I Встреча с демоном

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Мой милый, стоит чудесная погода. Как рассказать тебе? Надо бы передать это в музыке. Столько свежести, тепла, запахов — кто мог бы их описать… Полная луна над морем такая, что хочется сказать: „Если это для меня, сделайте не так ярко“. Все остальное — это море, купанье, цветы, одинокие прогулки и твое отсутствие. Буйство розовых лилий: двадцать девять с одной стороны, двадцать — с другой зацвели разом. Великолепно. У ажурной кирпичной стены — помнишь, у той, к которой пристроен сарайчик? — еще один поток розовых лилий, смешавшихся с каскадом бледно-голубого ломоноса и ручейками ярко-синих вьюнков. А тебя здесь нет!»

Колетт, ее цветы, ее животные, ее сад: это одно из писем, адресованных ею летом 1933 года Морису Гудекету (она вышла за него замуж в 1935 году). Неподвижный, маленький средиземноморский порт доживал последние годы своей подлинной славы. Чтобы передать свое восхищение тому, кто любил ее, Колетт живописала то, что на Юге еще очаровывало: ленивое море, лодки со сложенными парусами, «Мускатную шпалеру», утопавшую в цветах. Это письма наблюдателя, не только отличавшегося нежностью, юмором или весельем, но и взиравшего на род человеческий с абсолютной объективностью. Разоблачить безжалостный механизм завоевания? Показать Сен-Тропез, постепенно разъедаемый «бодрой парижской глупостью»? Ухватить подлинную сущность людей? Все это Колетт превосходно делала в своих письмах. Как и в приводимом ниже отрывке, своеобразной серии моментальных снимков, где она выводит на сцену актеров и актрис сен-тропезской комедии в то время, когда та только начиналась.

Ее текст великолепно характеризует опасную личность, внезапно появившуюся рядом с Габриэль.

«Вчера в конце дня я была в городе с Мун[106] и Кесселем[107], чтобы в половине седьмого забрать письма и зайти в магазинчик[108] повидаться с Жанной Марнак[109], которая должна была делать там маникюр. Когда я покупала что-то у Вашона, две руки закрыли мне глаза, и я спиной ощутила вес приятного тела… Это была ласковая Мися. Излияния чувств, нежности.

— Как, ты здесь?

— Ну да, я здесь.

Но ей надо было сказать мне что-то срочное:

— Ты знаешь, она выходит за него замуж!

— За кого?

— За Ириба. Моя дорогая, моя дорогая, это потрясающая история: Коко любит впервые в жизни!

Комментарии и т. п.

— Ах, уверяю тебя, этот свое дело знает.

Я не успела спросить, какое дело.

— Тебя ищут, за тобой послали, мы хотим увезти тебя обедать в Сан-Рафаэль, в Канн, в…

Я отказываюсь, снова падаю в ее объятия, выхожу с Мун, и мы забираем Кесселя, покупавшего невесть что. Делаем три шага, меня обхватывают чьи-то руки, это Антуанетта Бернстайн[110] и ее дочь.

Излияния чувств и т. п.

— Вас ищут, мы увезем вас обедать к Роберу де Ротшильду в Валескюр… и т. д.

Она уже знала, что я буду вести критику в „Журналь“[111].

Излияния чувств, поцелуи. Мы с Мун трогаемся в путь, делаем три шага, меня вновь обнимают чьи-то руки, это Вал[112].

— Я только что от вас, я ищу вас, идемте обедать в „Эскаль“ с… и т. д. и т. п.

Я отказываюсь — надо заметить, сразу же… Мы с Мун делаем три шага, очень тонкие и холодные руки ложатся мне на глаза: это Коко Шанель. Излияния чувств… более сдержанные:

— Пойдемте обедать в „Эскаль“ с… и т. д. и т. п.

Я отказываюсь все решительнее и решительнее и в сторонке замечаю Ириба, посылающего мне потшелуи. Потом он обнимает меня раньше, чем я успеваю прошептать необходимые заклинания, нежно зажимает мою руку между своей щекой и плечом:

— Как вы были злы ко мне… Вы обозвали меня демоном!

— Да этого еще мало! — говорю я. Он переполнен радостью и нежностью. Ему одновременно шестьдесят лет и двадцать весен. Он строен, морщинист, сед и смеется вовсю своими новыми зубами. Он воркует как голубь, что, кстати, любопытно, ибо ты найдешь в древних текстах упоминание о том, что демон заимствует голос и силу птицы Венеры…»

Почему Колетт боялась Ириба вплоть до того, что совершала заклинания при его приближении? Ясно, что новый «жених» Габриэль внушал ей живейшие подозрения. Нечто вроде звериной недоверчивости по отношению к чему-то поддельному? Она не была бы Колетт, не обладай она этим темным инстинктом.

Ириб был псевдоним, который взял себе Поль Ирибарнегаре, когда дебютировал как художник-сатирик в 1900-е годы. Почти ровесник Габриэль, он родился в 1883 году в Ангулеме в семье басков. И хотя приобретенный светский лоск, а также определенный космополитизм уничтожили всякую печать местного колорита, у него сохранился едва уловимый акцент, отсюда появившиеся под пером Колетт потшелуи, намек на выговор Ириба, на шепелявость, которую не сумели стереть тридцать лет парижской жизни.

Начало его карьеры напоминает Кокто: он так же был покорен тогдашними знаменитостями и глубоко поражен «красно-золотой болезнью», то есть безумной любовью к театру. Впрочем, к театру особому, которым тогда упивался Париж, — к водевилю. Но начинал Ириб тяжелее, чем Кокто. Его отец, журналист, противился призванию сына. Поль же мечтал только о рисовании. В шестнадцать лет его устроили в типографию «Тан». Через два года он бросил работу и записался на архитектурные курсы в Школу изящных искусств. Ирибу было всего семнадцать лет, когда «Ассьетт о бер»[113] напечатал его первые рисунки, и двадцать три, когда он основал собственную газету, «Темуен»[114]. Никто не умел лучше него одним штрихом, одной линией ухватить событие, и неважно, каким оно было, — серьезным, пустячным или несуществующим. Линия сделала его известным. «Темуен» публиковала также рисунки одного начинающего художника, который не уступал Ирибу. Он подписывался Жим. Два денди встретились. Жим был не кто иной, как Кокто. Иллюстрации обоих отличали решительность и резкость, предвещавшие холодную эстетическую дерзость середины двадцатых годов. Можно догадаться, чт? они давали друг другу. Старший, Ириб, мог обворожить Жима своей ненасытностью. Он был охоч до всего: до денег, почестей, женщин. Тогда как Ириба Жим привлекал тем, что был буржуа с прочными устоями и «трудился как бы ради удовольствия» (слова Колетт). Кокто поражал Ириба. Будь у него та же непринужденность! Как не повезло ему, что у него такое невозможное имя! Ах! Если б он мог провозглашать, как Кокто: «Я родился парижанином, я говорю по-парижски, у меня парижское произношение!»

Ириб отдал бы все, лишь бы раз и навсегда забыли, что он зовется Ирибарнегаре.

«Темуен», «редактируемый с большим остроумием и в новом духе», обеспечил Ирибу приглашение к Пуаре, это был первый этап столь желанного «опариживания». История известная, тот, кого звали Пуаре Великолепный, в деталях рассказал ее в своих воспоминаниях.

Но, возможно, на портрет Ириба, служащий преамбулой к тексту, не обратили должного внимания. Он интересен тем, что в большой степени подтверждает впечатления о нем Колетт. «Это был чрезвычайно любопытный молодой человек, баск, пухлый, словно каплун, похожий одновременно на семинариста и на старшего мастера из типографии. В XVII веке он был бы придворным аббатом: он носил золотые очки и широко распахнутые пристежные воротнички со слабо завязанным галстуком… Говорил он очень тихим, как бы таинственным, голосом и выделял некоторые слова, отчеканивая их по слогам, например: „Это ве-ли-ко-леп-но!“»

Ириб, стало быть, говорил, подражая элите, людям с достатком и хорошими манерами, которым он завидовал.

И вот знаменитый модельер объявил о своем намерении поручить Ирибу сделать рисунки по моделям его коллекции. Задание было невероятно престижно, ибо альбом предназначался в качестве дара «знатным дамам со всего света». Ириб попросил показать ему платья и тут же «едва не лишился чувств», воскликнув: «Это вели-ко-леп-но! Я хочу взяться за работу не-мед-лен-но». После чего объявил, что приведет к модельеру одну из своих приятельниц, «женщину у-ди-ви-тель-ну-ю», некую госпожу Д., которая в его платьях будет выглядеть «бо-жест-вен-но».

Полвека спустя поражает то, что, несмотря на две войны и несколько революций, язык, на котором изъяснялись в определенных кругах, так мало изменился. Значит ли это, что он неразрывно связан с определенным образом жизни и передается по наследству точно так же, как имущество и амбиции? Чтобы его услышать, достаточно заставить заговорить нынешних щеголей, — не надо менять ни одного слова, ни единой интонации. Любопытно, что Ириб, так мечтавший стать горожанином, по духу своему был перекати-поле. Поэтому операция по «опариживанию» не сразу дала свои плоды. Именно об этом и пишет Пуаре: «Надо же было такому случиться, что Ирибу понадобились деньги. Я заплатил ему некую сумму за первые рисунки, и он исчез. Мне показалось, что он не возвращался довольно долго. Я забыл спросить у него его адрес. Когда он принес мне кроки, я был в восторге от того, как он понял и интерпретировал мои модели, и попросил его побыстрее закончить работу… И прежде всего, сказал я ему, дайте мне ваш адрес, чтобы я мог писать вам. Он ответил мне, что у него нет постоянного адреса в Париже, но что он каждое утро завтракает у госпожи Л. Получив новый аванс, он снова удрал. На сей раз мне удалось с большим трудом отыскать его и добиться от него окончания работы. Помнится, мне даже пришлось прибегнуть к серьезным угрозам… Наконец он прислал мне последние оригиналы, и работу можно было сдавать в типографию». Нам известен этот труд, находящийся сегодня в библиотеках артистов и любителей искусства. Он называется «Платья Поля Пуаре, глазами Поля Ириба» (1908 год). Каждой государыне Европы был адресован один экземпляр. Все положительно отнеслись к великолепному подарку, за исключением английской королевы, которая вернула его отправителю с письмом своей статс-дамы, где модельера просили впредь воздерживаться от подобных посылок…

Ириб без гроша в кармане, Ириб без постоянного места жительства, ожидающий авансов, чтобы отправиться в богатые кварталы, где им восхищалась и где его кормила госпожа Д., — все в этом описании вызывает противоречивые чувства. Кто он на самом деле, соблазнитель или жиголо?

Только оформив свое сотрудничество с Кокто как ассоциацию, Ириб окончательно приобрел прочное положение в Париже. В 1914 году они вместе создали «Мо», отойдя таким образом от обычной журналистики, чтобы испробовать новую, пока еще мало изведанную форму «шикарной» журналистики, где главное место отводилось рисунку. Два года ученичества, проведенные среди типографских рабочих, принесли свои плоды: Ириб был несравненным специалистом. Оформление «Мо» явилось событием. Помешала война. Она лишила «Мо» всякой надежды на выживание. Год спустя газета перестала выходить. Но для Ириба наступил поворот в карьере. Роскошь во всех ее проявлениях становилась единственной его заботой, и это несмотря на то, что наступивший мир не только не стал новым золотым веком, но и явился его отрицанием. Европа удовольствий была мертва? Париж такой, каким он представал на страницах «Мо», не существовал? Неважно! Единственный в своем роде, Ириб, любивший только богатство, искал спасения в отрицании реалий времени. Это не помешало ему числиться среди лучших творцов форм и материй тех лет. Ибо ему удалось сделать невозможное: он создавал мебель, ткани, ковры, украшения, категорически отказываясь приносить жертвы принципу геометрического упрощения, столь привлекавшего его современников[115]. Он не мог смириться с тем, что искусство посредством и ради роскоши потеряло свою привлекательность. Что касается изменений, происшедших с Парижем, потери Францией «морального контроля над миром»[116], он не хотел их признавать. Ириб тосковал по «французскому величию», даже если внешне оно принимало формы самые ничтожные. Роскошь была для него национальным достоянием, которым ни в коем случае нельзя было делиться, и он находил символическую ценность в любом творении ремесленника. Одежда, украшения, прически, вышивки, всякого рода аксессуары — неважно что, главное, чтобы в них была прелесть, — являлись частью национального престижа, и он был их воинствующим хранителем. Отсюда — до того, чтобы считать элегантность символом определенного образа мыслей (разумеется, высших классов) и врожденным качеством (подразумевалось, что она недоступна людям скромного положения, могущим претендовать только на шик), оставался всего один шаг. Этот шаг был с легкостью сделан как в раз в то время, когда начиналась его идиллия с Габриэль.

Самое удивительное в их отношениях было то, что, выбрав Ириба, Габриэль, казалось, захотела передать ему часть своих полномочий. Не это ли заставило Мисю говорить, что Габриэль любит впервые в жизни? Нельзя было не видеть, что определенным образом Ириб удовлетворял одновременно всем ее пожеланиям. Наконец, рядом с ней был человек, для которого вопросы социального происхождения не имели значения, в отличие от того, что ей пришлось перенести с Боем; человек, которого не подавляло его семейное прошлое, короче, противоположность Дмитрия и Вендора; человек творческий, достаточно близкий к миру искусств, чтобы она чувствовала себя в согласии с ним, но вместе с тем свободный от проклятия, обычно тяготеющего над артистом и поэтом. В общем, это ей и было надо, чтобы забыть Реверди. Наконец-то Габриэль вырывалась из-под ига гениев.

Если рассуждения Габриэль были примерно таковы, можно предположить, что она испытывала также некоторое злорадство от того, что за ней ухаживает человек, который двадцать пять лет назад воспевал ее старого недруга Пуаре. Ибо в конечном счете Ириб не ограничился тем, что «рассказал о платьях Пуаре». Он был также автором ярлыка, который красовался на всех туалетах, выходивших из ателье на улице Антен. Его графическая новизна и роза, сопровождавшая магическую надпись «Поль Пуаре, Париж», в свое время произвели сенсацию. Побьемся об заклад, что в завоевании Ириба для Габриэль было и удовлетворение профессионального честолюбия. Наконец, Габриэль, ревновавшая к женщинам и не терпевшая, чтобы кто-то одерживал больше побед, чем она — тем самым она бессознательно пыталась взвалить на них ответственность за собственные несчастья, — была довольна тем, что, заведя связь с Ирибом, сыграла со своими соперницами злую шутку, перехватив у них известного соблазнителя.

Ибо мало сказать, что он вел бурную жизнь. Ириб оценивал себя в зависимости от своих успехов у женщин. Каждая его связь, выставлявшаяся на всеобщее обозрение, становилась еще одним шагом на пути к известности. В период нужды ничто не могло его остановить. Предположим, у одной из его подружек было редкое жемчужное ожерелье, тогда, ссылаясь на то, что это отдавало «нуворишеством», Ириб советовал ей заменить несколько жемчужин шариками из оникса. В конце их романа одна нитка целиком становилась ониксовой.

Для начала он соблазнил, едва не женившись на ней, очаровательную актрису, преподнесшую ему в дар свое сердце и свою жизнь, — Джейн Дирис, звезду водевиля и немого кино.

Она прославилась в роли Мари Бонер, героини «Команды»[117], экранизированного романа Франсиса Карко. История маленькой работницы, сначала жиголетты, потом цветка предместий, влюбленной в хулигана, отправившегося в Африку и зачисленного в колониальные войска… Настоящий Карко. Фильм заканчивался тем, что Мари Бонер становится гетерой высокого полета, но сильнее, чем прежде, любит «своего парня». Пресса писала, что Джейн Дирис показала свою героиню жертвой судьбы и что роль подходила ей как нельзя лучше. Она играла Мари Бонер и в личной жизни.

Когда у Ириба бывали финансовые неприятности, Джейн позировала фотографам под именем Жанны Ириб. И когда «Комедиа» печатала портрет Джейн, «в элегантной горностаевой накидке», это была реклама мехов «Ревийон». А когда ее показывали в окне шикарного автомобиля, одолженного ради такого случая, с чужим шофером за рулем — «Госпожа Жанна Ириб в своем авто, оснащенном стеклами „Триплекс“», — тогда все это вместе: горностай, гордая посадка шофера, красота молодой женщины, высокая подножка автомобиля, служившая подставкой для великолепных аксессуаров — черной лакированной коробки для инструментов, запасного колеса белого цвета, укрепленного словно спасательный круг на борту траурного корабля, — все это своей роскошью служило рекламой Ирибу.

К сожалению, слишком быстро забывают, что середина 20-х годов тайно связана с черным цветом. Бархат диванов… Полутьма первых кабаре… Серебро постепенно заменяло позолоту в отделке интерьеров, а в жизни Ириба оникс занимал место жемчуга… Несчастная Жанна за опущенным стеклом гигантского, подобного танку автомобиля улыбалась отсутствующему Ирибу.

Если женщина хотела счастья, то делала неверный выбор, выходя за него замуж. Из-за чего Колетт называла его демоном? Из-за легкомыслия, с которым он мучил своих любовниц, и его упорного стремления доставить себе удовольствие? Будучи подругой Джейн Дирис и зная, что та тяжело больна, Колетт еще во время первых проявлений болезни, сведшей Джейн в могилу, предупреждала Франсиса Карко в следующих выражениях: «Джейн Дирис очень больна… Я с горечью чувствую свою бесполезность, глядя на это красивое тело, одержимое чем-то невидимым, активным и своенравным».

Джейн Дирис умерла в 1922 году, в то время как Ириба занимали другие увлечения: доллар и красивые американки. Одна из них, Мейбел Хоган, соблазнила его кругленьким состоянием. Он женился на ней в Сан-Франциско в 1919 году. Прибыв в Нью-Йорк, Ириб сделал ошеломляющее заявление, из которого следовало, что в небоскребах было что-то «вол-шеб-но-е» и что на сверкающих магистралях Бродвея он научился большему, нежели среди особняков на Вандомской площади. Затем последовало признание:

— Если быть откровенным, худший враг Соединенных Штатов — дурной вкус.

Репортер, приведший высказывания Ириба, уточнял, что они принадлежат самому известному иностранному рисовальщику. Он употребил слова иностранный карикатурист. Тогда, отбросив всякий стыд, Ириб счел момент подходящим, чтобы извлечь пользу из того, что до сих пор он считал нужным скрывать. Разве он не был теперь достаточно знаменит, чтобы покичиться своим происхождением? Он утверждал, что все самые могущественные страны в определенный момент их истории были обязаны своей известностью баскам. Начиная с Соединенных Штатов… Разве Христофор Колумб не был баском? А Ной? В общем, Ириб проповедовал истины, восходившие еще к временам потопа.

Журналист добросовестно изложил эту новую и оригинальную точку зрения. Но позволил себе несколько оговорок относительно склонностей этого за-все-берущегося-в-искусстве, упрекнув Ириба в том, что тот ограничивает свое творчество областью роскоши. Критика, которую Ириб отвел одним движением руки.

— Вкус всегда идет сверху, — заявил он, — никогда снизу. Лакированный комод изготовить труднее, чем сделать кухонный стол.

После чего он устроился в очаровательном коттедже с молодой женой, усиленно посещал Голливуд и, как все, увлекся кино. Это означало погружение в волшебную сказку. Он познакомился с Сесилем Б. Де Миллем. Стиль Ириба, его компетентность во многих областях — рисунке, архитектуре, истории костюма, мебели — не могли не очаровать Де Милля. Привлекательны были даже недостатки Ириба… Такие же, как у Де Милля.

Он начал с того, что поручил молодому французу подготовительную работу к разным фильмам, и в частности декорации и костюмы к «Man Slaughter», постановщиком которого он был. Литрис Джой[118] в костюмах Ириба произвела такую сенсацию, что он сразу же был произведен в художественного директора, и под его властью оказались художники и декораторы, причем некоторые из них работали с Де Миллем с 1919 года. Ириб в отличие от Де Милля не обладал талантом быть невыносимым, но при этом не терять преданности сотрудников.

Де Милля обожали. Тогда как Ириба… Его перебранки с Митчеллом Лейзеном, крики, обиды и ссоры вошли в легенду.

В 1923 году Ириб — художник костюмов и декораций в «Десяти заповедях», где снова главную роль играла Литрис Джой. Но Митчелл Лейзен, чтобы избежать подчинения Ирибу, отказался сотрудничать в гигантском фильме.

Египет Ириба был Египтом 20-х годов, лакированным, сверкающим золотом, со сфинксом более внушительным, чем в Гизе, и с огромными святилищами, где были собраны все боги — сидящие, стоящие, с головой собаки или барана… Бесчисленные божества, толпы статистов — все это свидетельствовало о невероятном богатстве фантазии.

В 1924 году последовало новое продвижение, когда внезапно, с благословения Де Милля, Ириб поставил «Changing husbands». Только Литрис Джой избежала ударов критики. «Нью-Йорк таймс» назвала фильм абсурдным.

Тогда Де Милль сразу же предпринял попытку вернуть Митчелла Лейзена.

Режиссер использовал всевозможные аргументы: он только что расстался с «Парамаунт»; не время отказывать ему в помощи, тем более что на сей раз постановщиком будет он сам, а не Ириб. К тому же гвоздем фильма должна быть железнодорожная катастрофа. Поезд должен был развалиться за несколько секунд («The Road to yesterday»). Кто, кроме Лейзена, способен сделать подобное?

Лейзен позволил разжалобить себя. Но катастрофа едва не переросла размеры экрана, когда разразился бой между ним и Ирибом. В конце съемок они перестали разговаривать друг с другом.

Когда Сесиль Б. Де Милль начинал работу над «Царем царей», его команда оставалась неизменной: Лейзен по-прежнему был художником по костюмам, Ириб по-прежнему художественным директором. Это было сделано не по недомыслию. Яростные противоречия среди членов съемочной группы в чем-то забавляли Де Милля.

В остальном он предпринял все меры предосторожности, чтобы ничто не бросало тень на репутацию его звезд. Христос по контракту обязывался нигде не показываться с сигаретой. Он также дал слово не посещать ночные кабаре и, самое главное, ни под каким предлогом не должен был разводиться до выхода фильма на экраны. Только тогда публика могла бы поверить в созданный им образ.

Драма разразилась у подножия Голгофы, в тот самый момент, когда Де Милль увидел, что Ириб забыл приготовить грозу и что сцена распятия пущена на самотек. Как Гарри Уорнер будет держаться на кресте? Будут ли у него кровоточить руки? Ничего не было предусмотрено.

Приказом Де Милля экзекуция Ириба последовала незамедлительно. Лейзен согласился заменить соперника при одном условии: никогда больше не слышать его имени.

В эпоху, когда «Царь царей», чтобы выйти на экран, должен был получить одобрение религиозного трибунала, состоявшего из католического священника, раввина, представителя православной церкви и буддистского монаха, Поль Ириб покинул Голливуд без сожалений. Он возвратился в Париж, где Мейбел подарила ему на улице Фобур-Сент-Оноре магазин, на фасаде которого имя ее мужа сверкало золотыми буквами на лакированном фоне. Ириб вернулся к своей первой любви — декоративному искусству.

К созданию мебели, тканей, ковров, драгоценностей добавилось теперь украшение интерьера. Он соглашался работать только для личностей известных. Так, Спинелли, гостиную и прихожую которой оформило ателье «Мартина»[119], пригласила его отделать спальню. Быть декоратором той, кого Колетт и широкая публика называли фамильярно «Спи»! Можно ли было представить себе клиентку, способную лучше понять его? «Авантюрность, склонность к риску, когда декоратор сталкивает между собой два-три тона, смешение которых сперва поражает, потом пленяет, аристократическая свобода выбора… встретили в Спинелли идеальную сообщницу. Там, где я судила лишь как любитель цвета и арабески, она видела цель и пользу украшения, бесспорную необходимость роскоши»[120].

Ириб нашел в Спинелли клиентку, о которой можно было только мечтать. Несомненно, что в ее комнате он занимался не только убранством интерьера. Ибо, едва спальня была закончена и «испробована», он получил новый заказ — на оформление столовой. Дело в том, что Спи, певица, прошедшая суровую школу кафешантана, Спи, «с прелестными ножками и плечами», Спи «в своей несравненной спинеллиевской форме»[121], да что там! — Спи не отличалась добродетелью.

Она обладала редкой привилегией: едва увидев ее, простой люд, будь то на галерке в «Казино де Монмартр» или в проходе в «Эропеен», присваивал себе право тайком говорить ей «ты». Между Спинелли и ее зрителями возникала немедленная близость. Одновременно она довольно открыто пренебрегала приличиями, так что определенная пресса с удовольствием смаковала ее похождения. Стоило после ее встречи с одним аргентинцем родиться в Басконии очаровательному младенцу — «Три па танго, опаснейшего танца!» — заявила она испанской ежедневной газете, — как тут же набежали хроникеры. В каждом интервью было тщательно описано то, что она называла своим домом: «Это похоже одновременно на индусский храм, греческий дворец, персидский альков и ложу в кабаре. После того как вы пересекли прихожую, охраняемую гигантским Буддой из зеленой бронзы, вы попадаете в атриум с золотым мозаичным полом; где в круглом бассейне плавают две золотые рыбки, привезенные из Китая. Затем три мраморные ступени ведут в салон с хрустальным потолком… Там, сидя в кресле из лакированного дерева, поддерживаемого двумя драконами, изрыгающими пламя, Спинелли расскажет нам о своих впечатлениях молодой мамы…»[122] Комната, отделанная Ирибом, была под стать всей остальной квартире. Он нарисовал для нее медную кровать, ножки которой образовывали как бы золотой росчерк. Стены бледно-зеленого цвета, низкий столик китайского лака — все это была бесспорная удача. Но главное было в том, что гигантская кровать с тонким японским матрасом, а также ступень, на которую она была поставлена, вызывали пересуды.

Собирался ли Ириб довольствоваться своими успехами на декоративном поприще? Разумеется, нет. Он стал фотографом, испытывал новые методы рекламы, работал на стыке типографии и фотографии, делал превосходные фотомонтажи и в Нью-Йорке, в 1931 году, занял второе место на конкурсе по рекламе, собравшем пятьдесят европейских фотографов восьми национальностей. Ириб обошел на несколько голов Хойнингена-Юина, оставив далеко позади себя лучших в Европе профессионалов. Барон Мейер и Мэн Рей удостоились лишь похвальных отзывов.

То он зарабатывал огромные суммы денег и покупал себе «вуазен» с серебряными фонарями и белыми подушками, потом парусник «Майская красавица», потом дом в Сен-Тропезе. Через некоторое время наступало безденежье, и он продавал авто, яхту, а потом и дом. Тогда Мейбел становилась его агентом и добывала для него контракты. Так она получила один заказ на драгоценности у Картье, а другой… у Шанель.

Мейбел смирилась с шалостями Ириба, смирилась с ожиданием. Ей было довольно телеграммы: «Я не могу вернуться, но я люблю тебя», чтобы не замечать его отсутствия. В чьих объятиях он спал? Мейбел считала, что это было типично французское поведение.

Но она смирялась все с большим трудом и однажды бросила его.

Это случилось за несколько месяцев до июля 1933 года, когда Колетт сравнила Ириба с демоном.

Лучше узнав его жизнь, легче понять это сравнение.

Дело в том, что Колетт с трудом прощала ему отсутствие качеств, свойственных Габриэль. И, в частности, одно из них: «К счастью, к ней не пристали заразительный блеск золота, то нескромное сияние, которое источают существа слабые и осыпанные благами», — читаем мы в великолепном очерке, посвященном Шанель.

Ириб не устоял перед заразительным блеском, и антипатия Колетт не имела других причин. Пренебрегающий богатствами, ведущий жизнь неустроенную, он бы ее позабавил. Подпав под власть денег, он стал для нее демоном.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК