Глава восьмая ОПОРА НА СОБСТВЕННЫЕ СИЛЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава восьмая

ОПОРА НА СОБСТВЕННЫЕ СИЛЫ

В июне 1800 года Гофман в сопровождении Гиппеля, который вскоре возвратился в свое имение, прибыл в Познань и поселился на квартире в доме типографа Деккера на Вильгельмштрассе.

После второго раздела Польши в 1793 году провинция и город Познань отошли к Пруссии. Город населяли преимущественно поляки. Прусское управление воспринималось как оккупационный режим.

Познань — один из старейших городов Польши. С X века он являлся центром значительного епископства. В путевых заметках тех лет непременно отмечается впечатляющий вечерний колокольный звон более чем двадцати церквей. Для протестантов пруссаков это католическое колокольное благочестие уже само по себе было вызовом.

До 1296 года Познань являлась резиденцией польских герцогов, приглашавших в город немецких купцов и ремесленников. Западная часть города и была построена немецкими переселенцами. До перехода города под власть Пруссии здесь действовало старинное Магдебургское право. В позднее Средневековье Познань входила в состав Ганзы. Добротные дома бюргеров напоминали об этом периоде процветания. Однако с начала XVIII века город утратил свое значение. Если верить свидетельствам современников, то Познань к моменту перехода под власть Пруссии находилась в полном упадке: обветшавшие, опустевшие дома и немощеные, не проходимые после дождя улицы определяли облик города. Рассказы о том, что в подвалах некоторых домов догнивали человеческие останки, видимо, относились к числу зловредных слухов, получивших тогда распространение.

Немцы в Познани старались, как правило, держаться друг друга. В первую очередь это касалось прусских чиновников и офицеров. Они составляли замкнутую группу со своими привычками и развлечениями. Правда, в отношениях между чиновниками и военными наблюдалась напряженность, которая, как мы увидим далее, сыграет роковую роль в жизни Гофмана.

Большинство чиновников и офицеров считали свое пребывание в Познани временным. Многие из них еще не были женаты или жили в разлуке со своими семьями и потому чувствовали себя свободнее, могли многое позволить себе, особенно в отношении польского населения. Представители господствующей нации смотрят на окружающее не только как на источник угрозы, но и с любопытством. С позиции мнимого превосходства можно позволить себе пуститься во все тяжкие. Нравы в Польше были менее строги, чем в Германии, и этим пользовались новые хозяева страны. Собираясь в компании, они предпринимали «завоевательные походы». Хитциг, с которым позднее сдружился Гофман, сообщает: «Поступление на службу в бывшие польские провинции для каждого молодого человека не слишком строгих правил таило в себе большую угрозу, поскольку он спешил тогда изведать в жизни всего… Этому способствовали обычаи страны, согласно которым ты вынужден пить везде, куда бы ни ступила твоя нога, и притом пить крепчайшее венгерское вино, без которого не обходится ни один поляк… вольность нравов и даже очарование польских женщин и т. д.». В «этом водовороте», продолжает Хитциг, было очень трудно «удержаться». Гофману, во всяком случае, это не удалось.

И действительно, Гофман, оглядываясь назад, признается своему другу Гиппелю: «Борьба противоречивых чувств, намерений и т. п. уже несколько месяцев бушевала внутри меня — я хотел одурманить себя и стал тем, кого школьные наставники, проповедники, дядюшки и тетушки называют распутниками. Ты знаешь, что излишества достигают своей высшей цели только тогда, когда им предаются преднамеренно, и так было со мной» (25 января 1803).

Противоречивые чувства, которые он хотел заглушить в себе, касались Минны, предстоявшей женитьбы и вынужденной необходимости разрываться между службой и искусством. Остается неясным, какого рода были «излишества», в которых он укоряет себя. Скорее всего, имелись в виду обычные прегрешения — пьянство и женщины. Гиппель, встретив своего друга осенью 1801 года в Кёнигсберге, почувствовал отвращение к тому, как Гофман смаковал непристойности. Он открыл происшедшие в друге перемены, проявлявшиеся в его предрасположенности ко всему пошлому и особенно непристойному. Гиппель писал свои заметки уже после смерти Гофмана, когда стали распространяться слухи, что тот умер якобы от сифилиса. Именно это и имел в виду Гиппель: «Я думаю, что мы не ошибались, когда искали в этом периоде (жизни в Познани. — Р. С.)… зачатки его стремительной физической деградации». Сегодня мы уже не в состоянии проверить, сколь верным было это суждение. Достоверно лишь то, что годы жизни в Познани дали Гофману, до тех пор жившему под постоянным надзором, возможность почувствовать большую свободу. В компании с другими асессорами и советниками, которые не менее были склонны перейти через край дозволенного (он называл эту компанию «чрезвычайно веселым братством»), Гофман в полной мере использовал представившуюся возможность. Впрочем, к числу его приятелей в Познани принадлежал и книготорговец Кюн, издававший порнографическую литературу, в том числе роман «Сестра Моника», авторство которого одно время приписывали Гофману.

Однако совсем без присмотра Гофман не оставался и в Познани. Его соседом по дому был правительственный советник Иоганн Людвиг Шварц, на семнадцать лет старше его, который вместе со своей женой и ее сестрой взял на себя заботы о молодом асессоре. Он избрал в отношениях с Гофманом роль отца, хотя, будучи столь же остроумным человеком, сочинителем и любителем музыки, скорее являлся его другом.

Уже после нескольких недель знакомства они задумали совместно написать зингшпиль, причем Гофман должен был сочинить музыку, а Шварц — либретто. Из этого ничего не вышло, зато они реализовали другой проект — «Кантату на празднование нового столетия», которая и была исполнена 31 декабря 1800 года в познаньской «ресурсе». «Зюдпройсише цайтунг» с похвалой отзывалась о «чудесной музыке», сочиненной «правительственным асессором Гофманом». На текст Шварца, в котором прославлялась Пруссия, Гофман сочинил героическую музыку. Одаренные певческими задатками чиновники вместе с супругами пели на мелодию Гофмана: «Фридрих Вильгельм на престоле! О, светлая надежда! Слава!» Королева, получившая партитуру и либретто, ответила благосклонным письмом, которое Шварц смог использовать вместо паспорта при пересечении границы.

Хотя Гофман все еще ничего не знал о судьбе своей «Маски», лежавшей в Берлине у Ифланда, он в 1801 году вновь принялся за сочинение зингшпиля. Для Шварца как либреттиста эта работа, видимо, оказалась не под силу, поэтому Гофман, без ложной скромности, взял в качестве либретто сочинение Гёте «Шутка, хитрость и месть».

Он урезал эту непритязательную, написанную в стиле комедии дель арте вещицу до одной трети ее первоначального объема и быстренько сочинил к ней музыку. Текст и партитуру он послал весной 1801 года в Берлин, и Рейхардт дал на них благоприятный отзыв. То ли через него, то ли через невесту Минну произведение попало в руки к Жану Полю, изъявившему готовность передать его с соответствующими рекомендациями Гёте. Гёте, очевидно, никак не отреагировал, хотя Жан Поль в сентябре 1801 года еще раз напомнил ему о произведении «молодого пылкого автора». Видимо, Гофман каким-то образом получил партитуру и либретто обратно, поскольку осенью 1801 года постановка зингшпиля была неоднократно представлена в Познани театральной труппой Дёббелина. Для Гофмана это был успех — как-никак впервые профессиональная труппа давала спектакль по его произведению.

Текст и музыка этого зингшпиля не сохранились. Партитура, очевидно, сгорела еще при жизни Гофмана, о чем он сожалел в поздние годы, будучи высокого мнения о своем раннем произведении. В рецензии 1813 года на увертюру Бетховена «Эгмонт» он упоминает этот зингшпиль, причем в весьма примечательной связи — высказывая критические суждения по поводу того, что на произведения столь великого поэта, как Гёте, зачастую пишут музыку посредственные композиторы. В качестве исключения он упоминает зингшпиль «Шутка, хитрость и месть», правда, не называя себя как автора музыки.

И все же чувство авторского удовлетворения, испытанное им после постановки в Познани, не могло компенсировать того ощущения внутреннего разлада, которое нарастало к концу года. Дав брачное обещание, он чувствовал себя морально связанным и вместе с тем все отчетливее сознавал, что не любит Минну и не хочет вести ту размеренную жизнь чиновника, которую прочили ему Минна и ее родня.

Оглядываясь назад, он называет эти недели пережитого кризиса, когда он мучительно шел к принятию решения о расторжении помолвки, поучительным биографическим эпизодом «для тех, кто полагает, что любит и любим, и намеревается вступить в священное состояние брака» (из письма Гиппелю, весна 1803 года). Минна становилась для него обузой еще и по той причине, что в начале 1802 года в его сердце зарождалась новая любовь. В доме правительственного советника Шварца бывали дочери отставного секретаря познаньского магистрата Михаэля Рорера. Одна из них уже была замужем за следователем Готвальдом, знакомым Гофмана, а другая, необычайно красивая Марианна Текла Михаэлина, или Миша, как стал называть ее Гофман, еще не связала себя брачными узами. Рореры были поляками, и Марианна Текла говорила на ломаном немецком языке. Это была 23-летняя девушка «хорошего телосложения, среднего роста, с темно-каштановыми волосами и темно-голубыми глазами» — так ее описывал Гофман своему другу Гиппелю в письме весной 1803 года, не забыв приврать, что она — дочь бывшего бургомистра. Весьма примечательная попытка со стороны Гофмана повысить в глазах друга собственный социальный статус!

Гофман влюбился в Мишу, однако о браке даже не помышлял. Как сообщает Хитциг, Гофман сам рассказывал ему, «что его будущая жена сначала привлекла его тем, что уже была почти обручена с другим человеком, от которого он ее увел». Схожие воспоминания имеются и в «Записках» Шварца от 1828 года. Он пишет, что Гофман тогда «был влюблен в свою будущую жену, польскую красавицу Михаэлину Рорер, однако при этом был бы не прочь обладать красивой девушкой, не связывая себя узами брака. Между тем моя Дорис и ее сестра взяли ее под свою защиту, так что вся эта история сделалась достойной настоящего романа, и дорога Гофмана к достижению цели в конце концов пролегла через церковь, сколь бы он ни старался пробираться окольными путями». Этот «настоящий роман» Гофман собирался в 1820 году написать сам, придумав ему название «Предсвадебный медовый месяц Якобуса Шнельпфеффера». Он должен был стать, как однажды заметил Гофман, его лучшим произведением, однако работа в апелляционном суде и другие писательские замыслы не позволили ему осуществить задуманное.

«Предсвадебный медовый месяц» начался весной 1802 года. В конце февраля того года Гофман узнал, что в скором времени состоится назначение его на должность правительственного советника суда в Познани. Главный канцлер Гольдберг в Берлине одобрил это назначение. Очевидно, влиятельный берлинский дядюшка Гофмана извлек из своей дружбы с Гольдбергом пользу и для племянника. Ситуация складывалась таким образом, что нельзя было долее откладывать принятие решения: правительственный советник с окладом в 800 рейхсталеров мог считаться достойным женихом и в зажиточной буржуазной среде, так что у Гофмана теперь уже не было убедительной причины и дальше тянуть со свадьбой. Ему надо было решаться.

В начале марта 1802 года он обращается в письме к Минне Дёрфер с просьбой считать их помолвку расторгнутой. Это решение далось ему очень нелегко, ибо он, естественно, не мог не предвидеть, что все его родственники обрушат на него свои проклятия. Вместе с тем он ощущал и «разлад с самим собой» (письмо Гиппелю от 25 января 1803 года). У него была причина упрекать самого себя в том, что из-за собственной боязни принять решение он так долго понапрасну обнадеживал Минну. По меркам того времени, за четыре года, прошедшие с момента обручения, она превратилась в «старую деву». И действительно, Минна так и не выйдет замуж.

Гофман пытался оправдаться перед Гиппелем, моральное суждение которого так много значило для него: «Если бы я писал эту автобиографию с добросовестностью Руссо, намеревавшегося предстать перед судом вечности со своей „Исповедью“ под мышкой, то Минна Дёрфер дружески протянула бы мне руку — не для примирения, нет, ибо я был безвинен, когда все проклинали и бранили меня за неверность. С большим усилием я разорвал отношения, которые сделали бы несчастными и ее, и меня» (весна 1803). Гофман, несомненно, прав, только осознать это следовало бы значительно раньше. Однако ему потребовалось сначала стать правительственным советником и найти другую женщину, прежде чем прийти к подобному осознанию.

В то время, когда принималось столь трудное решение (февраль — март 1802 года), у Гофмана еще нашлось настроение и желание принять участие в карнавальном розыгрыше. Для него это имело самые серьезные последствия — и вот еще один пример того, как он, будучи не в ладу с самим собой, в горестные минуты жизни мог безудержно предаваться сатире и шуткам. Во время карнавального бала-маскарада прусской колонии в Познани, растянувшегося на три вечера, произошел громкий скандал. Уже в первый вечер, 28 февраля 1802 года, появились в масках продавцы карикатур, в которых была отражена chronique scandaleuse[28] Познани. Каждый смеялся, но лишь до тех пор, пока не замечал, что и над ним тоже смеются. Продавцы картинок постарались, чтобы никто не получил сразу же в руки карикатуру на самого себя. В карикатурах высмеивались высокопоставленные особы города. Не составляло никакого труда узнать генерал-майора фон Застрова, который созывал гостей на свои эксклюзивные вечерние посиделки, выстукивая барабанную дробь чайной ложкой, или его супругу, изображенную в виде танцовщицы на чрезмерно высоких каблуках в окружении зрителей, у которых от скуки вытянулись лица. Сухопарый председатель Палаты военных и домениальных имуществ карикатурно изображался как импозантный генерал Кюстин, которого революция, как известно, отправила на гильотину. На другой карикатуре инвалиды несли в корзине на бал молодцеватых офицеров. Можно было также видеть, как почтенные члены юнкерских семейств наперегонки бегут в долговую тюрьму.

Как только в руки генерал-майора фон Застрова попала карикатура на него самого, веселье тут же прекратилось. Он отдал приказ схватить торговцев картинками, но тех и след уже простыл. Им, однако, хватило смелости появиться и на следующий вечер, чтобы раздать гостям длинные носы из папье-маше. И на сей раз им удалось благополучно избежать задержания, что дало повод для пересудов о том, что начальник полиции фон Бредов, не ладивший с начальником военного гарнизона фон Застровом, сознательно покрывает «пасквилянтов». В третий вечер появился некто нарядившийся посыльным апелляционного суда с объявлениями, оповещавшими публику о дерзком поступке торговцев карикатурами и призывавшими заявлять на злодеев. И этому посыльному апелляционного суда также удалось уйти.

О том, кто устроил эту проделку, было известно, хотя прямых доказательств и не имелось: «пасквилянтами» считались Гофман и его «веселое братство», к которому принадлежали правительственный советник Шварц, следователь и будущий свояк Гофмана Готвальд и асессор Альбрехт.

Из воспоминаний Шварца мы узнаем, что именно Гофман рисовал карикатуры. Он и сам признавался Гиппелю в участии в этой проделке, делая особый упор на констатацию того факта, что его не удалось изобличить.

Эта скандальная история имела свою подоплеку. Уже давно в городе подспудно тлел конфликт между гражданскими чиновниками, в большинстве своем представителями простого сословия, и аристократами военными. Гражданские чиновники из-за высокомерия привилегированного офицерства чувствовали себя в ущемленном положении. Генерал-майор фон Застров, до мозга костей представитель старого режима, строго следил, например, за тем, чтобы на официальные мероприятия прусской колонии допускались только гражданские чиновники высокого ранга. Это вызывало раздражение среди обойденных, тем более, что, как писал Шварц в своих воспоминаниях, «принципы Французской революции и в Германии уже пустили столь глубокие корни, что любые проявления аристократизма были крайне ненавистны молодежи».

Напряженная атмосфера была еще более подогрета инцидентом, случившимся на новогоднем балу 1801 года. Советник апелляционного суда Кютце устроил по этому случаю сбор средств в пользу бедных и сам пожертвовал 4 фридрихсдора — пятую часть своего месячного оклада. Майор фон Шмидзек, пользовавшийся дурной славой кредитора по закладным, наскреб несколько жалких грошей, на что Кютце отреагировал едким замечанием: «Три гривенника — ведь это же низость для майора Прусского королевства». За сим последовал обмен резкими выражениями, перешедший в рукоприкладство. Кютце осудили за «оскорбление действием» на три месяца заключения в крепости. Хотя коллеги охотно навещали симпатичного советника апелляционного суда, поочередно составляя ему компанию в крепости, Кютце впал в такое отчаяние, что написал горестное письмо министру юстиции и утопился в реке. На его похоронах траурная процессия вылилась в демонстрацию против офицерской камарильи. К моменту проведения карнавального бала-маскарада 1802 года воспоминания об этом были еще свежи.

Еще одно темное обстоятельство также сыграло в этой скандальной истории свою роль. Готвальд, один из участников проделки, имел свои причины для недовольства. С января 1801 года в отношении его велось расследование по подозрению в растрате казенных денег. В январе 1802 года он получил строгий выговор и находился под постоянным надзором. Подозрения были, очевидно, небеспочвенными, судя по тому, что летом 1802 года Готвальд неожиданно исчез, бросив жену и ребенка. Гофман и Миша на время взяли его дочь к себе в Плоцк.

Гофману все это было хорошо известно. Наивным он никогда не был. Отсюда и его попытка оправдаться перед Гиппелем, которому он излагает дело таким образом, будто другие «с дьявольской изощренностью» использовали его «как орудие хорошо продуманной мести» (февраль 1803).

Последствия этой проделки с карикатурами оказались для Гофмана крайне неприятными. 3 марта 1802 года фон Застров отправил с конным курьером письмо в Берлин, в котором, в частности, упоминался Гофман как предполагаемый злодей. По высочайшему распоряжению было начато следствие, но еще до того, как оно завершилось — впрочем, безрезультатно, — в Берлине оскорбленному генералу оказали любезность, приняв решение о переводе из Познани троих особенно подозрительных чиновников — Шварца, Альбрехта и Гофмана. Патент о назначении Гофмана советником в Познани уже был подготовлен, но, к несчастью для него, еще не подписан. И тут, как нарочно, подвернулась возможность перевести Гофмана в Плоцк, где в то время оказалась вакантная должность советника.

В апреле 1802 года Гофман получил постановление о переводе. Он пришел в ужас и отчаяние. Плоцк, отдаленный польский городишко, становится для него местом «изгнания». Гофману казалось, что он еще при жизни сделался «духом, отторгнутым от тела». В Познани он собирался пустить корни, а теперь его изгоняют в «пустыню». Слишком много испытаний для одного человека! 26 июля 1802 года в монастырской церкви Познани он венчается с Марианной Теклой Михаэлиной Рорер, и вскоре новобрачные отправляются в путь.

Оглядываясь назад, весной 1803 года Гофман писал: «После того как почти два года все обо мне судили превратно, тогда как сам я считал ниже собственного достоинства пытаться перекричать бессмысленно твердящую одно и то же толпу, вразумить ее, мнение света стало мне безразлично».

Итак, Гофман — чиновник, в порядке дисциплинарного наказания переведенный в другое место. По служебной линии ему будут припоминать об этом до самой его смерти. Расторжение помолвки еще больше углубило пропасть между ним и родственниками, и даже Жан Поль, женатый на подруге бывшей невесты Гофмана, затаит на него обиду из-за такого «вероломства». Женитьба на польке также не лучшим образом рекомендовала прусского чиновника, особенно если учесть, что полиция разыскивала его свояка.

Успехи Гофмана в области искусства пока что весьма скромны: одна кантата, один зингшпиль, несколько рисунков, так и не вышедших за пределы Познани. И это всё. Гофман по-прежнему должен был считать, что его время, быть может, еще впереди. Но мог ли он надеяться на что-то, собираясь исчезнуть во глубине польского захолустья? Какие ожидания можно лелеять в себе, чувствуя себя заживо погребенным?