V Обманчивое возвращение
Починить, зашить, восстановить… На сей раз можно было бы сказать, что под влиянием своего ремесла Габриэль судила о делах сердечных терминами кройки и шитья. Заставить Реверди вернуться? Она снова принялась мечтать. Разве она не знала, что любовь нельзя залатать?
Возможно, чтобы вновь привлечь Реверди, она прибегла к предлогу более чем любопытному: предложила ему сотрудничество. Но мы не можем с уверенностью утверждать, что существовала прямая связь между ее предложением и возвращением Реверди в предместье Сент-Оноре. Когда она обратилась к нему? До его возвращения или сразу после? Был ли ее шаг предлогом или следствием? Этого мы никогда не узнаем. Из их корреспонденции сохранилось лишь несколько ответов Реверди, на которых не стоят даты. Как бы там ни было, этой переписки достаточно, чтобы доказать, что предложение сделано было примерно в 30-е годы, когда Реверди затеял писать заметки, которые составили потом «Мою бортовую книгу».
Чего она хотела? Чтобы они писали вместе. Речь шла только об афоризмах, предназначаемых ею для различных журналов. Но она считала, что все написанное ею не годится для печати, если Реверди не внесет свои поправки. На самом деле речь шла о том, чтобы дополнить несколько высказанных ею немногочисленных соображений, относившихся только к ее профессии, размышлениями более общего порядка — о любви, о способности очаровывать. Было ясно, что ей нужна помощь.
Кто лучше Реверди мог бы справиться с подобной задачей? После публикации ее заметок в 1927 году сомневаться не приходилось: в них был весь Реверди, с почти невыносимой лаконичностью оценивавший реальность.
Она должна была иметь над ним настоящую власть, иначе как бы он согласился на подобное сотрудничество? А он пошел на него охотно. Войдя в азарт, он покопался в своих запасах — «…это последнее, что я нашел, то, что было под рукой», — предоставил в ее распоряжение часть того, что собрал, — «…это только самые несерьезные шутки; остальные, те, что я даже не хотел бы видеть опубликованными при моей жизни, имеют смысл только в своей целостности» — и со всей деликатностью говорил о том, что он лишь истолковывает, а не правит написанное ею. Наконец, в каждом из его писем мы находим блестящий анализ технических приемов творчества.
«Разумеется, дорогая Коко, то, что я говорю о моих заметках, относится к ним в целом и связано только со мной… Кстати, поскольку они — отходы моей внутренней работы, я не знаю, когда они перестанут скапливаться… Я выбрал только несколько из старой рукописи, те, что отличаются определенным изяществом. Я пишу их, даже когда бываю пьян. А сколько их я сжег!
Вот как я истолковал написанное вами: можно ли осмелиться доверить груз оправдания в своей правоте тому, кто не может даже дождаться ответа?
А вот изречение, которое я нашел, открыв случайно и наудачу Лабрюйера, оно замечательно подходит к некоторым дружеским отношениям, оправдать которые нельзя ничем и которые я сам поддерживал. Это история моих пьяниц. Любопытно, не правда ли?.. „Ничто так не похоже на крепкую дружбу, как отношения, которые мы поддерживаем в интересах нашей любви…“
Надо иметь нахальство писать в подобном жанре, после того как вы прочли таких типов, как Лабрюйер. Купите его „Характеры“: у вас в библиотеке есть „Максимы“ Ларошфуко и Шамфора. Возьмите и почитывайте их время от времени по вечерам. Это так же хорошо, как калгалеты[101], но в другом роде.
…Секрет и подводные камни данного жанра состоят в том, что он требует лаконичности, значимости и глубины, точности и легкости… Дело проиграно, если выражение заслоняет мысль, то же самое — если мысль не получает нужного выражения.
И чтобы все-таки закончить сегодня вечером, вот вам одно изречение: мысль есть самый благородный и верный путь к сердцу».
Прошло пять лет с тех пор, как Реверди порвал с Парижем, он по-прежнему жил в Солеме. Но счастье, испытанное им вначале, покой, им обретенный, когда он стал жить одной жизнью с монахами: подъем на заре, месса в семь часов, работа по утрам, возвращение в аббатство на торжественную мессу, наконец, вечерни — со всем этим было покончено. Реверди столкнулся с жестокой дилеммой: признать, что он потерял веру, и покинуть Солем, что было равнозначно смирению — понятие для него неприемлемое, — или не уступать и остаться в Солеме.
Он склонился к последнему решению. Следствием его стало то, что он писал все меньше и меньше, печатал и того меньше — библиография его произведений напоминает нам об этом, названия и даты, следующие друг за другом почти без перерыва, вдруг образуют пустоту между 1930 и 1937 годами — и часто покидал свое убежище ради длительных отлучек в Париж.
Эти побеги, отнюдь не успокаивая его, оставляли у него впечатление двойной неудачи. В Солеме Бог покинул его, но он под влиянием озарения, пережитого шесть лет назад, привязан к мысли, что в этом его судьба. В Париже культ лицемерия, одобрение всевозможных мистификаций удручали его. Внезапно он чувствовал себя выключенным из парижской жизни и бывал вынужден покинуть Париж, как несколькими днями назад был принужден бежать солемской пустыни.
В 1931 году, внезапно смирившись с поражением, Реверди решил лечиться крайностями. «Он показался мне человеком, порвавшим с чем-то», — замечает один из его тогдашних друзей.
Небо опустело, пусть так. Ему оставалось только дать себе волю. Тем более что Габриэль не щадила себя. Она старалась пробудить в нем совершенно иную веру: веру в его талант, в будущее, в наслаждение. У этой честолюбицы желание вернуть Реверди усиливалось уверенностью в том, что она столкнулась с полной своей противоположностью. Победить эту противоположность? Пари было как раз для нее. Мы увидим, как позже Габриэль вновь воспламенится при мысли, что сможет выиграть там, где другие потерпели неудачу. Тогда она сознательно ввяжется в авантюру совсем другого рода и самую безумную, какую можно себе представить.
Итак, Реверди снова увидели в обществе Габриэль. Кто из них больше страдал? Реверди от собственных уверток или Габриэль от взлетов и падений своего поэта? Однажды он захотел поселиться отдельно, и она поддержала его в этом желании, для него с большим трудом нашли и сняли мастерскую в квартале Мадлен. Поиски были поручены Вере. Она сама купила все необходимое — мебель, постельное белье. Но при одной только мысли, что ему придется обосноваться в Париже, Реверди охватил страх, и он вернулся в Солем, где оставался взаперти в течение нескольких недель. Оттуда он написал Габриэль одно из тех писем, на которые был мастер, послание должно было ее успокоить, но в нем сквозило невероятное смятение. Тем не менее он постарался, чтобы там были обещания, которых она была вправе ожидать от него: «Как только я приеду в Париж, сразу примчусь расцеловать вас — это я уже мысленно сделал здесь тысячу раз». Или же: «Разумеется, покидая Париж, я рассчитывал вернуться, только не думал, что это произойдет так скоро — ваш зов нарушает мои планы, но в сущности только прерывает их. Я не могу устоять перед радостью опять увидеть вас…»
И действительно, он появлялся снова.
Он устраивался на террасе «Дом», внешне совершенно спокойный, отзывчивый, радушный, речистый, немножко циничный, порою фривольный. Его давние друзья, времен Бато-Лавуара и «Нор-Сюд», встретили его с распростертыми объятьями, Браки, Макс Жакоб, Лорансы, Фернан Леже, Дерены, Брассай, Сандрар, Кокто, Териад. Они ложились поздно, встречались с большим количеством народу, часто завтракали и обедали в гостях. Где еще можно было встретить этого волка, порвавшего с одиночеством, на кого он намекал в письме Габриэль, когда говорил о «пьяницах» и «дружеских отношениях, оправдать которые нельзя ничем»? Обратимся к свидетельству его современников: долгие дни и вечера, заполненные бесконечной выпивкой. Из того же источника: «Он увлекал меня за собой в бары или рестораны, которые любил, иногда к друзьям-англичанам или американцам. В то время он с ними встречался часто. Я так и вижу его в безукоризненном двубортном костюме из серой фланели, со стаканом виски в руке, с непокорной прядью и блестящим взором, бесконечно рассуждающим обо всем и ни о чем». Это было время, когда Дерен, встретив его утром неподалеку от «Клозри де Лила» и приписав его скверный вид монашеской жизни, сказал ему:
— Ты похудел. По крайней мере они не заставляют тебя поститься, твои кюре?
И Реверди возразил:
— Это не пост, это джаз.
Ибо было еще и это: ночные кабаре. Его видели с Габриэль в «Джимми» и во многих других местах, где веселился тогдашний Монпарнас, где, слоняясь туда-сюда, бывали туристы со всего света.
Наконец, была прелесть долгих каникул.
В 1931 году Реверди провел в «Ла Пауза» часть лета. Это было время, когда папки Габриэль обогатились новыми мыслями, через несколько лет появившимися за ее подписью.
Следовало бы попытаться сопоставить эти тексты с некоторыми из заметок Реверди, взятых как из «Волосяной рукавицы», так и из «Моей бортовой книги». Тогда можно обнаружить смущающее сходство. Случайно ли совпадение в выборе тем: благотворное влияние случая, недоверие к вкусу, отвращение к украшательству и небрежности, боязнь, что исправление рискует все испортить, если только оно не сделано мастерски? Надо добавить склонность к каламбуру и хлестким словечкам, а также бесспорное сходство в отборе слов. Очевидность делает доказательства ненужными. Достаточно процитировать некоторые из мыслей Шанель, дабы убедиться, что автором их больше, нежели она, является именно Реверди. После чтения исчезают малейшие сомнения.
«Есть момент, когда нельзя больше прикасаться к творению: когда оно в худшем своем состоянии».
«Хороший вкус разрушает некоторые подлинные духовные ценности, например просто вкус».
«Отвращение часто наступает после удовольствия, но часто и предшествует ему».
«В любви можно дойти до того, что начать обманывать из чрезмерной деликатности».
«Для женщины предать — значит руководствоваться чувствами».
«Если вы родились без крыльев, не мешайте им расти».
«Слабым духом свойственно похваляться преимуществами, которые может дать нам только случай».
Женские журналы, предупрежденные о литературных притязаниях Габриэль, поспешили ознакомиться с ее писаниями. Разочарование было велико. Все ждали, что ее высказывания будут касаться моды. Один американский журнал отправил к ней свою самую квалифицированную представительницу — Мари-Луизу Буске. Она представляла в Париже «Харперз базар». Речь шла о том, чтобы добиться от Шанель «чего-нибудь, больше относящегося к моде».
— Подите к черту с вашими идеями. Всякий наряд всегда есть только отражение души, — возразила Габриэль.
И поскольку журналистка настаивала, она добавила:
— Вы меня за… с вашей модой.
За год до войны разочарование уступило место смирению, и женская пресса решилась опубликовать размышления Шанель, сколь бы «интеллектуальными» они ни казались. Хвалебное вступление подготавливало женщин-читательниц к новым свершениям знаменитого модельера, которая решительно «ни на кого не была похожа».
* * *
В конце 1931 года попытка начать все сначала окончательно провалилась, и место любовника было снова свободно. Заплата продержалась только год. Реверди остался наедине со своими муками, таков был его удел. Но не удел Габриэль, которая, устав от безнадежного повторения, отступилась раз и навсегда. Несчастье можно легко подхватить, она это знала. Она отказалась от Реверди из-за вкуса к жизни и боязни заразиться.
Остается узнать, сколько скандалов, бурь, неистовых ссор, примирений, перемежавшихся нелепыми размолвками, пережили они, прежде чем прекратилась их беспощадная борьба. Можно не сомневаться, что сказано было немало безумных слов. В какой именно момент их взаимного охлаждения он послал ей следующее письмо? «Я бы не простил себе, если б задержался хоть на мгновение с ответом на вашу записку, которую только что прочел. Ничто не могло взволновать меня сильнее. Вы прекрасно знаете, что бы ни случилось — и, видит Бог, сколько всего уже случилось, — вы всегда будете мне бесконечно дороги. Любить кого-то — значит знать его так, что ничто не в состоянии затронуть или разрушить эту любовь. Уметь видеть душу другого, как он сам ее не видит и не знает. Во всяком случае, если бы в моей власти было сделаться злым, это зло никогда не обратилось бы против вас. Просто я считаю, что, учитывая наши характеры, было бы бесконечно разумнее больше нам не видеться и воспротивиться тому, чтобы необузданность страстей все смела на своем пути».
Очевидно одно. Если бы между суетностью Парижа и покоем Солема метался кто-нибудь иной, не Реверди, то в конце концов такое поведение могло бы напомнить перипетии скверной комедии. В данном же случае речь шла о жестоких страданиях, перипетии были только неизбежными остановками на пути к голгофе. Следующее письмо, где встречается слово «война», позволяет абсолютно точно установить, когда Реверди вернулся в свою темницу;
«Мне пришлось оглянуться на себя, отступить медленно и далеко. Короче, я много размышлял и, все передумав и взвесив, пришел к выводу, что мне надо снова поселиться здесь и жить, как прежде, в одиночестве. Во-первых, из-за моего нервного и душевного состояния, требующего, чтобы я относился к себе как к больному. Во-вторых, потому, что пришло время переменить образ жизни, которому я трусливо предавался в течение десяти лет, если я не хочу полностью презирать самого себя. В настоящее время подобное существование стало для меня невыносимым, ибо его больше не извиняют нежные узы и глубокие чувства. Слишком часто во мне преобладала погоня за наслаждением, при полном пренебрежении ко всему остальному. Это все равно что гнаться за ветром — вы начинаете задыхаться, и у вас остается ощущение мучительной горечи. По природе своей я склонен к тому, чтобы докапываться до глубинных корней вещей, и слишком неповоротлив, слишком серьезен, чтобы позволить сквознякам увлекать меня, словно перо, не рискуя при этом удариться больно. Чужая суетность и маета, как бы они ни освежали, впоследствии бессильны уменьшить боль от синяков.
Я хотел бы вновь обрести веру, которая у меня была, и уйти в монастырь. Хотя в таком выборе тоже есть нечто отталкивающее, Но об этом не может быть и речи. Надо оставаться отшельником, одиночкой, мирянином и неверующим. Это еще труднее и героичнее.
Если быть скромнее, то речь идет о том, чтобы сохранить минимум равновесия и самообладания, которые мне удается обрести только в одиночестве, ведя жизнь почти аскетическую в своей простоте, заведя несколько здоровых и успокаивающих привычек. Наконец, война поставила меня в опасное финансовое положение, и я должен во что бы то ни стало прекратить безумства, если не хочу, в добавление ко всему прочему, потерять и ту малую, относительную свободу, которую, возможно, мне помогут сохранить оставшиеся у меня гроши.
Целую вас. П.»
Следует ли считать его абсолютно искренним? Или в письме Реверди набросал портрет одиночки, каким решил предстать в книге, находившейся у него в работе? «Я на пороге забытья, как ночной путник», — читаем мы в «Моей бортовой книге». Действительно, когда на эту тему заводили разговор с Габриэль, она, всегда запрещавшая себе малейшие замечания в его адрес, говорила:
— Когда в письмах он утверждал, что очень несчастен, я понимала, что он снова погрузился в работу. Он как бы объявлял мне: «Я спасен».
Вместе с тем в период своего второго разрыва с Габриэль он только что сделал свой выбор и не успел еще полностью плениться своим несчастьем. Во время его разговора со Станисласом Фюме перед нами предстает человек с обнаженными нервами, еще пытающийся отрицать и свое неверие, и свою потерянность.
— Уверяю вас, я очень-очень счастлив, — утверждал он.
Едва произнеся эти слова, Реверди разрыдался.
Сцена происходила в 1937 году, на улице Сент-Андре-дез-Ар. Это было через шесть лет после второго разрыва с Габриэль.
* * *
Летом 1932 года Реверди не приехал в «Ла Пауза». В правом крыле виллы апартаменты рядом с Габриэль заняла Мися, по-прежнему она, Мися, которая всегда была рядом, когда нужно, Мися, заполнявшая пустоты и белые пятна в любовной жизни Габриэль, Мися и артисты, следовавшие за ней, куда бы она ни ехала, Мися и ее пианино… Англичан было мало, за исключением Веры. Впрочем, по мужу Вера теперь стала итальянкой. Значит, никаких англичан. Никаких лордов. Страница была перевернута. И больше никаких поэтов. В то лето у Габриэль каждый вечер звучала музыка.
Когда приходило какое-нибудь приглашение, Мися и Габриэль отправлялись туда вместе. Газеты сообщали об их присутствии в Монте-Карло в обществе вновь обретенных Мисиных друзей: Филиппа Вертело, Этьена де Бомона и других — и хвалили элегантность подруг. Мися в «Шанель», в «креп-жоржетовом зеленом платье и боа из перьев в тон».
Фактически после разрыва с герцогом Вестминстерским Мися все время была с Габриэль. Поэтому она присутствовала при памятном событии — встрече в Монте-Карло Габриэль и Сэмюеля Голдвина.
Великий князь Дмитрий был посредником. Любовник 20-х годов встретил в расцвете славы ту, что помогла ему в испытаниях, и в свою очередь оказал ей услугу. Потомок Романовых представил ей царя Голливуда.
И вот вновь в судьбе Габриэль совершился удивительный поворот, который не значится ни в одной книге, ибо в Истории остаются лишь те моменты, когда в движение приходят огромные человеческие массы, в ней остаются эпидемии чумы, войны, завоевания, сожженные города, но мало внимания уделяется неожиданным встречам людей. Словно История не является одновременно терпеливым сложением образов эпохи, в каждом из которых содержится своя доля истины, каждый из которых открывает нам что-то, иногда всего лишь пылинку давно ушедшего времени! В конце концов, это — тоже История.
Так, во время потрясений, охвативших Америку в 30-е годы, в период экономического кризиса, углублявшегося с каждым месяцем и готовившего, хотя пока этого никто не подозревал, приход к власти Франклина Д. Рузвельта, в этот ненадежный момент американской истории сын польского эмигранта, ставший преданным гражданином континента, позволившего ему выковать себе судьбу по мерке, Сэмюель Голдфиш, ставший одновременно Голдвином и пионером американского кино, вел с Габриэль трудные переговоры, чтобы убедить ее отправиться в Голливуд.
Эти переговоры были столкновением между сыном и дочерью уличных торговцев, поднаторевших в умении болтать, столь необходимом в их ремесле. На улицах своей новой родины Голдфиш-сын сумел выкрутиться, продавая перчатки. Он был коммивояжером. В мрачные дни своего детства Шанель-дочь в сутолоке ярмарок помогала матери устанавливать семейный лоток. Свидетелем же их разговора был один из последних уцелевших представителей царского режима. Констатировав этот факт, невольно задаешься вопросом, а оказались бы в Соединенных Штатах Голдфиши, не будь на российском троне царей, из века в век заставлявших евреев претерпевать немыслимые страдания, и особенно предков маленького Сэмюеля, которые в русской Польше знали только нескончаемую вереницу погромов? И пусть мне поверят, когда я говорю, что История — это мальчик, издавна знавший, что означал казачий галоп в польском гетто, мальчик, спасавшийся от казаков бегством и тринадцатилетним эмигрантом голодавший на набережных Нью-Йорка в 1890 году. Вполне возможно, что Сэмюель Голдвин не уговаривал бы с такой настойчивостью Габриэль, не сохрани он в глубине души воспоминания об этом голодном времени.
Может быть, его обращение к Габриэль диктовалось неким смутным предвидением? В марте 1932 года четырнадцать миллионов американцев были без работы. Надо было, подобно Сэмюелю Голдвину, испытать гнет нищеты, чтобы понять, что когда она берет за горло, то между куском хлеба и билетом на спектакль выбирают обычно хлеб. Сэм Голдвин сразу понял, что, если придать продукции его фабрики грез дополнительную изысканность, это отчасти поможет ему перенести надвигавшиеся трудности. Было не время осторожничать. Надо было дерзать, щеголять знаменитыми именами и покупать престиж. Так, не имея возможности привлечь широкую публику, можно было обеспечить приток состоятельной клиентуры в городской среде. Его план состоял в том, чтобы дать женщинам повод пойти в кино. Они пойдут, «primo, чтобы увидеть его фильмы и его звезд, secundo, чтобы увидеть последний крик моды».
Ему нужна была Шанель.
Контракт гарантировал Габриэль баснословную сумму в миллион долларов. Сэм Голдвин претендовал на то, чтобы она дважды в год приезжала в Голливуд. Решение знаменитого продюсера было безапелляционно: впредь его звезд будет одевать исключительно Габриэль, как на сцене, так и в жизни. В этом была главная новизна: речь шла не только о том, чтобы «одевать» фильмы, но и о том, чтобы реформировать вкусы звезд экрана в области моды. Как они отреагируют на указ? В Голливуде определилось два течения общественного мнения. Одно — представленное редакторшами журналов мод, называвших себя оптимистками: «Звезды согласятся, потому что это Шанель», и второе — хроникерами, которые, зная, с кем Габриэль придется иметь дело, выражали сомнения: «Шанель и только Шанель?» На съемках еще куда ни шло. Но в повседневной жизни? У каждой звезды были свои вкусы, свой характер и даже дурной характер и дурной вкус.
Голдвин твердо стоял на своем: ему нужна была Шанель.
Тем не менее он был удивлен поведением Шанель. Когда семь лет назад он предложил сотрудничество Эрте[102], тот принял его с восторгом и без колебаний переехал в Голливуд на год. Предложение же, сделанное Габриэль, было гораздо лестнее. Почему же оно ее не соблазняло? Одевать звезд экрана, порождавших мечту и желание, — это было куда престижнее того, что он предложил Эрте! Иметь возможность использовать в личных целях экраны всего мира? Сделать из Мэри Пикфорд или Глории Свенсон «модели Шанель», и это не производило на нее никакого впечатления? Никогда еще подобного предложения не делали француженке. Соглашается она или нет? После многочисленных колебаний Шанель уступила. Она решила поехать в Голливуд.
Но об этом чудесном путешествии — которым любая другая на ее месте похвалялась бы — Габриэль не говорила ни слова. Удивительным в этой болтунье было то, что она никогда не рассказывала о себе.
Между тем скрывать было нечего, напротив, рассказы ее могли бы пойти ей на пользу, возвеличить ее. Тогда почему же она молчала? Молчание стало ее второй натурой. Ей казалось одинаково опасным рассказывать как о главных, так и о второстепенных эпизодах своей жизни. Каждый из них был звеном одной цепи, каждый мог стать золотой жилой для тех, кто захотел бы раскрыть то, что она тщательно скрывала: возраст, убогое начало карьеры, первых любовников.
Попробуйте догадайтесь… Слово — серебро, молчание — золото. Когда ее заставляли, вынуждали поделиться воспоминаниями, она отделывалась шутками. Голливуд? «Это была гора Сен-Мишель задниц и грудей». Почему у нее не осталось более ярких воспоминаний? «А это словно вечер в „Фоли Бержер“. Стоит сказать, что девицы были красивые и было много перьев, как добавить больше нечего». Но все-таки?.. «Никакого „но все-таки“. Вы прекрасно знаете, что все, что „сверх“, между собой похоже. Сверхсекс, сверхдорогой фильм… В один прекрасный день все это должно было рухнуть. Телевидение все расставило по своим местам. И потом, я люблю только детективные фильмы». А атмосфера Голливуда? «Детский сад… Мися переносила ее хуже, чем я. Меня она смешила. Однажды нас пригласил в гости знаменитый актер, который, чтобы оказать нам честь, выкрасил все деревья в своем саду в голубой цвет. Я нашла, что это мило, но глуповато…» А звезды? «О, в ту поездку я встретила только одну звезду, ради которой стоило тронуться с места». Кого же это? «Эриха фон Штрогейма». Почему? «Потому что у него крайности были оправданны». То есть? «Он утолял жажду личной мести. Это был пруссак, изводивший подчиненных-евреев. Ведь Голливуд был в основном еврейским… Евреи из Центральной Европы обрели в лице Штрогейма знакомый кошмар. По крайней мере здесь не было никакого притворства! Вместе они проживали старую историю, все перипетии которой они знали заранее и к которой в конечном счете были привязаны».
Визит Шанель состоялся в апреле 1931 года. Мися сопровождала ее. Их совместное появление в Голливуде было триумфальным. Сэм Голдвин не посчитался с расходами. Несмотря на кризис, Голливуд продолжал оставаться самым безумным местом в мире. Это была столица излишеств, где снимались фильмы с 3000 статистов, где находились гигантские студии, где звезды пользовались абсолютной властью. На встречу с гостями устремились все звезды. От Гарбо до Штрогейма, от Марлен до Кьюкора, от Клодетты Кольбер до Фредерика Марча, каждый считал для себя большой честью побеседовать с той, кого называли «самым великим умом, который когда-либо знала мода».
Когда Габриэль вернулась во Францию, она могла сказать, что не просто посмотрела Голливуд. Не забудем, что она отправилась туда с профессиональными целями. Подобно тому как семь лет назад она узнала, что такое балетные костюмы, работая для Дягилева, что такое костюмы театральные, работая для Кокто и Пикассо, так теперь, при общении с самыми знаменитыми специалистами того времени, она узнала, каковы были требования кино. Она увидела, как снимаются фильмы, встретилась с лучшими специалистами в области декораций и костюмов, с Митчеллом Лейзеном[103], Адрианом[104], Сесилем Б. Де Миллем.
Теперь она знала их, и они узнали ее. В глазах современников она приобрела новый авторитет: она совершила «путешествие в Америку»; она «подписала контракт»; ее творческие способности сделали из нее европейскую величину, к которой обратился Голливуд. Барышня из Мулена, франтиха из Виши, модистка на дому мчалась вперед на всех парах. Какой пройден путь! По сравнению с конкурентами она получила значительное преимущество — то, которое в любой профессии дается международной известностью. Наконец — и это, может быть, было самым главным, — она узнала, и из первых рук, что означает слово фотогеничность. Это понятие она, сознательно или нет, будет учитывать во многих своих моделях.
Но этим дело и ограничилось, и после первого фильма Габриэль[105] звезды заартачились. Они не соглашались, чтобы им, фильм за фильмом, навязывали модели одного и того же мастера, будь им сама Шанель.
Габриэль не пришлось отправиться во второе путешествие, а Голдвин остался на бобах. Но в том, что касается рекламы, все оказались в выигрыше. Все ежедневные газеты посвятили фильму «Сегодня вечером или никогда» длинные статьи. «Нью-Йорк геральд трибюн» приветствовала «бесспорный талант мисс Свенсон и изумительную естественность, которую она внесла в исполнение роли в легкой комедии». Газета замечала также, что последний фильм более выгодно подчеркивает дарование молодой актрисы, нежели ее предыдущие роли, оказавшиеся не слишком удачными. «Верайети» радовалась, что актриса отказалась от отрицательных ролей, которые решительно ей не подходили: «В этом фильме она сыграла блестяще». Слова «хороший вкус» и «здравый смысл» повторялись многими критиками. Наконец, в «Нью-йоркере» можно было прочесть комментарий, где с юмором объяснялись причины разрыва Габриэль с Голливудом. Статья была своеобразной данью уважения Шанель: «Фильм дал Глории Свенсон — возможность блеснуть большим количеством роскошных туалетов. Их создатель — Шанель, знаменитая парижанка, недавний визит которой в Голливуд наделал столько шуму. Но кажется, она не готова в ближайшее время вернуться в наш город просвещенности и знаний. Ибо ей дали понять, что ее моделям не хватает „сенсационности“. Дело в том, что она старается, чтобы дама выглядела действительно как дама. Она и представить себе не могла, что творцы Голливуда, показывая на экране одну даму, стараются прежде всего, чтобы она выглядела так, словно их две». Болтовня кумушек сработала великолепно, и всем стало известно, чем был краткий союз между создателем Голливуда и великой Шанель.
Меньше было известно то, что в Париже, в тени коромандельских ширм, уже проявлялось влияние, без которого Габриэль никогда не приняла бы приглашения Сэмюеля Голдвина.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК