«СТРАШНАЯ МЕСТЬ»,

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«СТРАШНАЯ МЕСТЬ»,

повесть, впервые опубликованная в 1832 г. во второй части сборника «Вечера на хуторе близ Диканьки» с подзаголовком «Старинная быль». В черновой рукописи С. м. имелось следующее предисловие: «Вы слышали ли историю про синего колдуна? Это случилось у нас за Днепром. Страшное дело! На тринадцатом году слышал я это от матери, и я не умею сказать вам, но мне все чудится, что с того времени спало с сердца моего немного веселья. Вы знаете то место, что повыше Киева верст на пятнадцать? Там и сосна уже есть. Днепр и в той стороне также широк. Эх, река! Море, не река! Шумит и гремит и как будто знать никого не хочет. Как будто сквозь сон, как будто нехотя шевелит раздольную водяную равнину и обсыпается рябью. А прогуляется ли по нем в час утра или вечера ветер, как все в нем задрожит, засуетится: кажется, будто то народ толпою собирается к заутрене или к вечерне. Грешник великий я пред Богом: нужно б, давно нужно. И весь дрожит и сверкает в искрах, как волчья шерсть среди ночи. Что ж, господа, когда мы съездим в Киев? Грешу я, право, пред Богом: нужно, давно б нужно съездить поклониться святым местам. Когда-нибудь уже под старость совсем пора туда: мы с вами, Фома Григорьевич, затворимся в келью, и вы также, Тарас Иванович! Будем молиться и ходить по святым печерам. Какие прекрасные места там!»

В. Г. Белинский в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя» (1835) поставил С. м. в соответствие с «Тарасом Бульбой» и утверждал, что «обе эти огромные картины показывают, до чего может возвышаться талант г. Гоголя».

Наиболее точный анализ С. м. сделал Андрей Белый в «Мастерстве Гоголя». Он подчеркивал: «Вне деталей изобразительности, обычно относимых к „форме“, не поймешь ядра сюжета Гоголя: Гоголь-„сюжетист“ хитрее, чем кажется; он нарочно подает читателю на первый план не то вовсе, на чем сосредоточено его внимание; и оттого в выражении простоты „у, какое тонкое“ что-то; он отводит внимание от улова „рыбок“, поданных под заемным сюжетом, показывая на отражения в речном зеркале, и твердя: „Леса, горы“; те леса не леса, те горы — не горы; под ними — „рыбки“; твердит убежденно в „Страшной мести“: „Колдун, колдун, страшно!“ Суть же не в том, что „колдун“, а в том, что — отщепенец от рода; „страшно“ не оттого, что „страшен“, а оттого, что страшна жизнь, в которой пришелец издалека выглядит непременно „антихристом“; „леса“ — не леса; „борода деда“; дед же — „великий мертвец“, управляющий родовой жизнью; горы — выпертые наружу и уже мертвые недра патриархального быта; страшны мертвецы, живущие внутри мертвеца; это те, кто видят „колдуна“ в каждом иностранце; декоративные мертвецы, вылезающие из могил в „Страшной мести“, — дедовская легенда; суть же — не в них». А. Белый утверждал, что в С. м. «нет диспропорций: содержание подано в прихотливом, но четком сюжетном узоре; ширине противопоставлена заостренность основных мотивов гоголевского творчества; в социальной и индивидуальной теме выявлено с особой силой то „поперечивающее себе“ чувство, которого корень — Гоголь, отщепенец от рода, семьи, класса, его породившей среды, не утвердившийся ни в какой другой, ставший „кацапом“ для украинцев, „хохлом“ — для русских, панычем в гороховом сюртуке, о котором так едко вспоминает пасечник Панько, и неудачным воспитателем юношества в аристократических семействах Санкт-Петербурга, где он выглядел сплошным „не то“ в неумении осознать свои корни, в неудачах с „Гансом Кюхельгартеном“, в мечтах о профессорстве; современники недооценили его размаха; не оценил его проповеди и отец Матвей; ни то, ни се, — ни литератор, ни проповедник, — он выглядел дырою, прикрытой фикциями; таким он встает в картинах воспоминаний… Что есть „колдун“? Неизвестно что. Наивные современники Гоголя не постигли стилистической рисовки „колдуна“ частицами „не“, прощепившими его контур не линиями, а трещинами в глубину провала, дна которого „никто не видал“; они ловились на романтику образов, показавшихся им заимствованными у Тика…» По словам А. Белого, в С. м. «Гоголь осюжетил „чудноту“, ему непонятную, собственного сознания; оно показано, как не знающее своих социальных корней; то, что делало Гоголя неискренним, непонятным, чуждым современникам… Прием, которым Гоголь достигает огромных художественных целей (Гоголь так и назвал его — „прием „Страшной мести““. — Б. С.), тонок, как… не перо, а кончик рапиры; ею он процарапывает за образом образ: в сознании нашем; прием — в букве „эн“, соединенной с „е“, или с „и“; в „не“, „ни“; легкие, как пушинки, „ни“, „не“ производят грохоты своих эффектов, не услышанных современниками… Явленью колдуна на пире предшествует рассказ о том, как не приехал на пир отец жены Данилы Бурульбаша, живущего на том берегу Днепра: гости дивятся белому лицу пани Катерины; „но еще больше дивились тому, что не приехал… с нею старый отец; он многое мог бы рассказать про чужие края: „там все не так: люди не те, и церквей… нет!… Но он не приехал“… Отец подан при помощи „не“. Как полагает А. Белый, „ни“, „не“ дорисовывают негатив; психологический силуэт отца выщерблен изъятием из него всего конкретного; он — яма в быте; кто он сам в себе, — неизвестно“. Общий же вывод А. Белого о С. м. выглядит парадоксальным и сводится к следующему: „Кто мертвецы? По тексту „предки“. Их слишком много: от Карпат, Киева, земли Галичской; не весь ли то народ украинский?… Повесть — апофеоз „не“: „не“ — не выявлено; оно лишь провал в „ничто“, куда сброшен злодей; не объяснены: всадник и подбежавшие к Киеву горы; дано только чувство связи с горами: с горы сброшен, но не в лощину, а в провал, „дна которого никто не видал“; сколько от земли до неба, столько до дна того провала“; вздерг, подобный Кривану: в необъясненное. Но соединив черты, характеризующие колдуна, с характеристикой других оторванцев от рода, водящихся с иностранцами, видишь: в колдуне заострено, преувеличено, собрано воедино все, характерное для любого оторванца; и тема гор, и жуткий смех, и огонь недр, и измена родине. Эпилог сперва выглядит подставным объяснением; он, как занавес, падающий в ту минуту, когда должен появиться на сцене актер без грима; на занавесе намалевана академическая аллегория: дед-слепец, распевающий песню про „дивную старину“: про Ивана, Петро и короля Степана, князя семиградского… Легенда — „еще таких чудных песен не пел ни один бандурист“ — объясняет и всадника, и тему Карпат, как возмездие, и тему двух гор с лощиной меж них (хутор Данилы), и мертвецов: Петро „великий мертвец“ — сухая ветвь рода; но: если проклят Петро с родом, то колдун, как личность, без вины виноват; виноват Иван, выпросивший его у Бога злодеем и вставший за это: торчать над провалом; вина — в роде, а не в оторванце; великий мертвец — род, расширенный до всей Украины; адвокат родовой патриотики, Гоголь, топит „клиента“ почище прокурора; чем более представляется потрясенным „неслыханными“ злодеяниями, суть которых „неизвестно что“, тем более вырастает ужас перед патриархальной жизнью, которая приводит к бессмыслице явления на свет без вины виноватого. Корень всех злодеяний оторванца от рода в том, в чем неповинна его личность. Мертв Петро; но мертв и Иван: с ним — Данило, и Стецько, и есаул Горобец, т. е. все, кто идет против „великого грешника“; душевный процесс в последнем не вскрыт; вскрыта фикция, возникшая в очах мертвого коллектива, который приравнен к вселенной; все вне ее — провал; то — Польша, Венгрия, Германия, Франция эпохи Возрождения (были уже и Бэкон, и Гус, и Джиотто, и Данте; есть уже астрономия; она — волхование); колдун, двадцать лет живший в культурном обществе, предельно необъясним для коллектива; его „не то“ „необъяснимость“ дикарям поступков личности, может, тронутой Возрождением; понятно, что колдун тянется к ляхам и братается с иностранцами. Преступления, — „колдун“, „убийца“, „кровосмеситель“; Гоголь дает право не верить мифам — приставкой „не то“ к каждому преступлению, в котором виноват Петро и виноват Иван, вымоливший у Бога злодея, за то и наказанный: торчанием над провалом; виноват Бог, осуществивший жестокость. Во-вторых: сомнительно, что „легенда“ о преступлениях колдуна не бред расстроенного воображения выродков сгнившего рода, реагирующих на Возрождение; мы вправе думать: знаки, писанные „не русскою и не польскою грамотою“, писаны… по-французски, или по-немецки; черная вода — кофе; колдун — вегетарианец; он занимается астрономией и делает всякие опыты, как Альберт Великий, как Генрих из Орильяка; он нарисован из глаз жизни, почище „колдунской“; слово „антихрист“ означает лишь: „антирод“; в условиях этой жизни „антихрист“ всякий человек; лицо его — маска, которой покрыл его поклеп; поклепщик же, Гоголь, в эпилоге говорит прямо: его поклеп — роль; ею он заставляет нас пережить жуть древней жизни; обманутые Гоголем, мы вводимся во все уголки ее, чтобы социальная тенденция, осуществленная приемом написания повести, выпрямилась бы приемом повести. „Не то“ в колдуне не объяснимо ничем и никак; уравнение высших степеней неразрешимо в радикалах; чем более члены показанного коллектива отказываются от объяснения, тем более снимается вина с колдуна; от противного объясняется нечто, не прямо стоящее в поле объяснения, и „чушь“ патриотики, от лица которой будто бы написана повесть. Допустим: пара смежных углов больше двух прямых; допущение приводит к бессмыслице; допустим, что меньше: опять бессмыслица; коли не больше, не меньше, то значит — равна; такова в приеме тенденция Гоголя; допустим колдун: „не то“; допустим — предатель рода; какого? Все роды умерли; коли „колдун“ — плод мертвой родовой жизни, то он не виновен: он только „личность“; но это для рода и есть преступление, которому нет названия». Версию А. Белого можно истолковать и таким образом: Гоголь не только понимал невозвратимость патриархально-родового быта, но и подсознательно чувствовал свое противостояние родовому началу как эмансипированной личности. Это отразилось и в С. м., где образ злодея-колдуна может иметь совсем не однозначное толкование. Ибо колдун сидит в каждом человеке, поскольку на каждом человеке — печать рода, и он обречен на вечную борьбу личного и родового начала. Такая борьба шла и в душе Гоголя, а невозможность примирить стремление преобразовать весь род человеческий с личной творческой уникальностью привела к духовному кризису и гибели.