством часто посещала его — в том числе и в Плоцке. Видимо, он хотел сам себя предостеречь от подобных амбиций, выставив в смешном свете Вильмзена, который — вместо него самого — попытался реализовать эти амбиции на деле. Сомнения правительственного советника в собственном художественном таланте воплотились в инсценировке художественного самообмана бравого бухгалтера.

Подобная проблематика часто встречается в творчестве Гофмана. В «Артуровом дворе», где купеческий ученик также почувствовал вдруг призвание к искусству (правда, с успешным исходом), формулируются условия, при которых художник может быть уверен в собственном призвании: «Я полагаю, что, как только пробудятся истинный гений, истинная склонность к искусству, невозможно будет любое иное занятие».

Однако и этим теоретическим положением, призванным укрепить веру в себя, питались сомнения Гофмана. Ибо можно рассуждать и в обратном порядке: если наряду с искусством занимаешься и другой профессией, как это делал большую часть своей жизни Гофман, то не свидетельствует ли уже одно это об отсутствии истинного «гения»?

Гофман оказался в порочном круге самосомнений: он сомневается, достанет ли ему таланта целиком посвятить свою жизнь искусству, и не решается на это, а поскольку не решается, в самой этой нерешительности находит подтверждение правоты своих сомнений. Придуманный им способ выхода из этого порочного круга заключается в том, чтобы сделать самосомнение вдохновляющей темой художественного творчества. И начинается это с не дошедшей до нас комической пьесы «Премия».

Гофман не получил премии за свою комедию, однако Коцебу опубликовал о ней доброжелательный отзыв, в котором писал о наличии комического таланта у автора и желал ему найти издателя. Ободренный этим, Гофман предложил пьесу одному издателю, однако безуспешно. И все же он был не слишком разочарован, поскольку его цель так или иначе оказалась достигнутой: написанное им произведение получило оценку знатока. Именно это и было важно для Гофмана, поскольку в своем сопроводительном письме Коцебу он писал: «Даже если „Премия“ и не получит премию, автору… в высшей степени будет утешительно, если Ваше Высокоблагородие обратит внимание на его неумелый труд, ибо он, уже много лет живя в глуши, лишен возможности слышать авторитетное суждение и, будучи хорошо знаком с демоном себялюбия, пребывает в полном неведении относительно себя самого, отчего и страдает» (22 сентября 1803).

И еще в одном конкурсе Гофман принял участие, живя в то лето 1803 года в Плоцке. Также в «Прямодушном» было опубликовано объявление музыкального издателя Нэгели из Цюриха, в котором тот призывал всех «способных и достойных людей искусства» присылать ему фортепьянные произведения «крупных форм», лучшие из которых будут опубликованы и премированы. В объявлении прямо говорилось: «Кто не овладел в должной мере искусством контрапункта и не является фортепьянным виртуозом, тот едва ли создаст нечто достойное упоминания».

Гофман, хотя и терзаемый сомнением, без ложной скромности принялся сочинять, и спустя несколько дней была готова фортепьянная фантазия, которую он 9 августа 1803 года отослал Нэгели. Спустя два месяца из Цюриха пришел отрицательный ответ. Нэгели в своем отзыве разнес композицию в пух и прах. Гофман констатировал тотальный провал и 17 ноября 1803 года записал в своем дневнике: «Господин Нэгели указал мне на мое место». Однако и эту критику Гофман принял к сведению. Сознавая недостатки своего сочинения, он чувствовал себя не слишком подавленным. Он был столь мало расстроен своей неудачей, что даже сам удивлялся: «Довольно странно, — записал он 17 ноября 1803 года в своем дневнике, — что в тот же самый день, когда я имел возможность убедиться в убогости своей композиции, мне достало мужества сочинить анданте!»

Но комедии и фортепьянной фантазии Гофману оказалось недостаточно. В «Прямодушном» в то время как раз велась оживленная литературная дискуссия по поводу «Мессинской невесты» Шиллера. Спорили о том, насколько удачной оказалась попытка Шиллера ввести в современную пьесу хор из аттической трагедии. И Гофман включился в эту дискуссию, отослав Коцебу короткое «Письмо монаха своему столичному другу». В «Письме» он представляет себя в роли наивного, изолированного от больших культурных событий человека, живущего в монастырском уединении и желающего узнать, «как обстоят дела в мире, навсегда покинутом» им. Мнимая наивность стиля изложения резко контрастирует с остротой аналитического взгляда. Гофман отвергает попытку Шиллера. По его мнению, хор в аттической трагедии жив духом древнегреческой музыки, которая ныне безвозвратно утрачена. Без этой музыки возрождение хора в современной пьесе превращается в «бестолковое бормотание»: «Я не могу… представить себе ничего более нелепого и пошлого, чем декламация стихов на театральной сцене многими людьми одновременно». Гофман занимает здесь позицию, аналогичную той, которую спустя много десятилетий будет отстаивать Ницше в своем «Рождении трагедии».

Чего Гофману не удалось достичь комедией и фортепьянной фантазией, того он добился своим остроумным «Письмом», которое наконец было опубликовано. 26 октября 1803 года он держал в руках номер «Прямодушного», в котором была напечатана его небольшая заметка. Он испытывал такое чувство, будто только что вышел из мрака безвестности на яркий дневной свет. Добиться известности через публикацию — за долгие годы ожидания и безуспешных попыток эта цель приобрела для него почти магическое значение. Он воспринимал эту публикацию как отмену опалы. Отсюда и приподнятость настроения, с какой он 26 октября 1803 года вносил в свой дневник очередную запись: «В „Прямодушном“ впервые увидел себя напечатанным. Раз двадцать окидывал страницу взглядом, полным умиления, любви и отцовской радости. Открывается перспектива литературной карьеры! Теперь надо создать нечто весьма остроумное!»

В эти месяцы изгнания в Плоцке Гофман всеми силами добивался художественного признания. Помимо служебных занятий и периодически охватывавших его отчаяния и страха, порожденных ощущением собственной потерянности, не было ничего, что могло бы удержать его от усердных занятий творчеством. Он хочет знать, на что способен, он борется за собственное существование художника. Как раз в этот период он начинает свой дневник (с 1 октября 1803). Он не хочет, чтобы его жизнь бесплодно протекала в убогой обстановке Плоцка (17 октября 1803), он намерен фиксировать даже свою повседневность, внимательно всматриваясь в нее.

Вплоть до своего отъезда в Варшаву весной 1804 года он делает дневниковые записи, а затем прерывает их, и лишь позднее, в Бамберге, он продолжит свой дневник.

После своего писательского дебюта в «Прямодушном» он чувствует воодушевление и намечает большие планы. 17 ноября 1803 года он записывает в дневнике: «Теперь я намерен приняться за книгу!» А еще раньше, 9 ноября 1803 года: «У меня такое чувство, как будто во мне зреет росток какого-то великого судьбоносного решения, и довольно будет лишь нескольких солнечных лучей, чтобы поднялось пышное растение — не с золотыми ли цветами?»

В конце декабря ему чудится, что эти «солнечные лучи» наконец достигли его. Он узнает, пока что неофициально, что в обозримом будущем его переведут в Варшаву, и одновременно приходит весть о смерти его кёнигсбергской тетушки Иоганны Дёрфер. Он надеется, что наследство сделает его «состоятельным человеком» и он, быть может, сумеет исполнить свою «мечту о творческой жизни свободного художника» (1 января 1804). Однако на пути к наследству встает нелюбимый дядя Отто, которому тетушка предоставила право пользования состоянием. Итак, из намерения сделаться «состоятельным человеком» ничего не выходит. Зато весть о скором переводе в Варшаву подтверждается. 10 марта 1804 года Гофман получает официальное уведомление о переводе. Однако, охваченный нетерпением, он еще прежде снимает в Варшаве квартиру и в предвкушении скорого перевода в конце января 1804 года с легким сердцем отправляется в Кёнигсберг. Там он навестил своего ставшего совершенно одиноким дядю и добился от него в виде подарка ко дню рождения солидной денежной суммы из наследства. Истосковавшись по культурной жизни, он почти ежедневно посещал Кёнигсбергский театр, только что переехавший в новое здание и переживавший свой блистательный период.

Утром 14 февраля 1804 года все газеты Кёнигсберга сообщили о смерти Канта. Гофман, видимо, не обратил на это ни малейшего внимания. Другое событие оказалось для него несоизмеримо более важным.

В день смерти Канта его посетила «юная цветущая девушка, прекрасная, как Магдалена Корреджо» (запись в дневнике от 13 февраля 1804 года). Это была Мальхен Хатт, дочь его бывшей кёнигсбергской возлюбленной Доры Хатт. «Неведомая сладостная тоска охватила меня», — записал он в дневнике. Тогда он и узнал, что неделю назад Дора Хатт умерла Это был для него момент смерти и воскресения старой любви.

Со всех концов Германии в Кёнигсберг прибывали почитатели и друзья Канта, желавшие проводить в последний путь великого философа Чтобы дать им возможность приехать, похороны были намечены на 28 февраля. Многотысячная траурная процессия сопровождала гроб, звонили все колокола города, однако Гофман не дождался этого достопамятного дня. Еще раньше он уехал к Гиппелю в Лейстенау, где провел в непринужденной обстановке несколько радостных дней, и в конце февраля возвратился в Плоцк. Он готовился к своему переезду в Варшаву