ЗАПИСКИ. Т. XII 1920-1921 годы. Хорватия. загреб

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

30 ноября ст. ст. утром мы с братом сошли с парохода и вступили на землю. Ровно тридцать дней и ночей мы провели в море. Мне вспомнились переживания отроческих лет при чтении Майн Рида, Эмара и в особенности Купера. Как тогда все это казалось фантастическим, сказочным и невероятным! И помнится, как на глазах выступали слезы, когда мы вместе с героями прочитанного разделяли их радостные, торжествующие крики «земля»! Впрочем, не только в детстве, но и потом мне казалось совершенно невероятным пробыть в море тридцать суток, в особенности в наше время, когда морской путь до Америки не превышает восьми дней.

Может быть, благодаря этим воспоминаниям, а может быть, это и в действительности было так, но мне было особенно приятно ступить ногой на землю. Мы не знали, что и как будет дальше, но хорошего мы ничего не ждали. Мы поднимались на гору к полуразрушенному во время войны зданию цементного завода, где для прибывших был отведен громадный навес. Более 400 человек было уже размещено под этим навесом на цементном полу среди разного хлама, оставшегося от цементного производства. Было холодно. Дул ветер, прорывавшийся сквозняком через развалившуюся местами крышу. Тем не менее нам завидовали те, кто еще оставался на пароходе. Там люди продолжали мучиться и мечтать только об одном - сойти на берег.

Под другим таким же навесом была кухня, где русские сестры раздавали сошедшим с парохода горячий суп с хлебом. Порции эти были так малы, что утолить голод было невозможно. Я сказал брату, что попрошу у сестры еще миску супу. Брату было неловко, но я решительно подошел к сестре и попросил еще. Сестра пристально посмотрела не меня, и я чувствовал, что краснею. Взяв из моих рук миску и черпая мне из котла суп, она говорила точно сама себе, что второй порции не полагается. Я поблагодарил. Уже вдогонку она крикнула мне, что после обеда будет чай с куском хлеба. Брату очень хотелось есть, и я предлагал ему разделить со мной порцию, но он отказался. Я уговаривал его попросить сестру налить ему супу, но он не хотел этого. Скоро мы действительно получили по чашке чаю с маленьким куском хлеба.

Много говорили о предстоящей дезинфекции и бане, которая будто бы обязательна для всех, но это было не так. В холодном сарае стояли вагонетки, в которых по очереди принимали ванну, опускаясь сразу по 78 человек в одну воду. Мой брат был в этой бане, но я не решился выкупаться почти на открытом воздухе. Ночь была тяжелая. На сыром, цементном полу, на том же отсыревшем одеяле мы лежали с братом под зияющим отверстием крыши, откуда дуло и было холодно. Мы промерзли еще с вечера, простояв до позднего времени в очереди 146-147-м номерами возле конторы лесопилки, чтобы получить документы и пособие в 200 динар, которое выдавалось всем прибывшим.

С рассветом все были уже на ногах и торопились достать в Бакаре подводы для вещей, чтобы к четырем часам поспеть на вокзал. Подразделялись на группы. Мы записались в группу генерала Петра Владимировича Верховского, получившую назначение ехать в г. Костайницу, расположенный на реке Уна, на границе Боснии. Эта группа состояла из путейских инженеров, железнодорожных служащих и нескольких морских офицеров (Кирилин, Фролов, Чихачев). Несмотря на раннее утро (еще не было семи часов), сестры милосердия приготовили отъезжающим обед. О нас заботились - здесь был питательный пункт Красного Креста. Суп с мясом, кусок хлеба и кружка чая доставили нам истинное удовольствие, хотя теперь мы были независимы, имея в кармане по 200 динар.

Фуры с вещами направлялись дальней дорогой, а мы шли пешком прямо в гору, что сокращало путь верст на пятнадцать. Мы шли через город Бакар. Первый раз мне пришлось видеть в натуре немецкий городок с его остроконечными крышами, окнами на чердаках и сводчатыми входами в подвалы. Это то, что мы видели в детстве на картинках в немецких книжках. Население относилось к нам приветливо и любезно раскланиваясь, вступало с нами в разговор частью на немецком, частью на хорватском языках. Путь был очень тяжелый для такого ослабевшего организма, какой представляли мы собой.

Из Бакара мы вышли по винтовой шоссированной дороге в гору. Скоро мы поднялись так высоко, что пароход «Владимир», стоявший в бухте, казался нам точкой. Мы шли все выше и выше вверх по крутой дороге, местами обсаженной виноградниками, а местами просекающей каменистые, заросшие дикими кустарниками склоны и скалы гор. На полпути нам указали подымающуюся почти отвесно тропу, которая вела к перевалу и выводила нас к селению, расположенному возле вокзала «Бакар».

Все шедшие к вокзалу растянулись по дороге и шли малыми группами. Несмотря на усталость, нельзя было не видеть красоты окружающей обстановки. Мы были в горах и окружены горами, вершины которых были покрыты снегом. И на нашем пути вверху, впереди, на перевале лежал снег. Сзади внизу город Бакар и бухта казались уже картинкой. Такие дивные виды я представлял себе только в Швейцарии.

Запыхавшись и устав, мы добрались до перевала и сели отдохнуть на выступавшие из земли камни. Вся местность здесь была присыпана снегом. Кое-где зеленела трава, на которой виднелись ярко-желтые цветочки. Здесь было тепло. Хотелось расстегнуться. Спешить было некуда, и мы сидели, покуривая и любуясь красотой местности. Мы были на вершине горы, но окружающие нас горы были еще выше, и весь горизонт представлялся нам горной цепью. Темные облака прорезывали эти горы, и лежащий на них снег был особенно ярким. Красивая, но чужая картина!

Здесь недалеко, верстах в трех, проходила итальянская граница, где, по последним сведениям, шли бои с Д’Аннунцио, не пожелавшим подчиниться своему правительству. Издали были слышны орудийные выстрелы. Очевидно, стрельба была недалеко, так как один выстрел был так отчетливо слышен, что мы уловили полет и разрыв снаряда. И тут то же самое! Больно сжалось сердце, и вспомнилось все. Куда и зачем мы идем! Что ждет нас впереди? Мы зашли, кажется, слишком далеко. И мысль восстанавливает в памяти географическую карту. Где Россия и где мы!

В селении за перевалом мы встретили по дороге массу детишек, которые просили у нас русские деньги. Мы, конечно, охотно раздавали детям наши ничего не стоящие бумажки. Это, говорят, итальянский прием попрошайничества. В Хорватии этого уже нет, объяснил встретившийся нам господин. Да и селение это, как пограничное, было итальянского типа. Дома с плоскими крышами и римскими колодцами-цистернами, ничего общего не имеющие с тем типом строений, которые мы видели в Бакаре.

Я отстал и шел один. Меня нагнала местная сестра милосердия. Мы разговорились. Сестра живет уже больше года здесь и служит в русской санатории. Она из Петербурга и страшно тоскует по родным. «Когда же конец этим мучениям?» - сказала она. «Вы были голодные. Я видела этот ужас. Я была в день Вашего приезда с сербскими врачами на пароходе. Я не могла видеть эти страдания. Я потом расплакалась», - говорила она. Ей было известно все. Она знала, что в самый критический момент, в бурю, в разбушевавшемся море, в страшных страданиях, изнемогающая, голодная молодая мать родила ребенка. Он жив, и мать вчера отправлена в санаторий. «Вы устали? - участливо спрашивала она меня, - вот, скоро вокзал». Она расспрашивала меня об эвакуации Крыма, о нашем путешествии и о том, кто я такой и кто у меня остался дома. Возле поворота к станции стоял конный полицейский, который вежливо направил нас направо. Он говорил по-сербски, и мы его понимали.

Мы пришли на вокзал одни из первых, хотя в «гостионе» (корчме) возле вокзала уже сидели русские. Возле гостиона был малый базар, где на прилавках колбаса и хлеб. Мы с братом с жадностью накинулись на колбасу и, сидя тут же на скамье, наслаждались невиданным лакомством.

Подводы с вещами еще не прибыли. Становилось холодно. Мы решили зайти в гостиону выпить по стакану вина. Там уже шли громкие разговоры о большевизме. Два хорвата - местные коммунисты доказывали русским преимущества коммунистического строя.

В тот же день мы погрузились в поезд, специально предназначенный для русских. Вечером мы выехали в Карловац. В товарном вагоне было холодно и тесно, но милое общество, в котором мы очутились, скрасило все неудобства этого путешествия. Группа генерала Верховского поместилась в товарном вагоне, шедшим прямым сообщением в Костайницу. Дочь П. В. Верховского (Кира Петровна) Крестовоздвиженская приняла большое участие в нас и как бывшая сестра милосердия военного времени, искусною рукой женщины устроила нас на чемоданах и тюках. Жена инженера Мария Густавовна Кологривова поила нас чаем.

Это было уже другое общество, напоминавшее что-то далекое прошлое, уютное, хорошее. Г. В. Кологривов вез с собой виолончель, которая стояла в углу возле нас. Инженеры везли с собой самовар. Эти люди не были так разорены, как мы. Они эвакуировались планомерно и были в совершенно иных условиях. Давно уже мы не были в таком милом обществе, и это было теперь особенно приятно. До поздней ночи, даже уютно, при свете свечи, общество беседовало на злободневные темы. Мне было не по себе, и, как только потушили свечку, я почувствовал, что я нездоров. Я не мог заснуть. У меня болели ноги. Мария Густавовна тоже не спала и часто зажигала свечку. У нее болел живот.

Утром 2 декабря мы подъезжали к Карловацу. Нас поразил зимний ландшафт, напоминающий русский декабрьский день. Ничего иноземного, казалось, в этом ландшафте не было, если не считать виднеющиеся издали горы. Мы с братом ходили в Карловац менять деньги. У брата были романовские деньги, турецкие меры и английские фунты. В конторе приняли только романовские пятисотрублевки по 85 динар за каждую. Отношение к русским было здесь приветливое.

В тот же день вечером мы прибыли в Загреб (Аграм). Опять зимний ландшафт. На станции стоял поезд экспресс «Париж - Константинополь». Здесь чувствовалась уже Европа. Почти тотчас мы имели немецкую газету [нрзб. - Сост.] от 16 декабря н. ст. Конечно, прежде всего мы искали увидеть сведения о России, и мы их нашли. Слухи о красном терроре в Севастополе подтверждались. Большевики расстреляли 2836 человек, и в том числе 366 женщин. Опять тяжелая ночь в холодном вагоне. И опять я не мог заснуть. Мне было то жарко, то холодно, и опять ныли ноги. Мы подвигались медленно. В Загребе наш вагон передали на другую станцию, а оттуда мы выехали в Сиссак, где провели в вагоне целый день.

Только к вечеру 4 декабря мы прибыли в Костайницу. Для выгрузки было уже поздно. Только дамам было предложено переночевать в гостинице, а мы должны были ждать в вагоне утра. С нетерпением хотелось тепла. Загреб меня уже мало интересовал. Мне сильно нездоровилось. Медленность, с которой мы двигались раздражала меня и вызывала досаду. Мои ноги коченели от холода, и я узнал, что это происходит не от холода. Вернувшиеся из Костайницы, которая была в трех верстах от станции, рассказали, что их приняли в городе сердечно, радушно и обещали завтра всех устроить. Для дам были реквизированы номера в гостинице, но для прочих свободных номеров не оказалось. Мэр города был чрезвычайно любезен и был рад, когда узнал, что группа русских состоит не из солдат, а представляет собой русскую интеллигенцию. Все это было приятно слушать и вселяло надежду, что завтра можно будет раздеться и лечь в кровать.

Последняя ночь была уже невмоготу мне. Мои ноги болели острой болью, и я не заснул ни на минуту. Я знал, что я заболел. Хотелось добраться до места, какое бы оно ни было, лишь бы было тепло. Тридцать пятые сутки мы не раздевались и не были в теплом помещении. Мой брат уговаривал меня потерпеть до утра, и я сознавал, что это последний этап, но терпение мое истощилось. Всю ночь я провел в темном вагоне, полулежа, полусидя, мечтая только о теплой койке.

* * *

На дворе была слякоть. Глубокий снег таял, делая дорогу непроходимой. Мы шли в город, шлепая по грязи за двумя фурами, нагруженными вещами. Мои сапоги были дырявые, и в них плескалась вода. В городской ратуше нам была предоставлена большая комната библиотеки (она же комната заседаний). Посредине комнаты стоял большой длинный стол и возле него длинные деревянные скамьи. У стен стояло два шкапа. Это была вся обстановка комнаты. Полы были некрашеные. В углу стояла железная печь, которую топила хорватка. От печки шел жар. Я тотчас сел возле печки и, раздевшись, расположился на полу, наслаждаясь исходящим от печки теплом.

За 35 дней мы были первый раз в теплой комнате. Все ютились ближе к печке. Почти тотчас в комнату вошел мэр города. Я извинился и продолжал сидеть, не принимая участия в разговоре. Меня не интересовала эта беседа. Я видел, что надежда наша не сбылась. Опять жизнь на полу, без подстилки, на шинели, в грязи, в пыли, без умывальника и без всяких удобств. Тем не менее я лег в одном белье на грязной шинели и укрылся одеялом, которое было противно взять в руки. Это была сплошная грязь, и тем не менее я спал богатырским сном.

Я проснулся вспотевшим не то от жары, не то от простуды. Мы шли обедать в ресторан при центральной гостинице. За 25 крон (6 динар и 1 кр.) мы пообедали так, как уже давно не обедали. Обед состоял из трех блюд: суп, индейка и пирожное. Мы выпили затем еще кофе. После такого обеда, естественно, захотелось спать, и мы спали. К нам приходили сербы, но меня это мало интересовало, и я вовсе не вникал в разговоры, которые велись на немецком языке.

Вечером мы пили чай из самовара, который привезли инженеры. Было тепло, и мы сидели полураздетыми. Несмотря на сытный обед, мы ели без конца свежие, чудные булки. Я чувствовал себя сытым, но все-таки хотелось есть, и, кажется, мог бы есть без конца. Ночью возле раскаленной печки было жарко, но хорошо. Я не мог спать. У меня страшно болели ноги в коленях. Для меня было ясно, что я заболел.

Утром я хотел заняться чисткой своих вещей и самого себя, но это было уже мне не под силу. Я не мог встать. У меня был ревматизм с осложнениями в суставах обеих ног. Мне не удалось отдохнуть после дороги и хотя бы уснуть день-два как бы следовало. Я сильно страдал и дремал только днем, так как к ночи боли в ногах обострялись до такой степени, что не давали спать. Грязный деревянный некрашеный пол; гряз -ное, не вычищенное после дороги одеяло, шинель и еще грязная одежда, служившая мне подушкой, были до такой степени отвратительны, что отравляли существование. От слабости я не мог умыться и был грязен в грязном белье. Я был противен себе, но не менее противно, грязно и гадко было все окружающее.

Мои сожители - инженеры и железнодорожные служащие были для меня людьми посторонними, и, конечно, им не было до меня никакого дела. Между нами не было ничего общего. Впрочем, они были любезны и всегда предлагали мне чашку чая. Ночью их храп раздражал меня, но я был доволен, что наступал покой и я оставался один. Возле тлеющей углями печки, тускло освещающей комнату, я просиживал всю ночь и, всматриваясь в ярко раскаленные угли, изредка подкладывал дрова, чтобы не затухло пламя. Ни о чем не хотелось думать. Все было так безнадежно или далеко впереди, что моя жизнь для этого была слишком коротка.

Наша жизнь заканчивалась. Мы умирали живыми, закончив свою миссию современников. Нас заменит следующее поколение, и только оно скажет свое слово о тех, кто погиб таким некультурным образом в атмосфере современного культурного человечества. Нам не жаль своей личной жизни. Ее все равно не вернешь. Не вернешь своих прежних взглядов на вещи, на людей, на то, что составляло «святая святых» нашего мировоззрения. Не вернешь и прежнего уважения к человеку, к человечеству и веру в культуру, прогресс и цивилизацию. Было бы наивно верить в возможность хотя бы частично восстановить то, что было создано, над чем работала мысль и что составляло нравственное удовлетворение.

Нас лишили всего. Сначала нас унизили, затем разрушили все созданное нами, потом глумились над нами, ограбили, отняли дом, семью, близких людей и оставили только жизнь как таковую, как ничто не стоящий биологический процесс. Нам жаль только надежды, если таковая может быть, нам жаль того, если мы сможем увидеть еще свою Родину и могли бы помочь своим детям устроиться и поставить их на ноги. Но надежда у нас слабая.

Говорят, что современники не могут объективно излагать и оценивать факты. Только историк явится беспристрастным исследователем и критиком людских отношений. Но мы с этим не согласны. Историк может восстановить факты и беспристрастно разобраться в политической борьбе и людских страстях, но личные переживания ему недоступны. Их может понять лишь тот, кто пережил их. Впрочем, мы ведем свои записки не для историка, а посвящаем их своей дочери. Это единственная цель нашей работы...

Я думал только о койке, чтобы не валяться на полу, на котором помимо всего прочего резким сквозняком охватывал холод каждый раз, когда отворяли двери. Это было мое единственное желание. Впрочем, оказалось, что местная администрация с местным комитетом помощи русским уже озабочена подысканием нам квартиры. Я терял терпение и готов был на все, лишь бы только иметь кровать. Меня успокаивали и говорили, что после католического праздника Рождества мы будем уже устроены.

Сербы проявляли необыкновенную заботливость. Это было что-то новое, непривычное для нас. Уже несколько раз все русские группами были приглашены в разные дома и были в восторге от приема. Местный житель, ветеринарный врач Жарко Павлов Драгойлович (хорват), и мэр города бывали ежедневно у нас в общежитии и были необыкновенно любезны. Я был бесконечно рад, когда наконец нам сказали, что квартира готова. Наше помещение состояло из трех комнат и кухни. Мы помещались вчетвером: мой брат, инженер Максимов (Юрий Вас.), начальник станции Клепетовский и я. Другую комнату заняли четыре железнодорожных служащих с инженером Шиманским во главе. Третья комната была холодная.

Мою койку поставили возле печки. Жена инженера М. Г. Кологривова дала мне подушку и две простыни. Я блаженствовал. Мы были сыты. Брат готовил обед и уверял, что он отлично готовит. Мне больше ничего не было нужно. Я дремал целыми днями и мучился только ночью. Сначала смутно, а потом уже более сознательно я стал замечать, что каждый раз, когда я открою глаза, у меня на кровати сидела с работой в руках милая Кира Петровна Верховская (дочь нашего председателя колонии), проводившая целые дни у нас в общежитии. Кира Петровна прозвала меня дедушкой и проявляла необыкновенную заботливость обо мне.

Мне было хорошо благодаря Кире Петровне. Она пользовалась большими симпатиями членов нашего общежития и всегда была окружена молодежью. Всегда поэтому в нашей комнате было милое общество, которое доставляло мне большое удовольствие. Наступал праздник Рождества. Местный комитет готовился устроить для русских в нашем общежитии праздник. Ежедневно посещающий нас Жарко Драгойлович явно выражал нам свое расположение. Он достал мне молока, приносил яблоко, виноград, кусочки торта. Мы от души полюбили его. Он называл меня тоже дедушкой и относился в высшей степени сердечно к моему по -ложению. Однажды он спросил, желал бы я выписать свою дочь. Жарко имел в Праге знакомства.

Скоро в Киев отправлялся из Праги поезд Красного Креста с увечными воинами-югославянами. Приятель Драгойловича обещал разыскать в Киеве мою дочь и под видом сестры милосердия привезти ее в Прагу, откуда ее легко будет уже доставить в Костайницу. Я не знал, верить или нет, но это был первый проблеск в моей нынешней жизни. Доктор Жарко ответил мне положительно, что месяца через три моя дочь будет здесь. Я написал дочери письмо, которое будет вручено ей в Киеве...

Не менее симпатичным был второй наш посетитель доктор Тадич (Taditch), местный адвокат, пользующийся большой популярностью в Костайнице. Он был председателем местного комитета помощи русским беженцам. Он прежде других познакомился с моим братом и чутко понимал наше положение. В одно утро доктор Тадич принес сверток и таинственно вручил его нам. Там оказалось две смены белья и полотенце. Все это делалась как бы вскользь и незаметно. Иногда они приносили нам русские газеты «Общее дело», «Руль», «Вперед».

За несколько дней до праздников в смежной с нашей комнатой кухне появились женщины, которые подняли невероятную возню. На следующий день в кухню пришли комитетские дамы, которые вместе с прислугой начали стряпать и готовить к предстоящему празднику. Одна из первых узнала о моей болезни вдова Милица Давориновна Штуцин, дочь известного и популярного хорватского писателя [нрзб. - Сост.], который через месяц после этого умер в Загребе. Госпожа Штуцин прислала свою прислугу, красивую хорватку Софью, справиться о моем здоровье. Я спал в это время, но мне был уже приготовлен стакан горячего вина, который мне принесла Софья, как только я открыл глаза. Я соображал плохо, но приветливая улыбка Софьи и серебряный поднос, на котором она держала стакан дымящегося вина, заставили меня очнуться.

Кто была Штуцин и Софья, я не знал, но понял, что кто-то печется обо мне. Я благодарил и после выпитого вина заснул еще лучше. Я проснулся только под вечер, когда начинались адские боли в ногах. Софья опять принесла мне глинтвейну. Мы не могли с ней беседовать, так как она говорила по-хорватски, а меня она не понимала. Тем не менее она принесла мне кусок ветчины и два куска торта. Это было начало. Штуцин приняла меня под свое покровительство, и с этого дня я был окружен заботами.

В течение трех дней Рождества местное общество буквально откармливало нас. В холодной комнате нашего общежития были накрыты столы, и здесь к завтраку, обеду и ужину собирались все русские с местным сербско-хорватским обществом. Обед состоял из шести блюд: суп, рыба, голубцы, салат, торт, затем опять мясное блюдо (индейка или поросенок), пирожное, кофе, чай, фрукты. Водки (сливовица) и вина было без меры. Ужин и завтрак были не менее сытны. Здесь в эти дни мы познакомились с сербско-хорватским обществом.

Это было премилое общество. Не было, вероятно, ни одного человека в Костайнице, который не навестил нашу русскую колонию в эти дни. Вся местная интеллигенция и бюргеры пришли посмотреть, все ли у нас есть. На этот праздник они собрали между собой более 4000 крон. Трудно описать то настроение, которое было вызвано у нас, русских, таким отношением. После того, что мы видели и испытали, такое отношение воспринималось особенно чутко. Сначала этот благородный порыв сербско-хорватского общества казался нам непонятным, но постепенно из речей, которые произносились за столом, наши взаимоотношения вполне определились.

В лице нас, беженцев, чествовалась прежняя русская государственность. Россия - большая, могучая, сильная. Сербское общество понимало ужасную драму русской интеллигенции и не забыло той роли, которую Россия сыграла в деле устроений Сербии. Сербы открыто говорили, что война выиграна Антантой благодаря русским. Они отлично знали, что происходит в России, и не закрывали глаза на весь ужас происходящего. Во имя человеколюбия и культуры они протестовали против унижения, которому подверглась русская интеллигенция, сыгравшая видную роль в развитии общей культуры. Здесь знали русскую литературу, искусство и музыку. В витринах любого книжного магазина в Хорватии можно было видеть в переводе на хорватский и сербский языки Достоевского, Тургенева, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Некрасова, Гончарова, Чехова, Горького и других русских писателей.

Сербско-хорватское общество оплакивало в лице русской интеллигенции русскую культуру и со слезами на глазах говорило об этом в своих речах. «Мы любим русских как своих братьев славян и великий народ и за то, - говорил адвокат Тадич, - что у них широкая натура и благородная душа». Священник Раич требовал возрождения России и объединения славянских народов. Много речей было сказано в эти дни, выяснивших точку зрения сербско-хорватского общества в отношении к русским людям. Оно протестовало против глумления над русской интеллигенцией и истребления лучшей части русских людей.

Культурный мир, говорили они, не может смотреть без содрогания на страдания, которые выпали на долю просвещенных русских людей. «Мы уважаем русских и любим их», - повторяли во всех слоях общества местные жители. Прислуга, отворяя дверь русским, встречала нас словами: «Мы любим русских».

Нам казалось все это сном, сказкой. После расчетливого англичанина и надменных французов, наблюдающих с высоты гордого победителя русскую бойню, такое глубокое понимание страданий русского народа было особенно трогательно. После консервов и куска черствого хлеба, которыми кормили русских наши союзники, нас впервые накормили югославяне. Сербы не могли допустить, чтобы просвещенные из русской интеллигенции голодали. Они торопились накормить нас, и делали это скромно, благородно, культурным приемом, а не так, как давали свои по -дачки французы и англичане.

Я страшно сожалел, что не мог быть на праздниках в церкви. Нам, русским, был почет и уважение. Начальник уезда настойчиво приглашал русских занять почетное место возле алтаря, и русские вернулись из церкви заплаканными. Коленопреклоненно в первый день праздника Рождества священник читал в церкви молитву о спасении русского народа. Мы приводим ее полностью:

«Господи, великий в судьбах и в милости, припадаем Ти грешнии и смирении рабы Твои, со слезами, и приносим Ти молитвы наши за братию нашу русскую, яже страдает в великом бедствии и в братоубийственной брани. Врази бо Святаго Евангелия и святыя Православныя Церкви восташа заблудити верное стадо Твое, попрати благочестие братии нашей и весь род погубити страшным мучением и смертью, и уже кровь многих мучеников пролияша яко воду. Множество старых и расслабленных благочестивых человеков, архиереев же и иереев и прочих служителей дому Твоему, младенцы и родители их убиша, дома и церкви разориша и святыни Твоя осквернена, и ее ныне слышим вопль велий братии нашея страждущия. Мы же, немощнии суще, поспешити в помощь им, Тебе единому Господу, щедре в даянии и скорый в помощи, кланяемся и припадаем с теплыми молитвами и просим Твоего заступления и милосердия за спасение братии нашея. Ты, Господи, по словеси Твоему, взыщеши не смерти человеков, но покаяние и спасение их, сего ради молитися и о заблудших, образуми ум их и возгрей сердце их благодатью Твоею, яко да увидят беззаконие свое, да постыдятся о ожесточении сердца своего и да в покаянии поклонятся святому имени Твоему. Умилосердися, Господи, о всех и всем прости согрешения, стопы их направи по пути заповедей Твоих и благоутробно даруй русскому народу новую спасительную силу за духовное возрождение и преуспеяние в жизни по словесем Божественного Твоего Евангелия. Даждь им мир и в сердцах их всели страх Свой и любовь друг к другу. Утоли раздоры их и возвесели сердца погибающих богатыми щедротами и скорым спасением Твоим. Пошли им, Господи, ангела Своего хранителя да избавить и утешить их, яко да видят и познают милосердие Твое и да всегда благодарящее Тя, величают имя Твое, в Троице славимое, Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно и во веки веков. Аминь».

Наша русская колония сочла своим долгом выразить свои чувства Королю Сербскому и послала в Белград Палеологу телеграмму < . .>

Нельзя было оставить без ответа и благородные чувства местного общества. Госпожа Милица Штуцин, как представительница дамского комитета, безотлучно присутствовала в нашем общежитии все праздники и собственноручно готовила на кухне с другими дамами. На общем собрании было решено преподнести ей адрес следующего содержания:

«Глубокоуважаемая госпожа Штуцин! Русская колония в Костайнице, оценивая дружеское и сердечное отношение местных жителей к тем русским людям, которые вынуждены были покинуть свою Родину и искать приюта среди родственных и дружественных славянских народов в Хорватии, глубоко признательна за те заботы, которые местное население проявило к нуждам и интересам русской колонии. После долгих скитаний, после целого ряда лет борьбы и тяжких испытаний мы, русские люди, не примирившиеся с положением в России и ушедшие от большевиков, нашли покой и ласку здесь, в этом культурном уголке Югославии, среди людей с высокими понятиями о братской любви и морали. Мы отдыхаем здесь в этом милом обществе. В упорной борьбе за благо Родины мы давно отвыкли от уютной обстановки жизни, потеряли все и ушли от культурного мира, испытав все ужасы войны. Вы дали нам покой. Вы поняли наши страдания за Родину. Давно уже мы не видели великого праздника Рождества Христова, встречая его на поле брани, в пути, в море и во всяком случае не дома. Здесь впервые за много лет мы встретили эти дни в семье костайницкого общества среди людей высокой морали, чутко понявших душевное состояние усталых и измученных людей. Вы, М. Т., явились душой этого благородного порыва и дали нам, русским, возможность встретить и провести этот праздник по обычаям нашей Родины. Вы были все время неотлучно с нами, работая без устали, чтобы украсить нам этот великий праздник. Нас посетили в эти дни все, кто только мог, и отметили своим вниманием свое расположение к русским людям. Примите, глубокоуважаемая, М. Д., нашу искреннюю благодарность. В лице Вашем мы видим отражение благороднейших чувств Ваших собратьев и, верьте, никогда не забудем этого братского отношения к нам сербского народа».

Я был болен. В смежной кухне была суета. Дамы не могли примириться, что я болен, и всячески старались мне угодить. Я пробовал встать, чтобы посидеть за общим столом, но мне это было не под силу. Софья тащила мне в комнату все, что было возможно. Дамы стеснялись заходить ко мне в комнату, но я слышал, как они спрашивали Софью, как я лежу и что я делаю. По-видимому, Софья находила, что я обставлен не по положению, и Штуцин говорила мне потом, что она никак не могла примириться, что такой просвещенный человек, как я, лежал на такой кровати и в такой убогой обстановке.

Жена священника систематически готовила мне горячее вино. И это было то, что помогало мне. После ужина мне приносили пунш, глинтвейн, а утром Софья давала мне удивительно вкусный напиток вроде сабайона. Эти горячие напитки бросали меня в пот и вызывали испарину, которая была мне необходима. На третий день праздника мой брат был приглашен в гости, а между тем это был последний вечер. Нужно было сказать заключительное слово и поблагодарить дам. Эта честь выпала на мою долю, так как никто не решался сказать речь на немецком языке.

Я появился за ужином, едва передвигая ногами. Дамы поснимали с себя накидки и боа и укрыли мне ноги. Вечер был оживленный и приятный. Я говорил речь, и фрау Штуцин плакала. Конечно, я не мог сидеть долго и лег в постель. Софья принесла мне пунш. Вместе с ней ко мне пришли хорватки, которые работали на кухне. Одна из них предлагала мне растереть ноги. Это были симпатичные, простые женщины, которые знали очень мало о России, но, видя радушное отношение к нам своих господ, расспрашивали меня о России. Россия большая, громадная, и там все аристократы, говорила мне хорватка по-немецки. Это все, что они знали.

Уже через две недели я сидел в гостях у фрау Штуцин, где было громадное общество, и были приглашены русские (Верховские, Кологривовы, я с братом, Кирилины, Вербицкий). Я сидел в мягком кресле, укутанный в меховую накидку фрау Штуцин, и слушал пение Тадич и игру на рояле двух барышень, Альмы Кривощиц и Миры Бифлин. В конце вечера был подан отлично сервированный ужин. Доктор Тадич опять говорил речь, и опять о России и о русских. Фрау Штуцин, эта добрейшая женщина, опять прослезилась и громогласно заявила, что она не в состоянии примириться с положением и горем русских людей. Казалось, что в каждом из нас она видела Пушкина, Лермонтова, Тургенева, с которыми она была отлично знакома и относилась к ним с обожанием.

Вопрос мудро разрешила стоящая во главе дамского общества в Костайнице Йованка Тадич - жена адвоката Тадич. Она с грудным ребенком бежала из Землина в 1914 году при наступлении австрийцев и шла пешком в двенадцатитысячной толпе беженцев на Албанию. Три месяца длилось это ужасное бегство сербов, пока они достигли через Албанию побережья Адриатического моря. Ребенок ее по дороге умер. Сербские беженцы испытали не меньше, чем русские беженцы. У русских - большевики, у сербов - австрийцы преследовали интеллигенцию и расстреливали и грабили ее тысячами.

Нет, кажется, в Сербии интеллигентного человека, который не сидел бы в тюрьме и не подвергся репрессиям в занятых австрийцами местностях. Вешали женщин, детей, стариков и ни в чем не повинных граждан. В ужасе бежали сербы от этого кошмарного прошлого, оставляя свое имущество на разграбление озверевших австрийцев. Три месяца шла Йованка Тадич с матерью и тремя племянниками, испытывая голод, холод и ночуя под открытом небом, иногда и на снегу. Сначала у них была подвода, но скоро лошадей пришлось оставить. Шли пешком дни и ночи. Двенадцатилетний племянник заболел и не мог дальше идти. Это было отчаяние, но люди были добры и по очереди несли мальчика на руках. M-me Тадич решила ехать в Италию, но итальянцы требовали за перевозку через Адриатическое море безумные деньги и, как выразилась Тадич, положительно издевались над сербскими беженцами.

Йованка Тадич из Италии переехала потом во Францию и жила в Париже четыре года. Она ни на что не надеялась. Ей казалось все погибшим.

Муж ее был в сербской армии, и она не имела о нем никаких сведений. Это было безысходное горе, говорила Йованка, и она вечно плакала. M-me Тадич говорила с нами по-французски. И вот, сказала она, прошло четыре года. Война кончилась, и она вернулась домой и встретила мужа. Йованка Тадич приехала из Парижа как нищая, ободранная, и теперь начала с мужем новую жизнь. Она ожидает второго ребенка.

Постепенно они обзаводятся новым имуществом и находят кое-что из разграбленных вещей. Фортепиано найдено в доме какого-то еврея. Шкапы, зеркала, ковры, занавески обнаруживаются у местных крестьян. При этом, понизив голос, Йованка шептала мне на ухо: «Наши крестьяне грабили нас хуже австрийцев». Они обогатились за это время так, что у них можно теперь видеть все, что составляло имущество ушедшей сербской интеллигенции. Фрау Штуцин подтверждала это, кивая мне головой. Очевидно, об этом не принято было говорить вслух. «У нас “они” тоже играют главную роль», - говорили нам в интеллигентном обществе.

Большевизм распространился по всей Европе. Йованка Тадич говорила нам: «И Вы вернетесь домой, и Вы начнете новую жизнь». Вечер закончился «селянчицей», национальным танцем, состоящим в том, что все берут друг друга за руку и топчутся на месте вроде нашего grand ron. Йованка Тадич не успокоила нас. Она с мужем были молодые люди и могли начать новую жизнь, а нам... Мы были уже в возрасте. Да, к тому же она не отрицала, что масса беженцев погибла, не увидев своей родины.

Из России шли печальные вести. Вчера один из наших русских получил окольными путями письмо из России. Ужасом веет это письмо. Господин Политанский (из Херсонской губернии) дал нам это письмо, и мы приводим из него выдержку:

«Дорогой Костя! Как я обрадовалась, получивши от тебя весточку. Действительно мы все тебя считаем без вести пропавшим. Я получила эту весть от Тани моей, она сейчас служит учительницей на ст. Раздельной, ездит изредка в Одессу, так как она вместе с тем и на каких-то курсах числится. Она мне сообщила обо всех моих родных. Написала, что ты без вести пропал. Мария Васильевна зарабатывает на пропитание себе и трех детей иголкой. Подыкин Сережа, бедняга, бросился под поезд. Петруша умер от тифа. Женя без вести пропал. Сева пошел в большевистскую армию. Надя, вероятно, уже замуж вышла, две девочки, Оля и Таня, служат на железной дороге. Никифора Радова с женой разорвали большевики. Анатолия убила шальная пуля во время отхода. Сережа, мой брат, неизвестно где, и Петя тоже. Об остальных кузенах тоже ничего не знаю. Костя Погонкин тоже умер от сыпного тифа и от голода. Печальные все вести тебе пишу, но в данную минуту ничего приятного нигде ничего нет...»

Первые впечатления сгладились. Жизнь начала входить в норму, и наши общения с местным сербско-хорватским обществом приняли более ровное и спокойное направление. Русские отдохнули, отъелись и приспособлялись. Семейные люди были размещены по квартирам. Мы жили в общежитии. Дни шли за днями скучно, тоскливо, однообразно, грустно и в безделье. Все было сосредоточено на еде. Мы получали пособие в 400 динар ежемесячно, что давало возможность питаться вдоволь и даже пить кофе. Пособие мы получали будто бы от французов, которые взялись содержать крымскую эвакуацию в виде компенсации за те корабли, которые они взяли в свое пользование после Крымской эвакуации.

По утрам каждый себе и группами варили в кухне обед. Все по очереди пилили дрова и убирали комнату. После обеда лежали на койках, а вечером опять ели. Я был еще долго слаб после болезни и едва подымался на лестницу (мы жили во втором этаже). Мой брат заставлял меня гулять, и мы ходили ежедневно осматривать местность. Погода была в большинстве случаев солнечная, ясная, как в наши ясные октябрьские дни. Мой брат предложил русской колонии прослушать курс психологии и начал читать три раза в неделю лекции, которые охотно посещались нашими беженцами. Первое время эти лекции посещались сербами и хорватами, но, по-видимому, они мало разбирались в русской речи и постепенно перестали ходить к нам. Они нас все же не забывали. Очень часто, в особенности я с братом, получали сюрпризы в виде кусков торта, фруктов, а иногда и целых блюд съестного.

Такое отношение к русским проявлялось не только со стороны местной интеллигенции. К нам относились хорошо все. Сапожники в большинстве случаев не брали с нас за починку обуви. Слесарь починил нам кастрюлю и ни за что не хотел взять с нас денег. Они несли нам свои пожертвования мукой, овощами, крупой и прочим. Крестьяне на улице кланялись нам. Солдаты отдавали честь. Среди простого народа была масса людей, которые знали русских. Они были военнопленными в России, некоторые еще до революции, а некоторые только недавно вернулись из России. Все они отзывались наилучшим образом о России и выражали нам свои симпатии. Костайница не была исключением. Отовсюду шли вести о наилучшем отношении к русским во всей Югославии и Чехословакии. Везде прием русских носил сердечный и несколько экспансивный характер.

Конечно, были отдельные случаи грубых выходок коммунистов, которые называли нас контрреволюционерами и отпускали по нашему адресу неприятные замечания, но это был и здесь отброс населения, фабричные рабочие и неудачники в жизни.

Мы вращались в наиболее интеллигентном обществе, во главе которого стоял адвокат Тадич. Инженер Кологривов и мой брат играли на виолончели. М-me Тадич пела и играла на фортепиано. Барышни-хорватки отлично играли на фортепиано. Сначала я стеснялся, и просто мне не хотелось принимать участие в этих вечерах, но обстановка была столь простая и симпатичная, что мы с Мирой начали играть в четыре руки. Постепенно эти музыкальные вечера приняли систематический характер и поочередно устраивались у Тадич, Штуцин, Кривошиц и Драгойлович. Эти вечера носили такой дружеский и задушевный характер, что минутами мы забывали свое положение. Это были собрания не только музыкальные. Здесь шел обмен мыслей и велись разговоры, соответствующие высокообразованному обществу. Беседа велась на немецком языке, а у Тадич - на французском. Это было премилое общество, и здесь впервые после долгих скитаний мы увидели европейски образованных людей с высокими понятиями о морали. Это была немецкая культура.

* * *

В то время, когда для нас Крымская катастрофа уже закончилась, к берегам Адриатики продолжали прибывать пароходы с Константинопольского рейда, перегруженные крымскими беженцами, и мы улавливали слухи о происходящих в бухте Которской, Дубровнике и Бакаре ужасах. Мы знали также, что на юг проследовали сербские власти для урегулирования каких-то вопросов, связанных с выгрузкой беженцев. Несколько раз через Костайницу проходили эшелоны с русскими, и некоторым из нашей колонии удавалось побывать на вокзале и говорить с беженцами.

Постепенно начала выясняться действительная картина катастрофы, а несколько позже мы уже знали все подробности которских событий. На разгруженных кораблях были наши знакомые, от которых потом мы получали письма, а еще позже слушали рассказы переживших эти ужасы, как выражалась публика. Для тех, кто не выдержал тяжелых условий эвакуации и погиб во время этой катастрофы или заполняет теперь санатории для туберкулезных и разные госпитали, а также для детей, оставшихся круглыми сиротами, конечно, это был кошмарный ужас.

Все одинаково возмущались французами и с негодованием описывали в своих письмах грубое и жестокое обращение их с больными, измученными и голодающими пассажирами. Со свойственной русскому человеку характерной наклонностью всепрощения Н. А. Тарновский писал мне: «Ну да Бог с ними, не стоит вспоминать этих мерзавцев». Еще позже сестра милосердия А. П. Брайловская говорила нам, что французы на пароходе «Брезгавия» вели себя отвратительно и били даже по физиономии офицеров. Обращаясь дерзко с мужчинами, французы цинично относились к русским женщинам и под видом угощения заманивали в свои каюты голодных женщин и делали дамам гнусные предложения. К сожалению, многие попадались в эту ловушку, и случаи продажности не подлежали сомнению. Исключение составлял французский повар, пожилой человек, действительно оказывавший внимание русским женщинам.

Хронологически события происходили в следующем порядке. Первым, то есть 26 ноября, из Константинополя в бухту Которскую прибыл американский миноносец № 206, на котором было всего 38 русских. Отношение командира миноносца и всей команды к пассажирам было исключительно хорошее, предупредительное и сердечное. Кормили отлично. Публике были предоставлены все удобства, какие только можно было дать в плавании. Мы знали это от семьи генерала Стремоухова, следовавшей на этом миноносце. Вера Николаевна Стремоухова, супруга генерала, отлично говорит по-английски и много беседовала с командиром миноносца. Она восторженно вспоминает этого культурного и благородного человека и говорила нам, что это не первая ее встреча во время катастрофы с американцами. В Константинополе, разыскивая мужа, она очутилась на борту военного американского судна, и там тоже американцы были в высшей степени предупредительны. Она помнит, как, несколько растерявшись, она хотела обратиться к командиру крейсера, но последний предупредил ее и, идя ей навстречу, сказал: «Я рад видеть вас на борту своего корабля, чем могу служить?»

Миноносец прибыл в Которо раньше, чем из Белграда было дано знать о Крымской катастрофе и направлении беженцев в Сербию. Тотчас же, не выжидая распоряжений из Белграда, сербские власти совместно с местным сербским обществом и русскими беженцами прошлогодней эвакуации по собственной инициативе начали устраивать питательный пункт и подготавливать помещение для лазарета. Во главе этих организаций стали m-m-me Киклич с мужем - начальником местной бригады (полковник Киклич, серб, женат на дочери какого-то русского профессора), m-me Туманович, урожденная Апухтина, вышедшая замуж за сербского офицера, m-me Санников,m-me Камненович и др.

Работа шла дружно, говорила нам Вера Николаевна, которая с первого же дня начала работать на питательном пункте. Дамы не гнушались грязной работы и даже сами мыли полы. Мужчины приготовляли кухни и исполняли тяжелую работу. Г. Киклич и сербский военный врач Хорлай, как истые друзья России, говорят, отдались всей душой делу помощи русским, так что впоследствии г. Кикличу был преподнесен адрес от беженцев.

Почти тотчас в Которо прибыл французский пароход «Сюже», переполненный сверху всякой нормы крымскими беженцами. На нем свирепствовал тиф, и потому пароход, не разгружаясь, был поставлен в карантин. С берега было видно, что «Сюже» как мухами облеплен людьми, и, конечно, чувствовалось, что там настоящий ад, но помочь им было невозможно. Продовольствие на пароход подавалось с берега, и это все, что возможно было сделать.

Спустя несколько дней в бухту вошел американский пароход «Истрим-Виктор» («Эспир»), снявший в константинопольском рейде с парохода Рион свыше 1400 беженцев. Этот пароход принадлежал американскому миллиардеру, везшему в Севастополь рельсы и паровозные части для армии г. Врангеля. Вся команда на пароходе была американская. По общему отзыву, отношение владельца корабля и команды было исключительно хорошее. На пароходе находилось более 10 беременных женщин. Им и детям тотчас же было отведено лучшее помещение на кормовой части и предоставлены все возможные удобства, до ванны включительно. Кормили американцы за свой счет сытно и отлично. На пароходе не было ни одного голодающего. Всем была дана возможность умыться, почиститься, переодеться. Неимущим американцы выдавали белье, мыло и вообще помогали чем можно. У них был свой врач, американец, который вникал во все мелочи корабельной жизни и приходил на помощь там, где это было нужно.

В результате пароход прибыл в Которо благополучно, и на нем почти не было больных. Одна из женщин родила в пути, окруженная всеми заботами, а другая (жена полковника Чернова, с которой мы познакомились потом в Загребе) родила тотчас по вступлении на берег. После «Истрим-Виктора» в Которо прибыл переполненный беженцами французский пароход «Сиам», и с этого дня начались тяжелые испытания для русских беженцев. На «Сиаме» был тиф во всех его видах, оспа и другие болезни. В сущности говоря, на нем почти все были больные. Тиф продолжался более месяца, и потому пароход не разгружался, а стоял в море, выдерживая карантин. Немытые, грязные, покрытые вшами, валяясь вповалку в трюмах, на палубе под открытым небом, больные и здоровые вместе, не сменяя белья больше месяца, полуголодные, эти несчастные люди переживали невероятные муки.

К 10 декабря почти одновременно в бухту вошло еще два парохода с беженцами - «Австрия» и «Брезгавия», оба французские. Здесь было более благополучно, но все же на том и другом много тифозных и вообще больных. Корабли были переполнены сверх нормы и должны были выдерживать карантин. Как нарочно, в это время наступил период дождей, а временами дул так называемый бора, лишавший иной раз возможности подвозить к пароходам пищу. Условия существования на этих пароходах были ужасные. Сестра милосердия Брайловская говорила нам, что вшей на «Брезгавии» развелось столько, что они хрустели под ногами. Впрочем, ходить было почти невозможно, так как палуба, трюмы и все закоулки парохода были до тесноты переполнены людьми, и для прохода оставалось пространство, в которое едва можно было поставить ногу.

А. П. Брайловская с мужем (товарищем прокурора Киевского окружного суда) помещались на палубе в крытом помещении возле коменданта парохода. Поэтому она знала то, что докладывали коменданту. Ей было известно, что еще в пути на пароходе умирали, и покойников выбрасывали в море. Она помнит умерших пять детей, несколько калмыков, несколько казаков и четырех беременных женщин, страдавших от качки и не выдержавших этого путешествия. Уже по прибытии в Которо в море было выброшено четыре трупа. «Брезгавия» и «Австрия» были в одинаковых условиях и стояли в бухте рядом. Впрочем, на «Австрии», говорят, было еще хуже.

Карантин продолжался две недели. Разгрузка шла постепенная. Одна и та же баржа подходила поочередно то к «Брезгавии», то к «Австрии» и выгружала сначала больных, а потом здоровых. Такая разгрузка продолжалась бы бесконечно долго, если бы не помогли французы. Перед католическим праздником Рождества они потребовали немедленной разгрузки, угрожая в противном случае оставить пароходы. Их требование было исполнено, но это создало невероятную суету и беспорядок. Выгружали спеша день и ночь без системы, без плана. Брали на баржи и катера и больных и здоровых, детей без родителей, родителей без детей - одним словом, тех, кто был ближе к трапу. Дети плакали, жены вопили, разыскивая мужей, мужья теряли вещи, и все это ночью, в темень, выбрасывалось на берег, чтобы скорее разгрузить пароходы.

На берегу творилось нечто невероятное. Более десяти тысяч людей с детьми, женщинами, стариками, с тюками и вещами скопилось на молу и проводили дни и ночи под дождем и ветром на дворе. Мужья разыскивали жен, родители детей, дети родителей, люди искали свои вещи. «Немудрено, - говорила нам сестра милосердия Л. А. Янковская, - что распорядители и администрация потеряли голову». С пароходов снимали людей истощенных, оборванных, измокших, сплошь покрытых вшами. Л. А. Янковская, работая в госпитале N° 1 возле Мелине, в непосредственной близости мола, говорила нам, что эта толпа людей была до такой степени жалкая, что она не могла равнодушно смотреть на нее.

Питательный пункт не справлялся. Выбиваясь из сил, чтобы помочь чем только можно, она целыми днями варила чай и давала его всем, кто только просил. Котел грелся день и ночь. Насколько люди изголодались, было видно из того, что когда в госпитале оставались корки хлеба и она, Янковская, выносила их к молу, то ее окружала толпа, и все одинаково, и женщины и мужчины, расхватывали эти корки, и ей до сих пор мерещатся крики: «Дайте и мне!» Беженцев тотчас начали водить группами в баню, но разместить их после бани было негде, они оставались на дворе под дождем.

Госпитали были переполнены. Размещать больных было негде, и они подолгу лежали на дворе. Бараки тоже не успели еще оборудовать, и тифозных клали прямо на землю, на тонкий слой соломы. Еще хуже было в палатках. Дул сильный ветер. Палатки часто срывало, и все эти сооружения рушились прямо на больных. Постепенно эту толпу начали разрежать, переводя беженцев в наскоро приспособленные лагеря (в Мелине, Зелениках, Джановичи, Лепетано и Баушице), где они продолжали выдерживать карантин. Конечно, о койках или нарах не могло быть и речи. Размещались на полу, на земле, но и то хорошо, что люди были под крышей.

Наихудшее положение было в Джановичах, где лагерь был устроен в ангарах. Сестра милосердия Брайловская заведовала в Лепетанах амбулаторным приемом. Здесь, говорила она, все были больны. Люди были настолько истощены, что у весьма многих появились карбункулы и цинготные явления. Госпитали не могли, конечно, вместить больных, и потому умирали одинаково и в бараках и в лагерях. Бывали дни, когда не успевали хоронить умерших и вследствие этого устраивали братские могилы. Несомненно, говорила нам сестра Янковская, многих хоронили как без вести пропавших, так как поступали они в госпиталь в бессознательном состоянии и установить их личность было невозможно. Потом уже, когда все улеглось, начали хоронить в одиночку, и над могилами ставили деревянный крест с надписью на нем чернильным карандашом имени, отчества и фамилии умершего.

Таким образом, в бухте Которской погибли не сотни, а тысячи русских людей. Установить точно, сколько на кладбище в Мелине похоронено русских, говорят, трудно, так как в братские могилы клали людей без счета, в суете, едва успевая справляться с похоронами. Нам известно, говорила нам сестра Брайловская, что умершим велись списки. Такой список, между прочим, имеется у председателя Зеленикской колонии Н. Н. Бородина (б. товар. прокурора Черниговского окружного суда). Но это было уже тогда, когда жизнь в лагерях получила некоторую организацию. Цифры называют разные. Доктор В. А. Свиридов говорил нам, что он слыхал, будто в Которской похоронено около 3000 человек, а другие говорят, что умерших было не более 2000, но факт тот, что которские события дали плачевные результаты и дорого обошлись русским беженцам. <. .>

А между тем в виду берега стояли еще зараженные пароходы «Сюже» и «Сиам», где творилось нечто ужасное. Беженцы вопили и молили свезти их на берег. Помогли французы, которым невмоготу было выдерживать карантин. И вот после этого тяжелого испытания часть беженцев с «Сиама» начали выгружать в Дженовичах, а остальных на остров Кобыло и в Оштро при входе в бухту, в изолированный и пустующий замок Франца Иосифа. Здесь возле замка скоро выросло другое русское кладбище. В. С. Подрешетников был на этом кладбище и говорил нам, что по сравнению с кладбищем возле с. Ерцегнова, конечно, это небольшое кладбище, но, во всяком случае, на нем не менее ста русских могил.

Пароход «Сюже» с 3000 беженцев так и не выгрузился в бухте Которской и был направлен для разгрузки в Дубровник. Скоро в Которо из Константинополя прибыл еще пароход «Херсон», но он вошел в бухту, когда все пароходы были уже разгружены, и потому справиться с его разгрузкой было легче.

Еще долго пришлось крымским беженцам жить в лагерной обстановке Которской бухты. Отправка в глубь Сербии происходила чрезвычайно медленно, группами не более 50 человек. Последняя партия была отправлена только в конце февраля. Переполненными оставались лишь госпитали. Уже почти летом из Константинополя были доставлены последние беженцы на небольшом пароходе «Тула», и этим закончилась здесь крымская эвакуация.

Таким образом, которские события тянулись более трех месяцев, и если принять во внимание, что сюда попали люди, которые сели на пароходы в Крыму в последних числах октября 1920 года, то можно себе вообразить, что испытали те, кто не сходил с пароходов почти два месяца и затем почти столько же пробыл в лагерях и в пути, пока не обосновались в одной из русских колоний Югославии. Тысячи русских людей, покинувших навсегда свою Родину, нашли уже себе приют на кладбищах дружественной нам Сербии. А сколько их выброшено в море в пути и сколько без вести пропавших и лежащих в братских могилах!

Сколько круглых сирот, ютящихся теперь по приютам, и матерей, заполняющих санатории для туберкулезных. И все это происходило на глазах всего мира, на глазах наших бывших союзников, которым мы спасали Париж. Приняв руководство эвакуацией, французы сбросили привезенных ими русских на берег и ушли. Их никто не видал на берегу. Впрочем, они вряд ли решились бы показаться среди русских. Здесь они не были бы хозяевами положения и были бы избиты, как заклятые враги русских людей.

Но зато русские никогда не забудут дружеского отношения сербского общества и вообще сердечного отношения населения к беженцам, на долю которых выпало пережить такую небывалую катастрофу. Как после большого сражения идет подсчет убитых и раненых, так и здесь подводится итог людским отношениям, доведшим человечество до такой катастрофы.

Американцы были свидетелями этой катастрофы и, конечно, не оставались только зрителями происходящего. Все в один голос утверждают, что всюду они приходили на помощь и вели себя джентльменами. В. Н. Стремоухова рассказывала нам, что когда в разгар разгрузки русские, устроив в Мелине возле кладбища алтарь, служили молебен, американцы сняли фуражки и чинно стояли в толпе молящихся. После молебна командир миноносца выразил свое удивление по поводу религиозного настроения беженцев. Измученные, голодные, больные, они прежде всего молятся Богу. Американец неоднократно выражал m-me Стремоуховой свою глубокую печаль, видя, что приходится переживать русским людям. Не менее благородно держали себя матросы с миноносца № 206. Собрав между собою довольно значительную сумму, они раздавали деньги тем, кто нуждался. Между прочим, сестра Янковская получила от них около 400 динаров.

Мы знали, что одновременно с которскими событиями происходит драма и в Бакарской бухте, куда тоже направлялись пароходы с крымскими беженцами. «Владимир», как оказалось, прибыл в Бакар благополучнее других. После него пришли два парохода «Вал» и «Херсон». «Вал» был небольшой корабль, на котором находилось всего 613 человек. Конечно, и на нем были больные, но особых затруднений при выгрузке его не было. В ужасном положении прибыл «Херсон», имея 3000 беженцев, в числе которых одних только сыпнотифозных было 150 человек.

Пароходу не разрешили даже стоять в бухте, а отправили на рейд. Дождливые декабрьские дни с холодным ветром и разыгравшейся бурей делали существование на этом пароходе крайне тяжелым. Пища доставлялась на пароход из Бакара, но два дня было таких, что подвезти ни супа, ни хлеба было совершенно невозможно, и все пассажиры были двое суток совершенно без пищи. «Херсон» стоял на рейде три недели, выдерживая карантин, но и потом, при разгрузке его, к беженцам с парохода «Херсон» относились с предосторожностями и выдерживали их в госпиталях и в вагонах ж.д.

Мы не знаем, как дело обстояло в море, но знаем, что после разгрузки «Херсона» в вагонах в Бакаре умерли 14 человек. Борьба с тифом продолжалась в Бакаре долго, и мы знаем, что командированный в Бакар русский священник заразился там сыпным тифом и умер. Впрочем, на кладбищах на побережье Бакар русских могил не так много. По справке, добытой нами в Загребе у уполномоченного Красного Креста П. М. Боярского, в Бакар высадилось всего около 7000 беженцев, в то время когда в бухте Которской выгружено более 14 тысяч человек и в Дубровник - 3000.

Население Бакар относилось совершенно иначе к русским, чем в Которо. Хотя, говорил нам секретарь Боярского Г О. Бондарук-Везимов, бывали отдельные случаи внимания к русским, но в общем отношение было плохое, причем было много возмутительных случаев. Так, например, нанимая подводы для больных, Бондарук договорил хорватов, которые назначили за подводу по 270 динар. Когда П. М. Боярский согласился на эту сумму, они потребовали 500 динар и сказали, что через 10 минут цена будет еще дороже. Когда Боярский согласился и на эту цену, они потребовали 600 дин. Сидя за стаканом вина в гостиане, хорваты издевались над Бондаруком, когда он бегал от Боярского к мужикам и обратно.

Нам говорили в Костайнице, что в Хорватии вряд ли русские встретят хороший прием. Хорваты тяготеют к Австрии и ненавидят сербов. Между сербами и хорватами существует непримиримая вражда, и естественно, что, видя в русских союзников сербов, хорваты будут относиться к русским враждебно. Тем не менее мы уже знали, что местами и в Хорватии русских встретили очень приветливо, а некоторые хорваты оказали беженцам исключительно радушный прием.

Сбивал с толку большевизм. В лице русских беженцев рабочие массы видели контрреволюционеров, и на этой почве возникали всякого рода осложнения. В Загребе, например, где все рабочие и низшие служащие заражены большевизмом, отношение к русским определялось не национальными взаимоотношениями, а проявлением большевизма. Достаточно было появиться в городе в форме, чтобы вызвать злобное отношение местных большевиков.

* * *

Мой брат Николай Васильевич получил через профессора Лапинского из Загреба предложение занять место ассистента при Институте экспериментальной медицины в Загребе. Мы решили не расставаться. Мне очень не хотелось ехать в Загреб, где, по слухам, к русским относились плохо, и к тому же я чувствовал себя еще очень слабым, но обстоятельства складывались так, что нужно было ехать. Нам было жаль уезжать из Костайницы. Проводы носили сердечный характер. Дамы нанесли на вокзал массу цветов, а m-me Шпицин преподнесла мне громадный торт. Наш отъезд совпал с радостным известием. Газеты сообщали о восстании в Кронштадте и повсеместных выступлениях против советской власти. Мы выехали из Костайницы 8 марта (24 ст. ст.), но решили связи с Костайницей не терять. В вагоне я подобрал брошенную хорватскую газету, в которой сообщалось, что Петроград и Москва в руках повстанцев. Советская власть бежала в г. Новгород.

Загреб (по-немецки Аграм) - столица Хорватии, большой европейский центр с немецкой культурой. Почти 60% населения говорит по-немецки. Медицинский факультет помещается на окраине города, на горе, именуемой Шалата (Salata). Профессор Микуличич, патрон брата, хорват, встретил нас любезно и говорил с нами по-немецки. Первые дни мы помещались в общем корпусе, в комнате возле анатомического института, откуда шел отвратительный запах. Через несколько дней нам была предоставлена меблированная комната в небольшом флигеле, где уже жили две русские студентки К. А. Кутепова и Г. О. Липская.

В Загребском университете было уже более 40 студентов и наши русские профессора: Лапинский и [нрзб. - Сост.]. В политехникуме были русские профессора Тимошенко и Плотников. Во время войны здание медиц. факультета было занято под лазареты, имущество которых осталось в распоряжении университета для будущих клиник. Вот почему нам посчастливилось. Профессор Микуличич предоставил нам две отличные кровати, одеяла, подушки, простыни, полотенца и выдал в пользование посуду: тарелки, ножи, вилки, ложки, стаканы и проч.

Наш флигель назывался «русский домик», так как в прошлом году в нем тоже жили русские. Первые дни было непривычно в этой новой культурной обстановке. Чистое постельное белье, одеяла, ночные столики, клозеты, ванная - все это доставляло физическое наслаждение, которое нежило изломанное долгими лишениями непривычное тело. Мой брат был занят целыми днями и приходил лишь обедать. Студенки Кутепова и Липская отсутствовали с утра до позднего вечера. Я оставался один. Во флигеле больше никого не было. Не было и прислуги.

Мы решили обедать дома, тем более что в квартире имелась газовая плита. Утром я ходил на базар и после уборки комнаты готовил обед. К вечеру нужно было приготовить что-нибудь закусить и вытопить печь. Я сам мыл белье, починял одежду, одним словом, занимался хозяйством. Денег пока у нас было мало, и мы жили первое время очень скромно. Как мы ни скупились, но события в России заставляли нас покупать иногда газеты. Кронштадтское восстание ликвидировано.

Большевики одержали вновь победу, и, видно, надолго. После того подъема, который пережили русские при первых известиях о восстании, у всех поголовно появилось угнетенное состояние. Многие уже собирались ехать в Россию и радовались как дети. Почему-то почти тотчас после Кронштадтского восстания во всей Европе начались большевистские выступления. В Германии идут уличные бои с большевиками. В Англии забастовали рабочие. В Австрии готовится погром интеллигенции. В Италии ежедневно ждут установления советского строя.

В Загребе чувствуется напряженное состояние. Рабочие бастуют. Ежедневно разбрасываются прокламации, взывающие к свержению существующей власти. Рабочие и низшие слои населения держат себя вызывающе и настроены большевистски. Все питейные заведения переполнены простонародьем, отравляющим существование.

Я ходил всегда в ближайшую лавку за хлебом. Там постоянно за прилавком пили какие-то люди. «Что вам здесь нужно, поезжайте к себе в Россию», - сказал мне как-то по виду рабочий. Я перестал ходить в эту лавку. Такие выпады приходилось выслушивать часто. В особенности неприятна была как-то моя встреча с группою рабочих на «Илице». Рассматривая в витрине газеты, я услыхал сзади себя ломаную русскую речь. Обернувшись, я встретил свирепый взгляд рабочего, который на мой вопросительный взгляд отвечал мне: «Да, да ...» (следовала отборная русская брань). Поравнявшись со мною, этот хулиган с искривленным от злобы лицом показал мне сжатый кулак и отвалил по моему адресу отборную ругань.

Бывали и другие случаи. Я встретил однажды прилично одетого человека, по виду рабочего, шедшего с прилично одетой женщиной в платке на голове. Еще издали я заметил, что они говорят про меня, а поравнявшись, он отпустил по моему адресу: «Старый буржуй».

На Шалате рабочие и служащие относятся к нам несколько сдержаннее, но и здесь не обходится без неприятностей. «Русская рожа», - сказал однажды рабочий, проходя возле доктора Я. И. Кильмана (ассистента при анатомич. институте). Мой брат Н. В. избегал ходить в город и поторопился приобрести статское платье, чтобы не выделяться в толпе. Интеллигенция на Шалате, и в частности профессорская среда, отлично знала это, но тактично молчала.

Нельзя сказать, чтобы мы чувствовали себя хорошо и в обществе хорватской интеллигенции на Шалате. Это было не то, что в Костайнице. Впрочем, вернее, у нас с ними не было никаких отношений. Это были официальные, сухие отношения, или, вернее, шапочное знакомство. О русских делах было не принято говорить, и этот вопрос обходили молчанием. Технический персонал в университете относился к нам явно враждебно. Точно такое же отношение доминировало и в городе.

Русские были навязаны Хорватии, и это чувствовалось во всех мелочах повседневной жизни. В лучшем случае совершенно безразличное отношение с оттенком некоторой небрежности к умирающей нации, а в большинстве явно недоброжелательные отношения - так можно безошибочно определить отношение хорватской интеллигенции к русскому беженству. Конечно, бывали исключения, но это были единичные случаи.

Впрочем, этот вопрос нас мало интересовал. Мы встревожены новым выступлением союзников. Французы требуют ликвидации армии генерала Врангеля, как англичане требовали в свое время роспуска армии генерала Деникина. Французы насильно отправляют солдат в советскую Россию. Мы не сомневаемся, что очередь дойдет и до нас. Англичане ведут переговоры с большевиками о возвращении русских беженцев в Россию. Мы этого ждали, да к тому же нас уже ничем удивить нельзя. Больше того, что мы пережили, пережить нельзя. Страшна только смерть.

* * *

11 июля 1921 г.

Перед глазами стоит кошмар пережитого и переживаемого. Мы решили, что я уйду один. Моя дочь останется с тетками в Киеве, пока добровольческие части, отступив, перегруппируются и затем вновь начнут наступление. Тогда еще была надежда. Даже позже, когда добровольцы откатились почти до Новороссийска, компетентные лица уверяли, что месяца через три добровольцы вновь погонят большевиков, и мы будем дома. Моя дочь точно чувствовала гибель всего. Приняв решение остаться с тетками, она вдруг изменила свое решение и перед самой эвакуацией Киева, узнав, что я нахожусь в Кременчуге, засуетилась и рвалась ехать ко мне.

Я со своей стороны впал в отчаяние и уже в дороге ужаснулся нашему решению. Я видел уже тогда, что мы расстались, может быть, навсегда, но было уже поздно. Свершилось то, что вдесятеро хуже смерти. Может быть, конечно, моя дочь не выдержала бы всей обстановки, в которой совершалось бегство русской интеллигенции. Может быть, она погибла от тифа, как погибли многие. Может быть, она была бы убита на румынской границе или замерзла на снегу. Может быть, если бы мы были вместе, нам не удалось бы эвакуироваться из Одессы, но... может быть, если бы все эти испытания были пройдены, мы были бы теперь вместе.

* * *

22 июля 1921 г.

Страшные вести идут из России. Небывалая засуха и надвигающийся голод грозят ужасными последствиями. Советская печать не может скрыть положения и бьет тревогу. Московская «Правда» сообщает: голод охватил уже около 25 миллионов населения; голодает все Поволжье, часть центральных губерний и Сев. Кавказ. «Вся Самарская губ. на колесах - бежит население на восток». Московский Патриарх обратился с воззванием к епископам Кентерберийскому и Йоркскому с просьбой о немедленной присылке хлеба и медикаментов в Россию, где большая часть людей приговорена к смерти. Началась агония нашей Родины, нашего народа, пишет «Новое время». В политических кругах Парижа, как русских, так и иностранных, доминирует атмосфера напряженного ожидания крупнейших изменений в России.

«Общее дело» пишет: «Фактически большевистской власти в России уже не существует. Большевики чувствуют себя господами еще в Москве и Петербурге, может быть, еще в очень немногих городах, но за чертой этих городов власть у них исчезла. В настоящий момент всю Россию охватил пожар анархии. Скорее, чем многие думают, вся власть большевиков может и формально быть ликвидирована в России. Эту приближающуюся свою катастрофу в настоящее время чуют и большие и малые большевистские деятели, и под разными предлогами они заблаговременно бегут за границу с наворованным золотом и бриллиантами. Но не всем этим вожакам преступной большевистской банды удастся ускользнуть из России. Те, на кого они опирались, не хотят их выпустить из России и требуют, чтобы они вместе с ними расплачивались за все, ими совершенное. В России все начинают подводить итоги четырехлетнему хозяйничанью большевиков. Что это за страшные итоги! Голод! Холера! Вымирание миллионов людей! И нет такой силы, которая могла бы предотвратить теперь в России грядущую смерть миллионов людей».

* * *

Сегодня 23 октября 1921 года. Исполнилось ровно два года с тех пор, как я ушел с добровольцами из Чернигова. Писать нет охоты, но все же хочется отметить этот день и по случаю исполнившегося двухлетнего скитания по белому свету сделать запись в своем дневнике. Наступили осенние октябрьские дни. Вечера длинные, томительно скучные. На душе тоскливо, безнадежно, страшно. Иногда кажется, что лучше было бы умереть, чем влачить такую бессмысленную жизнь. Еще в прошлом году в эти дни мы были в Севастополе и не теряли надежды - мы были в России.

Кто мог тогда думать, что после всех испытаний судьба забросит нас к берегам Адриатики, к границам Италии, и обратит нашу жизнь в подобие ссылки. Мы жили все лето с недоеданием и ходили обутыми на босую ногу. Белья у меня почти не было. Летом гимнастерка на голое тело и штаны без подштанников доставляли даже удовольствие - продувает, но чувствуется какая-то неловкость. Я сознаю, что вместо газет я мог бы купить себе по крайней мере носки, но эти мелкие интересы теперь на втором плане. Хочется знать, что делается там - в голодной России, и угадать, что ждет нас впереди.

Мы разыскали в Константинополе нашего племянника Кирилла Алчевского, студента Харьковского университета. Он был офицером Добровольческой армии и эвакуировался в Константинополе со своею частью. Он живет теперь вместе с нами и тоже испытывает большие лишения. Мой брат устроил его студентом Загребского университета. Он будет получать пособие, но, пока он его получит, нам приходится тяжело. Я рад, что вокруг нас группируется студенческая молодежь, которой Ник. Вас. оказывает всевозможное содействие как к поступлению в университет, так и во всех прочих отношениях.

В первой половине месяца, пока еще не иссякли средства, мы едим борщ с кашей. Затем следует вермишель, макароны и картошка - самые дешевые кушанья. Но не мы одни живем впроголодь. Наши соседки -студентки Кутепова и в особенности Липская тоже никогда не бывают сыты. Я под шумок подкармливаю Липскую от нашего скудного стола, а иногда отдавал ей половину своего хлеба. Мне ее жаль, и я был рад, когда во время ее болезни брат сказал мне, что следовало бы нам готовить и на ее долю, так как она пролежит с неделю.

Близость к университету меня очень радует. Если не я лично, то через посредство брата мы имеем общение с людьми и потому находимся в курсе современных событий и настроений. К тому же мы имеем возможность широко пользоваться университетскою библиотекой, но, к сожалению, приходится читать по-немецки, так как русских книг в библиотеке нет. Иногда к нам приходили интересные люди, профессора, и некоторые из них даже останавливались у нас проездом через Загреб. Так, профессор Бубнов (историк), который прожил у нас несколько дней, доставил мне громадное удовольствие своими беседами на современные темы и поражал своим трезвым взглядом на жизнь. Он просматривал мои записки и подбодрил меня, говоря, что это очень ценный материал, который надо во что бы то ни стало сохранить.

Большую симпатию вызвал во мне профессор Абрамов (из Харькова), ночевавший у нас во флигеле проездом из Берлина в Болгарию. Германия разлагается. Государственные учреждения в Берлине похожи на наши волостные правления, сказал он мне. Всюду грязь, запущение, стоптанные и покрытые слоем грязи полы, неряшливость в одежде - вот что поражает теперь в германском народе.

Зло издевался над современным вавилонским столпотворением в Европе профессор физиологии Эстонского университета Лифшиц. Теперь наука расчленена по народностям, говорил он нам. Есть анатомия эстонская, латвийская, азербайджанская, хорватская и т.д. И каждая из этих анатомий не считается с другими, несмотря на то, что в их лексиконе не хватает слов для научной терминологии.

Заходили к нам и местные профессора Лапинский, Плотников, а также уполномоченный Красного Креста Боярский. Между прочим, я встретил случайно на базаре моего бывшего начальника М. И. Рябинина. Я часто заходил потом к нему, и он бывал у меня, но очень скоро он получил назначением в Державную комиссию по делам беженцев и уехал в Белград. Часто у брата бывал по делам председатель студенческого союза - студент Мельников и представители разных студенческих групп - студенты и курсистки.

Скоро население нашего флигеля («русский домик») увеличилось, обратившись в подобие общежития для русских. Ник. Вас. устроил лаборантом при университете своего знакомого по Лемносу генерала Н. И. Власьева, который поселился в соседней комнате и столовался вместе с нами. Сначала я был рад этому обществу, тем более что генерал оказался весьма образованным и в этом отношении интересным человеком; но мы потом разошлись с ним. Генерал Власьев опорочивал при нас своего Государя и беспощадно критиковал ненавистный ему царский режим, который сделал его тыловым генералом. «Землю у помещиков надо отобрать и отдать ее крестьянам», - говорил он возбужденно. Интересно, что этот человек глубоко страдал по своей Родине.

Такого же типа, но еще похуже был ассистент того же университета доктор Страдомский, бывший председатель Киевского исполнительного комитета при Временном правительстве. Он пришел к нам первым. Мы отлично знали его смехотворную роль в Киеве во время керенщины, но этого вопроса в первые дни мы не касались. Но тоже очень скоро случайно разговор перешел на политические темы, и, конечно, после этого Страдомский у нас не бывал.

Вообще в Загребе нам пришлось встретиться с людьми этого типа, и это отравляло наше существование. В особенности противно было видеть это направление среди студентов, участвовавших в борьбе с большевиками. От этих людей мы просто отворачивались. К сожалению, в Загребе этого левого элемента достаточно, и потому общий колорит загребской колонии беженцев носит неприятный характер. Даже среди профессоров есть типы, носящие на себе клеймо керенщины. Меня лично это страшно разочаровало. Не с этими людьми я ушел из России, а, напротив, от них уходили настоящие русские люди еще при Керенском. Но, к счастью, их не так много, и центром их скопления служит Прага и Загреб. Я не любил поэтому бывать в правлении загребской колонии, хотя во главе ее стояли люди другого направления с председателем правления инженером Мержановым во главе. Одно время выставляли мою кандидатуру в члены правления, но, побывавши раза два на общем собрании и познакомившись с характером этих собраний, я наотрез отказался выставить свою кандидатуру.

Я бывал зато каждый день в Красном Кресте, атмосфера которого была иная. Уполномоченный Красного Креста Петр Михайлович Боярский, бывший губернатор, с которым я был знаком лет пятнадцать тому назад, в бытность его товарищем прокурора черниговского окружного суда, и секретарь его Бондарук-Везимов относились ко мне чрезвычайно сердечно, и для меня было большим удовольствием видеть этих людей. Я ходил в Красный Крест ежедневно за газетой «Новое время», которую мы получали чрез посредство Бондарчука. Между прочим, Боярский помог мне во многом. Через него от Красного Креста я получил белье, в котором так нуждался, и костюм.

В Красном Кресте я встречался с людьми, которые группировались возле Боярского, который несомненно делал очень много для беженцев. Там я участвовал в заседаниях монархического объединения, а несколько позже - Общества попечения о духовных нуждах, где однажды даже председательствовал в общем собрании. Сюда, конечно, не шли те беженцы, которые брали налево, и в этом отношении атмосфера была приятная и чувствовалось свое, русское. Но не удовлетворяло это меня, и не мог я этим заинтересоваться. Конечно, я не отрицаю пользу для беженцев в этом единении, но не об этом думалось мне.

Не об устройстве беженства хотелось думать, а о возвращении на Родину. Не могла душа примириться с тем, что все кончено и приходится приниматься за организацию и устройство на чужбине русских людей. Я чувствую, что слишком подавлена моя психика, чтобы я мог в этом отношении быть полезным. И сознаю я, что это нужно, а тем не менее тоска гложет и нет сил отрешиться от надежды, что «авось» как-нибудь все устроится и мы скоро вернемся домой.

Мне симпатичны беженцы, с которыми приходится встречаться, несмотря на то, что все злы, раздражительны, легко ссорятся и подчас грызутся между собою и злословят друг на друга. Это понятно и простительно. Лишенные элементарных удобств жизни, живя в условиях, когда не всегда можно умыться, полуголодные, в дырявых башмаках, после сна на неудобных ящиках и сундуках вместо койки с матрацем поневоле будешь злой и в дурном настроении. У всех чувствуется преувеличенный и злой пессимизм. Точно нарочно все утверждают, что все кончено, и теперь надолго, а может быть, навсегда, придется остаться в изгнании. Конечно, не хочется этому верить, хотя логика ясно говорит за это.

Катастрофа эта не только русская. Везде и всюду разлагается прежняя жизнь и строится что-то новое. Мы часто встречаемся с людьми, которые хорошо знали Европу до войны. Они утверждают, что Европа неузнаваема. От прежней культуры не осталось и следа. Европа разлагается морально.

Прежние идеалы культурного мира отошли в область предания. Господствующая всюду демократия бессознательно разрушает прежние устои государственной жизни, не создавая ничего нового. Борьба за власть, борьба партий, борьба за господство в экономической жизни, социализм и спекуляция затмили нормальную общественную жизнь. Понятия о чести, долге, справедливости, красоте и высших принципах сосуществования попираются даже в интеллигентных слоях общества.

Теперь господствует право сильного, говорят нам. Кто похитрее да посильнее, тот окажется победителем. Цинизм и увлечение идеей отождествления человека с животным в целях оправдания этому реализму действует отталкивающе. «Международное право - это вздор», - говорят нам. «В политике морали нет», - громко говорят в пресыщенном обществе. «Человеколюбие, человечность, гуманность... но ведь все мы знаем, что homo homini lupus est. Это вы, русские, сентиментальничали и витали в идеях, а в Европе этого уже давно нет. Вы возмущаетесь реальной политикой Ллойд-Джорджа и осуждаете иностранцев за то, что они принимают от большевиков снятые с вас золотые кольца и нательные крестики, но это в порядке вещей. Ваша страна - страна поэтов. Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Достоевский. их вся Европа знает».

«Это вы, русские, - сказал мне как-то простой человек, хорват, убор -щик улиц, побывавший между прочим и в Америке, - это вы, русские, со времени татарского нашествия жили себе спокойно и счастливы на одном и том же месте и только теперь испытали то, что было вам незнакомо. А мы были вечные беженцы. Здесь нет ни одного дома без драмы. Десятки, сотни и тысячи людей бегали всегда из одного места в другие. Со времени крестовых походов Европа не знала покоя. Прочтите нашу историю. Бежали от турок, от австрийцев, а потом к австрийцам. Бежали от венгров, французов, и от своих бежали. Теперь бегут от итальянцев. Кого мы только не видали. А теперь мы сербы, а вы все-таки остаетесь русскими. »

Падение европейской культуры, сказал нам профессор Бубнов носит катастрофический характер, и очень сомнительно, чтобы Европа могла скоро оправиться. Что касается России, то профессор высказал свое глубокое убеждение, что 150-миллионный народ не может бесследно исчезнуть и Россия воскреснет. Во всяком случае, процесс этот весьма длительный, и нам вряд ли придется увидеть лучшие времена.

Наше положение кажется нам безнадежным. Европа кипит как в котле. Большевизм распространяется повсюду и пустил корни так глубоко, что положение становится угрожающим на всех фронтах. Недавно печник-хорват, работая у меня в комнате, доказывал, что управление государством должно принадлежать тому классу населения, который работает, то есть рабочему. «Я не коммунист, - повторял он, - но признаю, что власть должна быть передана народу, то есть советам, как у вас в России. Буржуазные министры ничего не понимают, и от этого происходит все зло». Я спросил его, а разве профессор, адвокат, чиновник не тот же рабочий, но печник, саркастически улыбаясь, только рукой махнул.

Таким образом, с одной стороны большевизм, а с другой - модный демократизм, который видит в беженстве представителей царского режима, создают крайне тяжелую в моральном отношении жизнь для русских. «Я сказал, чтобы русских ко мне в магазин не пускать», - кричал по-немецки хорватский торговец, еврей, когда доктор Кильман, примеряя костюм, остался недоволен его примеркой. Еще обиднее становится, когда подобное отношение исходит от интеллигентных людей.

В Константинополе, рассказывал нам К. Алчевский, французы останавливают на улице русских окриком, посвистывая и маня пальцем: иди, мол, сюда. Проверив документ, француз отпускал русского офицера, не только не извинившись, но даже без акта простой вежливости, хотя бы приложением руки к козырьку. Вот почему в настроении русских нет уверенности в завтрашнем дне. Мы всегда готовы воспринять новую катастрофу и, как в походной жизни, держим наготове наши походные сумки. Нужно быть ко всему готовым. Семь миллионов английских рабочих требуют признания большевистской власти в России.

Это может коренным образом изменить наше положение. К тому же не исключается возможность падения в любой момент существующей власти и торжество большевизма в Европе. Мы уверены, что большевизм в Европе проявится в еще более уродливой форме, чем в России, и затмит своею жестокостью русские чрезвычайки. Это показал опыт Венгрии, где большевики додумались вколачивать своим противникам в голову доски в виде ящиков с торчащими внутри гвоздями.

Русский большевик - это прежде всего грабитель. Он только разбойник. В Европе мы увидим другое. Здесь уже чувствуется возврат к глубокому средневековью и началу времен инквизиции. Мы не верим в духовную культуру Европы и находим, что русские люди даже в таком растрепанном виде стоят в моральном отношении значительно выше. Мы переживаем катастрофу, разбой, пугачевщину, но и в этом состоянии у русских людей проглядывает что-то человеческое, честное, прямое. Закованная цепями средневековая мещанская жизнь Запада, лишенная духовного облика, чужда нам и вызывает в нас подчас отвращение.

Теперь мы поняли, что наше мировоззрение не укладывается в узкие рамки жизни расчетливого, педантичного и бездушного европейца. Сухой расчет, на котором строится западноевропейская жизнь, нам противен и часто вызывает в нас глубокое возмущение. Мы приведем

пример: профессор сельскохозяйственного института ...... предпринял

со студентами научную экскурсию. Пройдя верст восемь от Загреба, он заболел и через полчаса умер. Когда факт смерти был установлен, хорватские студенты начали расходиться. В числе студентов были русские, которые, удивленно смотря на уходящих, возбудили вопрос, как поступить с покойным профессором. Хорваты ответили, что теперь это дело полиции, и разошлись. Русские не сочли возможным бросить своего учителя и понесли покойника в город. Студент В. С. Подрешетников, участник этой экскурсии, рассказывал нам этот случай с глубоким возмущением, и мы задавали себе вопрос, возможно ли что-нибудь [подобное. - Сост.] в России.

Мы жили на Шалате (медицинский факультет) замкнуто, можно сказать, своим кружком. Наше общежитие становилось все теснее и теснее. В университет было назначено еще три ассистента. Доктора Плешаков (из Харькова) и Кильман (из Киева) временно поселились в соседней комнате вместе с генералом Васильевым. Скоро после них приехал так называемый профессор С. Чахатин. Последний оказался сменовеховцем-агитатором и скоро просто бежал обратно в Париж после того, как группа студентов предупредила его, что он будет избит.

Я подружился с доктором Я. И. Кильманом. Мне только не нравилось, что он постоянно возится с трупами и так привык к ним, что потерял всякую брезгливость. Однажды, идя в анатомический театр, он просил меня принять молоко, которое приносит ему женщина. Я ответил, что у меня нет посуды. Тогда доктор вынул из стеклянной лабораторной банки человеческий мозг, всполоснул ее холодной водой и дает мне эту посуду. «Это что?» - спросил я. «Это для молока», - сказал мне доктор Кильман. Впрочем, и я, кажется, начал привыкать. Часто засиживаясь по вечерам у доктора Кильмана в анатомке, где он работал над трупом ребенка, мы пили чай. Я, конечно, был осторожен, а доктор ломал хлеб и совал в рот папиросу теми же пальцами, которыми копошился в трупе. Иногда к нам присоединялся доктор Любарский, получивший наконец место врача в Сесветах и часто приезжавший к нам.

Знакомство на Шалате с хорватами у нас не привилось. Я был с визитом у профессоров Микуличича и Перовича, встречался с проф. Губановичем и познакомился с университетскими техниками Штайеркаффером и Ранцем (оба австрийца). Вот и все наше знакомство. Впрочем, мы брали молоко у Микуличичевых, которые имели двух коров, и потому я каждый день заходил к ним за молоком. Жена проф. Микуличича - итальянка. Она и дети ее, в особенности старшая Эмица, гимназистка 6-го класса, относилась ко мне очень хорошо, но профессор держал себя с нами сдержанно. Madame предложила мне даже играть у них на рояле, но стеснял профессор, присутствие которого вносило гнет в дом, и я отказался от этого любезного предложения, несмотря на то, что с тоскою меня тянуло к роялю.

По вечерам я ходил всегда гулять, а иногда мы с братом и доктором Кильманом заходили в гостиану выпить по кружке пива. Очень часто на Рыбнике (нарядная улица в Загребе), проходя мимо трехэтажного дома, откуда из второго этажа при открытых окнах доносилась отчетливо на улицу игра на рояле знакомых мне вещей, я останавливался на противоположном тротуаре или ходил медленно вдоль железной ограды семинарского сада и с упоением слушал эту музыку. Я жалел, что на этом месте не было скамеечки, тогда бы я, наверное, просиживал часами на этом месте.

Каждый день я ходил на базар и покупал продукты не только себе, но и Кильману и Плешакову, которые эксплуатировали меня в этом отношении. Я любил бывать на Елачичевом торгу. Там меня уже знали и там я встречался с русскими, которые подходили ко мне как к знакомому и вступали в разговор. Иногда ко мне подходили какие-то простые люди и с радостью протягивали руку, приглашая во что бы то ни стало зайти с ними в гостиану выпить вина. Это были русские из военнопленных, ассимилировавшиеся за границей и поженившиеся на хорватках. Таких я встретил несколько человек. Двух из Костромской губернии, одного из Ярославля и одного южанина. Один из них уже не говорил по-русски. Мы говорили на немецком языке. Много тоски было в их разговоре, они относились ко мне как к родному, но эти люди уже никогда не вернутся на Родину, хотя и утешают себя тем, что при первой возможности поедут домой.

Однажды я встретил на базаре старого адмирала, приехавшего из провинции. Он искал гречневой крупы, говоря, что много дал бы, чтобы поесть гречневой каши. Я знал, что гречневая крупа продается на базаре по четвергам, а пшенную крупу можно достать только у одного торговца, который не упускает случая, видя русского, кричать на весь базар: «Рус оди сим, имам кашу». В общем, на базаре ко мне относились хорошо, хотя и здесь бывали выходки со стороны простонародья. «Здравствуй, товарищ», - сказал мне хорват, вызывая меня на неприятность. «Зачем приехал сюда», - кричали мне какие-то люди. «Врангелец», - говорили другие.

Но бывало и так, что селяки оказывали мне особое внимание, и не раз я получал от них подачки. Я купил у селяка как-то 5 яиц. Он спросил меня: «Рус?» «Да, рус», - ответил я. Он протянул мне два яйца. Я с недоумением посмотрел на него. Это был подарок-подаяние, от которого не так легко было отказаться «сиромашному русу». Бабы часто давали мне виноград, груши, а мясник, у которого я брал одно время мясо, затащил меня как-то в гостиану и угостил вином.

Особую симпатию выражала мне колбасница - претолстая хорватка, у которой я всегда брал сало. Увидав меня как-то в очереди, она поманила меня к себе и не в очередь отрезала кило отличного сала. «[Нрзб. на хорватском. - Сост.]», - спросила она меня. Я очевидно смутился, так как она поторопилась оправдаться: «[Нрзб на хорватском. - Сост.]. На базаре мне почти не приходилось говорить по-хорватски, так как все, даже некоторые селяки, говорили со мною по-немецки.

С радостью как-то увидел я на базаре в ряду торговок птицею О. А. Дашкевич-Горбатскую, которая на пароходе «Владимир» во время эвакуации везла кур. Теперь она продавала этих кур, так как их не было где держать. О. А. была потом у нас и была в восторге от борща, который я приготовил к обеду. Там же, на базаре, я встретил Л. Н. Ингистову, с которой мы были связаны воспоминанием не только по Чернигову, но и по Болгарии, где она была с семьею, когда мы отступали из Одессы. Посетив нас вместе с мужем и детьми, Лидия Николаевна своим практическим опытом научила меня многому по части кулинарной и, кстати, взялась переделать мне на денные рубашки, которые я получил от Красного Креста. Ингистовы жили в Самоборе, недалеко от Загреба, и часто навещали нас, приезжая по делам в Загреб. Они еще жили на те средства, которые вывезли с собою из России, но этому барству скоро предвидится конец, и это приводит их в отчаяние.

Доктор Плешаков завидовал мне. Он ел только мясо, которое я покупал ему, но когда он поджаривал его на сковородке, то мясо это начинало изгибаться и в конце концов скручивалось в трубочку. Я пробовал это мясо, и, по моему мнению, его есть было невозможно. Оно походило на подошву, которую разжевать было нельзя. Плешаков и доктор Кильман варили себе обед на нашей плите. Кильману я помогал, но Плешаков в этом отношении был самостоятельным и в моем содействии не нуждался. Впрочем, тогда я еще не умел жарить мясо. Его нужно, оказывается, бить, а потом жарить. Всего противнее мне было мыть белье, а еще противнее смотреть, как мыли себе белье Ник. Вас. и доктор Кильман. Впрочем, это было только вначале, скоро дела наши поправились, и мы стали отдавать белье в стирку.

Так протекала наша жизнь в Загребе, и мы были счастливее других. Мы пользовались комфортом, который был недоступен рядовому беженству. Мы имели пружинные кровати, простыни, подушки, тогда как знали, что общепринятая мебель у беженцев - это деревянные ящики, сундуки, корзины, которые служили и койками, и столами, и буфетами. Доктор Кильман с первых же дней начал обслуживать беженцев в качестве врача при Красном Кресте в Загребе. Мы часто беседовали с ним о положении беженцев, и от него я знал, в какой нищете живут русские люди. Не все, впрочем, в одинаковом положении. Мы делим всю беженскую массу русских людей на три группы.

Первую группу составляют те, кто первыми оставили пределы России и эмигрировали в самом начале революции и большевизма. Это в большинстве богатые люди, видные чиновники, политические деятели и, конечно, члены Временного правительства с Керенским во главе. Они живут главным образом в Париже, Берлине и Лондоне и выехали из России со своими семьями, с деньгами, капиталами и имуществом. Эти люди обеспечены и в большинстве отлично устроились. Они не только не испытали никаких лишений, но и не видали большевиков. Их можно, говорят, всегда видеть в лучших ресторанах, в театрах, концертах и других публичных местах. Большую роль опять играют политические деятели, сделавшие революцию. Теперь они кричат о возрождении России и уже борются за власть.

Эти господа не стали тогда в ряды защитников своей Родины, а просто бежали, сдав без боя свои позиции руководителей революции. Они уклонились от вступления в добровольческие армии и предпочли переждать опасный момент за границей. Вполне обеспеченные, живя в полном довольствии, они критикуют всех и грызутся между собою. Каждая группа этих людей, или вернее партий, открыли свои газеты и состязаются в писании, продолжая углублять революции, или закреплять завоевания революции, как это говорят теперь.

Вторую группу составляет первая волна беженцев, не выдержавшая советского режима и хлынувшая за границу, чтобы спасти жизнь. Это в большинстве просвещенная и в части буржуазная интеллигенция - ученые, профессора, писатели, земские и общественные деятели, артисты, чиновники, землевладельцы, инженеры, военные и их семьи и просто обыватель (так называемая английская эвакуация). Почти все они лишились своего имущества и прибыли в Европу совершенно разоренными. В большинстве это люди аполитичные. Большая часть их успела устроиться на разные должности, остальные кое-как влачат свое существование.

Третью группу составляют воинские части, катастрофически вступившие на территории иностранных государств и эвакуированные, при содействии англичан - чины армии генерала Деникина и при содействии французов армии - генерала Врангеля и входящих в ее состав чинов гражданского и военного управлений. Воинские части томятся и голодают до сего времени в Галлиполи и разных концентрационных лагерях на положении интернированных частей, а гражданские лица и выбывшие из армии военные, переведенные на положение беженское, расселены на Балканском полуострове.

Эта часть русских людей, испытавшая все ужасы большевизма и принимавшая то или иное участие в борьбе с большевиками, представляет ту массу людей, которая приняла на себя весь удар разразившегося над Россией несчастья. Редко у кого дома не был расстрелян или умучен кто-нибудь из родных. Редко кто не испытал на себе гонения большевиков и не был ограблен дочиста. Эти «средние люди» в громадной своей части из среды интеллигентного класса населения вместе с теми, кто остался в большевистской России и гибнет от голода и под расстрелами большевиков, несут на себе тяжелый крест испытаний за тех, кто довел Родину до такого состояния.

Их называют белогвардейцами, контрреволюционерами. Мы видали этих людей. Видали их дома, в походе, в наступлениях и отступлениях, в боях и в роли потом беженцев. Офицеры, юнкера, кадеты, студенты, гимназисты, реалисты, семинаристы, чиновники, доктора, инженеры, бывшие кадровые солдаты, вахмистры, фельдфебели, дети зажиточных крестьян, пожилые крестьяне, железнодорожные служащие, казаки и даже простые солдаты, служившие у большевиков, - это был состав добровольческих армий. Здесь были все те, кто не мог примириться с большевистскими разбоями, грабежами, расстрелами и уничтожением культуры и при первой возможности ушли от большевиков, присоединяясь к добровольческим организациям.

Это были «средние люди» - не буржуи. Мы видали, как шли в добровольцы целыми массами гимназисты провинциальных гимназий. Почти целыми классами эти подростки становились под ружье (Новгород-Северск) и вступали в бой с целыми полками кронштадтских матросов-большевиков. Судьба не пощадила учащуюся молодежь. Они вышли зимой в своих гимназических пальто, не подбитых даже ватою. Коля, Женя, Петя ... - мы еще называли их уменьшительными именами - вышли на смертный бой с темными массами и гибли.

Всем известно, как сражались кадеты и гимназисты - эти герои добровольческой эпохи. Какой-то гимназист один с пулеметом отстаивал при оставлении Чернигова 25 октября 1919 года Киевский мост в течение многих часов. Он один отбивал атаки матросов, китайцев и латышей и каждый раз прогонял их с моста, набив перед собою целую кучу красноармейцев. Кто был этот гимназист, нам не удалось установить, и что сталось с ним - мы не знаем. Это один из многих, безвестный герой, защитник своей Родины, своей семьи, своей культуры.

Бескорыстно, самоотверженно, без принуждения они шли на защиту своей Родины и гибли целыми массами молча, бесславно, безвестно, заливая своею кровью родные места. Весь путь отступления от Орла до Европы покрыт, хотелось сказать, могилами этих безвестных героев, но нет! Могил для них не было. Они умирали страшною смертью одиночества на голой промерзшей земле, на снегу, в поле, болотах, в окопах, оставляя свое измученное тело на поругание темных масс, против которых они боролись.

Да! Это были герои-страдальцы!

Теперь борьба кончена. Просвещенный мир побежден. После долгих испытаний оставшиеся в живых, во множестве случаев искалеченные, эвакуированы за границу и рассеяны на положении беженцев среди чужих народов. Холодно, сухо, бессердечно, сдержанно, гадко, жестоко приняла Европа этих защитников своей Родины. Борьба за восстановление России непопулярна. Непопулярны и защитники прежней России. Весь мир упорно молчит об ужасах, творимых большевиками в России. Ни одного слова протеста, ни одного слова против террора, как будто европейское просвещенное общество не знает, кого и за что расстреливают большевики. Только отдельные лица из интеллигентного класса населения как бы полушепотом, с опаскою, таинственно говорят нам [нрзб. — Сост.] - ужасно - ведь это угрожает культуре Европы. Но культурная Европа молчит.

Я часто думаю о том, кому лучше - оставшимся в большевистской России или нам в эмиграции за границей, где принято говорить, что все обстоит благополучно. Я разумею, конечно, наших детей и близких нам людей. Мы знаем, что они голодают. Они живут в холоде, в нищете, в условиях чернорабочей жизни. Они находятся в руках взбунтовавшегося простонародья и большевистской власти. Такое положение не может продолжаться вечно. Несомненно, наступит момент, когда даже в эволюционном порядке эта вакханалия толпы и наемных громил кончится. И в тот же день с мучеников спадут тяжелые оковы рабства, и люди запоют «Воскресе», как это было уже раз при приходе добровольцев. На своем родном пепелище, среди своих же русских людей, выстрадавших тяжелыми испытаниями, они, как вышедшие из катакомб, увидят свет, почувствуют радость и войдут в свой собственный дом. Много - бесконечное множество русских людей, освободившись от «мертвой хватки» большевиков, увидят свободу.

Может быть, России как государству не предопределено опять возродиться и стать великой державой, как это пророчат европейцы. Может быть, русским людям в совокупности, как государству, придется сменить иго большевизма экономической эксплуатацией других держав. Может быть, как территория Россия будет поделена и как таковая попадет в рабство к другим народам. Может быть, даже Россия получит иное наименование и в частях отойдет к другим державам. Но тот, кто остался в России и выдержит все испытания, тот будет тогда у себя на Родине, среди своих русских людей, в родной жизненной обстановке, со своими обычаями, со своею религией, моралью и в условиях русской культуры.

Допустим даже, что Россия будет поделена и русским людям пришлось бы жить под гнетом ненавистных поработителей, но все же они будут у себя дома, на Родине, в массе своего, а не чужого народа. Исторический процесс поглощения государством государства и насильственной ассимиляции целого народа - это вопрос исторический. Он не так страшен. И если им придется испытать иноземное иго, то все же они будут у себя дома.

Большевизм как стадия разрушения и разбоя несомненно когда-нибудь закончится. Нельзя допустить, чтобы этот режим обратился в форму нормального государственного строя. Может быть, эта стадия ре -волюции приведет к новым формам сосуществования, но то будет другой процесс, при котором будет возможна свободная жизнь и развитие личности. И тот, кто теперь переживает ужасы большевизма, несомненно увидит еще светлые дни.

Много раз я раскаивался и мучился тем, что не увез с собою из России свою дочь. Так мне было страшно за нее. Я вспоминаю те девять месяцев, которые я провел в Чернигове при большевиках. Было противно, гадко, жутко смотреть на взбунтовавшихся солдат и чернь. Но это был только бунт. Иначе мы не смотрели тогда на большевизм. Подонки местного населения и солдаты схватили власть и злобно расправлялись со своими прежними господами.

Только потом, уже за границей, мы узнали, что в большевизме есть идея и что с Лениным и Троцким считается весь мир. Еще тогда мы думали, что в Европе хохочут над большевизмом и не иначе смотрят на русскую революцию, как на солдатский бунт. Я уверен, что и теперь в России думают, что в Европе все осталось по-прежнему и что наши союзники только не хотят жертвовать людьми, чтобы спасти уничтожаемую интеллигенцию. Мы уверены, что нам не поверили бы, если бы узнали, что Германия сделалась социалистической республикой, а полубольшевистская Австрия стала в ряду самых маленьких государств. Не поверили бы и дороговизне в Европе, равняющей ее с большевистской Россией.

Мне нельзя было оставаться дома. Я должен был уйти, потому что таких, как я, служивших Царю, убивали. Моей дочери опасность не угрожала, и мы решили, что она останется с тетками в Киеве. Ведь мы рассчитывали скоро вернуться! С чувством глубокого преклонения перед западноевропейской культурой я перешел с остатками Добровольческой армии границу России. Все невзгоды, которые пришлось перетерпеть, объяснялись первоначально военной обстановкой.

Теперь мы познакомились с современной культурой Запада. Просвещенные люди - носители прежней культуры и двигатели прогресса оттеснены толпой, демократией. Они раздавлены улицей, и их голоса не слышно: «Было бы чему-нибудь учиться», - сказал в Вене портной профессору Загребского университета, когда последний, заказывая костюм, заявил, что при такой дороговизне нет возможности жить на то жалованье, которое получает профессор. Это рассказывал нам проф. Микуличич, возмущаясь принципиально тем, что труды ремесленника теперь оплачивается вдесятеро выше, чем труд ученого.

Европа разлагается морально. До русских людей, томящихся в тисках большевизма, эти сведения, конечно, не доходят. Они продолжают преклоняться перед европейской культурой, недоумевая, почему просвещенный мир не реагирует на русскую бойню. И нам, русским людям за границей, морально тяжело. Это состояние Европы нам противно. Этот процесс опрощения, упадка культуры и перехода власти к наименее и малосведущей в государственных и общественных делах части населения, ничем не оправдываемый. В России это положение держится террором, и малейший протест здравого смысла, разума и просвещенной мысли подавляется самым жестоким расстрелом. В Европе и воспринявших ее культуру соседних России мелких государствах этого нет и, казалось бы, просвещенный мир мог бы громко апеллировать к разуму и протестовать против разрушения основ культурной жизни.

Между тем все молчат и возмущаются втихомолку. Я спросил однажды проф. Микуличича, почему же молчат, если видят гибельные результаты власти демократов. И я увидел, что профессор хитрит. За минуту перед тем он возмущался всем происходящим, а в ответ мне начал говорить, что, в сущности, он не видит этого падения культуры. И в этом ответе я понял, как низко пал европейский интеллигент, подделывающийся под улицу.

Россия стоит в этом отношении и теперь выше. В России настоящего правительства и нормального государственного строя нет. Есть анархия и люди, захватившие террором власть, но это далеко не то, что законные правительства европейских держав, хотя и опростившихся, но все же преемственно сохранившие государственную власть и весь технический государственный аппарат. Они ответственны за свою деятельность, и к ним могут быть предъявлены более серьезные требования, чем к русскому народу.

Русский народ не имеет в лице большевистской власти ответственных представителей, и к тому же государственный аппарат у него уничтожен. Фактически государственной власти у нас нет. Есть диктатура, террор, а жизнь неорганизованна и анархична. Крестьянин грабил. Его направляли - ему разрешили, его, наконец, призывали грабить. Крестьянину нужно простить. Это была революция. Его натравили, он виноват, но когда-нибудь он опомнится, а может быть, уже и опомнился. А к тому же он свой, русский человек. Жизнь наладится. Руководители революции вымрут или разбегутся, и все вместе русские люди ответят за грехи прошлого. Это дело домашнее, разберутся... И тот, кто теперь дома, кто пережил вместе с народом лихолетье, тот простит темной массе революционный экстаз, и старые счеты забудутся. Мужик грабил, разрушал, убивал, расстреливал, но на это он и мужик.

В Европе в этом отношении хуже. Здесь разрушает культуру не мужик, не солдат, не темные массы, а организованная, наследственная власть - правительства и их парламенты. И нам противно видеть это. Мы привыкли думать, что живем в период расцвета культуры и цивилизации, и как-то иначе представляли себе просвещенный мир. Мы уверены и имеем сведения, что оставшаяся в России интеллигенция, пришибленная, голодная, разоренная, в громадном большинстве не знает этого и осталась верна своим традициям просвещенной жизни. И в этом отношении они счастливее нас. Пусть они переживут большевизм, но морального падения они не испытают. Заветы русской культуры, как равно и высшие запросы ума и совести, никогда и ни при каких условиях не уступят места опростившимся идеалам современной Европы. Пусть вновь окрепнет измученная Россия, и русское просвещенное общество с презрением отвернется от своих бывших союзников.

Теперь мне хотелось бы отдать себе ясный отчет в том, что лучше. То, что дочь моя Оля осталась в советской России, или, может быть, было бы лучше, если бы она была здесь, со мною. Прежде всего здесь она не была бы, потому что встреча моя с братом была случайная. Следовательно, мы были бы еще в худшем положении. В лучшем случае служба кельнершей в ресторане со всеми последствиями унижения и оскорблений, подобно тому, как это было в г. Варне с освидетельствованием в полиции русских девушек или в Константинополе, в царстве просвещенного европейского разврата. Еще хуже была бы служба гувернанткой и беготня по урокам за гроши, на которые нельзя существовать.

Но вернее всего, что нам пришлось бы жить где-нибудь в колонии и вести беженскую жизнь впроголодь, без белья и одежды, в дырявых башмаках, без развлечений, без удовольствий, без книг, газет и журналов. Мы видали это ужасное положение русских барышень и жен офицеров за границей в роли беженок. Но ведь это только одна сторона жизни. Есть еще другое - духовная жизнь, этика, мораль, привитые воспитанием традиции, гордость и достоинство русской женщины. Все это должно быть забыто. Все то, что привито воспитанием, воспринято культурой и составляет красу и гордость русской девушки, это в положении беженском попрано.

Англичане и французы, оказавшие содействие к эвакуации, загоняли русских барышень в один общий сарай с солдатами и не признавали различия между мужчинами и женщинами. Рыцарские времена прошли. Джентльменства поверженная в демократизм Европа не знает. Аристократизм ума, творчества, знаний, морали, благородства и воспитания заменился демократическим опрощением и циничной проповедью уравнения высшего существа - человека с животным. Изысканно воспитанная русская девушка должна забыть обстановку прежней своей жизни. Теперь это не модно. Но и это не все. Есть еще одно положение, и самое главное -это положение русской женщины-патриотки, любящей свою Родину, свою культуру, свою гордость среди враждебно настроенных иностранцев.

Европа признала большевиков, санкционировав таким образом морально все ужасы большевизма. Став открыто на сторону международных авантюристов, наши бывшие союзники стали нашими врагами. Конечно, может быть, каждый отдельный англичанин, француз, немец не сочувствует этому сближению своего правительства с отбросами русского народа. Может быть, конечно, в основе этого политического акта лежит какой-нибудь иной смысл, но тот, кто в союзе с большевиками, тот для русского народа такой же враг, как и большевики.

Отсюда вопрос! Что же должен испытывать живущий в качестве эмигранта в Европе при всех этих условиях русский человек, привыкший гордо любить свою Родину! Нет! Лучше там, среди разбойников, среди захватчиков власти и наемных убийц. Там совершаются ужасы, которых не знала история, там страшно, ужасно, но моя дочь переживает катастрофу со своим народом, со своими людьми. Она не лишилась своей Родины, как мы, и не унижалась перед теми, кого нужно презирать.

Сначала я бичевал себя за то, что расстался со своей дочерью в Киеве. Я много раз пытался вырвать ее из большевистского ада, но теперь я рад, что она осталась на Родине. Рано или поздно пугачевщина на Руси кончится, и личность русского человека станет свободною. Тогда она с гордостью русской женщины даст надлежащую оценку цивилизованной Европе. Она ничем не будет обязана европейскому джентльмену и гордо отвернется от общения с врагами своей Родины, воспитывая потомство на любви только своей Родины, только своего народа, своей культуры и своей морали. Если мне не суждено увидеть свою дочь, своих родных и близких мне людей, то мне остается утешение, что они и моя дочь остались русскими людьми и не пресмыкались перед иностранцами. Пусть русская женщина теперь знает себе цену.

* * *

Панихида. В храме преобладают военные. Направо впереди генералитет. Особенно выделяется своим кубанским одеянием генерал от инфантерии Иванов. С ним рядом консул Ферямин и представитель

Красного Креста, бывший губернатор, П. М. Боярский. Несколько дальше - председатель русской колонии беженцев в Загребе инженер Мержанов. Затем офицеры и гражданские лица. Здесь же стоит группа по виду солдат в сербской военной форме с трехцветными поперечными ленточками национального русского флага на солдатских погонах. Это офицеры русской армии, состоящие на сербской службе. Много дам, студенческой молодежи. Есть и дети.

Храм несколько мрачный и соответствует настроению. Я в своей серой солдатской шинели старого образца. Генерал Данилов подходит ко мне и крепко жмет мне руку, не зная даже, кто я такой. Он называет себя. В глазах его видна скорбь и любовь к русскому человеку. Рядом со мною офицер Русской армии в сербской форме солдата с одной звездочкой на погонах. Генералы подают руку офицерам-солдатам сербской службы. Все между собою как знакомые. В церкви тишина как всегда перед богослужением. Разговор идет полушепотом.

Настроение сосредоточенное, грустное. На хорах русский хор беженцев. Через царские врата к аналою с крестом, паникадилом и Святым Евангелием, держа в руках горящие свечи, выходят: маленький толстый старый священник-серб в светлой ризе и молодой высокий священник, тоже серб, с диаконом, оба в лиловых ризах. Панихида по Государе Императоре Николае Александровиче в день тезоименитства его 6 декабря по старому стилю.

Стройно, молитвенно-грустно начал хор тоскующие, знакомые напевы печальной панихиды. Богослужение началось. И тотчас же воскресли в памяти образы и далекого и недавнего прошлого. Давно уже я похоронил свою мать и жену, потом двух братьев и недавно отца. Я похоронил затем двух лучших своих друзей детства и много дорогих мне людей. Эти близкие люди никогда не выходили из моей памяти, но мысль уже примирилась с этой утратой и спокойно воспроизводит дорогие образы. Их жизнь закончена. Они нашли себе вечный покой. Страдания их забыты. Они оставили по себе лишь «вечную память».

Спокойно, с любовью, с отрадою в прошлом, с тихой грустью вспоминается последняя молитва об усопших, и перед глазами рисуются тяжелые гранитные памятники на дорогих могилах, теперь далеких, оставленных нами на Родине. Мы расстались и с ними, этими дорогими для нас символами любви, покоя и вечной памяти. Они лежат на Родине упокоенными, оплаканными, прощенными и простившими. Им отдают последний долг, столь необходимый, чтобы примириться и найти самому себе утешение и душевный покой. И мы нашли этот покой. Мы примирились и спокойно вспоминаем эту утрату.

Теперь молитва возносится Богу не о них, не о тех, кто умер, а об убиенном, умученном русском царе и бесконечном множестве борцов за свою Родину и невинно погибших страшною смертью русских людях. Для нас царь - это не только светлая личность человека, погибшего с достоинством, как подобает вождю русского народа, но это символ, олицетворяющий собою русскую государственность, Великую Россию и нашу Родину. Мы молимся за царя, за Россию, за русский народ, за тех, кто погиб мученическою смертью, кто защищал свою Родину, кто еще борется и будет бороться. Мы молимся за тех кто страдает и переживает небывалые в истории жизни человечества муки. За тех, кто далеко там - в несчастной, истерзанной и мучимой России.

Русский царь погиб тою же смертью, какою погибли и еще гибнут сотни тысяч лучших русских людей - в чрезвычайке, в подвалах, ужасною смертью убийства. Русскому Императору не был отдан последний долг. Он остался не погребенным. У него нет ни могилы, ни креста, ни памятника. У него нет места вечного упокоения. Не была совершена и молитва над его прахом. Он разделил участь многомиллионных страдальцев Русской земли, оставшихся, как и он, подобно без вести пропавшим, без могил, без креста, без покоя.

Под грустные напевы церковного хора и молитвы служителей церкви встают в памяти картины неописуемых людских страданий и страшной смерти, которые прошли тысячами перед глазами. Эвакуация, отход на Румынию, Кубанский поход, Крымский поход и все разнообразные формы катастроф, ужаса, смерти, страданий! Трупы! Так называли тех погибших, мимо которых мы проходили. Так называли и тех, кто умирал в пути в лазаретах, на перевязочных пунктах и просто там, где настигала его пуля. Мы снимали этих покойников с повозок и клали их возле дороги на землю. Это были трупы, которым не было места среди тесно лежавших вповалку раненых. Подберут, но кто!..

Быстро чередуясь, как сны, проходят запечатлевшиеся перед глазами мрачные картины смерти, ужаса и страданий. С болью на сердце мелькнула перед глазами фигура грузно опустившейся на промерзлую землю пораженной пулей сестры милосердия З. М. Мальчевской. Через минуту она была уже трупом и числилась бы тоже без вести пропавшей, если бы это не случилось на наших глазах. Потом сестра милосердия В. В. Энгельгардт. Мы видали, с каким самообладанием она шла под жестоким обстрелом противника, и через три дня после этого ее зарубили настигшие ее в камышах красные. Потом снятый с повозки с повозки покойник, не то офицер, не то солдат, которого мне было страшно жаль оставлять на поругание большевикам. Затем казак, умолявший похоронить его на берегу, а не спускать в море. Потом ползущий к нам через дорогу офицер с перебитой ногой. Затем раненый, просивший дострелить его. Затем опять брошенный нами в Канделе офицер с размозженной головой, без имени и фамилии...

Все это не погребенные, не оплаканные, не имеющие ни могил, ни крестов, ни места покоя. Все это трупы! Весь крестный путь добровольцев на громадном пространстве России покрыт этими бескрестными могилами русских людей, погибших ужасною смертью. Гибли одинаково мужчины, женщины, старики, молодые, юноши, отроки, дети.

Еще мрачнее рисуются воображению картины кровавого ужаса там -на Родине, в царстве террора, где буйствует чернь. И там ужасная смерть от расстрелов в тюрьмах, в подвалах, в лощинах за городом, на месте городских свалок или в лесу и за городским кладбищем. Там еще хуже. Там нет свободы, нет права самозащиты. Мы испытали это и пережили вечный страх за собственную жизнь. Там не добивают расстрелянных, а бросают в яму полуживыми. И там бескрестные могилы и неубранные трупы, зачастую обглоданные и растаскиваемые одичалыми голодными собаками.

В церкви жарко, душно. Холодный пот ужаса выступает на лбу. Ведь там остались наши дети, родные, знакомые и близкие люди. Хор начинает «Вечную память». Все присутствующие опускаются на колени. Воздух пропитан ладаном, сильно дымящимся из паникадила. Толпа неподвижна и как бы застыла в оцепенении. У каждого своя дума. В душе каждого, вероятно, горе, отчаяние.

Мой сосед-офицер плачет. Для него Император - это символ. Так гибли русские люди. Так погибла Россия. Так гибнет Родина. Погибло все, что составляло жизнь, благополучие и счастье. Попрано все, что составляло «святая святых» каждого человека. Поругана честь и уничтожено все, что представляло собою красоту и ценность жизни. Над Родиной глумятся. Всюду могилы - огромное, беспредельное, бескрестное русское кладбище! Счастливый - он может еще плакать! Еще ниже склонилась толпа при первых звуках последней надгробной молитвы о вечном покое. Грустно, уныло, надрывающе душу поет церковный хор «со святыми упокой» - этот плач, рыдание о людях, ушедших в иной мир, и кажется, что нет сил подняться и идти опять в жизнь, в ее будничную обстановку с мелкими интересами беженской жизни. Как будто нет веры в будущее; нет надежды; нет сил дальше жить!

1926 год начался для меня беспокойно. Решимость изменить условия жизни переменили мое настроение. В начале марта, когда потеплеет, я решил на риск ехать в Сербию (Нови Сад или Белую Церкву) и устроиться там в качестве учителя музыки. В Хорватии мне ни за что не хотелось оставаться. Мрачная жизнь средневековья в связи с враждебным отношением католического населения к русским людям тянут меня к перемене места жительства. Мне жаль только расставаться с братом, с которым мы вместе пережили катастрофу, но он теперь женат, и наши пути расходятся.

На днях я получил еще два урока музыки. Это прибавило в моем бюджете 300 динар в месяц, но зато лучшая и, можно сказать, единственная серьезная моя ученица Злата Мушич перестала брать у меня уроки. Отец объявил ей, что она уже достаточно хорошо играет, и этого довольно с нее. Злата плачет и говорит, что мечтала поступить в музыкальную школу. Мой класс стал для меня неинтересным. Это придает мне решимости, и я энергично ищу путей к новой жизни. Заручившись письмами, я жду теплого времени, чтобы двинуться в путь искать по белому свету счастья. К осени надо устроиться, чтобы холод не застал меня врасплох. Я не люблю февраль месяц. В этом году он особенно холодный и скучный. К счастью, я имею возможность ежедневно играть на рояле и усердно подновляю свой репертуар, чтобы не ударить лицом в грязь на новом месте.

Как всегда перед отъездом, грустно. Невольно вспоминаешь пройденный путь и отдаешь себе отчет в прошлом. Меня тянет к русским. Мне хотелось бы давать уроки русским детям. В занятиях с иностранцами не вижу смысла. Нет идеи. Не для себя работаю я с ними. Не для своих готовлю их. Мне надоело говорить по-немецки и на хорватском языке. Хочется заговорить по-русски. Сараевский кадетский корпус и Донской институт мне уже отказали. Из Земунской музыкальной школы ответа еще нет. Как член Императорского Русского музыкального общества и бывший преподаватель Черниговского музыкального училища я, конечно, имею много шансов устроиться по своей специальности, но об этом придется думать на месте. Мой брат прав, говоря: «Попробуй. Провалишь - вернешься обратно. Твои ученицы от тебя не уйдут». Но я думал иначе. Мне хотелось найти смысл в работе и видеть ее результаты, а вовсе не работать ради только денег.

Мне и в голову не могло прийти, что в это самое время идут разговоры обо мне у начальницы Донского института Н. В. Духониной с начальницей Харьковского института М. А. Неклюдовой. Оказалось, что М. А. Неклюдова уже давно ищет преподавателя музыки для института. Узнав от m-me Духониной, что я хотел бы занять место преподавателя в Донском институте, где вакантного места нет, m-me Неклюдова тотчас послала мне письмо с предложением приехать в Нови Бечей. Это соответствовало моим планам, и я, конечно, тотчас же послал прошение. Условия были таковы: за 24 ученицы я получаю 1000 динар в месяц и за счет института комнату и стол. Мне это было особенно приятно, так как семью Неклюдовых мы знали хорошо по Харькову, и наши родители были хорошо знакомы.

5 марта, рано утром, я выехал через Загреб в Нови Бечей, или, как еще недавно назывался этот городок (или, вернее, село), Турски Бечей. Мне было тяжело расставаться с братом, с которым мы жили в беженстве более пяти лет. Вместе мы служили в армии генерала Врангеля. Вместе пережили крымскую катастрофу и вместе коротали жизнь в беженстве. Мне жаль было и нашей музыки. Я не сомневался, что Н. В. забросит теперь свою виолончель.

Меня проводили на вокзал, и что было особенно приятно, это то, что брат взял лошадей у крестьянина Галенича, и без кучера мы поехали на вокзал. Мой брат, жена его, Валя и я «се возили» (то есть ехали) на станцию без посторонних свидетелей. Таня осталась дома - это были все русские, живущие в Кашино. Утро было уже не холодное. Мартовская погода была отличная. В Сесветах я встал с повозки и забежал на кладбище, чтобы проститься с могилой Н. В. Любарского. Это была единственная русская могила на кладбище. Жаль мне было Николая Васильевича, так печально закончившего свою жизнь на чужбине.

И вспомнилось мне, как мы в жестоком бою на Кубани обещали друг другу в случае смерти сообщить домой и отослать родным документы и письма, которые были при нас. Я исполнил свой обет, но только не на поле брани закончил свою жизнь Н. В., а буквально сгнил физически и морально на чужбине. Не боялся Н. В. пули. Точно предчувствуя бесславную смерть среди чужого народа, он хотел быть убитым, и в этом отношении он служил нам примером. «Не наклоняйтесь, - говорил он мне, когда я инстинктивно нагибался под жужжащими пулями. - Это смысла не имеет». С чувством глубокой грусти я преклонил колена у могилы близкого человека. «Это последний тебе русский человек, которого видит теперь твоя могила на чужбине. Прощай».

На вокзале я простился с братом. Бог знает, когда и при каких условиях мы встретимся вновь. Ему тяжелее, чем мне. Я еду в свою среду, к русским. Он остается один среди чужих, враждебных России народов. Впрочем, мы привыкли прощаться и идти в темное будущее без надежды, без страха и сожаления. Всего на одиннадцать километров мы отъехали от Кашино, но я уже забыл о нем, как чужом ненужном мне в жизни. Начинается что-то новое, неизвестное, будущее. Возврата к прошлому, только что забытому, уже нет. Там остался только мой брат, которого я оставил, как оставляют соратника на поле битвы.

Постепенно исчезли с горизонта темно-синие горы. Впереди открывалась степь, освободившая, точно от оков, мое самочувствие. После полудня в вагоне III класса публика начала часто меняться, и я понял, что это уже нечто другое, чем было в Хорватии. Здесь были другие люди -сербы, швабы, цыгане, турки в национальных костюмах и какие-то люди в звериных шкурах (овчина на вывороте). Это были люди чужие мне, но в них я не чувствовал себе врагов, как в Хорватии, потому что и сами они были чужие в этом вновь скроенном государстве. Я почувствовал облегчение, и мне даже приятно стало среди этих простых людей. По-видимому, и большевизма здесь было меньше. По крайней мере, в течение всего пути в вагоне не было слышно разговоров о политике и призыва к уничтожению господ.

Это были все хорошие признаки. Я вырвался наконец из атмосферы злобного философствования простонародья, зараженного идеями уничтожения культуры. Господа воруют. Господа ничего не делают. Их нужно уничтожить, а имущество их передать бедным. И это повторяет каждый рабочий, каждый мальчишка, каждый селяк, угрожая не только интеллигентному человеку, но и состоятельному купцу, лавочнику и чиновнику. И эти несчастные не находят ничего другого, как подлизываться и подделываться к простонародью. Эта убогая культура современного большевиствующего уклада жизни невыносима, и я почувствовал необыкновенный душевный покой, когда понял, что эта смесь народов в вагоне настроена иначе.

Сидящий против меня мадьяр, разговорившись со мною, без всякого вызова с моей стороны начал восторгаться величием русской культуры, с которой он познакомился, будучи военнопленным в России, и сравнивая с ней убогость современной жизни, с презрением констатировал торжество во всей Европе темных, некультурных сил улицы. От него я узнал, что местность, куда я еду, принадлежала до войны Венгрии и называется Банатом, считается теперь житницей всей Югославии. Там, сказал он, мне будет хорошо, потому что народ там богатый и больше занимается хозяйством, чем политикой, хотя и там есть села, зараженные большевизмом.

Другой мадьяр, тоже интеллигентный, познакомившись со мною, пригласил меня пойти по вокзалу выпить пива. Он подтвердил, что в Новом Бечее мне будет хорошо. Одно только смущало меня. Подойду ли я по своим убеждениям и взглядам к подрастающему поколению - к той учащейся молодежи, которая представляется мне вовсе не тою, которую я знал.

Новая жизнь дает и новые формы. Несомненно, что дети, отданные в иностранные учебные заведения, получают воспитание совершенно иное, чем это было в России. Это будут люди чужие, не знающие нашей русской жизни. Загребский гимназист VII класса Всеволод Волков цинично заявил мне: «Вы человек устарелых взглядов. Теперь на смену Вам идет новое поколение с целым миром новых понятий, изменить которые не в состоянии никакая сила. Вы витали в сфере неосуществимых идеалов. Вы работали для других и не сумели постоять за себя, когда пришлось столкнуться с реальною опасностью. Мы пощады не знаем и живем для себя. Сентиментальность только губит людей. Надо думать о себе и только о себе. Ваш царь - Николашка - был глуп, - это знают все, а министры воровали, и мы расплачиваемся за их грехи. Мы будем устраивать жизнь иначе».

И это говорил русский гимназист хорватской гимназии, выехавший из России 12 лет. Мы, конечно, не принимали у себя больше этого негодяя и поняли все, когда отец его, почтенный человек, рассказывал нам, что он с ним не только грызется, но и дерется чуть не каждый день. В своем эгоизме он дошел до уродства, говорил его отец. Будучи гимназистом, он служил вместе с тем в страховом обществе и зарабатывал иногда до 2000 динар в месяц. И что же! Семье он не помогал, несмотря на бедственное положение ее (отец, бывший предводитель дворянства, играет в военном оркестре на виолончели). Будучи отлично одет, В. Волков равнодушно смотрел на дырявые башмаки своей девятилетней сестры и, бесчувственный к полуголодной жизни своей семьи, чуть не ежедневно покупал себе всевозможные яства (сыр, колбасу, шоколад) и держал это в своем чемодане под ключом. Вечером, когда все улягутся спать, он сядет на корточки возле своего дивана и поедает эти запасы, не обращая внимания на жадные взгляды из-под одеяла своей маленькой сестры. Это был молодой человек нового поколения. Это был представитель нарождающихся, не знающих пощады существ, которые пришли в мир как завоеватели нового режима.

Ничего святого у этакого рода людей нет. Авторитетов они не признают. Уважения и почтения к взрослым у них нет, а политически и социально они воспитываются так, что уже с детства критикуют все, принимая на веру все разговоры и болтовню, источником которых является современная убогая социалистическая пресса. Никаких идеалов, никакого содержания в жизни. Никаких духовных и умственных запросов у этих подрастающих людей нет. Одно они хорошо знают, что нужны деньги, а какими путями идти к этой цели, для них безразлично. Вот это то, что я видел и понял. И думается мне, что если не вполне, то в некотором отношении я прав. Шофер, комиссионер, служба в кафане, в кино и вообще легкий труд сделались идеалом молодых людей.

Подрастающих девочек я знаю в этом отношении меньше, но кажется мне, что не надо быть особенно дальновидным, чтобы не быть на страже и в этом отношении. Падение нравов не может бесследно пройти в деле воспитания подрастающего поколения. Шимми, чарльстон, бебикопф, короткие юбки, накрашенное лицо, автомобиль, купальные костюмы... вот идеалы современной молодежи.

И вот я боюсь, что с этим я не примирюсь и работа моя в женском учебном заведении не удовлетворит меня.

С такими мыслями я подъезжал к Новому Бечею. Как устроится моя жизнь? В этом сомнения у меня не было. Не об устройстве личной жизни в наемной комнате, не об удобствах и комфорте жизни думал я. Я хочу поставить дело преподавания музыки на солидных началах и повести дело так, чтобы действительно дать учащимся серьезное музыкальное образование. Удастся ли мне это? Удастся ли мне самому систематически заняться музыкой и найти в этом отдохновение и удовлетворение?

Я был в отделении вагона один. Ничто не мешало мне думать. Никто, кроме кондуктора, который проходил иногда через вагон, не отвлекал мою мысль от напряженной работы. Прошлое, то есть жизнь в Кашино, как бы не существовала, а будущее еще не наступило. Я чувствовал себя в пространстве. А может быть, все устроится проще, чем я думаю. Интересно, что со времени оставления своего дома у меня выработалась поразительная и своеобразная психология. Я никогда не тороплюсь в дороге. Не все ли равно, сидеть ли на вокзале или в поезде, или у себя в наемной комнате. Конечно, в комнате удобнее, но ведь это не уйдет от меня - торопиться нечего. И сейчас я медлителен в движениях. Еще почти целая ночь впереди.

Около 3 часов ночи поезд медленно подходил к станции Нового Бе-чея. Усталости я не чувствовал, хотя не спал ни минуты. Вероятно, прилив энергии придавал мне бодрости. На дворе было холодно. Сильный ветер свистел и задувал в окна вагона. Вся местность была присыпана снегом. Бе-чей встречал меня неприветливо. Еще вчера в Хорватии была хорошая погода. Тем не менее я чувствовал себя отлично. Я люблю провинцию. Железнодорожный вокзал был маленький - провинциальный, но извозчики и даже чей-то автомобиль указывали на некоторую культурность Бечея. Я с удовольствием сел на извозчика и по шоссе покатил к своему новому местожительству в Сербии.

* * *

Я остановился у институтского врача П. И. Пономарева, который пригласил меня приехать прямо с вокзала к нему. Я был рад видеть Павла Ивановича, с которым был хорошо знаком по Лобору. От него я узнал, что начальница института М. А. Неклюдова была в отъезде. Мне пришлось представиться заменяющей ее классной даме В. М. Сербиновой. Я знал, что мой товарищ по гимназии и по университету Дмитрий Николаевич Сербинов, муж Веры Михайловны, живет в Турском Бечее, но не знал, что жена его служит в институте.

В. М. Сербинова приняла меня исключительно приветливо и познакомила с классными дамами, дежурившими в этот день. От нее я получил приглашение к обеду в общую столовую. Затем я отправился к инспектору института генералу Макшееву. Захарий Андреевич произвел на меня самое лучшее впечатление. В нем я не нашел ничего беженского. Это был деловой человек с петербургской выправкой, корректный, воспитанный. Он точно перенесся из столицы в Нови Бечей, минуя десятилетний период беженства, в течение которого люди так опустились и потеряли свой прежний облик. Я сразу понял, что под началом такого человека здесь будет особенно приятно работать.

После бессонной ночи я чувствовал усталость и, как всегда на новом месте, не знал, как убить время. День был морозный. На дворе было холодно. Поэтому я пришел в столовую несколько раньше времени. В столовой были только две девочки в институтской форме. Поздоровавшись с ними, я спросил, где обедает персонал. Они указали мне на эстраду и очень бойко вступили со мною в разговор: «Вы князь Трубецкой?» -спросила меня одна. «Нет, я Д. В. Краинский, учитель музыки», - ответил я, но девочка стояла на своем, утверждая, что здесь ждут князя Трубецкого как учителя музыки. Мне удалось убедить девочку, что не князь, а я назначен учителем музыки в институт. Эти две девочки оказались Раей Шевченко и Натой Михайличенко II класса - две малоросски. Это было мое первое знакомство с институтками.

Не успел я зайти на эстраду, как в столовую буквально вбежали дежурные воспитанницы, по две от каждого класса, которые быстро стали накрывать столы. По второму звонку в столовую стали входить попарно и по классам воспитанницы со своими классными дамами. Вместе с ними в столовую вошли служащие и кое-кто из педагогического персонала. Только холостые преподаватели обедали вместе с институтом. По знаку, данному В. М. Сербиновой, институтский хор начал петь предобеденную молитву. Сознаюсь, давно я не слыхал этой молитвы. И здесь, на чужбине, она тронула меня до глубины души. Я почувствовал себя уже близким к этой атмосфере человеком. Это было уже не чужое, а свое, близкое, дорогое.

Воспитанницы института были в форменных платьях с белыми передниками и пелеринками, совсем так, как это было в институтах в России. Младшие классы были одеты в зеленые платья. VII класса в красные -цвета бордо - и VIII класса в серые с черными передниками. Глаз уже отвык видеть длинные платья и длинные волосы. И это производило самое отрадное впечатление. Какой-то отпечаток благородства, скромности и, я бы сказал, величия был виден в этом простом одеянии, по сравнению с модными, до колен, юбками и стрижеными волосами, которыми бравирует теперь чуть не весь мир. Высокие башмаки у всех одинаковые. Две косы у младших классов. Одна коса у шестиклассниц и прическа на голове у старших воспитанниц дополняли общий колорит учебного заведения и делали общую картину весьма отличною от уличной толпы, в которой длинные волосы теперь можно увидеть как редкость.

Конечно, такой стиль и однообразие в одеянии можно довести до такого совершенства только в интернате, где всем выдается казенная одежда. И черное пальто почти до пят, и белые вязаные шапочки на голове одинакового образца как нельзя лучше гармонировали с длинными институтскими платьями. Одним словом, внешнее впечатление от института за обедом в столовой было отличное.

Одно только бросалось в глаза. Некоторые классные дамы, сидящие за столами, каждая своего класса, были одеты по-модному, выше колен, и были стриженые. «Мы и они», - как будто хотели они сказать. Старое и новое. Модное и старомодное... И как красивы казались длинные, до пояса, волосы, заплетенные в одну или две косы, по сравнению со стрижеными дамами. А закрытые ноги! Просто дико было смотреть здесь, где скромность была возведена в культ, на эти длинные, обнаруживаемые выше колен ноги. И невольно напрашивалось сравнение: что лучше и где больше благородства..

За персональским столом сидели некоторые преподаватели, свободные от дежурства классные дамы и служащие канцелярии. Таким образом, здесь можно было видеть институт в полном составе. Все были отлично одеты. Общий колорит был, если можно так выразиться, буржуазный, вовсе не напоминающий убогие условия беженской жизни. Хотя скатертью был накрыт только персональский стол, общий вид столовой был парадный. Все сидели чинно, как воспитанные дети, и только дежурные бегали взад и вперед, разнося блюда и наливая чай. За персональским столом дежурили три воспитанницы VII класса, разнося пищу отдельно каждому сидящему за столом.

В институте было всего 267 воспитанниц, которые размещались общежитием в здании основной школы в двух шагах от столовой. Столовая - это громадный гимнастический зал при школе, оставшийся после присоединения Нового Бечея к Сербии праздным. Харьковский институт считается самым многолюдным из числа русских женских учебных заведений в Югославии. Эти три института - Харьковский, Донской (в Белой Церкви) и Русско-Сербская женская гимназия в Великой-Кикинде - воспитывают около 700 русских девушек, приняв программу сербских средних учебных заведений, что дает полные права русским в Сербии.

Три женских учебных заведения и три кадетских корпуса (около 600 кадет), вывезенные из России в 1920 году, - это то, что составляет великое дело, которое сделали сербы для русских беженцев, а может быть, и для будущей России.

* * *

Начальница института задержалась в Белграде и приехала в средних числах марта. Я был этому рад, так как мог на свободе заняться устройством своих дел и сделать визиты, которые с точки зрения общественности считались здесь обязательными.

С первых шагов я понял, что новобечейское общество считает себя великосветским обществом с претензиями на аристократизм. И действительно, по своему составу бечейская колония представляет исключительный интерес. Здесь случайно собрался буржуазный элемент, перебравшийся сюда в части из пограничного пункта Жомболь после передачи его в 1924 году румынам.

Дело в том, что для того чтобы избавиться от реквизиции своего имения, один венгерский помещик предоставил свою усадьбу в распоряжение сербских властей для размещения там русских беженцев. И вот уполномоченный по русским делам в Белграде С. Н. Палеолог направлял в это поместье Жомболь для бесплатного пребывания там русскую аристократию, бежавшую из России. По словам барона С. П. Корфа, туда было очень трудно попасть, и лично он много раз хлопотал о предоставлении ему жить в Жомболе, пока наконец устроился там.

С присоединением этого пункта к Румынии колония Жомболь (60 человек) была ликвидирована, и некоторые из ее членов переехали в Нови Бечей. Таким образом, в Новом Бечее оказались: вдова расстрелянного председателя Совета министров г-жа Штюрмер, вся семья председателя Государственной думы М. В. Родзянко, камергер князь Волконский (живущий в Беодре), жена и дочь министра земледелия и государственных имуществ Ермолова, шталмейстер граф П. М. Граббе, мать которого была дочерью известного славянофила Хомякова, современника Каткова, барон С. П. Корф, бывший начальник почт и телеграфов С. К. Хитрово, женатый на правнучке Суворова, Ладыженский, бывший таврический губернатор (при генерале Врангеле), сенатор Неверов с семьею, Половцев, бывший член Государственной думы, граф Толстой, внук Льва Толстого, вдова убитого члена Государственной думы П. А. Неклюдова (с семьею) и так далее.

К ним примыкали генералитет и другие члены колонии и служащие института, которые также считали себя причастными к вершителям судеб погибшей России и так или иначе принадлежащими когда-то к бюрократическому и аристократическому миру. Не так мужчины, как их жены не хотели расстаться со своим прежним положением и играли здесь в прежнюю Россию. Конечно, очень многие из них не имели никаких оснований считать себя принадлежащими к великосветскому миру, но все же у них когда-то было недвижимое имущество (имение) и все-таки они имели когда-то связи.

Я уже не застал многих из этих лиц в Новом Бечее. М. В. Родзянко умер в 1924 году и похоронен в Беодре около Нового Бечея. Г-жа Штюрмер уехала в Францию, где она доживает свои дни в доме бедных. Ладыженские, которые в особенности задавали тон, тоже покинули Бечей. Уехал в Америку Половцев, оставив семью здесь.

Визиты, приемы и, откровенно скажу, чванство поражали тем, что люди не понимали своего положения. Все были отлично одеты. У каждого, по их рассказам, было в России отличное имение. У каждого в России были связи и знакомства. Граф, князь, барон и звания бывших великопоставленных особ в России сыпались, особенно в дамских речах, постоянно. «Вы знали такого-то или такую-то?» - и по этому определялось ваше общественное положение в Новом Бечее. На одном из первых визитов я был поражен, когда одна генеральша рассказывала мне, что на свои именины она приняла в Бечее 75 визитеров.

Меня приняли хорошо, но этим я не был удовлетворен, потому что во всех гостиных, если можно так назвать в большинстве убогие комнатки, в которых жили эти люди, шла взаимная критика, осуждения и во многих случаях даже брань. До очевидности было ясно, что многие были друг с другом в ссоре и торопились новому человеку, каким был я, охарактеризовать (конечно, с дурной стороны) своих противников. Кое-где ругнули также начальницу института М. А. Неклюдову и почтенного З. А. Макшеева.

Озлобленность на всех и на все ясно сквозила в речах бечейских обывателей, и что в особенности было неприятно слушать - это слово «хам», которое было в большой моде в Бечее. Называли хамами друг друга не потому, что имелись какие-нибудь данные для этого, а просто по злобе, причем очень трудно было разобраться, кто же в действительности хам. Обвинение в хамстве было взаимное. Друг другу, конечно, не доверяли и брали под сомнение чуть не все прошлое каждого. И к этому были основания.

В беженстве мы сплошь и рядом знаем случаи, когда люди приписывали себе то, чего в действительности не было. Фельдшера стали доктор -ами. Находились полковники, которые никогда не были таковыми. Маленький подгородний хуторок или просто дача возрастали до понятия об отличном имении в России и т.д. В Загребе при мне был даже судебный процесс по делу о присвоении себе одним беженцем звания врача. Бывали также случаи и «охотничьих рассказов», которые потом раскрывали действительное положение.

Все это, конечно, заставляло с осторожностью относиться к окружающей среде, но, с другой стороны, это давало и почву для сведения личных счетов и интриг. Общество разбилось на небольшие кружки, враждовавшие друг с другом, и в этой атмосфере рождались сплетни, взаимные обвинения, оскорбления и клевета. Так, например, при одном из первых моих визитов меня уверяли, что заведующий хозяйством института вор, обкрадывающий детей. Несмотря на мои возражения, возмущению не было конца. Дня через три я был приглашен в этот дом. Было много гостей и в том числе этот самый сенатор. С удивлением я спросил хозяев, что это значит, и еще больше был поражен, когда мне ответили, что это светские отношения, ни к чему не обязывающие.

Все это для меня не было ново и в моих глазах находило оправдание. Нужно было видеть, и я своевременно описывал это, как вся эта русская интеллигенция уходила из России. Я видел ее на шоссейных дорогах, на пристанях, в трюмах кораблей и просто в поле. И все это продолжалось не месяц-два, а годами. Потеряв все, что она имела, ограбленная, в дырявых платьях, покрытая вшами, без гроша денег, вот она теперь, пристроившаяся к учебному заведению, которое содержали сербы. И это уже счастье. Человек обеспечен. Конечно, прежнего не вернешь.

Соломенный тюфяк, земляные полы, низкий потолок, железные печурки, вместо мебели деревянные ящики, покрытые дареными англичанами суконными одеялами. Это тот комфорт, которым располагает теперь наше беженство. Естественно, что при таком положении хорошего настроения не будет. Лишенные Родины, оторванные в большинстве случаев от родных, русские люди влачат свое существование хотя и в братской стране, но все же на чужбине. Вот источник злобы, зависти, неудовлетворенности и неуравновешенности в отношениях.

Бывший сенатор теперь заведует хозяйством института. Барон Корф состоит швейцаром в институте. Заслуженный генерал Ф. В. Высоцкий служит просто сторожем в институтской бельевой и т.д. А классные дамы! Многие из них действительно принадлежали когда-то к светскому обществу и были, может быть, богаты. Теперь они получают небольшое содержание и несут труд, требующий большого напряжения сил. Это не гостиная или усадьба с балконом, где раньше так вкусно пился чай со сливками.

И вот они раздражительны и, можно сказать, злые и, естественно, не могут примириться со своим положением. Они требуют к себе не того отношения, какое вызывается службою классной дамы, а по прежнему социальному положению. На этой почве вечно происходят недоразумения, и общество дифференцируется не по настоящей обстановке, а искусственно, по прежнему масштабу.

Барон С. П. Корф, бывший владелец многих имений в России, конечно, обедает не с прислугою, а приглашен к персональскому столу, несмотря на то что он только швейцар. Конечно, в Петербурге швейцара не пригласили бы за общий стол.

Я не застал г-жи Штюрмер в Новом Бечее, но обстановка ее жизни в Бечее до сих пор вызовет толки среди бечейских обывателей. Мне рассказывал доктор П. И. Пономарев, который был однажды приглашен к ней как врач, что г-жа Штюрмер жила в Бечее хуже бедной селячки, буквально как нищая.

Убогая хата с низкой одностворчатою дверью из сеней в ее комнату с земляным полом была ее обителью. Маленькое окошко во двор, печь для топки ее соломою. Низкий потолок. Деревянный стол, заваленный грязной посудой, огрызками хлеба и всяким хламом. Неубранная деревянная кровать с соломенным матрацем, на которой в беспорядке валялись всякие тряпки, два деревянных стула составляли всю обстановку ее комнаты. Сама г-жа Штюрмер перед приходом доктора топила соломою печь. После царских приемов в Петербурге эта жизненная обстановка, конечно, оправдывает эту женщину, оставившую по себе в Бечее нехорошую память.

Но как параллель невольно напрашивается вопрос, почему же известный в России опереточный артист Мурский, 80-летний старик, попавший в Новый Бечей по инерции, не был принят в бечеевском обществе. Я лично знал этого уважаемого и высокоинтеллигентного человека. Очень часто он приходил ко мне в столовую и слезно просил сыграть ему какую-нибудь сонату Бетховена. Он жил в обстановке еще худшей, чем жила г-жа Штюрмер, и буквально сгнил перед смертью. Старика Мурского чуждались, потому что он не принадлежал к светскому обществу.

Это настроение русского общества в Новом Бечее производило неприятное впечатление, и с ним мне пришлось ознакомиться впервые. Все, что я видел до сих пор в беженстве, указывало как раз на обратное, то есть на тенденцию к опрощению и демократизацию. И это вполне понятно. Когда бывший губернатор открывает лавочку, когда сын высокопоставленной особы делается коммивояжером, когда прокурор служит в ресторане или гвардейский офицер делается шофером, то, естественно, им не хочется напоминать о своем прошлом. Были, конечно, и хорошо устроившиеся и разбогатевшие, но такие беженцы обыкновенно отпадали от общей беженской массы и замыкались в своей личной жизни.

Здесь, в Бечее, беженство продолжает свою игру в аристократию и кичится своим прошлым, не понимая того, что оно отмирает и никогда больше не займет прежнего положения. И тем не менее они продолжают говорить о прошлом как о настоящем: «У меня в имении балкон выходит в парк» или «Мой кучер отлично правил четверкой» и т.д. И мне кажется, что это объясняется тем, что здесь, в Новом Бечее, беженство как бы приняло оседлость и превратилось в эмиграцию.

Все служащие в институте обеспечены и имеют постоянную службу. В этом отношении они живут нормальною жизнью, не думая о завтрашнем дне. Многие служат здесь уже 8-10 лет и обзавелись имуществом. Некоторые даже ведут свое хозяйство и держат свиней. Вот почему и психология их не та, что у рядового беженца. Это скорее эмиграция, чем беженство. Так, в сущности, и называют себя беженцы в Новом Бечее.

Общество в Новом Бечее, можно сказать, приобрело устойчивость и потому выработало уже свои традиции, с которыми все считаются. Есть, например, здесь кружок служащих в институте, который обосновался с первого дня приезда в Бечей института. Им, конечно, принадлежит первенство в Бечее, и каждый вновь вступающий в бечейское общество невольно подчиняется уже установившимся традициям.

Каждому вновь прибывающему преподносится характеристика всех обывателей Нового Бечея и институтских служащих, и на основании этих данных новому лицу предоставляется устраивать свое общественное положение в Бечее, то есть сообразить, кому надо нанести визит, кому не надо, с кем надо считаться, с кем не надо, с кем надо вести знакомство, с кем не надо. Визиту придается большое значение, так как при этом происходит сортировка общества и вы часто слышите в обществе фразу: «Это не нашего круга человек».

Я слышу постоянно пререкания между двумя генеральшами, враждующими между собою. Одна из них - вдова дивизионного генерала, а другая - дочь генерала, вышедшая замуж за капитана и, следовательно, потерявшая генеральство. Еще бывает смешнее, когда к светскому обществу примыкают люди совершенно иного социального положения и тянутся за ним. К сожалению, этой выработавшейся традицией пропитана и институтская жизнь.

Мне говорил преподаватель латинского языка, что одна хорошо известная ему воспитанница долго скрывала перед подругами, что она дочь священника. Потом и мне пришлось убедиться, что социальному положению родителей воспитанниц придается в институте большое значение не только подругами, но и воспитательным персоналом, причем и здесь наблюдается градация (разграничение).

Есть дети родителей, приобревших значение в беженской жизни, и дети бывших русских сановников и аристократов. С первыми считаются, пожалуй, еще больше, так как они теперь у власти, но все-таки происхождению придается больше цены. Мне лично приходилось потом часто слышать от воспитанниц такую фразу: «Я дворянка, а не какая-нибудь. У моего отца было в России имение» и т.д. Слово «хам» распространено и среди учащихся. И в этих вопросах они чуть не с 12 лет разбираются отлично, критикуя не только своих подруг, но и взрослых.

Буржуазное направление, безусловно, составляет уже традицию института, и надо сказать, что, по-видимому, это настроение выработало и соответствующее политическое credo.

Институт монархичен. Воспитанницы разбираются и в этом отношении. Они любят свою Россию такою, как она была, и готовы защищать ее. Те, кто разрушал ее, ненавистны детям. И если в институте нет политики, то в отдельных случаях воспитанницы в высшей степени последовательны. Воспитывавшихся в институте дочерей М. М. Родзянко (сына М. В. Родзянко) подруги чуждались и пренебрегали их знакомством. На этой почве происходили вечно недоразумения, и ответ был всегда один: «Мы не хотим иметь в своей среде внучек известного изменника Царю и Отечеству Родзянко».

Самого М. В. Родзянко воспитанницы института преследовали и часто кричали ему, проходящему мимо окон института, дерзости. Был даже случай большого скандала, когда после концерта в институте М. В. Родзянко подал мысль спеть «Боже Царя храни» и принял участие в этом пении, но выступление это кончилось неудачно. Одна из воспитанниц, Яржемская, VII класса, подошла к нему и крикнула ему в лицо: «Как смеете вы, изменник Царю, петь наш русский гимн?!»

И в этом отношении настроение учащейся молодежи было одинаково с настроением громадного большинства членов русских колоний. Всюду, где появлялся М. В. Родзянко, ему делали скандалы. В Панчеве, где сначала жил он, его преследовали и гнали вон. Говорят, что М. В. Родзянко даже испросил у сербских властей разрешение на ношение при себе револьвера на всякий случай. В конце концов М. В. Родзянко выехал на жительство в Нови Бечей, недалеко от которого (в Беодре) служил подкомиссаром его младший сын Михаил Михайлович. Но и здесь М. В. Родзянко не удержался. После нескольких скандалов, устроенных членами русской колонии, Родзянко ушел на покой в Беодру к сыну, где и умер бесславно в 1923 году.

Я был еще мало знаком с бечейским обществом, но уже знал все интересы, а также интриги и сплетни, которыми жил Бечей. Оказалось, что я попал сюда уже в период затишья. Не так давно в Новом Бечее была колоссальная борьба, которая имеет свою историю. Еще будучи в Загребе, я слыхал об этом от племянницы М. А. Неклюдовой Т. Куколь-Яснопольской, окончившей институт в 1921 году. Она, между прочим, пошла против своей тетки и принимала участие в борьбе.

Институт был тогда еще в периоде организации и был в некоторой зависимости от бечейской колонии. Ведь Харьковский институт был вывезен в Сербию в 1919 году33, во время русской катастрофы при Деникине, и первый год своего пребывания в Новом Бечее испытывал большие лишения. Не было одежды, белья и обуви. Летом девочки ходили босиком. Не было также пальто. Зимою дети кутались в одеяла, так как здание школы почти не отапливалось. Город переживал еще послевоенное время, и дров в нем не было. В дортуарах температура доходила до мороза, так что были случаи примораживания рук и ног.

Зимой институтки ходили даже по улице, закутавшись в одеяла. Не было также посуды, и дети ели по очереди по три из одной миски. Кормили, говорят, отлично, в особенности первое время, когда местные сербы посылали на помощь институту целые окорока мяса и в неограниченном количестве хлеб. Не было, конечно, учебников и учителей. Учительский персонал был случайно набран из лиц, так или иначе соприкасавшихся с институтом во время эвакуации. Хотя в Белграде была уже сформирована Державная комиссия по делам русских беженцев с учебным советом при ней, который должен был ведать русскими учебными заведениями, эвакуированными из России, но работа ее не наладилась.

Начальница института сама приглашала на службу преподавателей и служебный персонал. Державная комиссия успевала лишь справляться сначала с ассигнованиями. При таких обстоятельствах образовалась учебная часть института с доморощенным педагогическим персоналом. Из настоящих педагогов был здесь только один Я. П. Кобец, директор Елисавет-градского реального училища.

Исполняющим обязанности инспектора был приглашен встретившийся по пути эвакуации института помещик Херсонской губернии Б. Н. Эрдели, между прочим, отличный пианист, который устроил свою жену преподавательницею русского языка. Наталия Корнельевна Эрде-ли (бывшая смолянка), вторая жена Бориса Николаевича Эрдели, будучи властной и умной женщиной, с места в карьер повела отчаянную борьбу с начальницей института М. А. Неклюдовой, желая удалить ее и занять ее место. В ход были пущены все средства и, конечно, в первую очередь агитация в бечейском обществе.

Общество разделилось на две партии, не только враждовавшие между собою, но и ведущие настоящий бой. В Белград летели жалобы, доносы и частные письма. В Белград командировались члены колонии и служащие института. На месте, в Новом Бечее, устраивались собрания и заседания, на которых страсти разгорались до такой степени, что из заседаний выводили участников их чуть не в обморочном состоянии. В Белграде растерялись и не умели разобраться в этой интриге. Стоящий во главе учебного совета Державной комиссии профессор Кишенский пробовал лично разобраться в этом деле и приезжал с этой целью в Новый Бечей, но все, что он сделал, - это открыто стал на сторону Н. К. Эрдели и перевел все на личную почву.

Борьба продолжалась. В интригу постепенно втянулись воспитанницы старших классов, которые тоже собирали свои сходки и горячо обсуждали положение. Г-ж Эрдели умела влиять на учащихся, и потому большинство воспитанниц были на ее стороне. Из Белграда вторично прибыл для расследования какой-то генерал, но и он уехал ни с чем. Скандал кончился «мордобитием». Помощник заведующего хозяйством В. Т. Даниле-вич дважды ударил по физиономии инспектора Эрдели в его служебном кабинете. Г-н Данилевич был по образованию юрист и вместе с женой принадлежал в России к светскому обществу, и, говорят, был очень воспитанный и деловой человек.

Возбуждение, вызванное этим инцидентом в Новом Бечее, было настолько сильное, что правление местной колонии в лице исп. об. председателя С. К. Хитрово и членов господ Летючева и Дубицкого буквально ворвалось в помещение, где происходило заседание педагогического совета, и стало требовать немедленного удаления со службы Данилевича. Вмешались и встревоженные родители, живущие в Новом Бечее и его окрестностях. Они, в сущности, и положили конец этой сумятице в Новом Бечее. Пославши своих представителей в Белград, они добились настоящей ревизии в лице генерал-лейтенанта З. А. Макшеева (директора Педагогического музея военно-учебных заведений С. Петербурга).

Приезд Захария Андреевича Макшеева положил предел разыгравшимся страстям в Новом Бечее. Этот человек отлично разобрался во всем и внес успокоение в институтскую жизнь. Правда, З. А. Макшеев прожил в Бечее довольно долго и вошел, так сказать, в атмосферу жизни Бечея. Эти три начала - общественность, колония беженцев и институт были разобщены. Генерал Макшеев занялся делами института. Работой Макшеева были довольны, но зато противной партии пришлось уйти.

Все это вышло не так, как хотелось Белграду. И вот, чтобы не оставить побежденной г-жу Эрдели, господин Кишенский умудрился убедить кого следует открыть в В.-Кикинде русско-сербскую гимназию, начальницей которой была назначена г-жа Эрдели. Ее муж получил там же место инспектора. Эту гимназию называют почему-то институтом и говорят, что г-жа Эрдели хотела скопировать в нем Смольный институт. За г-жой Эрдели потянулись в Кикинду ее сторонники и сторонницы, и таким образом Харьковский институт освободился от враждебного элемента.

К тому времени окончили курсы воспитанницы старшего класса, чуть не поголовно ставшие на сторону г. Эрдели, а З. А. Макшеев по настоянию родителей занял место инспектора в Харьковском институте (август 1921 года). Благодаря своей выдержке и долголетнему педагогическому опыту Захар Андреевич быстро справился со своей задачей и направил жизнь института по правильному руслу. И он получил вполне заслуженную оценку. На одной из первых аудиенций М. А. Неклюдова сказала мне: «Это мой большой друг, который так много сделал и для меня и для Харьковского института». Воспитанницы старших классов просто обожали Захария Андреевича и первое время часто украшали перед его уроком кафедру цветами, как рассказывала мне бывшая воспитанница института Е. Я. Кобец.

Ушли из Харьковского института человек 13-15 служащих. Но все же ушли не все противники М. А. Неклюдовой. Оставшимся пришлось примириться и доказать свою лояльность. Поскольку это было искренне трудно сказать, потому друг другу не верили и относились с подозрением. Кое-где, конечно, эта скрытая партийность прорывалась, но из рамок приличия публика все же не выходила.

Этому настроению, конечно, много способствовала так называемая керенщина, которою пропитана беженская масса, вывезшая эту мерзость из России. Взаимная критика, осуждения, протесты, недовольство распоряжениями начальства - это то, что вносит в нашу беженскую жизнь разлад и, я бы сказал, развал. Все никуда не годятся. Доктор ничего не понимает. Учитель ничего не знает. Авторитеты и знания не признаются. Все нехорошо. Все не так. Даже концерт известного пианиста И. И. Слатина вызвал в Бечее беспощадную критику: «Да он не умеет играть», -говорили строгие провинциальные критики. Сестра милосердия при институте ведет открытую войну против институтского врача, ставя ультиматум - или она, или он.

Это то, что я застал в Бечее. Да и со мною был в первые дни моего пребывания в Бечее не лучший случай. На фортепиано поставили дюжин двенадцать тарелок и другую посуду. Я пришел в ужас и, конечно, с беспокойством заметил, что крышка рояля может не выдержать. Истопник, который это сделал, накинулся на меня с бранью и кричал, вероятно, минут двадцать, пока я освобождал фортепиано от этой тяжести.

Ознакомившись с этим настроением бечейского общества, я не пал духом и решил твердо вести свое дело, держась ближе к учащимся и подальше от тех кругов, где можно попасть в неприятное положение. Повторяю: для меня не была неожиданностью эта атмосфера беженской жизни в Новом Бечее, и я был доволен тем, что выбрался из ненавистной мне Хорватии и попал наконец в русскую среду. Не может быть, чтобы я здесь не нашел себе друзей и знакомых, где бы я мог отдыхать душой.

С первых дней моего пребывания в Новом Бечее мне стало ясно, что здесь жизнь будет легче. Местные жители относились к русским отлично, хотя и здесь находились отдельные личности и даже группы, которые не любили русских и иронизировали, говоря, что русские оккупировали Сербию. Во всяком случае, местные жители раскланивались с нами на улице и всячески оказывали нам внимание и почтение. Чувствовалось доброжелательство и искренность.

Мне особенно нравилась эта простота в кафанах. Вы входите в кафану как равный и уверены, что никто из присутствующих не отнесется к вам враждебно. Правда, и здесь в кафанах не едят, а только пьют, но и в этом отношении здесь лучше. Все-таки сразу видно, что Сербия богаче и разнообразнее Хорватии. И вино здесь лучше, и все дешевле. На улицах продают фрукты, конфеты. Летом - мороженое, лимонады.

Одним словом, если можно так выразиться, по сравнению с чопорным Загребом здесь запахло востоком, и самый уклад жизни больше подходит к границам России. Мне это напоминало немного Болгарию, которая в этом отношении еще ближе подходит к русской жизни. После убогой Хорватии, где даже ездят на коровах, здесь впервые я увидел наших серых, с длинными рогами волов и поражался громадным количеством лошадей. Да и лошади красивые и породистые.

После римских колодцев мне было особенно приятно видеть наши малороссийские журавли (на колодцах) и коромысла, на которых носили ведра с водой (в Хорватии воду носят на голове). Но больше всего я был удовлетворен тем, что попал в степную местность и отделался от давления гор. Я был вполне удовлетворен и чувствовал большое облегчение. Я стал как будто ближе к России. И это понял П. М. Боярский, который писал мне из Загреба: «Ну теперь Вы можете спокойно жить до самого возвращения в Россию». Да, все это было так, но неприятно подействовало на меня одно обстоятельство, которое могло сразу втянуть меня в интригу. Я почувствовал, что кое-где меня приняли сухо. Оказалось, что я стал поперек дороги тем, кто хотел занять место преподавателя музыки.

Для полноты картины беженской жизни в Н. Бечее нам остается сказать несколько слов о местной русской колонии. Председателем ее состоит полковник граф Павел Михайлович Г раббе, двоюродный брат А. Н. Г раббе, который приобрел известность тем, что, будучи начальником конвоя Его Величества, он первый снял во время революции погоны и явился в таком виде в ставку, где все еще офицеры и нижние чины конвоя были в погонах. Это обстоятельство, между прочим, заставило меня воздержаться от записи членом бечейской колонии, хотя мне уже говорили, что П. М. Граббе человек совершенно другого мира и резко осуждает своего брата.

Как я узнал, очень многие из служащих в институте не состоят членами колонии по той простой причине, что они имеют вполне определенное положение как служащие института, где и зарегистрированы официально. Особой надобности состоять членом колонии, таким образом, не было, и потому вокруг колонии группировались только те, кто получал от Державной комиссии пособие (старики, старушки и впавшие в совершенную бедность), и те, кто составлял окружение П. М. Граббе.

Отношение к колонии первой группы выражались исключительно в том, что они приходили раз в месяц получать пособие. Вторая группа, составляющая значительное меньшинство, сгруппировалась возле П. М. Граббе, составляя небольшую компанию в 6-8 человек, которая, помимо экстренных случаев, ежедневно собиралась перед обедом в помещении правления колонии, чтобы выпить рюмку водки и закусить вкусной закуской.

Инициатива исходила от П. М. Граббе. Будучи гастрономом и понимая это дело, он выписывал за свой счет все эти закуски (икра, селедка, кильки, шпроты, тарань, балыки и т.д.) и пускал их в оборот, чтобы на прибыль опять выписать эти деликатесы. Бутерброд стоит 2-3 динара. Водка тоже приготовлялась по рецепту графа и продавалась очень дешево.

Конечно, ни в одной бечейской кафане нельзя было получить что-нибудь подобное, да еще по такой дешевой цене, и это очень соблазняло тех, кто любил выпить рюмку, другую, третью. Я был раза два-три на таком завтраке, где и познакомился с графом, получив от него приглашение почаще заходить в колонию. Интересного здесь было мало. Пьют изрядно. Рассказывают анекдоты неприличного содержания с употреблением трехэтажных русских ругательных слов. Разглагольствует больше всех П. М. Граббе, а остальные все больше слушают. П. М. Граббе человек военный, и притом могущий очень много выпить, и это, по-видимому, придает известный колорит этим ежедневным завтракам.

Мне пришлось быть по приглашению и на устраиваемых иногда в том же помещении колонии ужинах (на баранину, раки, рыбу и т.д.). Единственная цель этих собраний - это, конечно, выпить и хорошо поесть. Здесь бывают не только члены колонии, но и те, кто любит выпить. Собирается человек 12-15. Но это бывает редко. Центр тяжести лежит в ежедневных завтраках, где П. М. Граббе является полным хозяином и дает тон этим собраниям. К сожалению, надо сказать, что непьющим там нет места и они туда не ходят.

Впрочем, к институтской жизни колония не имеет отношения, если не считать того, что иной раз кто-нибудь из преподавателей забежит перед обедом в правление колонии (руски одбор) выпить рюмку водки, и потому по отношению к колонии у публики нет никаких обязательств. Лично граф П. М. Граббе, как человек, имеющий большие средства, делает очень много добра и поддерживает многих неимущих беженцев в Н. Бечее.

Отвратительное впечатление, между прочим, производит группа местных торговцев-кулаков, пользующихся случаем, чтобы скупить у русских беженцев за бесценок их ценные вещи. Надо сказать, что здесь торговцы -это самые первые люди, представляющие цвет местной интеллигенции (по своему состоянию, конечно, а не по образованию). Все это почтенные сербы, имеющие большой вес в общественных кругах. Они же поставщики института. Они сидят в первых рядах на концертах. С ними считаются и приглашают их как почетных гостей на все торжества. В их руках капиталы, и все они так или иначе причастны к финансовым делам, являясь членами правления разных штедиониц и кредитных учреждений.

Доктор П. И. Пономарев предупреждал меня, чтобы я был осторожен, иначе меня оберут до последней нитки. У него я, между прочим, познакомился с русским беженцем из Одессы Владимиром Иванов. Слат-винским, служащим бухгалтером одного из таких банков («Врашевачка српска штедионица»). При помощи г. Слатвинского наши русские устраивали свои дела и смотрели на него как на своего человека. Продать ли драгоценности или надо ли заложить в банке свои вещи, все обращались к В. И. Слатвинскому, который пользовался в сербских кругах репутацией делового человека.

Очень скоро все эти торговцы появились, разукрашенные дорогими русскими кольцами, а их жены - браслетами и брошками. Такова чета Туринских, с которыми очень считались русские. Местный торговец - он же директор банка, Г ига Иванович, имеет отличный золотой портсигар, которым он всегда бравирует, выкладывая его из кармана на стол. И все русские знали, что этот портсигар был ему недавно заложен М. Ф. Зац за 500 динар. При первой неуплате процентов Г ига Иванович оставил себе этот портсигар, оцениваемый в тысячах динаров.

Русские находились тогда в очень тяжелом положении. Дело только налаживалось. Ассигнования запаздывали, так что даже институтские служащие получали жалованье с запозданием на 3-4 месяца. Продавалось и закладывалось все, что возможно. С первых же шагов мне очень часто приходилось слышать в обществе разговоры по этому поводу, и иногда я видел, как эти разговоры переходили на шепот, и даже что-то передавалось «на ухо». Очевидно, что здесь было не все благополучно.

Даже среди институток шли какие-то таинственные разговоры о каракуле и сундуке с вещами недавно умершей матери Жени Свинкиной. П. И. Пономарев уже знал кое-что, и мы вспоминали, как на константинопольском рейде несчастные, изголодавшиеся беженцы отдавали туркам за кило хлеба и вязанку смоквы золотые кольца, браслеты и одежду.

Это катастрофа. Русская волна беженцев наводнила европейские рынки бриллиантами, золотом, серебром, мехами и ценными вещами. Покупали эти вещи все европейские народы. И это все-таки лучше, чем скупка англичанами и американцами драгоценностей, снятых большевиками с убитых и умученных ими русских людей или содранных в церквях со святых икон и церковной утвари.

* * *

Первое, что произвело на меня сильное впечатление в институте, -это интеллигентность среды, в которую я попал. Я отвык видеть такое общество. Около 10 лет жизни сначала во время революции, потом при большевиках в России, потом среди солдат в Добровольческой армии, потом в самой гуще беженства приучили меня видеть людей не в гостиной, а в убогой обстановке страданий, грубости, хамства и крайней нищеты. Я привык видеть вокруг себя людей опустившихся, плохо одетых, потерявших манеры и лоск воспитания. Вспоминая студенческую среду в Загребе, в грязных общежитиях, еще одетых во «френчи», в поношенные и заплатанные пиджаки, в фуражках с почерневшими кокардами, в смазных сапогах или в грубых и грязных солдатских ботинках «танки», я любовался хорошо одетыми детьми в институтской форме с белыми передниками.

Все одинаково одетые, приличные, чистенькие, а это вырабатывает и манеры. Идут по парам с классной дамой. Нет распущенности. Нет и чванства. «Здравствуйте, Дмитрий Васильевич», - приветствуют дети как меня, так и своих преподавателей. А в одиночку они делают по-старинному реверанс. Перед старшими дети встают и умеют почтительно разговаривать. За столом сидят чинно. Умеют встать и сесть. Не кладут локти на стол и не едят с ножа. Очевидно, традиции старой институтской жизни сохранились и здесь, на чужбине. И это придает воспитанию девочек особый красивый колорит и изящество. И это, говорят, бросается в глаза не только в Харьковском институте, но и в Кикинде и Донском институте.

Воспитанность русской девушки, которая отличалась всегда даже иностранцами, продолжает господствовать в сохранившихся за рубежом наших учебных заведениях. Хорошие манеры, умение держать себя, аккуратность, сдержанность и знание меры - это качества, присущие только воспитанным с детства людям, и здесь это налицо, составляя красоту нашей русской жизни, нарушенной революцией и победой хама. Воспитанная девушка, а затем она уже мать и руководительница общественной жизнью, - это есть культура; и чем воспитаннее женщина, тем культурнее должно быть государство. Вот почему меня искренно радовала эта черта жизни института, и я был счастлив, что наконец и я очутился в воспитанном обществе. Поскольку эта внешняя сторона жизни, этот лоск воспитания соответствовали внутреннему содержанию, об этом мы будем говорить впереди.

Хорошее впечатление на меня произвел и педагогический персонал института. Естественно, что обеспеченная служба в учебном заведении, умственная и идейная работа дали им смысл в беженской жизни и подтянули их в этой интеллигентной среде. Прилично одетые, спокойные, положительные, любящие свое дело, они были педагогами еще в России. Я встретил здесь знакомого по России преподавателя истории и латинского языка Г Б. Юницкого и случайно узнал, что с преподавателем русского языка А. Н. Кокоревым мы служили вместе в войсках. Он был в Алексеев-ском полку унтер-офицером, и мы с ним участвовали в десантной операции на Кубани (станица Ахтарская).

Мое знакомство с воспитанницами института, с их жизнью и направлением началось с первого дня моих занятий с ними. Сначала я принял в свой класс 22 ученицы, как полагалось по условию, но постепенно, уступая просьбам начальницы института, родителей и самих воспитанниц, я довел состав музыкального класса до 36, а потом до 47 учениц. Эти сверхкомплектные ученицы были приняты мною бесплатно, по доброй моей воле, с тем, чтобы плата за них шла в фонд на покупку для института еще одного фортепиано.

Свободного времени у меня было много. Частные уроки мне надоели. И вот я охотно отдал свои силы подрастающему поколению. Я видел, с какою радостью и воодушевлением дети, подростки и взрослые барышни бросились к роялю, желая учиться музыке. Я чувствовал, что здесь я буду не ремесленником, отбывающим свои часы, а идейным работником, что составляло мою давнишнюю мечту.

Громадное большинство были начинающие и потому, конечно, вначале мне было очень трудно, но сознание того, что я иду навстречу общему желанию, давало мне бодрость и силы. В особенности мне было приятно заниматься с маленькими. Я отлично понимал, что на них я увижу результаты своей работы. Теперь они еще не достают ногами педали, но скоро они вырастут и будут отлично играть.

Как сейчас помню 20 марта. Я начал давать уроки музыки. Фортепиано стояло на эстраде в столовой. Я видел, что после утреннего чая среди воспитанниц старших классов происходит какое-то замешательство, во время которого группа воспитанниц VIII класса подошла к начальнице и что-то с ней говорила. Улыбаясь и приветливо кивая мне головой, М. А. Неклюдова передала мне просьбу воспитанниц сыграть им что-нибудь на рояле. Завтрак кончился раньше минут на пятнадцать, которые можно сейчас использовать.

После этого концертного выступления, когда столовая опустела, я подошел к роялю и увидел, что в столовую вошла на урок музыки небольшая, стриженная под машинку девочка лет двенадцати, напомнившая мне приютскую девочку. Это была Варя Лазарева, II класса. По расписанию она первая в этот день пришла на урок. Я записал ее в журнале, пометив первый ее урок 20 марта. Очень скромная и застенчивая, Варя вполголоса отвечала на мои расспросы и заявила мне, что она очень хочет учиться музыке. Мы разговорились, и я потом пожалел, что был неосторожен: «Где ваши родители?» - спросил я ее. «Мама здесь, а папу расстреляли», - просто ответила она, и я видел, как кровь бросилась ей в лицо.

Потом, говорят, Варя очень плакала. Варя Лазарева недавно прибыла из Шанхая (Китай) с Хабаровским кадетским корпусом. Ее отец, священник, был умучен, а потом расстрелян большевиками чуть ли не на глазах детей. Варя вечно плачет и, как передавала мне начальница, беспокойно проводит ночи. То она встает с постели и сидит часами задумавшись, то молится, стоя на коленях, потом опять приляжет. В Китае, куда они бежали из Хабаровска, они страшно бедствовали. У Вари есть сестра Милитина в приготовительном классе и два брата, которые приняты в кадетский корпус. Варе обязательно надо дать в жизни что-нибудь, чтобы скрасить ее тяжелые годы детства, сказала мне начальница. И вот я думаю, что занятия музыкой для нее будет такой компенсацией.

В тот же день вечером я давал урок уже взрослой воспитаннице VII класса М. Жолткевич, которая уже прилично играла на рояле. И здесь я попал впросак, спросив ее о ее родителях. Отец ее, киевский адвокат, расстрелян большевиками. Марина уже свыклась с этой мыслью и спокойно рассказала мне трагедию своего детства.

Я пришел вечером домой в угнетенном настроении. Впечатление мое было вполне определенное. Воскресло в памяти все, что было пережито. Я упустил из виду, что это те дети, которые катастрофически, как и мы, были вывезены из России. Они пережили не меньше нашего. У этих девочек у каждой была уже своя драма.

Дети охотно рассказывали мне свои истории, и я понял, что русская катастрофа уже забывается. Эмигрантская жизнь вошла в колею. О прошлом как-то не говорят. Я приехал в Бечей на службу, как в нормальное время, и никто не сказал мне, что здесь кроется страшная драма, пережитая русскими детьми. Я стал прислушиваться. Оказалось, что из числа моих учениц не было ни одной, которая бы не знала жизнь с самой отрицательной ее стороны.

Сначала я узнал об этом только от своих учениц, а потом постепенно я стал узнавать это вообще от учащихся. Я жалею, что не записывал своевременно то, что мне говорили дети. Я позабывал даже фамилии некоторых, которые рассказали мне просто невероятные происшествия. Конечно, дети могли преувеличить или просто перепутать в своей памяти события, но почти все их рассказы мне пришлось, как подтверждение, слышать потом от их родителей.

Так, например, она девочка (не могу припомнить ее фамилии) уже подросток (13-14 лет) говорила мне, что видела в детстве, как расстреливали целую группу людей. Ей было тогда 6-7 лет, когда она, стоя у окна номера гостиницы в Одессе, видала этот расстрел. Расстреливали по очереди стоявших в шеренгу. Только на одиннадцатом или двенадцатом убитом ее мать вбежала в номер и, схватив ее за руку, отвела от окна. «Тогда, - говорила она мне, - на меня это не произвело такого впечатления, как теперь, когда я по памяти вижу это перед глазами».

Моя ученица В. Юхкаш, II класса, будучи четырехлетним ребенком, уже стояла «у стенки». Отец ее, офицер, был убит на немецком фронте. Мать ее, сестра милосердия, без вести пропала. Находясь на руках у бабушки, она попала вместе с бабушкой в тюрьму, и вместе их повели на расстрел. Уже красноармейцы взялись за винтовки, как бабушка не выдержала и как подкошенная упала в обморок. Верочка, держась за юбку бабушки, тоже упала и начала кричать: «Бабушка, бабушка». Расстрел был приостановлен, и бабушку с внучкой отнесли в лазарет. Бабушка после этого уже не вставала, и потому ее решили освободить из тюрьмы и отправить домой. Возле ее дома красноармейцы сбросили бабушку с грузовика на мостовую, так что она головой ударилась о камень. С тех пор бабушка после продолжительной болезни потеряла слух.

Ира Георгиевская, очень нервная и капризная девочка 12 лет, в свое оправдание говорит мне: «Если бы вы пережили то, что я видала в своей жизни, то и вы были бы такой нервный. Один голод чего стоит». Ее мать в голодные годы (1921-1922) была у большевиков заведующей детским приютом в Херсоне, где пребывала и ее дочь Ира. Дети пухли от голода и массами умирали, рассказывала мне А. С. Георгиевская. Сегодня опухнет - завтра умрет. Она все время беспокоилась за свою дочь и отдавала ей свой кусок хлеба. Не только люди, но и животные были голодные. Ирочка видела, как собака тащила за ногу по улице мертвого ребенка.

Она с ужасом рассказывает далее, как один старик, сидя во дворе на ступеньках лестницы, ел окровавленными руками зарезанную им кошку. Весь подбородок его был в крови. «Мы ели конину»,- рассказывала мне

А. С. Георгиевская. Ирочка не могла есть лошадиного мяса. Ее постоянно рвало от него. Ели они и собак, но Ирочке давали только один бульон. Иногда Ирочке удавалось съесть пирожки из мяса жеребенка. Ведь голод доходил до того, что люди умирали от голода на улице. Дело доходило до того, что матери ели своих детей. Ира видела, например, как солдаты вели обезумевшую женщину, зарезавшую своих детей, а сзади несли в мешке куски этих детей, и оттуда капала кровь. На улице нельзя было нести хлеб. Его вырывали из рук. Ира хотя и была тогда маленькая, но отлично помнит все эти ужасы. Только когда прибыла в Херсон американская АРА, тот ужасный голод прекратился.

Люди настолько привыкли ко всему, что не обращали внимания на трупы, лежавшие на улице. Ира как-то наткнулась в темноте на такого покойника и упала на него. Теперь она об этом вспоминает с ужасом, а тогда на нее это не произвело никакого впечатления. Попав в институт, Ира целый год не могла утолить свой голод. Ей все было мало. Она буквально вылизывала после еды всю тарелку.

Н. Майкровская, недавно прибывшая из советской России, пережила тяжелую драму. Теперь она, тринадцатилетний подросток, больна ревматизмом в ногах. Очень часто за уроком я вижу, как она морщится от боли. Болят ноги. И эта старческая болезнь не пощадила ребенка. «Если бы Вы походили целую зиму босиком, то Вы поняли бы, почему у меня болят ноги», - сказала она мне. Отец ее, офицер, ушел с остатками войск из России, а мать с тремя детьми осталась в Одессе. Зимой мать заболела сыпным тифом и была отвезена в больницу. Дети остались одни, голодные и в холоде. Обуви у них не было. Нила ходила босиком целую зиму, побираясь среди людей. И это напомнило мне историю с известным профессором Чижом, который умер на паперти, где он просил милостыню. Нила с братом были подобраны милицией и помещены в большевистский приют. Это был ужас, рассказывала мне Нила.

Теперь она моя лучшая ученица, и я часто думаю о том, как после такой жизненной обстановки эта девочка могла сохранить прекрасные манеры и быть такой воспитанной. Потом, когда я познакомился с ее родителями, я понял, какое значение в жизни ребенка имеет семья.

Л. Рябинина с матерью нелегально и с опасностью для жизни перешли ночью румынскую границу, но были возвращены румынским постом обратно на верный расстрел. Румын-офицер пожалел девочку и наложил ей полный карман конфект. Тем не менее их посадили в лодку и скомандовали «гайда на русский берег». И только случайность спасла девочку и мать. Они не встретили на русском берегу патруля.

О. Ченчиковская, II класса, была записана у меня в журнале круглой сиротой. Ее родители без вести пропали. Через два-три года родители ее нашлись.

И. Мелега, II класса, отлично помнит, как по ночам у них происходили обыски и как она спасла своего отца, сказав большевикам, что ее отец умер. И это она придумала сама, будучи пятилетним ребенком.

Н. Колюбакина, II класса, молчит, но нам хорошо известно, что ее маленькой девочкой избили красноармейцы за то, что она была в церкви.

Л. Гладкая, VI класса, сидела с матерью в тюрьме (Г.П.У), и у нее даже сохранился портрет матери, нарисованный кем-то в тюрьме.

Т. Ляшко с матерью переходили польскую границу в 1923 году. Пере -ход этот был неудачным. Их прогнали с польской территории. Через год они опять совершили этот переход, и на этот раз их обратно не отправили, так как у них была виза. Таня, ей было тогда 11 лет, отлично помнит, как было тогда страшно. Зимой, в сугробах, при сильном морозе им приходилось прятаться за деревья, чтобы их не увидали большевики. Ноги были мокрые. От холода тряслось все тело. Неприятно даже вспоминать это, говорит Таня.

Л. Супранович, VII класса, моя первая ученица, недавно прибывшая в Сербию из Китая с Хабаровским кадетским корпусом, рассказывала мне очень много интересного о своих скитаниях. И ее отец стоял уже у «стенки» и чуть не погиб.

М. Бразоль, V класса. Тоже отличная моя ученица, рассказывала мне о своих скитаниях, а начальница как-то сказала мне так: «И эти девочки (Маруся и сестра ее Злата) после роскошной жизни в своем имении в Харьковской губернии стирали в Египте англичанам белье».

И это все мои ученицы, но постепенно мне приходилось узнавать, что чуть не все воспитанницы института пережили в детстве почти то же самое.

В. Морозова, III класса. Отец расстрелян большевиками. Пятилетним ребенком она пережила новороссийскую эвакуацию, когда с матерью она села на пароход. Бедной девочке не повезло и в Сербии, куда они бежали. Ее мать умерла, так что Верочка теперь круглая сирота.

И таких в институте много. Я вспоминаю своих маленьких друзей, ныне институток Донского института Женю и Тусю Духониных, которые в возрасте 8-9 лет сидели в Польше в пограничной тюрьме целый месяц, а перед этим шли под страхом расстрела семь ночей к польской границе, скрываясь днем под листвой и кучами хвороста в сельской местности Юго-Западного края. Так дети переходили границы своей Родины, уходя от большевиков.

Я вспоминаю затем по Лобору больную девочку Нину Львову, 11 лет, на глазах которой озверевшие солдаты сожгли в товарном вагоне ее отца -полковника. Теперь я увидел в институте ее сестру Люсю, IV класса. Их мать умерла на острове Лемнос, и девочки остались круглыми сиротами.

И это еще не все. Я мог бы привести бесконечное множество таких случаев, но ведь это не требует доказательств. Всем и без этого известно, что испытали русские люди в это безумное время. Голод - ужасающий голод - испытали буквально все. Меньше других в этом отношении пережили те, кто так или иначе планомерно эвакуировались из России с институтом в 1920 году. Эти девочки тоже, конечно, видели кое-что, но они не соприкасались с большевиками и нашими милыми союзниками, которым наши русские дети как пленные стирали белье. Я видел в Загребе студенческую молодежь. Это была та молодежь, которая с оружием в руках отстаивала свою Родину, - офицеры, студенты, кадеты, чиновники. Они сложили оружие и бросились в университеты, чтобы продолжать прерванное войной и революцией образование.

Теперь здесь, в институте я впервые вижу детей, которым не было еще 10 лет, когда жизнь трепала их и вовлекла в атмосферу настоящего ада, созданного обезумевшим русским народом. Я упустил это из виду или, вернее, просто не знал этого и только теперь впервые убедился, что они пережили не меньше нашего.

Прожив девять месяцев среди большевиствующего русского народа и видя все ужасы, творимые им, я все-таки не видел, чтобы дети были вовлечены в гражданскую войну. При мне расстреляли только одну гимназистку за то, что в доме ее тетки скрывался офицер. Теперь передо мной раскрылась другая картина. Они - дети, видели рассвирепевший русский народ. И хотя им было тогда еще очень мало лет, но они отлично понимали все происходящее вокруг них. Обыски, грабежи, аресты, расстрелы, безобразия, голод и холод были поняты ими не потому, что они были подготовлены по своему развитию, а потому, что это шло вразрез с логикой и природой человека.

Если девочка 7 лет видела расстрел двенадцати, то, конечно, она понимала, что происходит нечто противное природе, но она не отошла от окна, потому что ей было тогда 7 лет. Ира Георгиевская 8 лет не могла примириться с тем, что собака тащила за ногу мертвого ребенка. В детском представлении логическая последовательность развита не меньше, чем у взрослых людей, но нет только знаний, которые приобретаются с годами.

Теперь эти дети уже подростки и даже почти уже барышни. Жизнь в них берет свое. Воспоминания стушевываются перед требованиями жизни, и жизнь в них бьет ключом. И в этом, думается мне, состоит различие в переживаниях людей пожилых и юнцов. Мы, можно сказать, пришиблены и забиты и согнулись под тяжестью ударов судьбы. Молодость ищет все новых и новых впечатлений, считаясь с прошлым только постольку, поскольку оно отразилось на душевном ее состоянии. И вот у этих подростков, почти еще детей, выработался такой опыт, такое зрелое мышление, такое преждевременное во всех отношениях развитие, которые делают их взрослыми людьми.

Конечно, условия беженской жизни и новая эра общественных настроений после войны, с ее новой этикой и разнузданной моралью, делают свое дело. Пребывание детей дома до поступления в институт и в каникулярное время, семейная жизнь в одной комнате не всегда в благоприятной форме отражаются для воспитания юношества. Бедность, недоедание, неподходящие разговоры при детях, интриги, политическая и партийная рознь -все это не проходит бесследно для духовного развития детей.

Дети пережили так много. Так много они видели и видят сейчас, что, конечно, они уже не дети. Искания, которые так свойственны молодой душе, находят себе отклик прежде всего в окружающей среде. Короткие юбки, стриженые волосы, откровенные костюмы, модные танцы, купание на пляже и ресторанная жизнь - вот что видит юная молодежь навстречу своим исканиям.

Как преподаватель искусства, не ставящий отметок, я, конечно, стал ближе к этим подросткам - девочкам, и они меня не боялись и не стеснялись. Вот почему я мог наблюдать за ними и, конечно, прежде всего заинтересовался их духовными запросами. С самого начала мои ученицы, а потом и другие воспитанницы стали приносить мне свои альбомы (почти каждая институтка имеет альбом) с просьбой написать что-нибудь, а потом, когда узнали, что я рисую, и нарисовать.

Через мои руки прошло не менее сотни таких альбомов, и я могу сказать, что в них я нашел много такого, что ясно указывало на существование духовных запросов у этой юной молодежи. Отличные стихотворения, во многих случаях написанные самими воспитанницами. Отличные рисунки, изречения, афоризмы, взятые из классических произведений. Много остроумия, а также нежной любви к подругам. Глубокий патриотизм и любовь к своей школе и институту. Все это указывало на определенное направление у учащейся молодежи.

Говорят, что у наших институток ясно сквозит эротическое направление. Нет альбома, где бы на первом месте не были сказания о любви. И это правда, но ведь вообще любовь составляет главный предмет всякой поэзии и литературы. «Любовь и голод управляют миром», - сказал поэт Гете. Поэтому не следует подчеркивать как отрицательную сторону излишнюю, может быть, романтичность наших барышень. Сентиментальность или, вернее, романтизм, как подобает женщине, даны ей природой. Я заменяю слово «сентиментальность» романтизмом потому, что сентиментальность теперь не в моде.

Романтизм (сентиментальность) нужен женщине - иначе мы дойдем до крайности, до которой дошли уже большевики. Лично я приветствую это настроение юной молодежи, которое, может быть, сквозит в их альбомах. Пусть воспевают любовь, если она пробуждается в них как чистый идеал. Тут скверного ничего нет. Это всегда было и будет.

Среди воспитанниц есть много поэтесс. Я читал их произведения, и в иных случаях мне просто не верилось, что эти стихотворения написаны подростками-детьми. Интересно отметить, что темы этих стихотворений в большинстве случаев патриотические и на злободневные вопросы: Родина, война, героизм, расстрелы, самопожертвование и т.д. Пишут также и прозаические произведения - повести и романы.

И в этом отношении интереснее всего то, что девочки заимствуют друг у друга это увлечение. Прозу пишут, например, почти все третьи классы, то есть девочки 12-13 лет. И эти произведения они давали мне читать. Конечно, эти романы были наивны, но не лишены местами красоты. Вот этот отвлеченный романтизм, стремление к поэтическому творчеству и искание духовной красоты обращают на себя особое внимание в институте. В наш период жизни, пропитанный реализмом, цинизмом и духовным обнищанием, это явление представляется в высшей степени отрадным.

Среди студенческой молодежи этого уже нет. Эти люди уже столкнулись с жизнью и, можно сказать, познали ее. Искания их другого направления. Идеалы их сводятся к реальной жизни. Борьба за жизнь и кусок хлеба стоят у них на первом месте.

Науки институток тяготят. Громадная программа, приравнявшая институты к мужским средним учебным заведениям, не нравится им. В особенности у них нет склонности к изучению математики и латинского языка. Напротив - русский язык и литературу любят все. Девочки любят читать и, конечно, делают это в ущерб своим занятиям. Читают и под партами на уроках, и в часы приготовления уроков. И в этом отношении они настоящие русские дети.

Программа в институтах смешанная. С одной стороны, воспитанницы готовятся к матуре35 по обширной программе сербских учебных заведений, с другой стороны, для них обязательны занятия предметами, которые по традиции проходятся в русских женских учебных заведениях: рукоделие, рисование, хоровое пение, танцы, музыка. И вот я сразу заметил, что к этим прикладным занятиям девочки относятся совсем иначе.

Они любят эти занятия и с увлечением отдаются каждая своей специальности. Есть такие, которые отлично вышивают и считаются исключительными рукодельницами. Есть художницы, музыкантши. Но что особенно здесь хорошо поставлено - это танцы. Танцевать любят все. В этом можно убедиться на танцевальных вечерах, которые устраиваются в институтах довольно часто. На праздниках и летом на такие вечера приглашаются молодые люди: кадеты, гимназисты, студенты, приезжающие на каникулярное время к своим родным.

Обыкновенно вечера в течение учебного года проходят, как говорится, без кадет, но это такие же оживленные вечера, как и торжественные. Танцуют «шерочка с машерочкой». Теперь такие вечера можно видеть только в этих старых институтах. Модные танцы совсем не танцуют. Танцуют вальсы, польку, мазурку и т.д. Кто привык видеть «модерные» танцы, разные фокстроты, шими, чарльстоны - эти животные, дикие танцы, тот невольно восторгается, присутствуя на этих институтских вечерах.

Но не об этих танцах хотел говорить я. В институте отлично поставлен класс балетных танцев. Помимо гимнастики, которая введена в курс обязательных предметов по сербской программе, воспитанницы группами обучаются балетным танцам, которые очень искусно ведет преподавательница Е. М. Перлова, бывшая балерина московских театров. В наше время балетные танцы рассматривались как профессиональное занятие, не подходящее, во всяком случае, девушкам из общества. Теперь эти танцы в моде во всей Европе, и их насадило русское беженство. Это соответствует духу времени.

Во всех трех русских институтах (Харьковский, Донской и Кикинда) эти танцы в большой моде, но лучше всего это дело поставлено в Харьковском институте. Здесь постановка таких спектаклей-балетов носит грандиозный характер. Число участвующих достигает 80 человек. Балетные номера сменяются один другим и одним лучше другого. Танцуют и совсем маленькие, и средние, и старшие воспитанники, а солистки приводят в восторг публику. Постановка этих балетов, костюмы, декорации, сцена создают ту обстановку, которая мало отличает эти спектакли-балеты от настоящего профессионального балета, и по своей художественности они великолепны.

Институт не ограничивается устройством в Новом Бечее такого спектакля, а повторяет его, выезжая в соседние города Старый Бечей, Бечке-рек, Меленцы и т.д. Не подлежит сомнению, что в развитии художественного вкуса воспитанниц такие спектакли-балеты играют немалую роль. Громадное большинство воспитанниц, конечно, еще не видели спектакля вообще и воспитываются на кинематографах. Уже по этому одному такие спектакли, конечно, являются весьма желательными.

Вначале я не сразу понял, когда почти все педагоги энергично протестовали против устройства таких спектаклей. Подготовка к этим спектаклям идет весь учебный год. Репетиции, читки, спевки, рисование, декорации, примерки и вообще эта суета отвлекают воспитанниц от занятий и отымают у них время на приготовление уроков. Создается настроение совсем неблагоприятное для сколько-нибудь серьезных занятий науками. Я лично потом убедился в этом, но все же я не мог не согласиться с М. Н. Неклюдовой, которая придавала художественному развитию девушки большее значение, чем изучение никому не нужной латыни и высшей математики, как говорит она.

Упорно проводя свой взгляд, начальница института вовсе не считается с громадной программой занятий, установленных для института. Конечно, в этом отношении она не права. Но это ее увлечение, ее «конек», и для этого она готова жертвовать всем. Впоследствии и я оказался потерявшим в этом отношении. Когда понадобилось развернуть хор, она отобрала у меня самых лучших учениц и поставила их в такое положение, что они вынуждены были бросить занятия музыкой.

Занятые репетициями, спевками, танцами, они фактически не могли заниматься музыкой. Конечно, девочкам-подросткам там было весело. Подмостки, закулисная жизнь, новые туфли, чулки, грим, завитые волосы, наряды - их интересовали больше, чем зубрение уроков. Я лично наблюдал случай, когда после спектакля три дня нарочно не снимали полностью грим, чтобы походить с подведенными глазами и с остатками румян на щеках.

Эта отрицательная сторона этих балетов, не соответствующая воспитательно-учебному заведению, где должна вырабатываться личность подростка-девочки, отмечается постоянно педагогическим персоналом, родителями и обществом. Нельзя, говорят, увлекаться в такой степени балетом там, где речь идет о подготовке учащейся молодежи к матуре, то есть к аттестации зрелости. Это не балетная школа, ворчат всегда преподаватели.

К тому же надо признать, что влияние, которое оказывают подобного рода публичные выступления воспитанниц, не может быть признано хорошим. Успех, аплодисменты, похвалы, а иногда и газетные заметки с указанием фамилии балерины, несомненно, кружат девочкам головы и приучают их к подмосткам, и мы знаем уже несколько случаев, когда бывшие воспитанницы института оказались на ресторанных подмостках (Ионова, Транс) только потому, что были подготовлены к этому.

Молодежи свойственно увлекаться, и в этом отношении очень важно руководительство и разумное направление развивающейся личности каждой воспитанницы.

Возвращаясь как-то из Белграда пароходом в Новый Бечей, я имел попутчицей институтку VI класса Лукьянович. Я был поражен, когда она, развивая мне свои планы на будущее, говорила, что она до страсти любит шить и в особенности делать дамские шляпы. Ее мечта - по окончании института ехать в Париж и там специализироваться в этом деле, а потом открыть свое ателье и шляпную мастерскую. Это говорилось с увлечением и серьезно. От нее я узнал, что в институте есть много воспитанниц, которые отлично шьют, вышивают, и их никто не учил. Они от природы одарены этой способностью. Классы рукоделия они посещают с удовольствием, несмотря на то, что они стоят впереди того, чему их учат.

Я часто вижу воспитанниц за работой. Даже к уроку музыки некоторые воспитанницы приходят с работой в руках и в ожидании своей очереди занимаются рукоделием. В особенности приятно видеть, когда во время собеседования, публичных лекций воспитанницы сидят с работой в руках. Есть воспитанницы, увлекающиеся рисованием.

К сожалению, в институте господствует прикладное искусство - ученицы разрисовывают блюдечки, тарелки, вазы, подносы. Говорят, что это нужно, чтобы добыть средства для института, а если попадаются талантливые, способные к рисованию, желающие учиться, то они копируют и рисуют с открыток, опять-таки чтобы продать эти картинки на институтской выставке. Тем не менее и в этом отношении запросы молодежи велики.

До моего приезда в институте не было музыкального класса. Занятия музыкой носили случайный характер. Уроки музыки давала классная дама в свободное от дежурства время. Теперь учащаяся молодежь буквально набросилась на музыку. Всем хочется учиться музыке, и любопытно, что просят об этом не только воспитанницы старших классов, но и девочки 9-10 лет. Ко мне пристают, просят, умоляют зачислить в музыкальные классы.

Занятия начались серьезно. Уроки пропускались только по болезни. Напротив - борьба шла за упражнения и за дополнительные уроки, которые я даю по праздникам и воскресеньям лучшим ученицам. Дела мои шли отлично. Смущало меня лишь то обстоятельство, что до меня доходили слухи, что некоторые преподаватели ворчали и были страшно недовольны увлечением воспитанниц музыкой.

Вопрос этот несколько позже был даже внесен в педагогический совет, где по моему адресу был сделан даже выпад. Один из преподавателей доложил в совете, что музыка не только мешает занятиям науками, но до него дошли слухи, что преподаватель музыки внушает детям, что занятия науками - это глупости, а вот надо заниматься только музыкой.

Теперь, конечно, эта история только смешна, но тогда она меня очень взволновала, и в результате две сестры Свинкины - Люда и Женя были исключены из музыкального класса, и им было запрещено играть на рояле за то, что они получают проколы по наукам и целый день будто бы проводят на фортепиано. Это были мои лучшие ученицы, и потому, конечно, это было для меня большим огорчением.

Я понимал отлично педагогов. Участие девочек в спектаклях, концертах, в хоре, в балете отрывали их от занятий. А тут еще присоединилась музыка. Музыка отлично идет у них. Значит, они слишком много занимаются нею.

Широкая, всесторонняя программа в духе русского воспитания, развивающая духовную личность воспитанниц, знакомящая их с понятиями о красоте и поэзии, охватывающая все отрасли искусства, - это наиболее интересная сторона жизни института. Насколько она правильно осуществляется - это вопрос другой.

Есть, конечно, противники этой системы, указывающие на другую задачу воспитания - это занятия науками, которые при обширной программе идут слабо именно потому, что воспитанницы отвлечены от своих прямых обязанностей - учиться. Раздаются голоса за то, чтобы вовсе прекратить танцы, спектакли, рукоделие, рисование, музыку и специально заняться науками. Один преподаватель сказал мне даже, что надо совсем прекратить прогулки и вместо них учиться.

Детей надо готовить к высшей школе, к усидчивому труду и работе, а вовсе не воспитывать их на удовольствиях. Не отрицая по существу некоторой справедливости в этих суждениях, мы все же склонны признать, что для девочек, как будущих матерей, хозяек своего дома и женщин с общественным положением, всестороннее развитие важнее научной подготовки. И в этом отношении наши женские учебные заведения в Сербии, несомненно, идут правильным путем.

Мы не отрицаем того, что в нашем институте занятиям науками отведено меньше внимания, чем это надлежало бы, но таков взгляд начальницы института М. А. Неклюдовой. Поставить отлично хор. Удивить публику грандиозным спектаклем-балетом. Разрисовать актовый зал (столовую). Вышить сокольское знамя и т.д. Это ее больше интересует, чем урегулировать занятия науками. А так как мы являемся противниками женского равноправия и уравнения женщин в работе и познаниях с мужчинами (то есть мы стоим против высшего специального образования женщин), то мы готовы поддержать М. А. Неклюдову, но нельзя впадать в крайность, которую допускает начальница института, тем более что и в другом отношении она не права.

Она слишком широко охватывает вопрос, и вместо того чтобы находить и развивать способности девочек, она убивает их тем, что страшно разбрасывается. Стоит воспитаннице обнаружить свои способности к чему-нибудь, она эксплуатируется во всех отношениях для института, а ее личные интересы игнорируются вовсе.

Если девочка отлично заиграла на рояле, то она, несомненно, будет взята в хор, в балет, на спектакль, а музыка забрасывается. То же самое и в отношении рисования. В результате воспитанница получает всего понемногу, а то, к чему она действительно способна и склонна, остается для нее неиспользованным. Вот эти два противоположных и притом крайних взгляда вносят много раздора в институтскую жизнь.

Начальница не хочет поступиться своими взглядами, а педагогический персонал ведет свою линию, протестуя чем только можно. Отношения обостряются, и при институте образуются партии «за» и «против».

В институте нет ничего серьезного, положительного, трудового. Все схватывается поверхностно, легкомысленно и скользит по верхам. И, может быть, правы противники М. А. Неклюдовой, обвиняя ее в том, что она мало заботится о воспитанницах и их будущности. Она пользуется воспитанницами как материалом. Если ей нужна сейчас воспитанница как балерина для предстоящего спектакля, то в жертву приносится все, и главным образом интересы самой девочки.

К сожалению, то же самое приходится слышать и от самих воспитанниц. Мне говорила одна моя ученица (Наталия Моцак), кончившая VII класс института: «Меня оторвали от моего любимого дела - музыки. Из меня сделали балерину. Я порхала по подмосткам, составляя славу спектаклям Харьковского института. Мне шумно аплодировали и говорили комплименты. Мне это льстило. Я пела в хоре, с которым носятся в институте. Без меня не обходилось ни одно выступление. Мы даже гастролировали. И к чему все это было? В жизни мне это не пригодится. Я дала институту очень много. Что же дал мне институт? Ненужные мне знания латинского языка и чуть не высшей математики. Я даже не знаю иностранных языков».

Есть еще одна сторона духовной жизни воспитанниц - это религия и церковь. Я был свидетелем, когда в Великий пост весь II класс отказался однажды есть скоромную пищу за обедом и ограничился чашкой чая с хлебом. Ведь это были девочки 11-12 лет. Я видел затем, как молились в церкви эти дети, подолгу выстаивая на коленях и отбивая поклоны. Мне объяснила потом начальница, что дети находятся под страшным влиянием институтского священника, фанатика отца Сергия Ноарова, который между прочим требует от детей аскетизма и даже по секрету запрещает им танцевать на институтских вечерах.

Может быть, это и так, но мы знаем, что в беженстве наблюдается вообще подъем религиозного настроения, и дети, поступая в институт, уже знают, что такое молитва. Они привыкли молиться и видели, как их родители и близкие им люди обращались к Богу, переживая ужасы большевизма и революции. Институтская жизнь располагает к молитве.

Институт имеет своего священника. Уроки закона Божьего дети любят, несмотря на излишнюю строгость и непомерные требования батюшки. Они даже не ропщут, когда назавтра они должны повторить и выучить чуть не 70 страниц богословия. Это так надо. Так сказал батюшка, и дальше этого их рассуждения не идут.

Каждый праздник воспитанницы посещают церковь, бывая на всенощной и у обедни. Поет хор воспитанниц с участием преподавателей и служащих института. В Новом Бечеее вблизи от столовой института имеется отличная, красивая, уютная церковь Св. Николая, которая предоставлена сербами в полное распоряжение русских беженцев и института. Но зимой в этой церкви холодно, и потому богослужение происходит в столовой, которая на это время обращается в церковь.

Я давно не был в церкви и потому с особым благоговением посещаю каждую службу. Институтки занимают по классам свои места. На эстраде стоят младшие классы, возле которых отведено место начальнице и инспектору классов. Посетители занимают место у входа в столовую. Благолепие полное. Обыкновенно к службе воспитанницы получают чистые фартухи и пелеринки, что придает особую торжественность службе. Хор воспитанниц под управлением регента - преподавателя русского языка Я. П. Кобца поет отлично, создавая глубокое религиозное настроение.

Но еще больше мне нравится служба в сербской церкви. Этот храм ничем не отличается от наших русских церквей. Церковь небольшая, едва вмещающая весь институт, но зато это настоящая, не домовая церковь, где чувствуется совершенно особое молитвенное состояние. Я нарисовал ее и акварелью, и масляными красками. И это тот рисунок, который фигурирует во многих альбомах наших харьковских институток.

Церковь в провинции. Она всегда привлекает к себе больше, чем в городской сутолоке. Сегодня всенощная. Это означает, что жизнь замирает. Все идут в церковь. У нас в Новом Бечее улицы темные. От института на перекрестке зажигается карбидовая лампа, освещая самый грязный осенью и зимой переход с одного тротуара на другой. Институтки идут ко всенощной в парах, по классам.

Мы стоим в притворе. В церкви тишина, спокойствие. Горят восковые свечи у паникадил, и зажжены лампады. Молитвенно, стройно хор начинает свое церковное пение. Воспитанницы крестятся и начинают молиться. Помнят ли они Россию и знают ли, о чем молятся? Конечно, да. Вера в Бога у них не угасла. Это уголок сохранившейся России - их Родины. Это русские люди молятся в православной братской стране, у сербского народа. И это тогда, когда в советской России идет гонение на Православную Церковь, когда разрушаются храмы, когда расстреливают оставшихся верными Богу служителей Церкви, и когда повсюду идет проповедь безбожия.

Нет! Без веры в Бога, без религии человеческое общество не может жить. Не может существовать при таких условиях и государство. И вот, слава Богу, в институте это понимается, и подрастающее поколение здесь, в эмиграции, остается верным заветом Христа.

В институте сложилось как-то само собой, что духовная сторона жизни воспитанниц, духовные их интересы и, я бы сказал, отвлеченные умственные запросы стоят впереди всего другого, то есть они любят все то, что интересно, что красиво и что касается душевной стороны жизни. И я приведу разительный пример развития девочки (в отличие от мальчика), потому что непонятный ребенок уже разгадан и возражений против истины не будет.

В числе других с самого начала я начал заниматься с девочкой, которая считалась умственно отсталой, идиоткой, как выразилась классная дама, которая не может отличить будущего от прошедшего времени. Такова была ее репутация. Скоро, однако, я стал подмечать другое, но мои возражения встречались только улыбкой. Я уже считал эту девочку умной и весьма развитой, как она оскандалилась в науках и по неспособности оставлена на второй год.

Я усилил с ней занятия музыкой. Девочка шла отлично и проявляла необыкновенные способности. Публика в недоумении косилась на девочку и прислушивалась к ее игре на фортепиано. Не может быть, чтобы такая дурочка так скоро научилась играть. Но скоро она преуспела и в другом. Прошли слухи, что она отлично рисует. Ее учительница признала в ней исключительные дарования. Она рисует даже с натуры. Ее взяли в хор. И здесь у нее открылись способности. Теперь хор не может обойтись без нее.

Но самое главное - у нее обнаружился талант к танцам, и в этом отношении другой такой в институте не оказалось. Она отлично пишет. Я читал ее детские произведения - романы. Правда, там было много грамматических ошибок, но по форме изложения и по идее это было далеко не глупое произведение. Я помню, бывало, еще в начале она всегда писала что-то в свободные минуты до урока музыки. Она скрывала от меня, но потом открыла, что она любит стихотворения и переписывает к себе в тетрадку те стихотворения, которые ей понравились.

Мне долго не верили, когда я открыл в этой девочке ее прекрасную личность, но теперь она уже признана талантливой, умной, развитой. Без нее не обходится ни один спектакль. В хоре поднимается тревога, когда нет ее, а в балете она первая. Во всем преуспела она. Даже в обществе она играет не последнюю роль, но вот в науках она слаба. Ей не дается математика, латинский язык. Ее любят. Она хорошая, добрая, с ней все считаются.

Вот мои первые впечатления от института в Новом Бечее, которые я тороплюсь записать в свой дневник. И мне думается, что если прочитать с самого начала мои записки, то эта глава, вероятно, будет единственным светлым пятнышком на протяжении почти 10 лет нашей беженской жизни. Много хорошего, свежего, чистого пришлось увидеть здесь среди детей, девочек-подростков и почти взрослых барышень. И я бесконечно рад тому, что здесь рассеялись мои сомнения, когда я по дороге в Бечей думал, подойду ли я по своим убеждениям и старым взглядам к новому поколению юной молодежи и удовлетворит ли меня моя работа с ней.

Детский мир оказался чище и более сохранившимся, чем те, кто поддался разрушительным влияниям современной жизни. Среди них, среди этих детей я перестал даже читать газеты. Так убога показалась мне эта жалкая печать - болтовней, лишенной всяких идеалов и духовных запросов. Я взялся опять за книжки, но читаю, конечно, не современную литературу, дошедшую в своем безобразии до порнографии, а прежних классиков, которые вели меня опять к здоровому мышлению и спокойным суждениям.

Здесь нет политики. Они хотя и дети, но отлично видят развал и разрушение, которые явились последствием войны и революции. Даже духовенство разбилось на партии, сказала мне одна девочка, и отступилась от православной веры. Они принимают факты без толкования. Царя убили. Убили мальчика-наследника и всю царскую семью. И дети чтут его память, собирая фотографии семьи и покойного императора, и развешивают их на стенках у своей кровати. Они видели сами, что творится без царя, и в этом отношении для них понятие о Родине связано с понятием о царе. Царь для них - это символ, помазанник Божий. И дальше этого они не идут.

Конечно, есть и более вдумчивое и сознательное отношение, и для того чтобы показать это настроение подрастающего поколения, мы приводим здесь статью из газеты «Новое время» от 6 июля 1923 года за N° 656 с отчетом об акте в Харьковском институте: «1 июля в Новом Бечее Харьковский девичий институт праздновал 82-й выпуск своих воспитанниц. На акт были приглашены представители сербской власти, родители учащихся, сербские и русские гости. Праздник превратился в редкую по искренности демонстрацию братского единения сербов и русских, причем наши хозяева - сербы в многочисленных, прочувствованных речах отметили культурное значение института и большие ценности его достижения. Общий образовательный уровень воспитанниц и подготовка их к практической жизни оказались исключительно высокими, что и было поставлено в особую заслугу педагогическому персоналу инспектором Министерства народного просвещения, специально командированным на экзамены в Институте. Присутствовавший на акте правительства уполномоченный С. Н. Палеолог выразил глубокую благодарность королевству СХС за теплое гостеприимство, оказанное русским беженцам, и за внимание королевского правительства к нашему подрастающему поколению, которое имеет возможность в черные годы русского лихолетья спокойно учиться в национальной школе. Свое приветствие С. Н. Палеолог закончил провозглашением “живио” в честь Его Величества короля Александра и Ее Величества королевы Марии. Окончившие воспитанницы-матурантки по обычаю произнесли прощальные и благодарственные речи на сербском, французском и русском языках.

Знаменательна речь воспитанницы Н. Н. Волоцкой, характеризующая современное настроение русского подросткового поколения. Приводим эту речь полностью:

“Восьмой класс Харьковского института императрицы Марии Феодоровны, нашей высокой покровительницы, передает в лице моем свою горячую благодарность нашей дорогой начальнице М. А. Неклюдовой, инспектору З. А. Макшееву и всем педагогам за сердечные заботы, которые они проявили, воспитывая нас, и за ту возможность окончить полностью среднее образование, которую они, благодаря помощи братского королевства, предоставили нам в такую мрачную эпоху жизни Российского государства. Да поможет Всевышний, чтобы наши общие труды не пропали даром и чтобы мы могли честно и с пользой послужить Церкви, царю и Отечеству. Бог не оставит нашей обездоленной великой Родины. Прояснятся души людские, разойдется кровавый туман, нависший над матушкой-Русью, воссияет над ней Крест Господень, и на прародительский престол Российский в ореоле славы и величия, под звон кремлевских колоколов взойдет тот, кто не даст в обиду народа русского - наш Богом данный, православный Царь-Самодержец. Тогда Россия вспомнит и горячо поблагодарит всех за рубежом, внесших свою лепту на великое дело возрождения горячо любимой Родины.

Сильная, могучая Русь. Не верим, не верим мы, что ты погибла. Не оставит тебя Отец наш Небесный, восстанешь ты, лучезарная, гордо поднимешь свою голову, и снова грянет из мощной груди твоей воскресшего народа молитвенное и благодарное ‘Боже, Царя храни’”.

Вслед за речью Н. Н. Волоцкой неожиданно и воодушевленно раздались торжественные звуки нашего национального гимна. Его дружно запели все находящиеся в зале многочисленные гости - русские и сербы, глубоко взволнованные словами даровитой девушки, сумевшей зажечь сердца и безыскусно выразить то, что таится в глубине души каждого честного русского человека.

Присутствующие на акте института долго сохранят радостное воспоминание о празднике и обо всем, что они видели и слышали в стенах этого достойного рассадника русского просвещения за границей».

Приводя эту статью, как исторический документ, мы должны оговориться, что это выступление Харьковского института было встречено в левых кругах эмиграции с глубоким возмущением.

Инспектор классов института З. А. Макшеев, будучи после этого в Праге на съезде педагогов, говорил нам, что ему пришлось там выслушать немало упреков по этому поводу. Харьковский институт после этого получил репутацию черносотенного учебного заведения, где неправильно ведется воспитание.

Как убого после этого звучат разговоры о политике, которые иногда поневоле приходится слышать в обществе взрослых людей, поносящих Россию и царский режим: «Николай был глуп. Он был слабохарактерный, слабовольный. Он погубил Россию» и т.д. И кто же это говорит... Ничтожный, проводящий всю свою жизнь за бутылкой вина в разных кафе и ресторанах. Скажу откровенно, что после таких выпадов хочется подальше уйти от такого общества, и идешь на урок к детям с облегченным чувством покоя.

В институте есть еще воспитанницы, которые прибыли в Сербию вместе с институтом из России, но их уже мало. Большинство окончило институт. Некоторые из них учатся в высших учебных заведениях. Другие устроились на места или вышли замуж, но многие влачат жалкое существование, служа кельнершами в ресторанах или того хуже - танцуют в этих ресторанах, поют и играют в оркестрах на балалайках. Есть, конечно, известный процент свихнувшихся в жизни и погибших.

На смену этой категории воспитанниц пришли те девочки, которые поступили в институт уже здесь, в эмиграции. Это те дети, которые эвакуировались из России с родными в возрасте 5-8 лет и помнят, конечно, русскую катастрофу. Очень многие из них осиротели или во время эвакуации, или в беженстве. Таких сирот к началу служения в институте было 36%. Особую категорию воспитанниц составляют те, которые прибыли из России несколько лет спустя. Большинство из них бежали из России нелегально, с опасностью для жизни, переходя границы иностранных государств. Вот эти дети вышли из России уже подростками и пережили вдвойне. Они видели и испытали на себе большевизм.

Детей, родившихся в эмиграции, еще в институте нет. Это уже будет новое поколение, не знающее России. Это будут дети, не пережившие русскую катастрофу и знающие большевизм только понаслышке. И мне кажется, что ныне по своему составу институт должен быть предметом особого внимания русских людей и руководящих кругов. Ведь это покалеченные дети, современники небывалой в истории катастрофы, и пережившие глубокие моральные потрясения.

Первые дни беженства для русских людей были ужасны. Дети, находящиеся теперь в средних учебных заведениях, пережили вместе с ними этот период, и, конечно, он не остался для них без влияния. Как инвалиды с разбитой душой, а во многих случаях болезненные, с развитым туберкулезом на почве недоедания и тяжелых условий жизни, они нуждаются в заботах общества и требуют внимательного к себе отношения.

К сожалению, в беженстве нет организации, которая бы могла позаботиться об учащейся молодежи, оканчивающей средние учебные заведения. Кончила курс - и иди в жизнь, а как устроится эта жизнь, об этом мы имеем очень мало данных. Это больной вопрос, о котором постоянно приходится слышать от учащихся. Нет будущего. Нет уверенности в завтрашнем дне. Борьба за кусок хлеба - это все, что видишь впереди.

Какие при таких условиях могут вырабатываться идеалы и взгляды на жизнь? Бери от жизни все, что она дает. Пользуйся случаем, чтобы пожить и использовать молодость. И этот опасный лозунг выбрасывается самими учащимися и принимается ими как выход из положения. Этот крик отчаяния отчасти смягчается пребыванием в институте, где нет хлопот и забот и где идет развитие личности. Но, к сожалению, институт мало подготавливает к жизни. Ни шагу без классной дамы. С мужчинами даже не разрешается разговаривать. Каждый шаг под контролем и на поводу, а потом сразу - в поезд и прямо в Белград, в Париж или еще того хуже - на пляж.

И все таки скажем: фундамент заложен. Семь-восемь лет пребывания в институте в годы, когда формируется личность, когда не знающая материальных забот жизнь дает простор духовным запросам и вырабатывает убеждения, взгляды и вкусы и те устои жизни, на которых можно при благоприятных условиях выйти победителем в жизни. Конечно, не так учебное заведение, как сама жизнь вырабатывает человека. И вот в наш век крайнего эгоизма и материализма, конечно, и дети делаются такими. И в этом отношении теперь жизнь беспощадна. В борьбе за существование можно рассчитывать только на самого себя. На других надеяться нечего.

«Спасайся кто может!» Этот лозунг был уже на опыте принят людьми на войне, в революции и потом в беженстве. И это отлично сознают дети. Жизнь без Родины, в большинстве без родных, среди чужих народов, предстоит тяжелая. Это уже говорят дети 12-13 лет, видя, как бьются в борьбе за существование люди. Реализм, и притом циничный реализм, теперь в моде. «Сентиментализм - нет, только не это», - сказала мне как-то начальница института, когда я рассказывал, что одна из моих учениц чуть не расплакалась, когда я играл элегию Рахманинова.

Я подумал: если бы реализм отграничивался от цинизма, я, может быть, и согласился с этим, но женщина циничная и реалистка противна теперь так же, как была в свое время противна женщина-нигилистка. Женщина не должна быть лишена некоторой степени сентиментальности или романтизма (не все ли равно), иначе она обращается в животное. Нельзя музыке обучаться только с той точки зрения, чтобы в будущем зарабатывать кусок хлеба. Музыка есть искусство и касается области чувств. Без романтизма и духовного творчества (поэзия) музыки нет или она обращается в животные фокстроты.

И в этом отношении надо опять отметить, что влияние людей взрослых, выбитых из колеи нормальной жизни войной и революцией, сильно отражается на выработке взглядов подрастающего поколения. Вместо того чтобы поддержать морально, успокоить и объяснить детям, они точно нарочно стараются подчеркнуть все отрицательные стороны жизни, направляя их мысль в сторону злобы, недоверия и лишения. При мне одна мать внушала своей 13-летней дочери: «Не верь никому - ни молодым, ни старым. Думай только о себе. Тебя в жизни никто не поддержит. Подходи к людям только тогда, когда они докажут тебе свою верность». Еще хуже, когда при детях говорят: «Мне все равно, что бы обо мне ни говорили. Пусть называют вором, мошенником, негодяем. Мне все равно». И это говорят воспитатели юношества, приучая молодежь с презрением относиться ко всему.

<. .> Но есть и матери, бросившие своих детей. И девочка затрудняется ответить на вопрос, кто ее мать. Таковы условия беженской жизни. И это знают дети.

Воспитанниц обвиняют в том, что они склонны к флирту и романам чуть не с двенадцатилетнего возраста. И действительно, нужно признать, что в этом отношении современная молодежь далеко опередила все, что было раньше. И это, как устанавливает история, всегда бывает после больших войн и революции.

В институте всегда идет борьба с этим. Классные дамы следят за воспитанницами и принимают меры к тому, чтобы они не имели общения с местными гимназистами и даже с «шегертами» (приказчиками). Конечно, гимназисты, кадеты, студенты (мадьяры, сербы и русские тоже) не пропускают институток, чтобы не переглянуться с ними (а институтки тоже стреляют глазами), а при случае и сунуть в руки записочку. На прогулках, в особенности в роще, сплошь и рядом институтка скроется с глаз классной дамы и благополучно прогуляется тет-а-тет с гимназистом, скрываясь за кукурузой или вековыми деревьями. В большинстве случаев это носит невинный характер.

Говорят, что это было и раньше, или, вернее, всегда, но только делалось это иначе - и более скрытно, и более сдержанно. Теперь это вынесено из пределов институтской жизни. Падение нравов и распущенность, охватившие теперь чуть не весь мир, конечно, отразились и на преждевременном развитии юной молодежи. Пример, который видят дети, подростки и молодые барышни, не проходит для них безрезультатно. Они отлично слышат и видят, что творится на белом свете. На их глазах происходят семейные драмы, кончающиеся разводом, браками и просто сожительством на глазах детей. На их глазах идет флирт, ухаживания, романы, а кинематографические картины, на которые водят матери своих детей, учат их не только тому, как надо целоваться и обнимать, но идут и дальше этого.

Учащиеся, конечно, в курсе событий местной жизни и так же, как и взрослые, интересуются и обсуждают все интрижки. Я случайно узнал, что одна из воспитанниц старших классов (Л. А.), очень любопытная, садится нарочно на парту возле уголка в коридоре, где собираются классные дамы, и, делая вид, что она занимается, слушает, что говорят между собой дамы. Таким образом, все пересуды, сплетни, интриги делаются достоянием всего института. «Ну да и чистят они друг друга», - рассказывает потом дома в Белграде воспитанница, имея в виду классных дам.

А местная жизнь с ее ссорами, дрязгами, сплетнями! Она не ускользает от учащихся, а в иных случаях они не только выражают свои симпатии и антипатии тому или другому лицу, но и принимают активное участие в интриге. Пример старших в этом отношении просто губителен, и невольно становишься в тупик. Неужели они этого не понимают? Еще хуже, когда в Новый Бечей приезжают погостить бывшие воспитанницы и, по правде сказать, и некоторые матери. Они, конечно, приглашаются к общему столу в столовую и таким образом показываются во всей своей красоте институту. Накрашенные, как куклы, стриженые, оголенные по-модному до последней степени, они представляют такой контраст в этой обстановке старого режима, что бывали случаи, когда вся столовая ахнет при виде такого экземпляра.

Так было на днях, когда в институт приехала бывшая воспитанница института С., которая, вернувшись из Парижа, открыла в Белграде кабинет маникюра и физической красоты. На нее было стыдно смотреть. Даже ресницы у нее были искусственные. Я видел, как замерло у всех дыхание, когда она вошла в столовую. На нее смотрели во все глаза, как на диво, - одни восторженно, другие с иронической улыбкой. «Вот какая теперь должна быть женщина», - говорила вся ее наружность. И это был отличный пример для девочек.

И тем не менее все-таки учащаяся молодежь живет своей жизнью, своими традициями, своим укладом жизни, который трудно сказать, кем направляется. О воспитании молодежи в беженстве, конечно, не может быть и речи, так как окружающая среда и внешкольные влияния сильнее отдельной личности воспитательницы. К тому же по нынешним временам воспитательниц нет и не может быть, так как дамы, служащие в институте, заняты своими личными делами и служат не из призвания, а ради куска хлеба, проклиная свою судьбу в беженских условиях жизни. Надзор - это все, что они могут дать.

«Не верь никому - ни старым, ни молодым». Этот лозунг, который проводится теперь и в политике, и в государственной жизни. Его повторяют и старые, и молодые, и подчиненные, и начальствующие лица, и озлобленные на судьбу воспитатели, и, конечно, учащиеся. Какое же воспитание может быть при таких условиях?

Воспитывает сам институт, и все зависит от традиций и подбора воспитанниц. Влияние какой-нибудь группы учениц или отдельной воспитанницы в институте колоссально. И я в этом убедился лично. Не так давно одна из переведенных из Донского института воспитанница переменила не только настроение своего класса, но и повлияла самым отрицательным образом на тот класс, который шел у меня лучше всех по музыке.

Вот что у меня записано по этому поводу в журнале: «Отлично играет модерные танцы, романы и фокстроты, вызывая общий восторг в институте. Она всегда у рояля, окруженная воспитанницами. “Вот это музыка! - раздаются голоса. - Это не то, что барабанит М. Бразоль, разные этюды Баха, Бетховена, Моцарта”».

Влияние М. в институте огромное. Все завидуют ей и хотят играть так, как играет она. «Зачем преподаватель дает нам всякие скучные вещи? И без них можно научиться играть». Лучшие ученицы подпали под ее влияние и, конечно, бросили серьезно заниматься музыкой. С большим трудом мне удалось, как говорится, спасти положение, но все же некоторые мои ученицы к роялю не вернулись.

Не только в области музыки М. имела губительное влияние. Она задавала тон и в жизни института. Весь IV класс, можно сказать, обожал М. и прислушивался к ее голосу. Энергичная, резкая, с черными как смоль глазами, стриженая, она проповедовала девочкам современные направления и, как чистая реалистка, заражала своим примером девочек-подростков. М. была опасным человеком в институте, но, к сожалению, она осталась неразгаданной и даже сумела снискать себе особое расположение начальницы института и классных дам.

Вообще влияние отдельных лиц в институте проявляется очень часто и очень сильно. Есть, например, в III классе девочка лет четырнадцати, большого роста и полная. Когда класс идет по парам, то ее можно принять за классную даму. Властная, с характером, она считается своенравной и потому не в фаворе у начальства. Ее классная дама говорила мне, что это такая властная и настойчивая девочка, что с ней очень трудно бороться. «Я говорю, пойдем направо, а она говорит - нет, пойдем налево» - и все классы идут за ней. Она увидела как-то у одной одноклассницы пудру. «И это девчонка тринадцать лет уже пудрится. Недурно! Какое безобразие!» - заговорила она. Пудра была высыпана, а те, у кого была пудра, попрятали ее, боясь не классной дамы, а морального гнета Нины.

В ее классе произошел скандал. Девочки затеяли переписку с гимназистами сербской гимназии. Нина со своей компанией ополчились против этой группы девчонок, как выразилась она, и объявили им бойкот, чтобы они не портили репутацию института. Нина морально действует отлично на свой класс. Влияние ее надо признать в высшей степени благотворным, но сама она не любит подчиняться, и на этой почве у нее всегда происходят недоразумения с классными дамами.

Умная и резкая, она уже теперь наметила путь в жизни - медицинский факультет. «Я буду доктором», - твердым голосом, без запинки говорит она. Нина ничего не пропустит и строго осудит каждого. Влияя в этом направлении на подруг, она вместе с тем сама непочтительна к старшим и авторитет их не признает, то есть это современная барышня. И таких, как Нина, в институте много, но только одни влияют хорошо, другие - плохо, создавая в классе то или иное настроение. И надо сказать, что все-таки хорошего больше, чем дурного.

Каждый класс имеет свой колорит, свой характер и свое направление. Интересно, например, что весь класс повторяет одну и ту же фразу или выражение, заражаясь примером подруг и подражая им. Иногда это явление распространяется на весь институт. Когда я приехал в Бечей, то меня поразило, что почти все воспитанницы, и старшие и младшие, вставляют в разговор выражение «в общем»: «В общем, мы ходили сегодня гулять», «В общем, я получила сегодня кол». Одно время в моде было слово «ненормально». Теперь они говорят: «дивно», «дико», «жутко», «жуть». Есть и общие для института шутки, как например: «Роман с контрабасом». Это означает какое-нибудь происшествие: «Ну и был сегодня роман с контрабасом» (чеховский рассказ).

Подражание - это, конечно, явление не новое, в особенности в общежитии и юном возрасте, но в данном случае вопрос сводится к влияниям, которым, как гипнозу, легко поддается теперь не только молодежь, но и взрослые люди. Живя в условиях затворнической жизни, институтки набрасываются на нового человека (конечно, мужчину), безразлично, молодого или пожилого, и первое время находятся под обаянием этого нового лица. Иногда это доходит даже до обожания (выражаясь по-институтски) или увлечения.

Но этот порыв скоро проходит, если это новое лицо не сумеет использовать настроение для своего дела и установить те отношения с учащимися, при которых у воспитанниц остается любовь к данному предмету и влияние преподавателя. Меня встретили именно так.

Первый мой именинный день в институте - это был для меня большой праздник. Я получил около сотни записок с поздравлением в розовых и других цветов конвертах. Мой письменный столик возле рояля был убран цветами. От некоторых классов я получил поздравительные плакаты с отличными рисунками.

Это была большая победа. Девочки 9-12 лет писали: «Дорогой Дмитрий Васильевич, поздравляю и желаю скорого возращения на Родину». Другие прибавляли: «Обещаю хорошо учиться», «даю слово, что буду хорошо заниматься». Некоторые желали здоровья и т.д. Эти записочки в сотнях экземплярах я храню как память. Юная молодежь сравнивала меня с Чайковским потому, что я был такой же седой, как и великий композитор. «Не правда ли, он похож на Чайковского», - говорили воспитанницы своим классным дамам.

И, конечно, это настроение надо было поддержать. И его поддержала начальница института, сказав мне как-то: «Вы сумели расположить к себе учащихся. Я первый раз вижу такую любовь к преподавателю. Они почувствовали, что вы делаете все для них». Теперь мои именины проходят обычно, но то, что я дал в начале, осталось в институте, по-видимому, навсегда. Это любовь к музыке и безусловный мой авторитет. Прошло четыре года, и те же девочки, которые теперь уже хорошо играют, по-прежнему пишут мне: «Поздравляю дорогого Дмитрия Васильевича» и «обещаю хорошо учиться». И они учатся отлично.

Что-то общее и, если можно так выразиться, коллективное (массовое) есть в этих порывах юной молодежи. Если одна, то все. Почти все - весь институт - захотел учиться музыке. Это было увлечение, захватившее весь коллектив. Это было модно, и довольно долго новый преподаватель музыки был центром общего внимания. Это было благородное, идейное увлечение, давшее весьма положительные результаты. Конечно, общий порыв, общее увлечение музыкой прошло, но осталось ядро, то есть целая группа воспитанниц, продолжающая серьезно и с любовью заниматься музыкой. Эта группа всегда пополняется, и таким образом дело сделано. Музыка в Харьковском институте процветает.

Почти одновременно институт коллективно переживал и другие влияния. Священник С. Ноаров, фанатик и аскет, как говорили о нем, пользовался большой популярностью, в особенности среди воспитанниц младших классов. По первому впечатлению его влияние было в высшей степени благотворным. Развивая религиозное чувство и уважение к религиозным обрядам, он воспитывал детей в православной вере, внушая им необходимость общения с Богом во всех случаях жизни. Молитва -это прежде всего. И он научил их молиться. Впечатление было хорошее. Дети чинно стояли в церкви, сосредоточенно молясь и глубокомысленно осеняя себя крестным знамением.

Правда, как-то странно было видеть детей, фанатически выстаивавших на коленах и бьющих поклоны до земли, но это объяснялось утрировкой и созданным настроением.

Дети были настроены в высшей степени религиозно, убежденно отстаивая идеологию, внушаемую им батюшкой. Соблюдение поста, таинство Причастия, исповедь, молитва выполнялись ими с благоговением, серьезно, и было видно, что это делается искренно. Все как будто шло хорошо и благополучно. Влияние священника было огромное. Он раздавал воспитанницам Евангелие, заставляя читать его по утрам и вечерам. Он раздавал им нательные крестики и иконки. Дети любили его.

Тем не менее отец Ноаров не пользуется расположением начальства. Батюшка шел против начальства, сказала мне начальница, и возбуждал воспитанниц против воспитательниц. Танцевать - это грех. И он требовал на исповеди от воспитанниц, чтобы они не ходили на танцевальные вечера, устраиваемые начальством. Он не признавал также хорового пения в церкви. Пение в церкви мешает только молиться, говорил он. От детей он требовал полного аскетизма и отречения от светской жизни.

Воспитанницы, конечно, терялись и не знали, как поступить. Отказаться от танцев - это было выше их сил. Отказаться от удовольствий -тоже не хватало воли. Что же делать? И вот первая Верочка Николенко, III класс, нашла выход из положения. «Я по окончании института иду в монастырь», - сказала она мне. Весь III класс потом собирался идти в монастырь. Все это, конечно, были пустяки, но было ясно, что батюшка будировал и восстанавливал воспитанниц против начальства. Скорее, чем я думал, начальница предложила О. Ноарову оставить службу в институте. Конечно, воспитанницы не знали всего этого и долго еще находились под влиянием о. Ноарова, и влияние это все-таки было хорошее.

Все плохое отпало с его уходом и осталось одно только положительное. Еще долго девочки собирались поступать по окончании института в монастырь. Возле каждой кровати в дортуарах можно видеть следы влияния о. Ноарова. Воспитанницы любят иконки и крестики, подаренные о. Ноаровым, и берут их, как память о нем. У каждой есть Евангелие, подаренное Ноаровым. Почти в каждом альбоме есть рисунок и надпись его. Отец Ноаров писал стихи духовного содержания, и в этих альбомах можно видеть его произведения. Он и в этом отношении влиял на девочек.

Вот произведение одной девочки II класса, находившейся всецело под влияниям отца Сергия:

Зачем за ним гонялись люди?

Зачем гонялись за Христом,

Зачем старались погубить Его пречисту, светлу душу?

А вот затем!

Они ведь знали, что Иисус Имеет больше ихней власти,

Они ведь знали, что писал Моисей о Господе Иисусе.

Они видали, что за дела Творит Иисус Христос повсюду,

Но только зависть их брала,

Что человек есть гораздо выше.

Они считали, что если человек Из рода Авраама,

То значит удостоен он Войти во Царствие Христова.

Когда ж Иисус им говорил,

Что думы их не правы,

Они смеялись лишь над ним И в нуль слова те обращали. Как Иисус Христос спокойно Мученья все эти сдержал,

И как молился, умирая,

За тех, кто жизнь его предал.

* * *

И вот пример хороший нам

Быть кротки, тихи и смиренны

И за врагов своих страдая

Молиться Богу за их грехи.

Находясь под влиянием о. Ноарова, эта девочка, как живая и впечатлительная, не могла все-таки отрешиться от светской жизни и разделяла светское настроение своего класса.

Теперь девочки слишком рано начинают понимать жизнь; это, конечно, не подлежит сомнению. Но таков уклад современной жизни, и никакое воспитание не сможет удержать их от этого. Сдержанность и приличие -это все, чего можно требовать от них. Но и здесь условия для этого в высшей степени неблагоприятные. Если их классная дама, стриженая, в юбке выше колен, приходя с девочками 12-13 лет в столовую, ежеминутно вынимает из ридикюля свое зеркальце и смотрится в него, подчас и освежая свое лицо пудрой, то и девочка права, делая то же самое.

Почти все институтки имеют в кармане маленькое зеркальце, а иные и пудру. Очень часто приходится видеть, как воспитанницы, стоя в столовой на своих местах в ожидании молитвы, а то и просто за обедом, вынимают из кармана зеркальце и, поднося его к лицу, быстро взглядывают в него и тотчас прячут обратно. И это делают не только старшие воспитанницы, но и маленькие. Очевидно, младшим это не разрешается, так как они проделывают это, скрываясь за спины подруг и повернувшись спиной к классной даме. И это они делают везде - на улицах, в дортуарах, на вечерах и

даже в классе, но в этих последних случаях бывает так, что классные дамы отбирают у воспитанниц их зеркальце и назад не возвращают. Но, конечно, у воспитанницы появляется другое зеркальце.

Одним словом, дети проделывают то, что теперь принято всюду. Ведь дамы и барышни всех возрастов, не стесняясь публики, подкрашиваются на глазах присутствующих. Очень часто и дамы, приезжающие к своим детям в институт, то есть матери, не только пудрятся, но и накрашивают губы при детях. Вот это и служит примером для воспитанниц. Кокетство, это врожденное каждой женщины с самого раннего возраста качество, теперь несомненно обострилось. И в этом отношении юная молодежь (подростки) безусловно признается преждевременно развитой. И с этим явлением надо считаться.

Надо научить сдерживать свои чувства, а не подавлять их, ибо из этого все равно ничего не выйдет. С глубоким возмущением мне говорила как-то классная дама IV класса: «Помилуйте! Эти девчонки 13-14 лет, выходя на прогулку, уже на подъезде ищут глазами кавалеров. Им все равно, будь это гимназист, шегерт (приказчик), какой-нибудь колбасник, парикмахер и т.д.». В этом отношении современная молодежь вообще по -теряла способность ориентироваться и только разбирается в обстановке общественного строя жизни.

Впрочем, иногда приходится видеть и сознательное отношение к этому вопросу, разрешаемому с точки зрения современного демократизма. «Не все ли равно, кто он такой. Он мужчина, вот и все». Может быть, конечно, эти суждения исходят от небольшой группы воспитанниц, но такое направление есть, и я верю тому близко стоящему к хозяйственной части института служащему, который с возмущением говорил мне, что некоторые институтки старших классов вели себя крайне развязно со штукатуром, работавшим в дортуаре, и держали себя с ним, как с равным. Был и другой случай, когда барышня заинтересовалась простолюдином - болгарином, служившим по уборке столовой.

Конечно, это все отдельные случаи, но они ясно указывают, что в общественном строе жизни произошел сдвиг. Повсюду теперь происходит переоценка ценностей, говорят нам. И вот она и здесь вырабатывает новые взгляды на жизнь. И это там, где создано привилегированное положение. Русские институты, вывезенные в Сербию, как-никак сохраняют и здесь свои традиции и должны дать в будущем кадры русских женщин, воспитанных на прежних началах высококультурной и светской, если можно так выразиться, жизни.

Уже одно упущение сделано. Иностранные языки в этих институтах заброшены, хотя по традиции и существуют французские и немецкие дежурства классных дам, но фактически они говорят по-русски, и институтки уже языков не знают. Сохранился еще внешний лоск воспитания, который так присущ русской женщине. И в этом отношении надо сказать, что институтки производят отличное впечатление. В большой степени это объясняется наследственностью, которая сказывается в подрастающем поколении. Врожденная грация, изящество, а отсюда и манеры, всегда отличали русскую девушку. Говорят, например, что русской женщине здесь трудно купить обувь по ноге, так как готовая обувь рассчитана на толстые, неуклюжие, плоские ноги. Но не только это. В самом лице и в выражении лица русской девушки есть какой-то особый отпечаток интеллигентности.

Вот что по этому поводу говорил мне мой брат Николай Васильевич (психолог), профессор Белградского университета, посетивший в прошлом году институт. Он встретил тогда по пути на пароходе в Панчево экскурсию какой-то Белградской женской гимназии. «Ты не можешь себе представить, какая громадная разница во внешнем облике нашей учащейся молодежи и той молодежи, которую я видел вчера на пароходе», - говорил он, пытливо рассматривая сидящих за столами институток. «Какие это все были простые лица и по внешнему виду неинтеллигентные люди. Разве их можно сравнить с нашими», - сказал он.

Мой брат прочитал в институте лекцию, после которой по обыкновению его окружили воспитанницы, беседуя на разные темы. «Как приятно побыть в такой интеллигентной атмосфере учащейся молодежи», - сказал мне брат, уезжая из Бечея. Для меня эта лекция о трансцендентном мире представляла исключительный интерес, потому что она была прочитана братом на тему, которую я задал ему. И вот почему.

Этой зимой я заметил, что мои ученицы IV класса чем-то взволнованы. В разговоре их между собою, а также из отдельных фраз со мною я уловил какое-то злобное отношение к преподавателям и ироническое отношение к преподаваемым им наукам. «Что за чушь! Как может астрономия высчитать, сколько верст до Марса, - сказала мне одна воспитанница. - Это все выдумывают, чтобы морочить нас. Мы не верим им. Они отрицают существование Бога. Это возмутительно, стоит ли после этого жить, когда люди придумали какой-то атом вместо Бога?»

Я долго не мог понять, откуда это появилось у них. Кто-то на них влияет. Это было для меня ясно. Сначала я предполагал, что это последствия влияния священника о. Ноарова, но как-то случайно я заметил у моих учениц книгу, которая переходила из рук в руки и с жадностью читалась ими. Я услышал разговор о том, что книгу эту невозможно получить и некоторые читают ее по ночам. Я решил тоже достать эту книгу.

И вот с трудом, только на одну ночь, мне дали эту книгу. Это было известное сочинение М. Корелли - «Могущественный атом (История детской души)», на которой рукою библиотекаря было написано «для персонала», то есть это означало, что воспитанницам эту книгу читать не полагалось.

Прочитав за одну ночь эту книгу, я понял все. «И мальчик прав, что повесился. Так жить не стоит», - возражали мне воспитанницы, когда я старался доказать им, что теперь наука вовсе не отрицает существования Бога. Мне не верили. Весь IV класс был возбужден этой книгой и переживал в голове сумбур. «Науки никакой нет. Это вы (взрослые) все выдумали. Мы ненавидим профессоров, придумавших какие-то атомы вместо Бога». Весь IV класс ополчился против науки и профессоров.

Как раз к этому времени прибыл мой брат, профессор. «Да, - сказал он мне, - бывали случаи, когда такие коллективные переживания приводили к эпидемии самоубийств, как это было не так давно в Крымском кадетском корпусе. Не следует таких книг давать для чтения в таком возрасте». Я наблюдал во время лекции за IV классом и видел, как они были поражены, когда профессор затронул эту тему. Многие догадались - это сказал ему Дмитрий Васильевич. Насколько разубедила их эта лекция, трудно сказать, но факт тот, что IV класс успокоился, и больше этот вопрос не затрагивали.

Но интереснее всего в этой истории то, что про нее ничего не знали те, кому это надлежало знать. Так далеко стоял воспитательный персонал от детской души. Как попала эта книга детям - это тоже не знал воспитательный персонал. По установленному в институте порядку руководство чтением существует, но в жизни оно проводится слабо.

Очень часто класс сидит без книг, так как получение и перемена книг в библиотеке сопряжены с большими затруднениями. Один класс получит книги, другой нет. И вот книги буквально выхватываются из рук друг друга. Старшие воспитанницы берут книги у младших, а младшие у старших. Читают что попадется, без системы. И бывает так, что девочка не читала еще Пушкина и Лермонтова, а читает уже Лапо-Данилевскую и Вербицкую.

Библиотека при институте отличная. Книг сколько угодно, но чтение неорганизованно. Очень часто, в особенности в каникулярное время и на праздниках, когда девочки могли бы почитать, они томятся без книг. Дома в каникулярное время еще хуже. Русские беженцы, в особенности живущие вдали от центра, доставать русских книг не могут. И вот наши барышни, находящиеся в отпуске, вовсе не читают или читают случайно попавшиеся в руки книги или фельетоны и газетные приложения. Я видел в руках одной своей ученицы целые фолианты газетной бумаги. Оказалось, что это вырезанный из газеты очень длинный бульварный роман, который потом был в институте нарасхват.

Потребность в чтении у молодежи громадная. «Нет ли у вас чего-нибудь почитать?» - всегда спрашивают меня мои ученицы. Воспитанницы, несомненно, требуют умственной пищи и охотно занимались бы даже науками, если бы это не было так трудно. Обширную программу тех знаний, которые должны получить воспитанницы, чтобы иметь матуру в Сербии, никто преодолеть не может. Преподаватели гонят вперед, не считаясь ни с силами учащихся, ни с временем. Воспитанницы перегружены работой. Времени на приготовление уроков нет. Бывают дни, когда на приготовление уроков остается всего 40 минут, так как кроме научных занятий воспитанницы имеют музыку, пение, танцы, рисование, рукоделие, изучают печатание на машинке, участвуют в репетициях, имеют разные дежурства и т.д. Это сказала мне сама начальница института.

И вот воспитанницы выбирают, что приготовить на завтра и чего можно не готовить. Учат уроки тому преподавателю, который более требовательный и строгий, и по тому предмету, по которому могут спросить. Получается пробел и хаос разрозненных и поверхностных знаний, схваченных на лету и не дающих прочного фундамента для дальнейшего прохождения курса. Воспитанницы приспособляются, развивая хитрость и приучаясь к обману.

Уроков боятся панически даже те, кто их приготовил, так как, даже выучивши урок, можно получить кол. Нервы напрягаются до последней степени. Спросит или не спросит - это ужасный момент. Когда учитель смотрит в журнал или обводит глазами класс, выбирая таким образом жертву, у всех замирает сердце. Пульс доходит до 120. В классе водворяется такая тишина, что «муха пролетит - слышно». Многие не выдерживают взгляда учителя и, потупив глаза, выдают себя. «Госпожа, госпожа...» - начинает учитель. Сердце перестает биться. К. Смирнская VIII класса говорила мне, что в этот ужасный момент просто судорожно впиваешься руками в соседку и так застываешь, пока не будет произнесена фамилия. Миновало! И это каждый день.

Почти каждый урок не менее страшен и самый ответ, в особенности когда учитель, добиваясь ответа, берется уже за ручку, готовясь поставить кол. «Ну, ну!..» - вытягивает он ответ, и перо уже прикасается в соответствующей графе журнала. «Жутко». Язык прилипает к гортани. Самый страшный предмет в этом отношении - это математика. Перед ней все трепещут. «Боже, какой ужас. Сегодня письменная по алгебре». И видишь неподдельное страдание на лице. Какие же нервы надо иметь, чтобы выдерживать это испытание. «Скорее бы кончить институт, чтобы уйти от этого кошмара», - говорят воспитанницы.

Картина эта не новая. Мы все это испытали сами и можем сказать, что до сих пор нам снятся кошмары из гимназической жизни. Но Боже сохрани сказать об этом громко. Надо молчать и притворяться, что ничего не видишь и не знаешь. Но нам было легче. Это все сознают. И программа была меньше, и свободного времени было больше. В России уже давно поняли неправильность этой системы учения, а последнее время при министерстве графа Игнатьева была сделана колоссальная реформа, уничтожившая все старые методы преподавания.

Здесь, в Сербии, конечно, все идет по-старому. Мы приняли их систему. Это было необходимо, но, к сожалению, мы несомненно усугубляем свое положение чрезмерным усердием. Ссылаясь на обязательную программу, мы вводим сами много лишнего. Каждый преподаватель доказывает, что его предмет самый главный, и задает непосильные уроки, не считаясь с тем, что другой задал еще больше.

Большое зло в институтской жизни - это так называемая peison. Это исковерканное латинское слово peisum, что значит урок-задание. Это дисциплинарная мера - наказание, которое находится в руках классных дам. За каждый пустяк-провинность на воспитанниц накладывается peison, то есть провинившейся воспитаннице классная дама задает какой-нибудь урок, например выучить на иностранном языке стихотворение. При слабом знании иностранного языка, конечно, такой урок очень труден, так как воспитанница учит стихотворение, не понимая того, что учит, и запоминает его по звучанию. Классная дама не считается с тем, что у такой воспитанницы много уроков на завтра. Выучи peison во что бы то ни стало.

Это «нечестно», говорят воспитанницы. Это слово в большом ходу в институте. Оно означает несправедливость, неправильность, пристрастие. Учитель нечестно поставил кол. Классная дама нечестно дала peison и т.д. Просто руки опускаются, говорят воспитанницы. Берешься за одно - другое стоит неготовое, возьмешься за другое, остальное не готово. А время идет, и все надо делать спешно, скоро. Подумать, порассуждать некогда. Схватили верхи, и рады.

И это то, что говорил мне профессор Серебряков в Белграде. Образовательный уровень нашей молодежи понижается. Когда мы приехали сюда, наши студенты были лучшими в университете, так как они имели отличную подготовку и умели работать. Теперь, благодаря расширению программы, в средних учебных заведениях развилась поверхностность в усвоении знаний. Работать вдумчиво, систематически нынешние студенты уже не умеют. И вся ответственность в данном случае падает на руководящие круги, которые, не учитывая особенности нашей русской культуры, преследуют цели, не соответствующие нашему национальному самосознанию.

«Мы - сербы», - говорит заведующий русскими учебными заведениями в Державной комиссии, профессор Харьковского университета Кульбакин. И он готовит нашу молодежь не к возвращению на Родину, а как будущих сербских граждан. «Я не хочу сказать, - говорил мне профессор Серебряков, - что молодежь наша умственно неразвита, напротив, разумею только знания». Знания уменьшились, а не увеличились, как равно не имеет эта система значения для общего развития.

Нельзя не согласиться с тем, что молодежь теперь вообще очень развита умственно, но это дает опять-таки не учебное заведение, а сама жизнь. Житейский опыт. Может быть, это не умственное развитие. Но поражает то, что в этом отношении детей теперь нет. Девочка 12-13 лет рассуждает как взрослая. Конечно, очень часто она обнаруживает незнание и непонимание простых, казалось бы, вещей, но пустите ее в гостиную, и она будет поддерживать разговор так же, как и светские дамы, а может быть с нею, если она несколько старше, даже интереснее вести беседу, чем со взрослыми женщинами.

Учащаяся молодежь всегда в этом отношении была интереснее, а теперь она стала еще интереснее, так как только с нею можно поддержать разговор, выходящий из пределов беженских интересов. Скажу, например, что в моей области знаний, то есть в музыке, здесь в Бечее я могу говорить только с учащейся молодежью. Только они, эти девочки и барышни, любят и понимают музыку. Мне могут возразить, что они недостаточно подготовлены, если их удовлетворяет моя обыкновенная, не концертная игра на фортепьяно, но в том-то и ценность, что они прислушиваются без критики не к виртуозности игры, а заинтересовываются самим произведением композитора. У многих есть свои любимые вещи, свой любимый композитор, которого они готовы слушать когда угодно.

Меня поражает всегда, когда я вижу, что девочки 12-13 лет (я не говорю уже о более старших) отлично понимают и чувствуют такие сложные вещи, как произведения Бетховена, Шопена, Рахманинова. Правда, многие из них слышали музыку в детстве у себя дома еще в России, но ведь они были тогда маленькими детьми. И вот эта аудитория дает гораздо больше удовлетворения, чем аудитория взрослых. Я часто говорю им: «Нет, эту вещь я не могу сыграть. Я забыл ее, я отстал». «Но пожалуйста, как-нибудь», - настаивают они. И вот играешь без подготовки, с ошибками. И что же? Аудитория довольна. «Какая прелестная вещь», - говорят они. Вот в этом и заключается музыкальное развитие и понимание музыки.

И как после этого убого звучит критика взрослых, которые слушают не произведения композиторов, а то, насколько бегло играет исполнитель. Да к тому же им и не до музыки. Они поглощены личною жизнью, и их это мало интересует. И... я должен сказать, что в этом отношении воспитанницы стоят неизмеримо выше своего воспитательного персонала, многие из которого откровенно сознаются, что не понимают и не любят музыки.

Есть, впрочем, и такие, которые не хотят сознаться в этом и говорят, что привыкли слушать только первоклассных артистов, а эта музыка их не удовлетворяет. Но все отлично знают, что вся жизнь их прошла в провинциальном городке, куда не только первоклассный музыкант не поедет, но где вообще-то музыку услышать нельзя.

В обществе взрослых людей теперь скучно. Умственный их багаж за время беженства не увеличился, а иссяк. Нового они ничего не приобрели, а живут прежним, то есть тем, что было у них там, в далекой России. Но так как это прошлое становится уже отжившим, никому не интересным, то и эти люди носят отпечаток чего-то отжившего и становятся никому не нужными. Я говорю, конечно, в общем, касаясь главным образом провинции, где люди поневоле опускаются.

У учащейся молодежи этот умственной отсталости нет и не может быть, потому что прошлого у них мало, а живут они тем, что получают, то есть все новыми и новыми познаниями, которые дает им школа. Здесь, в кругу учащейся молодежи, поневоле вспомнишь и «Плач Ярославны», и «Домострой», и комедию, и драму, и классическую литературу. Тут вспомнишь и Пифагорову теорему, и Цицерона, и даже латинские предлоги.

Мне лично приходится, например, очень часто вести с воспитанницами беседу по истории музыки, сопоставляя биографию композиторов с жизнью наших писателей. И я воображаю, какое впечатление я произвел бы в обществе, если бы вдруг я заговорил с кем-нибудь из дам о Достоевском, Тургеневе, философии Гегеля, Канта и попробовал начать разговор о психологии хотя бы детской души.

Между тем учащиеся живут этим, и превосходство их в этом отношении не подлежит сомнению. «Вы читали такую-то книгу?» - часто спрашивают меня воспитанницы, и я должен сказать свое мнение, в особенности там, где этот вопрос связан с неподдельным интересом. К счастью, редко мне приходится попадать впросак и ронять себя в глазах своих учениц. И, конечно, с таким вопросом они не обратятся хотя бы к своей классной даме, потому что они отлично знают, что она книг не читает, а все, что учила когда-то, забыла.

Да и уровень знаний их ничтожный по сравнению с теми знаниями, которые как-никак получает теперь наша учащаяся молодежь. Ни логарифмов, ни латыни, ни аналитической геометрии дамы раньше не проходили, да и много другого они не учили. Теперь воспитанницы напичканы этими знаниями и приравниваются по своему научному развитию к мужчинам.

Все это в связи с веянием времени привело современную молодежь к беспощадной критике и, я бы сказал, неуважению к старшим. Кто привел к гибели их Родину? В этом она не отдает себе отчета, но в общем винит старших вообще. И это касается не только русских людей. Я был поражен, когда одна воспитанница, которой еще не было 14 лет, спросила меня, почему теперь так часто сменяются правительства. Неужели люди не могут перестать ссориться? В парламентах даже дерутся. Там же сидят взрослые люди. Как же можно уважать таких людей?

Имена Керенского, Милюкова известно хорошо детям. Над Керенским они смеются, а Милюкова презирают. И это не политика, а критика. И, надо сказать, критика справедливая. Пусть люди ссорятся в Новом Бе-чее - это понятно, но ведь то же происходит в крупных культурных, государственных центрах, говорят девочки. Милюков - профессор... И вот авторитет ученых людей падает. А священники - духовенство. Они не только ссорятся между собою, но даже вводят раскол, отступаясь от православной веры .

Это все примеры, и становится стыдно, когда воспитанницы говорят: «У нас в институте девочки ссорятся между собою меньше, чем грызутся между собою старшие». И в этом отношении старшие не щадят детей, вовлекая их в интригу. Иногда это превышает всякие границы. Есть в Бе-чее одна озлобленная донельзя дама лет под сорок, которая привлекается очень часто к замене отсутствующих классных дам и потому <является> очень близко стоящей к институту. Она ненавидит всех, а институтских преподавателей ругает бранными словами. Все они с.чь. Среди них нет ни одного порядочного человека, говорит она.

По ее словам, она находит утеху только в общении с учащейся молодежью, но и здесь она держит себя неровно. Малейшее что-нибудь не по ней, и она ненавидит и девочку, но, как хитрая по природе женщина, она, конечно, сдерживает себя и старается скрыть это от других. Заискивая перед воспитанницами, она приобрела некоторые симпатии. И вот она буквально поносит весь педагогический персонал института, восстанавливая воспитанниц против их наставников. И она не понимает, что причиняет вред не преподавателям, а прежде всего воспитанницам, разочаровывая их в жизни и делая их озлобленными.

Она уже достигла цели. В этом году целая группа воспитанниц кончила институт, унося с собою привитую этой дамой злобу против своих учителей. Они уехали из Бечея, даже не простившись с ними. Мне всегда страшно за своих учениц, которых она не любит. Чувство злобы, которое теперь болезненно обострилось у всех, привело людей к страшной раздражительности, и в этом отношении они потеряли всякое чувство меры.

В обществе нет спокойного разговора. Противоречий и возражений никто не терпит, и в результате видим почти всюду обостренные отношения людей между собою. В педагогике раздражительность недопустима -это всем известно. И тем не менее на каждом шагу мы видим нарушение этого основного принципа воспитания, представляющего отвратительный пример для подрастающего поколения. Раздражительны все. Есть, конечно, более раздражительные, и менее раздражительные, и вовсе не сдерживающиеся. Очень часто эта раздражительность бывает смешна, то есть человек делается смешным.

Но очень часто со стороны бывает и больно смотреть, если эта раздражительность срывается на воспитанницах, и в особенности на маленьких девочках. Требуя от воспитанниц сдержанности, взрослые люди сами не владеют собою. Боже сохрани, если воспитанница проявит свою раздражительность. Она этого не смеет. Не так давно - это было, когда перед ужином я закончил урок музыки с одной ученицей 13 лет, - когда ее класс вошел уже в столовую и стал на свои места, «Ценка» (таково прозвище этой девочки), собрав свои ноты, пошла на свое место. И я видел, как ее классная дама буквально набросилась на нее и, размахивая руками и топая ногами, что-то кричала ей. Фигура этой дамы, изгибавшаяся перед девочкой, была смешна. Лицо ее было искривлено от злобы, а голова ходила во все стороны. Я не знаю, в чем провинилась девочка, но она спокойно стояла перед возбужденной женщиной, и только крупные капли слез текли по ее щекам.

На днях был другой случай, и тоже у меня на уроке. Одна девочка 13 лет поменялась со своей подругой временем урока музыки, забыв, что в этот час она имеет частный урок с классной дамой по французскому языку. И эта дама пришла за ней и в моем присутствии кричала на нее на всю столовую. Девочка, стоя на своем месте и у рояля, спокойно слушала этот крик и только сильно покраснела. И эта пожилая женщина была смешна, как вообще бывает смешон человек, вышедший из себя.

Конечно, бывает и так, что воспитанница огрызается, но тогда «пожалуйте к начальнице», и нередко бывает, что девочка стоит после этого во время обеда на эстраде возле персональского стола. Это наказание считается весьма тяжким, и я слышал, как говорила начальница, что после третьего раза вопрос возникает об удалении такой девочки из института. Этого наказания воспитанницы боятся еще и потому, что стоять во время обеда на эстраде как-то стыдно, в особенности если это великовозрастная воспитанница.

У раздраженного человека вообще своя логика или, вернее, отсутствие логики. «Ты смеешь еще дерзить», - следует ответ, если девочка начинает оправдываться. «Да я говорю правду», - говорит девочка. И в результате она получает «peison». Молодежь чутка к несправедливости, и в этом отношении она отлично разбирается во всех мелочах повседневной жизни. «Это нечестно», - говорят они в ответ на несправедливость.

Переобремененные занятиями, дежурствами, уроками, письменными работами и вечно находясь под страхом быть наказанной или получить неудовлетворительный балл, воспитанницы, конечно, нервничают и тоже делаются раздражительными. Но это не та раздражительность, которая исходит из злобного состояния вообще. У них злобы нет. Конечно, воспитанница злится на учителя, если он поставил ей кол. И сегодня она даже ненавидит его, но это временное состояние, вызванное данным случаем.

На праздниках и летом, дома, это злобное чувство совершенно проходит. Нет и раздражительности, которая была в институте. Правда, бывает и так, что родители не узнают своих детей. «Почему ты сделалась такой раздражительной и нервной?» - спрашивают родители. И девочка первое время огрызается, как в институте.

Конец четверти - это самое тяжелое время институтской жизни. «У меня появились седые волосы в эту четверть», - сказала мне одна воспитанница. Конечно, в будущем эти переживания сгладятся и по свойству человеческой природы обратятся даже в хорошее воспоминание. Весьма характерно, что при такой нервности и раздражительности в институте почти не наблюдается истеричности. Есть девочки вспыльчивые, невоздержанные, капризные, но таких проявлений, которые можно было бы назвать истеричностью, нет. Мне приходилось видеть, как воспитанницы плакали навзрыд, и начальница говорила им: «Пожалуйста, без истерики». Но это был плач, а не истерика.

Я вообще заметил, что во время революции истеричность уменьшилась. И это вполне понятно, так как она является последствием распущенности и баловства. Почему, например, мы не видали истерики ни во время эвакуации, ни во время обстрела городов большевиками, ни в трюмах пароходов, ни во время бегства от большевиков. Истеричность прежде всего требует внимания к себе. Если не обращать внимания на истерический припадок, то и припадка не будет. Истерика делается для других, а не для себя.

В институте отлично знают, что истерический припадок не привлечет к себе внимания окружающих, а, напротив, девочка будет за это наказана и, пожалуй, приобретет кличку припадочной. В разговоре со мною по этому поводу начальница вспомнила, что в бытность ее классной дамой в Смольном институте она очень часто имела дело с истеричными девочками, которые во время уроков музыки топали ногами и в раздражении бросали на пол ноты. Здесь этого нет, и начальница приписывала это моему спокойному характеру. «Нет, - ответил я, - истеричность, насколько я теперь слышу от русских ученых и докторов, была свойственна нашим русским избалованным женщинам. Теперь другие условия жизни. Можно быть неврастеником, но не проявлять своего раздражения в истерике».

Воспитанницы института, с самых малых до великовозрастных, живут скученно, по-беженски, в убогой обстановке бывшей мадьярской школы. Помещения тесны. В дортуарах, сплошь уставленных кроватями, проходит вся их жизнь. В одной комнате помещается до 30 человек. Воздух спертый, освещение тусклое. Клопов, несмотря на борьбу с ними, бесконечное множество. Утром, говорила мне ночная классная дама, в дортуарах такой воздух, что просто спирает дыхание, когда войдешь в эту спальню, а в коридоре иной раз нельзя дышать от запаха из уборной, которая не имеет вентиляции.

Уроки готовят, сидя на кроватях. Негде побегать, негде пошалить. В коридорах это не разрешается. И вот видишь, как иногда девочка просто скачет на месте, так хочется ей побегать и выявить избыток своих молодых сил. И мне сказала как-то одна из старших моих учениц, когда я провожал ее с урока в институт: «Ах, как хочется мне побегать здесь во дворе». «Счастливый! Вы пойдете сейчас гулять», - очень часто говорят мне мои ученицы по окончании вечерних уроков. Луна светит. Такая чудная погода...

Иногда такой подъем настроения захватывает весь класс. «Что-то они сегодня экзальтированны», - говорят классные дамы. И действительно, иногда видишь, как к обеду или завтраку в столовую врывается, например, VII класс (наиболее шумный класс) и, обгоняя друг друга, толкаясь, занимает свои места. Стулья летят во все стороны. Посуда звенит. Ложки, вилки, ножи перекидываются с одного места на другое. Говорят громко, почти кричат. Раздается хохот и даже иногда взвизгивание. Классная дама теряется и стучит ножом о тарелку, а в устах ее уже звучит: «peisan, peisan».

Правда, это бывает тогда, когда в столовой нет старших, но я бывал свидетелем этих сцен, так как прихожу всегда в столовую раньше других. Настроение - избыток сил, столь естественные проявления в этих годах, конечно, подавляются в самом начале. И это необходимо, иначе бы не было сладу в этих тесных условиях жизни воспитанниц, но это приводит к весьма нежелательной группировке воспитанниц на спокойных и беспокойных (трудных, как здесь их называют).

«У нее плохой характер», - слышишь отзыв воспитательного персонала о такой девочке. В действительности это не так. Она просто живая, здоровая, крепкая девочка с характером и свойствами самостоятельного человека, то есть с теми качествами, которые теперь так нужны человеку, но она неудобная и причиняет много беспокойства и требует внимания к себе. Девочка вялая, спокойная, болезненная, которую следовало бы немножко подбодрить и вселить ей энергии, конечно, причиняет мало хлопот классным дамам и потому служит образцом для других. Она шалить не будет.

«Перфетка» - так институтки называют особую группу воспитанниц, которые ведут себя примерно и угодливо по отношению к классным дамам. Она подаст и пальто классной даме, и подсунет ей тарелочку, а при случае выдаст и подругу, но этот тип был всегда в общежитиях и ничего нового не представляет.

«Я устала», - слышишь часто от классных дам эти слова. Конечно, нелегко вести класс в 30 девиц. И вот от этой усталости появляется брюзжание: «Не делай того, да не смей делать этого. Не так села, не так встала, не так пошла...» И все эти замечания делаются раздражительным тоном, с угрозами наказать. В книжечке отмечаются крестики, чер -точки и какие-то значки.

Иногда просто поражаешься этой мелочности и не видишь смысла в таких замечаниях. Я помню летом, сидя во дворе, я наблюдал за группой воспитанниц V класса, которые ждали, пока соберутся все, чтобы идти на гимнастику. Женя срывала листья лопуха и очень удачно хлопала ими, ударяя по ним рукой. Другая девочка, тоже лет пятнадцати, задумала проделать то же самое. «Перестань, говорю тебе», - сказала несколько раз классная дама. «Слышишь, перестань», - повторила она. И девочка, конечно, перестала, а Жене почему-то это не запрещалось.

Тут же недалеко ходили по двору две девочки, и вдруг одна из них даже негромко рассмеялась. Во дворе кроме меня никого не было, а на улице это не могло быть слышно. «Перестаньте смеяться, говорю вам», - крикнула им классная дама. Я никак не мог понять, почему нельзя во дворе смеяться и играть в хлопушки. Очевидно, это замечание делалось по привычке. Девочки томились в ожидании предстоящей гимнастики. Почему бы им не побегать в этом дворе? Но томилась и классная дама, которой предстояло еще сопровождать институток на сокольскую гимнастику. Старушка устала. За целый день она набегалась, и ее, конечно, тянуло домой отдохнуть. Она, в сущности, хорошая и вряд ли умышленно обидит девочку.

Гораздо хуже в этом отношении молодые дамы. Им хочется не отдохнуть, а пожить. Я был свидетелем, когда классная дама вела детей с прогулки на час раньше, чтобы успеть пойти с компанией в кино. Это был душный вечер, когда каждая минута пребывания детей на воздухе была бы им полезна. Но не о детях думала классная дама. Дети при мне умоляли ее остаться на «дамбе» еще хоть полчасика, но она была неумолима и отвела детей в душный дортуар.

Обвиняя учащуюся молодежь, мы совершенно упускаем из виду самих себя. Ведь классные дамы тоже удирают с дежурства. Одна к своему ребенку, другая по своим личным делам, а третья просто погулять. При мне исправляющая обязанности начальницы института делала выговор молодой классной даме. «Помилуйте! Как вы могли оставить свой класс?

Вы ушли в час и вернулись к шести. Знаете, что произошло в ваше отсутствие...», - говорила она. (Три воспитанницы удрали из института и пошли на Тиссу купаться.)

Человеку вообще присуще видеть недостатки в другом, а своих не замечать, но со стороны это виднее, и если мы требуем от других, то должны следить и за собою.

В институте, конечно, преследуются всякие романтические истории, хотя бы и самого невинного характера. И в этом отношении строже всех следит молодая классная дама, которая не так давно имела крупную романтическую историю, о которой говорят до сих пор. Учащаяся молодежь, видимо, отлично подмечает отрицательные стороны своих воспитательниц, давая подчас им меткие прозвища. «Жаба» - называют они эту классную даму. Ее не проведешь, потому что она сама недавно имела скандальный роман.

Классная дама младшего класса в раздражении ругает маленьких девочек самыми неприличными словами (даже сербского наименования). Девочки бегут к старшим и спрашивают, что это значит. Воспитанницы приходят в ужас и в свою очередь задают вопрос, кто это сказал им. Об этом знают все, иначе бы я не занес этот факт в свои записки. Говорят, что начальница приняла решительные меры к обузданию этой дамы, но она и сейчас служит в институте.

К сожалению, это не исключительный случай. Наши дамы не воздерживаются и часто употребляют бранные слова, если не такие, от которых приходится краснеть, то, во всяком случае, весьма острые. Вчера А. А. Зац с возмущением говорила мне, что он слышал, как классная дама крикнула вчера разошедшимся воспитанницам IV класса «хулиганки». А я знаю, что слово «дрянь» очень часто употребляется в институте.

По-видимому, употребление бранных слов дамами в своем женском кругу - это явление не столь редкое, как думаем мы, мужчины, но только в беженстве и этот вопрос углубился. Не знаю, верить или верить, но переведенная к нам из Донского института воспитанница Н. Моцак говорила мне, что начальница этого института, крича на нее, обругала ее дрянью. Другая воспитанница Р. подтвердила, что это бывало в Донском институте.

Очень много говорят о распущенности воспитанниц Харьковского института, указывая на то, что ни в Донском институте, ни в Кикинде этого нет. В чем же заключается эта распущенность? Ответ на этот вопрос дала мне жена контролера Державной комиссии г-на И. Н. Новикова, гостившая летом в Харьковском институте. «Как здесь симпатично и уютно. Просто семейная обстановка», - сказала она мне. - Дети жизнерадостные, живые, как много сердечности, простоты здесь».

В Кикинде и Донском институте за обеденным столом воспитанницам вовсе воспрещается разговаривать. Малейшее нарушение этого запрета вызывает наказание: «Стань к стенке». Кстати, это выражение заимствовано нами у большевиков. Раньше говорили - «стань в угол, к доске» и т.д. Меня страшно покоробило, когда я, приехав в институт, услышал это выражение. Сразу как-то вспомнилось все пережитое и запахло кровью. Но я продолжаю...

«Знаете, просто неприятно смотреть на шеренгу стоящих у стенки воспитанниц за обедом. Эта мертвая тишина неприятна и неестественна для детского общества», - говорила мне А. И. Новикова. О гнете в Кикинд-ской гимназии говорят все, а учительница танцев Е. М. Перлова, которая преподает танцы и в Кикинде, говорила мне, что это просто мертвые дети, а лоск этот только наружный. Я был тоже в Кикинде, как представитель Харьковского института, на концерте, устроенном Кикиндской гимназией, и видел, как гуляют по парам кикиндские воспитанницы. Идут молча. И вот одна старушка, классная дама, говорила мне: «У нас строго». Они не должны смотреть по сторонам и заглядываться на прохожих.

И в тот же вечер, может быть в шутку, один господин рассказывал нам, что, если институтки, гуляя, встречают юнкера, офицера или вообще интересного молодого человека, то должны опустить глаза, а классная дама сейчас же открывает зонтик и, как щитом, закрывает им институток от этого опасного человека.

В Харьковском институте этого нет. Напротив, иногда класс идет с уроков или на прогулке довольно шумно. «Слышите! Это с уроков идет VII класс», - сказала мне классная дама, стоявшая со мною вечером у ворот столовой в ожидании ужина. И действительно это был он. Конечно, воспитанницам, идущим в парах на улице, следовало бы потише разговаривать и громко не смеяться, но.... ведь Нови Бечей, в сущности, не город, а деревня. Очень часто институт, возвращаясь с уроков, не встретит на улице ни одного человека. И это учитывается нашими барышнями. Не потому они так громко разговаривают, что они не воспитаны или не понимают, как должна себя держать барышня, а потому, что это Нови Бечей.

«Это распущенность», - говорят некоторые свои же. Да! Пожалуй. И, конечно, права классная дама, которая изобрела отличный способ борьбы с этой распущенностью. «Остановитесь и стойте, пока не замолчите», -командует она. И класс, спеша на ужин, останавливается иногда в холод и под серенький дождик и успокаивается. «Ну, теперь идем дальше.»

Гораздо хуже, когда класс не сдерживает своих порывов в присутствии посторонних людей. В Бечее изредка появляется интересная для институток публика - кадеты, офицеры, юнкера, студенты. Свои надоели, да и кто же эти свои. Какой-нибудь в лучшем случае местный гимназист или мелкий чиновник финансии - серб с черными глазами, а подчас и просто миловидный приказчик или колбасник. Ведь на улице трудно разобраться в людях.

И вот вдруг навстречу идущим в парах институткам показывается юнкер в красных рейтузах. «Красные штаны», - как ветром проносится по парам шепотом. Институтки не выдерживают. Ряды расстраиваются. Каждая пара хочет заглянуть вперед из-за спины предшествующей пары. Происходит замешательство. «Kinder, kinder.» - суетится классная дама. И, конечно, было бы лучше, если бы они опустили глаза вниз. Юнкер ровняется с институтками. Десятки, нет - сотни глаз пронизывают героя-юнкера.

Конечно, это нехорошо. Это распущенность. Но ведь это Бечей, а не Белград, где на каждом шагу видим эти красные штаны.

А Леня Джурич! Выгнанный кадет, поступивший к генералу Павличенко. Теперь он простой казак, гастролирующий с джигитами в Югославии. В Бечее это было событие. Генерал Павличенко пригласил весь институт на джигитовку. «Мы прежде всего хорошо почистили башмаки», - начинает главу в своем дневнике одна девочка. И это было еще хуже, чем с юнкером в красных штанах. Хорошенький мальчишка, и тоже в красных штанах (ибо это были кубанские казаки), вскружил девочкам головы. Целый месяц потом только и было разговору, что о Лене.

По странной случайности я был в Кикинде в тот день, когда и там весь институт (гимназия) был приглашен на джигитовку. И здесь фигурировал Леня. Я видел собственными глазами, как он подошел к зданию института и, остановившись под окнами, беседовал с институтками. Я был для них посторонним лицом. Меня они не знали, но Леня раскланялся со мной и, конечно, продолжал игривую беседу с воспитанницами, буквально облепившими окно. Я все-таки сказал ему: «Вы подводите барышень. Им строго запрещается разговаривать с мужчинами». Но Леня только рукой махнул. И это видел не только я, но и те, кто проходил тогда по тротуару, но не видели свои, которые могли бы сказать: «Это возмутительно, это распущенность». Одним словом, до начальства это не дошло.

В Кикинде весь институт помещается в одном здании, и потому «распущенности» там не может быть. То же самое и в Донском институте. Мы живем в других условиях. У нас помещения разбросаны. Даже бельевая, где переодеваются институтки, находится через две улицы. Целыми днями наши институтки путешествуют из одного помещения в другое. И вот тут-то и образуется общение институток с улицей. Отчасти это хорошо. Дети дышат воздухом, но для надзора это тяжело, и, конечно, бывают приключения.

Но и в Донском институте был случай, что воспитанница, возвращаясь с прогулки, задержалась у подъезда с подошедшим к ней кадетом. Теперь, или вернее за это, она переведена к нам. И другой случай, почти в таком же роде, мы знаем, был в Донском институте, и эта барышня тоже теперь у нас.

В Белграде чуть не каждая девочка-подросток-гимназистка имеет уже своего рыцаря и свободно ходит по городу в его сопровождении. И это не называется распущенностью. Значит, не в этом дело, а в том, что для закрытого учебного заведения устанавливаются особые понятия. С этого и надо начинать, говоря о распущенности. В Белграде девочки ходят в кино на самые отвратительные порнографические фильмы. И это ничего. В Белграде девочка идет на свидание к своему кавалеру, и он провожает ее домой.

Мы отлично знаем, что творится на белом свете. Распущенны все. Распущенность проникла во все мелочи повседневной жизни и охватила всех - и молодых и старых, и женщин и мужчин. И в этом отношении я открыто становлюсь в защиту учащейся молодежи школьного возраста. Здесь меньше всего распущенности. До поступления моего на службу в Харьковский институт я прожил в беженстве почти шесть лет и могу сказать, что за это время я «нераспущенности» не видел.

Все было распущено, начиная с политической и государственной жизни до семейных устоев. Чуть ни ежемесячная смена правительства -разве это не показатель политической распущенности? А драки и ругня в парламентах? А новые животные танцы, изобретенные после войны? А общие купания на пляжах, где дамы сидят нога на ногу выше колен с папироской в зубах? А количество брачных разводов? А современные моды? А литература?..

Это все распущенность в огромном масштабе. А распущенность в отношениях людей между собой? Я видел ее даже по пути из Загреба в Нови Бечей в поезде международного сообщения. И вот с этим багажом я прибыл в Нови Бечей и могу сказать, что впервые здесь я увидел «нераспущенность». Моя жизнь с тех пор среди юной учащейся молодежи потекла по новому пути, точно я вернулся к старым формам жизни и старым понятиям о благородстве.

Девочки громко говорят и смеются на улице, а иногда с шумом врываются в столовую. «Помилуйте! Это распущенность!» - говорит господин, держа в руках газету, в которой сообщается, что вчера в парламенте один депутат ударил другого по физиономии, после чего произошла общая свалка. И это ничего. Это в порядке вещей и не называется распущенностью.

В чем же, в сущности, сказывается распущенность барышень в институте? И на этот вопрос приводятся в пример такие мелочи и факты, на которых теперь и внимания не стоит останавливать. Избыток молодых сил. Хочется посмеяться беспричинно. Или «сегодня я всех ненавижу», - говорит воспитанница. Эти настроения молодежи под общий шаблон. Правда, теперь дети взрослые, но есть у них еще много детского, ребяческого.

В этом году стали лучше кормить. Очень часто к столу подаются ватрушки, рассыпчатое тесто, курица под белым соусом и даже жареная индейка. И что же? Уже придумали меняться. Сегодня вечером ватрушки, а завтра на обед индюшки. Ну-ка поменяемся: «На тебе мои ватрушки, а завтра ты дашь мне свою индюшку». Конечно, эта смена ватрушки на индюшку будет прекращена, когда об этом узнает классная дама, но сейчас эта мена в большом ходу. Одна толстенькая девочка так любит ватрушки, что каждый раз отдает свою индюшку за ватрушку и потом встает голодная с обеда.

Меняют и отдают свои порции за все. Я слышал разговор: «Ты вместо меня прочитай молитву, а я тебе отдам свои ватрушки». Пошалили однажды девочки и за молитвой. Почему не читают утром первую главу Евангелия о родословной, задают себе вопрос воспитанницы. После долгих прений по этому вопросу одна воспитанница заявила, что она ее прочтет за утренней молитвой. «Нет, не прочтешь», - возражали ей подруги. «А вот и прочту», - заявила смелая девочка. И прочитала. Соригинальничала. И чуть не вылетела из института...

Это все распущенность. Нет. Распущенность есть, но не та, о которой знает публика. Она кроется в дортуарах и невидима для публики. Это распущенность в моральном отношении. Скрытая распущенность. И вот здесь иногда влияние подруг бывает просто гибельное. Но это было всегда. Я помню, мой брат, будучи в первом классе гимназии, составил список всех неприличных слов, которые он усвоил в гимназии. Этот список попал в руки матери. Я сам впервые в гимназии научился тому, чего раньше не знал.

Конечно, теперь девочки знают больше, чем раньше знали мальчишки, и в этом отношении теперь их мораль под сомнением. В разговорах между собой, в дортуарах, девочки невоздержанны и болтают. «Черт знает что», - сказала мне одна дама. Но это ускользает обыкновенно от воспитанного персонала, и таким образом остановить моральное падение некому. Конечно, с возрастом это проходит, и не так это уже опасно.

Бывают, конечно, случаи, когда такая распущенность доходит до начальства, и вот тогда принимаются крутые меры, кончающиеся иногда исключением девочки из института.

Как это узнается? Конечно, всякий сыск неприятен, но бывает необходим. Весь вопрос в том, как его применять, какой способ выбрать и в чьи руки дать. И в этом отношении в институте не все благополучно. Перлюстрация писем находится в руках классных дам - каждой по своему классу. Просматривая письма своих воспитанниц, некоторые из них выдерживают и наиболее интересные письма задерживают, чтобы показать другим. «Мадам, послушайте, что пишет своей дочери такой-то», - говорит так называемая Жаба. И письмо прочитывается в кругу дежурных классных дам, сидящих обычно в коридоре за круглым столиком возле квартиры начальницы. Следует обмен мнений и злые насмешки.

Мне доподлинно известен случай, когда в Новом Бечее заговорили, что генерал N разводится с женой. Отец писал дочери в институт, что у него с мамой опять происходят недоразумения, и он не знает, что ему делать. Это откровенное письмо родителя, вскрытое классной дамой, получило огласку и очень долго служило предметом сплетен в Новом Бечее.

Конечно, бывают случаи, когда таким образом вылавливаются письма любовного содержания и раскрывается недозволенная переписка. Так однажды была раскрыта тайна одной восьмиклассницы, считавшейся в институте безукоризненного поведения и служившей образцом для других. «Она даже на танцевальных вечерах не смотрит на кавалеров», - говорили про нее. Скромная, спокойная, она уже четыре года любит и любима. «Я никогда от нее не ожидала этого», - сказала мне начальница. И положение этой девушки в институте изменилось, точно она сделала что-то очень скверное. «Но ведь ей уже 19 лет», - возразил я, но дальше этого разговор не пошел, так как предполагается, что начальница не должна знать, что институтки тоже могут любить и быть любимы. Закон природы для института во внимание не принимается, хотя девушке и было 19 лет.

Письмо кадета, юнкера, студента, гимназиста после каникул - это обычное явление, и после двух-трех вскрытых писем такая переписка прекращается, если не направляется окольными путями через прислугу, например, или через близких институту лиц. И это знают в институте и, конечно, ловят. Был случай, когда за это была удалена со службы прислуга лазарета.

Но, к сожалению, письма родителей приравниваются к любовному письму кадета, который клянется в вечности любви, не подозревая, что дальше классной дамы эта клятва не пойдет. Но такие шаблонные послания гораздо меньше интересуют наших дам, чем сведения, сообщаемые родителями своим детям. Кадет влюбился летом в институтку, а она в него. Что за пустяки! А вот возможно, что родитель в своем письме коснется личности кого-нибудь из персонала или сообщит какую-нибудь новость. Это интересно.

Интересно также то, что пишут воспитанницы в своих дневниках. Это тайна, которая прячется обыкновенно под «три замка». Я до сих пор не могу уяснить себе, дозволено ли в институте писать дневник, но вижу, что девочки пишут и находятся в вечном страхе быть пойманной. Дневник в институте, конечно, раскрывает тайны институтской жизни и называет откровенно лиц, фигурирующих в дневнике. Конечно, интересно, что пишут девочки!

И вот отлично вылавливает эти дневники опять таки эта Жаба. Она сама не так давно кончила этот институт и знает все. От нее не скроется ничего. Но зачем писать дневник, когда рано или поздно он будет пойман! И все-таки пишут, давая себе слово больше не писать. Не так давно был пойман дневник одной очень умной и развитой воспитанницы. Она смело писала его в дортуаре, полагая, что классная дама не заподозрит, что она пишет дневник.

Но... это был момент... Она схватила, как коршун свою жертву, листы исписанной бумаги и. Дневник оказался исключительно интересным и затрагивал кое-кого. Начальница института отсутствовала, и потому целый месяц этот дневник ходил по рукам и громко читался в некоторых кругах, близких к институту, но совершенно чуждых автору дневника. Я знаю этих солидных по своему положению лиц, к сожалению, даже мужчин, которые присутствовали в «гостиных» при чтении если не всего, то отрывка дневника.

Она - автор, была уже не ребенок и, конечно, пережила много скверных минут. Мне было жаль ее, тем более что она невольно выдала в своем дневнике многих воспитанниц, да и ее личная тайна сделалась достоянием публики. «Он, он...» - писала она, думая, что никто не посмеет заглянуть в ее девичье сердце. «Это моя тайна, моя душевная жизнь и неприкосновенная область моего существа», - думалось ей. И вот заговорили. Даже почтенный Иван Феодорович - истопник - покачивал головой, осуждая бедную девушку.

А Жаба торжествовала. Ее любопытство было удовлетворено. Она схватила интересный дневник. Какое ей дело до нравственных переживаний чужой ей девушки. Она громко говорит, что ненавидит их -воспитанниц, и служит только потому, что ей некуда деваться. Много времени спустя я сказал как-то в разговоре по этому поводу с начальницей института, что никогда не думал, чтобы это было возможным, что дневник уже не маленькой воспитанницы читался по кабакам. Я так и сказал, после чего мои отношения с начальницей сделались холодными и официальными.

Если бы в порядке надзора необходимо прочитывать дневники и письма, то это делается иначе, сказал я. Мне неприятно заносить эти стро -ки в свои записки, так как я решил избегать записывать в свой дневник всякие дрязги, но, слыша постоянно осуждение поведения воспитанниц института, я хочу доказать, что и мы заслуживаем во многих отношениях порицания и вовсе уже не так чисты перед учащейся молодежью. И в этом отношении большую ошибку делают и родители, которые, конечно, больше из любопытства, чем ввиду необходимости ловят и прочитывают дневники своих детей.

У каждого есть переживания, которые скрываются даже от самых близких и дорогих людей. И к этим тайникам души надо относиться бережно и с осторожностью, раскрывая их только в самых крайних случаях, если это необходимо для пользы дела или для отвращения беды. Простое любопытство здесь неуместно и приводит только к озлоблению и отчуждению, которое и без того теперь создалось между родителями и детьми. «Не говорите маме», - просила меня одна из старших воспитанниц, тайна которой была мне известна. Я обещал, и она знала, что я не заставлю ее краснеть перед матерью.

Воспитанницы с отвращением и злобой относятся ко всякого рода проявлениям сыска. И в этом отношении они поддерживают друг друга. Даже в младших классах не выдают подруг. И это настроение их отлично обрисовано в их детском стихотворении, которое они назвали «звериадой»:

Ночная дама, крыса, гадость Все любит слушать по ночам.

Она всегда подсмотрит, гадость,

И кричит: «не пустим по домам!»

<...>

Надо уметь воспользоваться случаем. Обмануть швейцара не считается проступком. «Я сегодня дежурная - пропустите». И швейцар пропустил. «Сегодня трудные уроки. Надо избежать их». И воспитанница жалуется на головную боль. Цель достигнута. Она осталась в дортуаре и избежала явного кола. Цель оправдывает средства. Но это пустяки. Вот надо не попасться с пудрой. Это посерьезнее, чем провести швейцара. А прятать девочки умеют. Послать письмо еще страшнее. Впрочем, незаметно опустить письмо в почтовый ящик гораздо легче. Труднее написать, чтобы не настигла воспитательница.

Теперь совсем опасно писать дневник. И едва ли кто-нибудь решится поведать собственную тайну даже себе самой. Все равно поймают. А маникюр? А мало ли какая теперь мода, хотя бы даже насчет бровей. Ведь женщина придерживается моды с малолетства. Почему же не попробовать? И вот я знаю случай, когда в 4-м классе после молитвы вечером, когда уже ложились спать, девочки, уже раздетые, устроили подобие спектакля. Напудренные, накрашенные, намалеванные, подражая взрослым дамам, они готовы были изображать. Но вдруг ночная дама -крыса. И вот 4-й класс, то есть дортуар, накрашенный предстал пред рассердившейся начальницей. И это пустяки!

Но там, где надо скрыть, там есть еще обман. Например, ужасно трудно не только детям, но и старшим купить конфет. Классным дамам некогда, и нужно ждать до воскресенья. И вот находят способы иные. Обыкновенно средством к этому является прислуга, только с условием, чтобы никто не знал об этом. Или еще проще «удрать» через швейцарскую. Одна малюсенькая девочка ужасно любит рожки и подговаривалась ко мне, чтобы я купил ей эти сласти на два динара, которые она держала в своих рученьках. Мне было жаль ее, но я не хотел потворствовать нарушениям институтских правил и посоветовал ей обратиться к классной даме. «Она не позволяет», - ответила она.

На следующий день эта маленькая девочка говорила мне шепотом и по секрету. «Мне вчера купила рожки прислуга - мадьярка Клара, - и знаете, как-то особенно приятно добыть это недозволенным путем, как-то интереснее». Да! Но съесть-то эти рожки надо тоже по секрету, чтобы не видала классная дама, а карман раздулся потому, что на два динара дают так много, что можно даже заболеть. И сейчас у этой девочки раздут карман. «А это что?» «Стакан, чтобы набрать снегу, но только так, чтобы никто не видел». «Зачем вам снег?» - спросил я девочку. «Хочу вам заморозить яблочко». «Оно не влезет», - говорю я. «А я его кусочками», - шепотом говорит почти ребенок. Но главное, чтобы этого никто не знал...

«Так, чтобы этого никто не знал». К сожалению, такая тактика проводится и в институте как учреждении. Конечно, надо дорожить репутацией института и стараться, чтобы не раздувались пустяки и чтобы не получали огласку случаи, которые кладут печать на заведение. Девочка украла. Это бывает всюду. И раньше это было. Теперь такие случаи бывают чаще не только в детском общежитии, но и в обществе, и в государственных делах. Вот и сейчас во Франции сидит в тюрьме министр. Он проворовался. У нас в Бечее недавно арестованы за кражу сербские чиновники.

Конечно, нехорошо, когда сербы, почтенные люди, плохо говорят об институте. Так, недавно сын известного торговца, серба, гимназист, влюбился сразу в трех, и каждую прогулку институток в роще выжидал их в кукурузе. Девочки наивно шли к нему. И это продолжалось очень долго, пока отец не поднял голос: «Помилуйте, он плохо учится. Я плачу учителям, а он не занимается и каждый день сидит там, в кукурузе. Но и девочкам нехорошо. Мало ли что там может быть... И заплатить приходится за кукурузу, которую они там потоптали».

И вот - так, чтобы этого никто не знал, одна из девочек уволена из института. Но виновата ли она? Соблазн, увлечение, неопытность или просто шалость. И если это продолжалось почти все лето, то куда же смотрела воспитательница, классная дама, которая ведет их на прогулку? Она сидит под тенью высоких тополей, читает, вяжет, отдыхает; а где же девочки? И это бывает часто.

Прошлым летом местный агроном, русский граф, проезжая на велосипеде рощу, наткнулся на купающихся в Тиссе институток. Но там опасно. Здесь уже тонули. Куда же смотрит воспитательница, с которой девочки отпущены гулять? Граф сказал об этом классной даме, но от начальницы все это было скрыто.

На Тиссе за воспитанниц всегда бывает страшно. И не напрасно. Весной в особенности разлив реки угрожает даже Новому Бечею, и вода иной раз достигает дамбы. И вот однажды ко мне приходит на урок четвероклассница М. Охотина. «Боже мой, Д. В., Вы знаете, вчера я чуть не утонула. Это мне урок хороший». И с неподражаемым ужасом в лице она мне говорила: «Мы вдвоем удрали от классной дамы по крайней мере за версту. И там стояла лодка. Мы сели в лодку. Вдруг лодка стала отходить. Трейман быстро выскочила на берег и ногами оттолкнула лодку. Я растерялась. Но, к счастью, на берегу росла верба, и ветви ее спускались над водой, немного выше лодки. Я схватилась обеими руками за эту ветку, а лодка уходила из-под ног. Я так и опустилась по самую шею в воду. Верба меня спасла. По ней я выкарабкалась из воды. Я пережила ужас, так как плавать не умею. Что делать? Трейман промочила только ноги, а я была вся мокрая. Мы сообразили. Недалеко была усадьба известной в Бечее дамы, вдовы капитана австрийской службы. Мы бросились туда. “Ради Бога, помогите. Дайте высушиться”. Капитанша в ужасе смотрела на нас и, конечно, тотчас же раздела меня и начала сушить на печке и гладить мое белье. Два часа она возилась с нами и кое-как высушила меня. Мы умоляли капитаншу не говорить об этом никому, так как иначе нас выгонят из института».

Мне было страшно слушать ее рассказ, тем более что видно было, как Милочка переживала то, что было пережито ею вчера. «Я была на волоске от смерти», - закончила она, волнуясь, свой рассказ. «Только, ради Бога, не говорите никому», - молила меня расстроенная девочка. Ровно через неделю в бельевой поднялась суматоха. «Что это за рубашку сдала Охотина? С подтеками, вся желтая?» «Я упала в лужу», - сочинила Милочка. «Да где же эта лужа, и почему не часть, а вся рубашка?». Что-то здесь не так. И кто из классных дам была тогда дежурная... И история заглохла.

Через месяц случайно наш доктор был вызван в усадьбу к этой самой капитанше, к ее больному мальчику. И вот капитанша не выдержала и рассказала доктору историю с Охотиной. «Помилуйте! У вас плохой надзор, ведь девочка чуть не утонула», - а мальчик прибавлял: «Я знаю это место. Там почти два метра глубины - крутой обрыв». П. И. Пономарев - наш доктор, пришел домой встревоженный и решил сегодня не сообщать об этом случае начальнице, ведь Милочка Охотина - институтка. И доложил.

Но что же вышло? Это сплетни. Интрига против института. Капитанша - простая баба, интригующая против русских. «Но позвольте, это подтверждают солидные люди, Ваши служащие», - (не называя мою фамилию) возражал нам доктор. «Кто это? Скажите им, что они. - резко оборвала начальница. - А вы передаете сплетни». «Спасибо, я, значит, сплетник», - огрызнулся доктор.

А Милочка. Ее послали с классной дамой к капитанше узнать, в чем дело, а после этого она пришла ко мне. «Зачем вы это рассказали доктору, ведь я просила вас». - «Это не я, а капитанша рассказала доктору об этом, -возражал я. - Я только подтвердил». «Да, но я ведь только упала в лужу, -вдруг заговорила Милочка. - И. и. я упала в лужу». Я с изумлением смотрел на девочку. И она не выдержала - покраснела. Научили.

«Но позвольте. На днях опять купались барышни с плотов в рубашках. Ведь там опасно. Не так давно там утонул мальчишка. Его втянуло под плоты. И это видел А. А. Зац. Он врать не станет». - «Неправда. Это сплетни, интриги. У них болела голова. Они разделились. Намочили в реке рубашки и прикладывали их к голове, а потом несли в руках эти мокрые рубашки. Так говорят воспитанницы и подтверждает их классная дама. А. А. Зац - известный сплетник»

Боже сохрани вмешаться в эту внутреннюю жизнь. Никто не должен знать, что делается в дортуарах. Но все-таки до публики доходят слухи и говорят.

Девочки настроены патриотически. Умер Великий князь, а через год и патронесса Императрица Мария Федоровна. Институт был в трауре, и девочки в патриотическом экстазе развешали на стенах в дортуарах царские портреты, украсивши их крепом и георгиевскими лентами. «Что это вы поразвешивали мертвецов?» - иронически заметила им классная дама. Возмущению институток не было конца, но и в обществе об этом много говорили. «Сплетни, ложь, - оправдывались в сферах. - Детям нельзя верить. Зачем их слушать? С институтками вообще не следует разговаривать, в особенности мужчинам».

Я часто задумывался над этим. Конечно, в отдельных случаях воспитанницы могут солгать, но это касается исключительно их институтской жизни, когда надо что-нибудь скрыть, спрятать, обмануть, но в общем лжи у них нет, потому что возраст у них не тот, когда люди должны приспосабливаться к жизни и по необходимости кривить душой. Напротив, в этом возрасте всегда является особая смелость суждений и проистекающая отсюда правдивость. «Кто это взвизгнул?» - обращается начальница в столовой ко всему институту. И виновница решительно встает и смущенно, раскрасневшись, идет к начальнице.

Такая честность присуща этому возрасту. Добиться сознания от них ничего не стоит, потому что они еще не испорчены и не умеют врать. И в этом отношении молодежь стоит неизмеримо выше нас. Еще при большевиках в России, а в сущности и раньше (при Керенском), всем нам приходилось лгать, подделываться и притворяться. О чести мы тогда не думали и шли к презренным людям на поклон. А потом и в беженстве - кому из нас не приходилось подделываться и гнуть спину, чтобы не попасть впросак? Мы к этому привыкли. А молодежь свежее и чище нас. Я верю больше ей, чем тем, которые должны подчас соврать, скрыть, умолчать, чтобы не лишиться хотя бы места или упрочить положение.

Молодежь чутка, и всякую неискренность, обман и ложь она чувствует отлично. Я не забуду никогда, как прибывший из Праги господин Астров показывал картины и читал воспитанницам лекцию о Москве. «Но почему он не показал нам ни одного монарха и ни слова не сказал о царях? Ведь все это сделано русскими царями, а не городской думой, как говорил нам г. Астров». Так говорили девочки-подростки. А их воспитатели не смели говорить об этом, потому что лектор был командирован в институт начальством.

А Игорь Северянин, который на днях читал свои произведения в институте... Он был разгадан институтками. Он лгал. Его патриотические стихотворения были написаны искусственно. Он перекрасился и теперь писал не для себя, а для других, почему от них и веяло искусственностью. Мы вспоминали его. Он назывался в Петербурге литературным безобразником. Теперь он патриот: «С тех пор он русским стал, как из России убежал», - шутили девочки в ответ на его стихотворение, в котором он с пафосом кричал, что мало родиться русским, русским надо стать. «Каким русским, - иронически подхватили девочки, - большевиком, социалистом или комиссаром?»

«Он хитрый», - говорили девочки. Не зная, какая будет в будущем Россия, он сочинял «и так и эдак», чтобы не попасть впросак. А взрослые все притворялись и говорили: «Хорошо, отлично». А почему? Да потому, что Игорь Северянин был командирован из Белграда. А он, своим заветам верный, пропагандировал под шумок и говорил воспитанницам в дортуарах: «Вы не читайте Пушкина и Лермонтова, а читайте Блока, Бальмонта». Тут взрослых не было, и почему же не посеять семена. Мы строим новую Россию.

Станьте в пары. И в этих парах проходит вся жизнь институток до тех пор, пока не наступит пора для них вступить в жизнь. Уже я вижу теперь тех девочек, которых при мне ставила в пары классная дама почти взрослыми барышнями старших классов, и они ходят парами, как ходили пять лет тому назад. Меня всегда смущает, когда какой-нибудь из старших классов, проходя в парах мимо меня, вдруг останавливается и выстраивается в шеренгу по команде классной дамы: «Mesdemoiselles Saluer», - все сразу приседают и делают реверанс. Надо снять шляпу и поклониться.

Конечно, это делается не на улице, а во дворе перед столовой, когда, например, идут обедать или ужинать. Это очень красиво, и так отлично барышни делают реверанс, но... среди них есть мои ученицы, в которых я привык уже видеть не детей, а взрослых людей. В пары становятся по росту. Впереди идут малого роста, сзади большого роста. Меня поразила вначале это громадная разница в росте. Первые пары - это буквально маленькие дети, а последние пары - взрослые барышни. И они в одном классе.

Оказалось, что и здесь сказались беженские условие жизни. Запоздалые - это те, которые задержались дома после эвакуации, или недавно прибывшие из России, или просто не попавшие своевременно в учебные заведения. Эти великовозрастные воспитанницы и по годам и по росту составляют большой контраст в классах. Так, например, во 2-м и 3-м классах были девочки 11-12 лет и шестнадцати- и семнадцатилетние барышни. Бывали случаи, и я знаю три таких случая, когда такие великовозрастные воспитанницы из 5-х и 6-х классов выходили замуж.

Но есть и такие случаи, когда в класс попадет русская девочка-подросток, которая училась сначала в сербском или словенском учебном заведении, и потому плохо говорящая по-русски. Она тоже уже другая, не подходящая первое время к своему классу. Есть в институте и сербки и черногорки, которых я насчитал семнадцать. Это дети тех родителей, которые высоко ставят русскую культуру и хотят детям дать русское воспитание. Я знаю хорошо двух из них, которые брали у меня уроки музыки.

Ольга Тоболар - одна из них - сербианка, была лютеранка, которая готовилась у нас в институте принять православие. Она говорила мне часто: «Какая у вас красивая религия, как красива ваша культура, какое красивое у вас воспитание». Разношерстность таких классов, конечно, вызывает и соответствующую группировку в классе, что сглаживается «парами». Последние пары не имеют ничего общего с передними парами. В то время, когда первые пары еще играют в куклы, последние живут другими интересами.

Старшие и младшие в одном классе! Каждая воспитанница по установленным правилам имеет в классе свой номер и должна стать в пару с соответствующей своему номеру воспитанницей. Если, например, воспитанница под номером третьим заболела, то ее место занимает воспитанница под номером четыре, так что вся группировка в парах меняется. Но это строго соблюдается лишь в младших классах. В старших классах, по крайней мере я вижу это, в пары становятся сами, лишь бы подходили по росту. Кто с кем хочет, если нет причин к тому, чтобы «классидра» (классная дама) разъединила пару и не поставила неподходящую или дурно влияющую с другой.

Номера нужны здесь больше для бельевой, где на всех принадлежностях одеяния проставляется класс и номер воспитанницы. Очень часто я вижу в парах тех, кто дружит между собой. А не так давно я подметил в двух парах своих учениц. И я не ошибусь, если скажу, что не случайность или простая нумерация поставила их вместе. У них последнее время явилось опять стремление учиться музыке. От пары и дружбы зависит очень многое, в особенности в том возрасте, когда формируется личность. Общность интересов, постоянное общение, разговоры, воспоминания и увлечения - они для пары одинаковы и невольно передаются от одной к другой. И это сознают воспитанницы, характерно сочинившие в 4-м классе такой памфлет:

Идем обедать по две, по две.

Идем гулять опять по две.

Сидим мы в классе тоже по две.

Уроки учим тоже две.

И дружим тоже мы все по две.

Умрем мы тоже все по две.

Конечно, это писали великовозрастные воспитанницы, составляющие группу старших в классе. Они и пишут совместно, и, надо сказать, пишут отлично, метко улавливая характерные черты переживаемого мо-

мента. Нужно знать их учительницу рисования, чтобы понять, как удачно обрисована ее личность в таком стихосложении:

Мы входим со звонком все в класс,

Где Вера Юрьевна ждет нас.

Кубы, цилиндры разложила

И язычок свой распустила:

«Я требую, чтоб вы молчали,

И кубик этот рисовали,

А то я вас всех накажу

И в учительскую провожу».

Влияние подруг. Оно сильнее всех других влияний. И все зависит от того, кто из них сильнее волей. В общем, конечно, в институте наблюдается одно для всех господствующее направление, объединяющее всех, но в выработке убеждений, взглядов, идеалов и характера есть группировки, которые создают исключительные настроения. Одна группа отстаивает свои взгляды, другая отвоевывает свои положения. И в дортуарах подымается такой спор, который тянется не часами, а днями.

Все институтские события, конечно, переживаются совместно в дортуарах. Приехал новый учитель. Приехали из Белграда командированные писатель, поэт, лектор. Вчера были в кино или были на любительском спектакле. Все это переживается в дортуарах как исключительные события и служит темой, пока вопрос не будет исчерпан до конца. Есть воспитанницы, любящие музыку, другие совершенно не признают ее. И в этом отношении есть группировка, создающая в дортуаре особую атмосферу. Есть классы, где поголовно все желают учиться музыке. И там сидят и говорят о музыке. И это безусловно влияет на других. Даже книга иногда обходит дортуар и переходит с особым интересом из рук в руки.

Есть классы, которые иногда становятся на ложный путь и все сообща становятся в оппозицию. Так, например, один из старших классов весь признал, что преподаватель музыки ведет свой класс неправильно.

Прежняя система устарела. Теперь надо готовить к жизни, а не изучать классическую музыку. Необходимо научить играть постольку, поскольку это нужно для ресторанов, кинотеатров и в оркестрах. Да и музыка эта приятнее, чем всякие этюды и сонаты. Этот перелом произошел у них под влиянием вновь назначенного регента, по профессии капельмейстера балалаечного и ресторанного оркестра, далеко стоящего от понимания классической музыки.

«Зачем он дает вам этого Баха или Бетховена? Они устарели. Вы кончите институт и пойдете играть в кафану или кино, а не будете там играть Баха», - говорит он барышням, идущим на урок музыки. И вот в институте создалось новое направление, а преподаватель музыки, который первоначально пользовался популярностью, сделался одним из нетерпимых в этом классе учителей.

В дортуарах, как в лабораториях, вырабатывается не только личность, но и приобретаются привычки, внешняя повадка, манеры и приемы держать себя. Есть, например, в институте преподаватель, у которого имеется отвратительная привычка подергивать головой из-под плеч, точно ему мешает воротничок. Уже многие воспитанницы заражены этой привычкой, и это так некрасиво для барышни.

Очень многие воспитанницы живут и летом и на праздниках в институте. Это сироты и воспитанницы, родители которых не могут взять их на лето к себе. Конечно, это очень влияет на отношения родителей и детей. Дети отвыкают от своих родителей, да и родители забывают своих детей. Люди делаются друг другу чужими. Таких воспитанниц теперь почти третья часть, а раньше было больше половины. Беженство чувствуется и здесь. Одеть прилично детей могут далеко не все родители. И вот видишь, как разъезжаются на праздники домой. Летом, конечно, это все равно. Но зимой на некоторых страшно смотреть. Ситцевое платье, кашне - и больше ничего. Однажды я подошел к одной и сказал: «Вы замерзнете дорогой». Это был роспуск на Пасху. На дворе почти стоял мороз.

Многие не едут домой только потому, что не во что одеться. И все-таки всех тянет домой. Бедность, а в иных случаях и недоедание дома не удерживают их в институте. Уже чуть не с осени почти все воспитанницы ведут свой календарь, высчитывая, сколько осталось дней до роспуска, и вычеркивают прожитые дни. В любой момент каждая из институток может сказать, сколько недель, дней, часов и даже минут осталось до роспуска. В институте очень мало детей обеспеченных родителей. Казалось бы, живи и пользуйся благами, которые дает институт, но дорога свобода, которой нет в институте.

Я знаю воспитанниц, которые никогда или, во всяком случае, годами не имеют динара и никогда не могут купить себе ни сладенького, ни фруктов, ни ягод и довольствуются только тем, что дает им институт. А сладенькое для них - это неосуществленная мечта. Впрочем, «голь на выдумку хитра». Они опять придумали. «С кем ты собираешь сахар?» -услыхал я разговор. Оказалось, что девочки (и барышни тоже) каждый день отсыпают в фунтик из своей порции немного сахару и затем по накоплении его делают конфеты-леденцы - вдвоем, втроем. Иногда они кладут туда орехов на два динара. Тогда получаются отличные конфеты. Не так давно они усовершенствовали этот способ и стали подливать туда немного молока. Мне дали как-то попробовать их кулинарию, и я нашел, к их удовольствию, что это лучше всяких покупных конфет, но... сахар надо собирать по чайным ложечкам и лишать себя той чашки чая, которая с сахаром вкуснее. Это зимнее занятие, а вот летом.

«Мороженое - сколько в этом слове прелести и сладости!» На динар вполне достаточно, но не позволяют. Запрещено. И как нарочно, все мо-роженики со своими повозками останавливаются возле института и звонят. звонят. звонят. ну что же? Надо обмануть. И покупают. Но ведь запрещено варить и леденцы, но это легче. Печь топится два раза в день и на ночь, когда уходят дамы. А в этом году это совсем удобно, потому что это можно сделать в лазарете, где сестра им позволяет, но только так, чтобы этого никто не знал.

Много есть смешного и комичного в этой жизни институток, но как подумаешь о том, что предстоит им впереди, то поневоле станет грустно. Сейчас они живут не будущим, не прошедшим, а только настоящим. Набрали сахара для леденцов и рады, а что будет завтра, то покажет день. Впрочем, на будущее смотрят разно.

Есть воспитанницы, строящие планы, но это больше те, кто опирается на родных, устроившихся за границей. Но большинство ужасается предстоящей нищете. А нищетой у них считается не только бедность, а нищета духовная, когда нельзя построить идеалов, а надо жить только для того, чтобы заработать кусок хлеба. Для женщины, конечно, на первом плане стоит вопрос о том, чтобы хорошо одеться. «Я буду лучше голодать, но хорошо оденусь», - говорят почти все. И мы знаем, что в Белграде в университете наши бывшие воспитанницы так и делают.

Но говорить о будущем нам не приходится. Есть вопрос страшнее будущего - это вопрос о прошлом. По-видимому, в руководящих сферах учитывают это настроение и хотят заставить подрастающее поколение не терять связи с прошлым. Родина, Россия, русская культура... - говорят им с кафедры. Но это не живое слово. Я знаю, что воспитанницы потеряли связь с прошедшим. Спросите их, откуда они, какой губернии, где жили их родные. И они вам дальше Новороссийска, Севастополя, Одессы и других пунктов эвакуации ничего не скажут. А кто были их прадедушка и дедушка и бабушка, они не знают.

Их существование запомнилось лишь с тех пор, когда все смешалось в общем хаосе. «Я родился во время эвакуации на пароходе “Владимир”, на таком-то градусе широты в Средиземном море. Так значится в моем документе», - сказал мне мальчик 10 лет, и дальше этого его третий отец, отчим, ничего не объяснил.

* * *

Рождество Христово! В этом году оно нарядное. Выпал глубокий снег. Деревья покрыты инеем. С крыш нависли глыбы снега и, падая, обсыпают прохожих. С тротуара еще не успели сгрести снег. На улицах он по колено. Ландшафт зимний, напоминающий Россию. Институтки в парах вышли к утреннему кофе из общежития, но не выдержали. Стоило начать первой, и на улице поднялся настоящий бой в снежки. «Mesde-moiselle... Mesdammes... Kinder.» - кричат классные дамы. Но не тут-то было. Целые комья снега летят через головы классных дам и рассыпаются, ударяясь о черные пальто воспитанниц, попадая иногда девочкам прямо в лицо и за шиворот. Очутившись в азарте просто на улице, по колено в снегу, девочки, забыв дисциплину, с размаху, как мальчишки, кидают снежки, не разбирая, в кого попало.

Не раз и мне приходилось попасть в эту переделку. Пощады там уже нет. Одним словом, войти в столовую трудно. Все равно закидают. И вдруг все это увидит начальница. Но классные дамы не скажут. Это русский обычай. Пусть девочки поиграют в снежки. Это ведь деревня -село, а не город. Зато какие они румяные, здоровые, интересные, когда ворвутся в столовую все в снегу. Крича, волнуясь, смеясь, они, снимая и стряхивая пальто и беретки, с шумом, радостные и веселые, занимают свои места. «Ну и попало мне», - слышатся возгласы. «А я попала за шиворот Дмитрию Васильевичу», - раздается смех из середины столовой. Их невозможно унять сегодня. Посмотрите, что делается. Весь пол будет мокрый. И потом, потом... Им выдали только вчера новые платья и переменили передник. Не дай Бог, узнает начальница.

* * *

Так, на первый взгляд мирно и спокойно, течет жизнь учащихся в институте. И мне говорил мой брат, прочитавший эти записки: «Зачем, в сущности, ты описываешь эту жизнь, ведь она мало чем отличается от прежних, нормальных условий жизни и вовсе не характеризует нашу беженскую жизнь в эмиграции?» Я с этим не согласен, и если мое описание произвело на него такое впечатление, то это произошло потому, что я описал этот уголок русской жизни на чужбине как самостоятельный этап жизни нашей учащейся молодежи, стоящей особняком от давящей гнетом беженской жизни и общественных настроений.

Если на меня лично жизнь среди детей и юной молодежи произвела такое умиротворяющее впечатление и дала возможность нравственно отдохнуть от всего пережитого, то это не значит, что все здесь обстоит благополучно. Один бывший товарищ прокурора, служащий в канцелярии института, говорил мне, что он пробовал вести дневник, но это получалось как бы сплошной пасквилью, так что он бросил свою затею. Я смотрю на это иначе, и мне думается, что, может быть, мне удастся объективно, не замалчивая отрицательных явлений, описать ту обстановку, которая сложилась в беженской средней школе и характеризует людей, близко ставших к воспитанию юной молодежи в эмиграции.

Я помню и, вероятно, всегда буду помнить проповедь институтского священника, произнесенную им однажды в церкви во время обедни. Я был тогда еще новым человеком в Бечее и никак не мог понять, почему слова батюшки обращены к учащейся молодежи. Проповедь была сильная, яркая, красочная и в высшей степени характерная для беженцев. Указывая на царящую среди русских беженцев злобу, взаимную вражду и рознь, батюшка, ссылаясь на тексты Священного Писания, призывал опомниться, умирить злобу и прекратить ссоры. Зачем эти интриги, сплетни, гадости и мерзости, которыми теперь только и живет русское беженство? «Зачем подставлять друг другу ножки?» - сказал он. «Опомнитесь!» - взывал священник с амвона.

Церковь хотя и принадлежала институту, но обслуживала и местную колонию беженцев. Здесь можно было видеть всех русских, проживающих в Бечее. В большие праздники, в особенности на Рождество и Пасху, а также в Великий пост церковь всегда переполнена беженцами. К сожалению, и возле церкви сплелась интрига, и враждующие элементы, встречаясь в храме, не кланялись друг другу.

Повторяю, впечатление от этой проповеди было сильное, но вскоре после этого и сам батюшка поднял громкий скандал, поссорившись с регентом институтского хора (преподавателем русского языка). Батюшка во время проповеди с крестом в руках громил регента, стараясь опорочить его перед русскими людьми. Для всех, конечно, было ясно, что батюшка сводит личные счеты, а форма, в которую облек свою громовую речь проповедник, была в высшей степени неприличная, тем более что присутствующий в церкви регент не мог защищаться и возражать.

Долго еще потом эта история была злобой дня, причем сторонники того и другого старались примирить их, но они так и остались непримиримыми врагами. Меня лично удивило лишь то, почему священник отец Жолткевич, говоря проповедь, обращается не к учащейся молодежи, не к детям, а к взрослым, которых насчитывается в церкви десятками. Ведь церковь заполнена институтками, для которых служит священник. Я убедился, что в большинстве эти дети-подростки даже не понимают, что говорит священник-обличитель.

Много раз я уходил из церкви возмущенный содержанием проповеди. Зачем раскрывать детям беженские дрязги и вводить их в эту атмосферу зла, интриг и беженской неурядицы? Несомненно, это отзывается так или иначе на учебно-воспитательном деле и иногда вовлекает в интригу воспитанниц.

Но еще хуже, когда такая борьба бывает замаскированной, скрытой, подпольной. Мы были поражены, когда узнали, что Державная комиссия завалена анонимными письмами из Бечея. Все эти доносы, которые, кстати сказать, в большинстве случаев совершенно правильно изображали жизнь вокруг института, предъявлялись начальнице института, когда она бывала в Державной комиссии, и потому очень скоро они делались достоянием всего Бечея. Конечно, всех интересовало не содержание доноса, так как и без того все знали всю подноготную институтской жизни, а прежде всего вопрос о том, кто писал эти доносы.

Простор для сведения личных счетов был большой. Начинались сначала догадки, а потом более определенно назывались фамилии, кто мог бы писать эти доносы. И, конечно, в первую очередь назывались те лица, которые не пользовались расположением начальницы института или находились во враждебном отношении с более сильными в служебном положении. Набросить тень можно было на кого угодно. Фамилии назывались громко, и нарочно громко, и человек совершенно неповинный получал кличку доносчика.

Конечно, это не было общественным мнением, а лишь деланным мнением группы лиц, сплоченных в одну компанию. Все сводилось, конечно, к окружению начальницы института, которая легко поддавалась внушению тех лиц, которые ее окружали. Надо сказать, что первые три года моего пребывания в институте было совершенно иное положение. Начальница института М. А. Неклюдова, можно сказать, не имела вовсе окружения, если не считать подчиненных ей лиц и прекрасной личности инспектора классов Макшеева, о котором она сама говорила мне вначале: «Это мой друг, с которым я советуюсь по каждому вопросу».

И действительно институт производил прекрасное впечатление. Ни интриг, ни ссор, ни даже глупых разговоров в пределах институтской жизни тогда не было. Но вот случилась беда. В институте появились две личности в составе педагогического персонала, которые совершенно изменили направление жизни в Новом Бечее. Один из семинаристов («усвояется» - как прозвали его институтки) хотел будто бы занять место инспектора классов, другой - человек почти без всякого образования, впавший в особую милость к начальнице института, отвратительно влиявший на воспитанниц старших классов.

На этой почве у инспектора классов З. А. Макшеева произошли столкновения с начальницей института, которые привели к полному расхождению этих двух руководителей учебно-воспитательным делом. Раскололся, конечно, и учебно-воспитательный персонал, причем все дамы, конечно, стали на сторону начальницы института. Наиболее усердные в своем поклонении окружили тесным кольцом М. А. Неклюдову, и отсюда пошли все неурядицы в институте.

Просто жаль было смотреть, как пошатнулась эта стройная, красивая и разумная система. Как бывает всегда в таких случаях, на поверхность выплыли самые ничтожные, несимпатичные и негодные личности. Теперь это называется «окружением». Все серьезные и достойные люди оказались под подозрением. Показаться на улице с этим уважаемым и почтенным человеком - З. А. Макшеевым означало быть в оппозиции. «Кто не с нами, тот против нас», - говорило окружение М. А. Неклюдовой, и наиболее приспосабливающиеся действительно избегали встречи на людях с З. А. Макшеевым.

Нейтралитет соблюдать было трудно. На мою долю выпала трудная задача. М. А. Неклюдова просила меня как-то летом примирить ее с генералом Макшеевым, говоря, что при таких обостренных отношениях нельзя начинать учебного года. Мне удалось это сделать, но примирились они только внешним образом. И я думаю, что если бы не окружение

М. А. Неклюдовой, то мир был заключен более прочный. Тот, кому хотелось прислужиться, тот продолжал наушничать и этим сбивал с толку начальницу института.

И в этом отношении М. А. Неклюдова, несмотря на свое упрямство, оказалась весьма слабохарактерной. С одной стороны, она любит проявлять свою власть и даже похваляется нею, с другой - она теряется в пустяках и ищет поддержки у кого бы то ни было, попав таким образом в руки интригующей группы лиц. «Если бы даже королева приказала мне, то и тогда я не подчинилась бы ей», - сказала она как-то в обществе, а в действительности даже ее горничная Фрося имеет на нее влияние.

Но что такое Фрося! Это горничная М. А. Неклюдовой, вывезенная ею из России вместе с институтом. Как лицо, близко стоящее к начальнице института, она заняла в институте исключительное положение. С Фросей надо считаться, и потому перед ней заискивают все. «Фросенька», - называют ее классные дамы и под шумок подают ей руку. Фрося проведет все и, раздевая свою барыню, расскажет ей все, что ей хочется. Фрося вездесуща и появляется неожиданно всюду. Она наблюдательна и мешается даже в учебные дела. Ее боятся, и по Фросе угадывают многое. Она, как оракул, предрешает вопросы: «Такого-то преподавателя скоро не будет. Вместо него назначается такой-то», - как бы вскользь проронит Фрося, и публика знает, что это исходит как будто от самой начальницы, а злые языки говорят, что не начальница, а Фрося управляет институтом.

И доля правды в этом есть. Мы утверждаем, что не одна воспитанница претерпела от Фроси. Она умная, но простая женщина, от которой не скроется ничего. Воспитанницы ее ненавидят, так как знают, что она доносит на них. Эта зазнавшаяся женщина-простолюдинка, привыкшая к поклонению, бывает невыносима иногда. Я сидел как-то в кондитерской, заполненной мадьярами из местного общества. Как нарочно, в то время, когда среди пьющих кофе и шоколад воцарилось молчание, вошла Фрося. Увидев меня, она начала громко разговаривать сама с собою, но как бы обращаясь ко мне: «Что это за безобразие! Просто как дым столбом стоит. У нас бы в России в это вмешалась полиция, а еще говорят, что интеллигентные люди сидят». Я сделал вид, точно не вижу Фроси, и углубился в свою чашку шоколада. Мне стыдно было, несмотря на то что я знал, что мадьяры не понимают Фроси. Еще бы не зазнаться этой прислуге, когда классные дамы занимают у нее деньги.

Мы приводим эти сведения не для того, чтобы опорочить М. А. Неклюдову как начальницу института, и не для того, чтобы набросить тень на Харьковский институт, а для того, чтобы показать, что между институтом как таковым и той беженской атмосферой, которая сгустилась вокруг него, должна быть проведена большая грань. Насколько жизнь воспитанниц в институте производит хорошее впечатление, настолько все, окружающее их, не соответствует задачам воспитания детей. И мы не раз утверждали, что, по нашему глубокому убеждению, вообще в учебно-воспитательном деле не так отдельные лица воспитывают, как воспитывает само учебное заведение, его традиции, его характер и вообще вся постановка учебного заведения.

И здесь это налицо. Воспитанницы живут в своем интернате своею обособленною жизнью. У них своя жизнь, которая так же мало интересует воспитательный персонал, как жизнь воспитательного персонала мало интересует воспитанниц. Конечно, воспитанницы отлично знают, кто с кем не разговаривает, кто с кем в ссоре, и рады посплетничать у себя в дортуаре, но это больше из любопытства. Конечно, в общем пример старших не остается без влияния на подрастающее поколение, но это скажется в будущем. Теперь они живут своими интересами, не обнаруживая их своим воспитательницам, или, вернее, скрывают их от своих классных дам.

Правда, иногда под влиянием интриг извне они поддаются некоторому воздействию и выражают, например, свои симпатии или антипатии тому или другому лицу, и иногда совершенно несправедливо, но здесь играет роль внушение старших, вовлекающих молодежь в интригу. Конечно, они перенимают от взрослых много внешних черт, крайне несимпатичных, которые в будущем должны отразиться на их личности, но ведь они перенимают эти черты и вне пределов институтской жизни, бывая у себя дома и в обществе.

Так, например, грубость, которая царит теперь всюду, несомненно уже передалась детям. Пример заразителен. Прежде всего груба сама начальница, но дело в том, что возмущающиеся этим классные дамы сами грубы. К сожалению, грубы и некоторые преподаватели, позволяя себе в классе совершенно непозволительные выкрики. «Вам быть кухаркой, а не воспитанницей института», - говорит она даже воспитанницам старших классов. «Вы тупоголовая, убожество, остолопка», - говорит она. <.. .>

Тон, которым начальница института говорит со служащими, совершенно недопустим в служебных отношениях, и люди терпят это только потому, что каждый панически боится лишиться места и очутиться на улице. Я не только был свидетелем такой грубости, но и сам испытал эту грубость на себе. Впрочем, грубость царит теперь всюду, а не только в институте. Это привилось беженцам в эмиграции, и в этом отношении наша русская культура приняла за границей новые формы, вводя их в систему воспитания подрастающего поколения.

«Помилуйте! С нашим мягким характером русского человека теперь в эмиграции пропадешь», - говорят нам русские люди, борющиеся за свое существование. Я часто указывал воспитанницам на их грубость, совершенно не подходящую женщинам, и они, сознавая это, оправдывались именно так: «Я бы с таким удовольствием ударила его по морде», - сказала во время прогулки в присутствии классной дамы одна институтка, рассердившись на преподавателя за то, что он поставил ей плохую отметку.

С не меньшей силой передается детям злоба и злобный тон в разговоре. Это все свойства, воспринятые беженцами в эмиграции. И это понятно. Рабское состояние русских людей в беженстве, их необеспеченность и бесправие вырабатывают соответствующее отношение к людям. Только одна великая Россия принимала с распростертыми руками всех и каждого и широко давала иностранцам все права, коими они пользовались наравне с русскими людьми. И это чувствуют и знают дети.

Я часто задумывался над этим и всегда с восторгом гляжу на то, как русские дети при таких обстоятельствах могли все-таки сохранить в некоторой степени ту мягкость характера и воспитанность, которыми отличаются наши вывезенные из России учебные заведения. Несмотря на все отрицательные стороны, культурное значение этих учебных заведений и большая ценность их достижения не подлежат сомнению. Здесь хранится русская культура и оберегается она от совершенного распада. В лице учащейся молодежи мы имеем тот фундамент, который нужен будет для восстановления России.

Чтобы быть объективным, мы должны отметить, что в этих сложных и крайне ненормальных условиях беженской жизни долголетний опыт начальницы института М. А. Неклюдовой все-таки дал свои положительные стороны. Прослужив более 40 лет сначала классной дамой, а потом и начальницей института, она - сама институтка - настолько прониклась институтскими традициями, что, конечно, сумела сохранить их при совершенно новых условиях жизни. И этого отнять у нее нельзя. Вот почему Харьковский институт всегда производил отличное впечатление.

И я вспоминаю, как охарактеризовала этот институт И. Н. Новикова: «Как здесь симпатично, уютно. Просто семейная обстановка. Дети жизнерадостные, живые. Как много сердечности и простоты здесь». И это правда. Впечатление для нового человека получается определенное, которое не может не вызвать полного одобрения. Вот почему в обществе и даже среди родителей институток можно встретить людей, которые совершенно не могут себе представить, как это М. А. Неклюдова может быть грубой или несправедливой. Ее очаровательная улыбка и умение принять гостей производит всегда удивительно приятное отношение.

Но я люблю больше одиночество. Очень часто я заканчиваю день тем, что иду в какую-нибудь кафану и сажусь за столик выпить кружку пива. Ведь здесь, в кафанах, не едят, а только пьют. Сижу один. Слушаю цыганский оркестр или какую-нибудь местную певицу. День у меня проходит тоже по трафарету.

Летом, конечно, интереснее. Я имею много свободного времени. Гуляю. Купаюсь. Начинаю купаться очень рано. После купанья иду в кондитерскую съесть мороженое. Впрочем, у нас мороженое продают и на улице. Его развозят в маленьких повозочках и постоянно звонят. Я часто беру мороженое у этих морожеников. Интересно то, что против кондитерской на улице стоит киоск местного фотографа, где, между прочим, выставлена и моя фотографическая карточка. Мне это всегда кажется странным.

Вдали от Родины, среди чужих мне мадьяр и сербов, я приобрел известность как учитель музыки. Вот как складывается судьба человека. Каждый день после уроков, идя домой, я останавливаюсь возле торговок, сидящих с корзинами вдоль тротуара, и покупаю на динар-два что-нибудь вкусное. Зимой апельсины, жареные каштаны, а весной и летом черешни, клубнику, вишни, абрикосы, персики, груши, яблочки, а потом до конца сезона арбузы, дыни и виноград. Иду домой и по дороге ем. Меня уже знает весь Бечей. Иду по улице и раскланиваюсь.

По местному обычаю, в особенности под вечер, местные дамы выносят на улицу стулья и даже диваны и на тротуарах возле ворот отдыхают до позднего вечера. У некоторых домов образуются таким образом целые группы, занимая тротуар до самой мостовой. Здесь они живут местными интересами, пережевывая разные сплетни, и делятся впечатлениями. Все эти дамы необыкновенно толсты и любят, когда им оказывают внимание. Я в этом отношении всегда любезен и потому пользуюсь на своей улице особым расположением. «Добар рус», - говорят про меня эти кумушки.

В каждом дворе имеется отличный цветничок. Это особенность не только мадьярского, но и сербского уклада жизни в Банате. Так называется наша местность, бывшая житница Австро-Венгрии и начало знаменитой Венгерской долины. Как пережиток средневековья, дома здесь строятся не так, как у нас в России. Парадных подъездов, да и вообще выхода на улицу из домов, нет. Нужно войти в ворота, ведущие в вестибюль, в который выходят двери из домов, а далее дворик, весь утопающий в цветах. Это так называемый венецианский стиль или, вернее, остатки римской культуры.

Так и в моем домике. Одно окно моей комнаты выходит на улицу, другое во двор, который представляет собою сплошной цветничок. Но у меня еще красивее, так как окно окутано виноградной лозой, грозди которой прямо лезут в окно. Тут же, среди цветника, бунар (колодезь), обвитый плющом. Не нравится мне только одно. Это то, что окно, как и всюду, с железной решеткой, как в тюрьме.

Сейчас у меня каникулярное время, которое я использовал, чтобы провести это время с братом в Белграде. Каждый год летом, перед началом занятий, в августе, я езжу на отдых к брату, сначала в Загреб - Ка-шино, а потом, когда брат переехал в Сербию, - в Белград. Эти ежегодные поездки были действительно настоящим отдыхом для меня. Прежде всего мне доставляла большое удовольствие сама поездка. Пароходное сообщение с Белградом по реке Тиссе, а затем по Дунаю и реке Савве делали поездку легкой и приятной.

Целый месяц жизни в семье брата, большие знакомства и общение с людьми разных положений обновляли меня, и я запасался энергией на целый год вперед. В этом году я с нетерпением ждал своего отпуска. Мне надо было показаться докторам, чтобы подобрать очки и сделать малую операцию на ноге, которую я ушиб в прошлом году. Это меня не смущало, и я опять погрузился в белградскую жизнь, пытаясь извлечь из этой поездки возможно больше выгоды. И этот раз моя поездка была особенно удачна. Я повидал всех, кого хотел, и встретил людей, с которыми у меня было много общего по России.

28/15 августа, на Успение Св. Богородицы, я был у обедни в русской церкви. Опять перед моими глазами предстала русская катастрофа в ее самом безотрадном виде. Русские знамена, хранящиеся в этом храме, придают ей особый, не то беженский, не то военный характер, напоминающий, что борьба еще не кончена. Но, конечно, понесут их в Россию не те, кто стоит теперь перед ними в русской церкви. Их миссия уже закончена. И я искал глазами тех, кто идет нам на смену. В церкви их не было.

Толпа была большая. В храм было трудно втиснуться. Возле храма, на скамеечках в садике, было много народу. Это была толпа, которая 1011 лет тому назад боролась с большевиками и под сильным напором их оставила Россию, идя пешком по шоссейным дорогам, заполняя железно -дорожные станции, пароходные пристани, а затем пережила эвакуацию в зараженных трюмах переполненных кораблей. Я видел тогда эту толпу. Она была разбита большевиками и смешалась с военными частями, под прикрытием которых ушла из России.

Я помню хорошо эту толпу. Она была хотя и растрепанная, но энергичная, живая, не сдавшая еще своих знамен. Она была уже тогда немолодая. Теперь прошло 11 лет, и люди постарели. В храме преобладали старики и люди в пожилом возрасте. Генералы и полковники в истрепанных пиджаках и с палочками в руках уже согнулись под тяжестью беженской жизни. Я видел и офицеров, которых трудно было узнать. Беженство старится и вымирает. Это резко бросилось мне в глаза именно теперь, в нашей русской церкви.

Я всматривался в лицо митрополита Антония, служившего в этот день обедню. Девять лет тому назад я видел его в Загребе, где мне посчастливилось обедать с ним у местного консула Ферхмина. На следующий день он читал нам лекцию о Достоевском. Это был энергичный, живой старик, преисполненный энергией и бодро поддерживавший тогда свою паству. Теперь это был расслабленный старец, едва передвигающий ногами. Его поддерживал протодиакон, человек невероятной силы. И я искал опять глазами тех, кто идет на смену этим людям.

В церкви была юная молодежь, но это были кадеты, гимназисты и наши институтки. А где же золотая середина - люди средних лет, которые так нужны теперь? Их нет и нигде их не видно. Здесь, по-видимому, образовалась брешь, как последствие войны и революции. Но, может быть, их нет только в церкви.

Мы разговорились по этому поводу через несколько дней после этого с профессором Серебряковым, когда мне сделали операцию и мы лежали с ним по соседству на койках в санатории «Славия». И он, и я - мы оба не спали ночью. Он от бессонницы, а я от боли. Где наша русская молодежь? Ее нигде не видно. Доктора, профессора, инженеры, учителя, музыканты, художники - вообще все, кого мы видим работающими теперь, - это старики, если не по возрасту, то по своей прежней деятельности еще в России. Почему на смену им не выступают новые силы? Ведь прошло более 10 лет. Заграничные университеты чуть не с 1919 года переполнены русскими беженцами. Пора бы им выявить себя.

Профессор констатировал, что вначале наши русские студенты стояли далеко впереди общей студенческой массы, потому что были отлично подготовлены в России. Теперь мы видим другое. Расширение программ средних учебных заведений, перегрузка их ненужным балластом вырабатывают поверхностность, а знаний не дают. Профессор все-таки заснул к утру, а я продолжал думать, но не мог додуматься, где же наша русская молодежь. Ведь и военные союзы стареют. Там нет молодежи, а есть те, кто пришел из России.

Как профессор Белградского университета Николай Васильевич, конечно, живет высококультурною жизнью, и я всегда набираюсь у него энергии и умственного материала, что обновляет меня в моей провинциальной жизни. Бываю, конечно, и в музыкальных руководящих сферах, где обновляюсь и в этом отношении. Хожу на лекции, заседания. Провожу много времени в лаборатории у брата. По вечерам слушаем музыку по радио, а в большинстве случаев идем куда-нибудь.

Но все же меня тянет к природе, и с этой целью я сделал две поездки по Дунаю, в Панчево и Земун, где провел отлично время. Скоро еду обратно в Новый Бечей, где с 1 сентября начинаются занятия. Опять уроки с утра до вечера, но я люблю эти уроки. Ведь у меня есть уже ученицы, которые играют отлично. Жизнь вокруг нас идет мирно, спокойно, и это спокойствие невольно отражается на общем настроении.

Урожай - колоссальный. Повсюду гудят молотилки, что напоминает мне с утра каждый день Россию. Как-то спокойно становится на душе. Иногда становится скучно, тоскливо. Да иначе и быть не может. Хотелось бы еще увидеть своих, свои родные места и умереть на Родине.

* * *

22 мая 1932 года Харьковский институт праздновал 120-летнюю годовщину со дня своего основания (29 апреля - 12 мая 1812 года), из которых 12 лет он просуществовал в Югославии. Праздник этот был искусственный: во-первых, потому, что стодвадцатилетие никогда не считается юбилейным годом, а во-вторых, потому, что в этом году было предрешено закрыть Харьковский институт. Как тщательно ни скрывала это Державная комиссия, в обществе об этом говорили как о вопросе уже решенном.

Вот почему праздник был весьма кстати. Он заканчивал последний год существования Харьковского института. Отпраздновали этот день широко, славно, по-русски. Всеми чувствовалось, что это последний праздник в институте. Представителей Державной комиссии не было на этом празднике, и это истолковывалось как подтверждение слухов о закрытии института.

Русский вопрос постепенно ликвидируется. В позапрошлом году (1930) закрыт Сараевский кадетский корпус. В прошлом году (1931) закрыта Кикиндская русская женская гимназия. В этом году закрывается старейший Харьковский институт, а в Державной комиссии говорят, что в следующем году закроется Донской кадетский корпус. Таким образом, из женских учебных заведений остаются лишь Донской институт на 210 воспитанниц и Белградская женская гимназия.

Почему закрыли старейший Харьковский институт, а не Донской институт, существующий 75 лет, - это никто не знает. Разговоров по этому поводу очень много, но истинного положения никто не знает. Официально говорят, что нет денег, потому что сербы сократили ассигнование на помощь беженцам. Но этому никто не верит. Деньги есть, но они широко расходуются на надобности, не связанные с интересами беженцев.

Сокольские организации, народный университет, содержание дома русской культуры с его учреждениями, командировка писателей и общественных деятелей для собеседования в русских учебных заведениях (кстати сказать, весьма убогие), разные субсидии и т.д. Кроме того в последние годы родители учащихся в средних учебных заведениях обложены разными поборами и вносят громадные суммы (до 500 динар в месяц) за правоучение своих детей. Даже писчебумажные принадлежности учащиеся должны покупать на собственный счет.

Конечно, не зная бюджета Державной комиссии, трудно вникать в это дело. Но впечатление получается таково, что не в деньгах дело. Средние учебные заведения закрываются, а подготовительные к ним начальные школы остаются. Сейчас таких детских школ в распоряжении Державной комиссии имеется семнадцать, и остается в Пановичах нечто вроде прогимназии. Для чего же готовить детей в среднюю школу, когда школы эти закрываются?

Недоумение в общественных русских кругах полное. И этому находят объяснение. Говорят, что сербы признали, что у них наблюдается перепроизводство интеллигенции. Селяки не хотят сидеть на земле и, бросая ее, идут в доктора, инженеры и чиновники. Решено противодействовать этому движению. В прошлом году в Югославии закрыто 44 учебных заведения. Поступление в гимназию затруднительно. И вот, идя по стопам сербов, мы применяем эту меру к русским беженцам, не учитывая того, что почти все беженцы - это цвет русской интеллигенции и земли у них нет. Идите в кухарки, занимайтесь ручным трудом, говорят стоящие у власти свои же русские люди, принявшие сербское гражданство.

С позапрошлого года к русской учащейся молодежи применены драконовские меры. На второй год оставаться нельзя. За двойку исключают из гимназии. Программы расширяются. Заниматься трудно. Бедные дети устают и не в силах одолеть программу. За правоучение введена непосильная для беженцев плата. «Строже и строже, - раздаются голоса сверху, - чтобы могли учиться только избранные, а мелкота - уходите». И одна за другой вылетают из учебного заведения девочки. «Идите в сербские учебные заведения. Идите куда хотите». «Но вы нас не подготовили», - вопит молодежь. - Довели до четвертого и пятого класса и выбрасываете на улицу. Мы не знаем даже языков, которые вы запретили проходить в институте». И правильно вопит молодежь.

Общественное мнение направлено против заведующего учебными заведениями профессора Кульбакина, которому приписывают все эти мероприятия, которые он будто бы проводит в угоду сербским властям. В нем видят все зло в русском вопросе и, кажется, нет русского человека, который бы не говорил о нем с озлоблением. Мы лично не допускаем мысли, чтобы все исходило только от профессора Кульбакина. И если он вызвал к себе такое злобное отношение русских людей, то к тому имеются другие основания. «Говорите по-сербски», - оборвал он однажды в Кикинде одного служащего русской гимназии. И там же он проповедовал о том, что русские беженцы должны ассимилироваться с сербами. «Мы -сербы», - говорит постоянно г. Кульбакин, но ведь он даже не русский, а молдаванин, взявший от России все, что мог, а теперь он серб. Он известен в русских кругах тем, что написал сербскую грамматику и, восхваляя достоинства сербского языка, доказал, что Адам и Ева говорили по-сербски. Так подсмеивается над ним публика.

Державная комиссия есть учреждение сербское - правительственное, входящее в состав Министерства иностранных дел. Учреждение это коллегиальное, которое возглавляет председатель. Первоначально (1919-1920) делами русских беженцев ведали б. посол В. Н. Штрандман и правительственный уполномоченный С. Н. Палеолог, но после случая с консулом Емельяновым, который скрылся с деньгами, отпущенными на содержание русских беженцев, доверие к Штрандману было утеряно, и сербское правительство учредило в составе Министерства иностранных дел Державную комиссию, ведающую делами русских беженцев.

Первым председателем этой комиссии был крупный человек, большой русофил Люба Иванович. В Державной комиссии обсуждаются лишь общие вопросы, а весь административный аппарат сосредотачивается в канцелярии Державной комиссии, представляющей громадное управление в составе не меньше ста служащих, во главе которого стоит управляющий делами Державной комиссией. Сначала управляющим был г-н Плетнев, вынужденный уйти с этого поста, теперь им состоит уже много лет Б. М. Орешков (инженер). К сожалению, Люба Иванович умер, и место его занял профессор Белич (серб).

Уже из этой организации видно, что профессор Кульбакин не может самостоятельно направлять в Югославии русское дело. Он в числе прочих служит в Державной комиссии, занимая ответственный пост заведующего русскими учебными заведениями, но действует в согласии с коллегиальным учреждением, которое называется учебным советом. Правда, мы знаем цену всем этим советам и комитетам, но все-таки утверждаем, что г-н Кульбакин не имеет дискреционной власти. Без доклада председателю Державной комиссии ни один русский вопрос не может пройти. Следовательно, за все ответственным лицом является не г. Кульбакин, а профессор Белич.

Мы сомневаемся, чтобы хоть один русский человек подал в учебном совете или других совещаниях голос за закрытие средних русских школ, в которых ощущается такая потребность в нашей не только беженской обстановке, но и в вопросе о будущей России. Каждый русский человек знает, что по своему составу средняя школа должна быть предметом особого внимания русских людей и руководящих кругов. Ведь это искалеченные дети, современники небывалой в истории катастрофы и пережившие глубокие моральные потрясения. Правда, тех детей, которых вывезли из России, уже нет в средних школах. В Харьковском институте, по крайней мере в 1929-1930, годах окончили курс последние две: Варваци и Касьянова, которые были свидетельницами эвакуации.

Но зато есть еще много из тех, кто прибыл потом из Советской России. Но надо помнить и то, что первые дни беженства для русских людей были ужасны. Дети, находящиеся теперь в средней школе, пережили вместе с ними этот период, и, конечно, он не остался для них без влияния. Как инвалиды с разбитой душой, болезненные, с развитым туберкулезом на почве недоедания и тяжелых условий жизни, они нуждаются в заботах общества и требуют внимательного отношения к себе. И это не может не быть известным русским людям.

Можно, конечно, держаться мнения о необходимости для русской эмиграции слиться с сербским народом, но выбрасывать сотни детей на улицу, лишая их вовсе образования, - это слишком жестоко. И результаты этой жесткой меры мы уже видим теперь. Если нет средств, то надо было сократиться в расходах иным путем, но детям надо было помочь, так как в них только мы можем видеть будущую Россию.

Теперь много говорят о доме русской культуры в Белграде, который будто бы поглощает все отпускаемые на содержание русских беженцев средства. Но ведь, по правде сказать, беженцам это вовсе не нужно. Русская культура гораздо больше сохранилась бы в национальных русских школах, чем в этом доме-музее. Русские национальные школы закрываются. Русское беженство уже потеряло свыше 700 мест в средней школе. «Отдавайте своих детей в сербские школы», - говорит нам господин Кульбакин. Но кто такой этот господин Кульбакин, чтобы так руководить русской политикой?

При всей нашей любви и уважении к сербам мы все-таки хотим остаться русскими. Наконец, революция в России еще не кончилась. Еще времени много для нашего подрастающего поколения. Может быть, они еще вернутся в Россию и останутся русскими людьми. Мы должны помнить, что когда в 1919 году начальница Харьковского института обратилась в Новороссийске к представителю Сербского королевства Г. Ненадовичу с просьбой выхлопотать у сербского правительства разрешение на эвакуацию института на время смуты в России в Сербию, то это ходатайство было сербским правительством удовлетворено. Институты были эвакуированы в Сербию на время смуты в России. Что же вернет теперь Сербия России, когда там прекратится смута?

Как анекдот в обществе циркулирует разговор одного из родителей, не могущего платить за правоучение своей дочери в институте, с управляющим делами Державной комиссией Б. С. Орешковым. «Мы вас содержим уже 10 лет. Довольно», - сказал г. Орешков. «Кто это мы? Служащие Державной комиссии?» - спрашивают родители.

Сотни русских девочек остались за бортом школы, «Идите в кухарки», - цинично заявляет профессор Кульбакин. Но это было бы ничего, если бы они пошли в кухарки, но мы толкаем их на другой путь, хуже, чем кухарочное дело. И так достаточно русских девушек, идущих от голода служить по кафанам и ресторанам. Матура дает мало русской девушке за границей. Это начинает ясно сознаваться в беженских кругах. Получила матуру и иди служить в ресторан. Не лучше ли было оставить наши институты в том виде, какими они прибыли из России?!

Практические знания языков, рукоделие, хозяйство, музыка, пение дали бы им больше, чем дает матура. И эта ошибка уже сказывается теперь. Во Франции прямо сказали одной барышне, добивавшейся поступить в университет: «Ваш документ об окончании русского института дал бы вам больше, чем ваша матура. Вы не знаете даже языков...» Во Франции и Германии отлично знают, чем были в России женские институты.

Теперь это заставляет сильно задуматься наших русских людей, и мы видим уже, какую ошибку сделала Державная комиссия. И это чувствовалось уже с самого начала, когда лица, стоявшие во главе институтов, указывали на необходимость ввести в программу институтов профессиональные классы. Матура не дала ничего русским беженцам, если не считать десятка-двух барышень, кончивших университет.

Державная комиссия о русских беженцах есть учреждение правительственное, сербское, которое не дает отчета и не спрашивает взглядов и мнения русских людей. Учреждая эту Комиссию, сербское правительство, очевидно, желало иметь в ней представительство русского беженства, назначив в Комиссию членами трех русских и пригласив на службу в Комиссию и ее канцелярию изрядное количество русских. От кого зависело это назначение, мы не знаем, но знаем, что выбор сделан неудачно.

Во всяком случае, можно сказать определенно, что эти служащие не могут ни в коем случае представлять интересы беженцев. Это лишь служащие Державной комиссии. При таких условиях, конечно, эмиграция не может подать своего голоса и изложить свои нужды сербскому правительству. Голос двух-трех русских, служащих в державной комиссии, которых избрал профессор Белич, не есть голос русской эмиграции.

Мы знаем, что в сербских кругах сложилось впечатление, что Державная комиссия носит характер как бы автономного русского управления, руководимого русскими людьми. На наше возражение они отвечали нам, что, может быть, юридически это не так, но им известно, что фактически председатель Державной комиссии передал всю полноту власти по учебной части г. Кульбакину. И в доказательство г. Туринский (серб из Нового Бечея) привел такой факт. Когда в этом году депутация, состоящая из сербских общественных деятелей Нового Бечея, прибыла в Белград с ходатайством об оставлении Харьковского института в Новом Бечее, то председатель Державной комиссии ее не принял, а направил ее к г. Кульбакину.

Изложив свое ходатайство, депутация рассчитывала если не получить положительный ответ, то по крайней мере получить соответствующие разъяснения. Что же сделал профессор Кульбакин? Выслушав депутатов, он очень кратко и отчеканивая каждое слово сказал: «Это вопрос уже решенный. Я так сказал, так и будет. С Богом!» - И протянул для прощания руку.

Новобечейский бележник, бывший в этой депутации, начал возражать, указывая, что министр, у которого была депутация, ничего не имеет против оставления института в Бечее. «Если бы министр приказал оставить институт в Новом Бечее, то я немедленно подал бы в отставку и покинул бы Сербию», - ответил ему г. Кульбакин, на что беженцы сказали: «Сербия существовала без вас и будет существовать без вас». Рассказывая мне это, г. Туринский прибавил: «Это просто у вас второй Ленин или Сталин».

* * *

С 1 сентября 1932 года Харьковский институт считается закрытым. Из 220 воспитанниц 34 окончили в этом году институт, 88 переведены в Донской институт. Белградским жителям предложено поместить своих детей в Белградскую женскую гимназию. Некоторые воспитанницы поступили в сербские гимназии. Судьба остальных нам неизвестна, и сколько их - 50-70-90, - это трудно сказать.

* * *

27 августа 1932 года, в половине первого ночи, уехали в Белую Церковь остававшиеся на лето в институте воспитанницы Харьковского института. Таким образом, этот день должен считаться последним днем существования Харьковского института.

День был суетливый. Много оживления внесла прибывшая на авто в Н. Бечей М. Ф. Максимова, привезшая в институт своих дочерей. Вестибюль завален чемоданами, корзинками и плотно набитыми мешками с казенными вещами. Воспитанницы укладываются и даже не ходили утром купаться на Тиссу. Чувствовалось какое-то напряженное состояние и горечь предстоящей разлуки. Все куда-то торопятся и бесцельно ходят из одного помещения в другое. На месте не сидится.

Возле институтского подъезда целый день группами толпятся русские, остающиеся в Бечее. Настроение подавленное, скверное. Все-таки свои - родные. А каково тем, кто остается в опустевшем Бечее? И на лицах написан упрек тем, кто разрушил русскую школу и не сумел уберечь ее на чужбине. 120 лет просуществовал Харьковский институт, воспитывая русскую девушку, и эти господа не посчитались с этой русской традицией.

* * *

Перед вечером всегда нервы приподняты. Томительно шло время в ожидании последних минут. Все заняты. Не знаешь, куда деваться. У институтского подъезда опять группа русских, которые, точно шепчутся, стоят друг около друга. А там та же картина. Все сосредоточенно-грустны. Вот Варя бежит с лестницы и сквозь слезы приветливо улыбается: «Спасибо за все, за все, Дмитрий Васильевич!» - говорит она и крепко жмет мне руку. Тут же сидит и начальница института и тоже сквозь слезы улыбается. Ей хуже и тяжелее всех...

* * *

Уже темно. Время идет быстрее. Последний раз сегодня освещены дортуары. Возле подъезда стоит наготове автомобиль М. Ф. Максимовой, которая собирается ехать обратно в Сомбор. Девочки вернулись из церкви и толпятся частью возле автомобиля, частью в вестибюле - на лестнице. У подъезда опять русские люди. Уже прощаются. «Дай Бог», «дай Бог» -слышится со всех сторон. Разговор не вяжется. Уже сколько раз в жизни приходилось прощаться и навсегда, и никак к этому не привыкнешь. Я не люблю этого слова «прощайте» и говорю «до свидания».

Простились... Низкий гудок автобуса подал сигнал к отъезду и запыхтел, трогаясь с места. Прощайте. Не спалось этой ночью. Девочки уже едут, сидя в вагоне. Их жизнь впереди. И в этот раз не мы уходили от них, а они оставляли нас. Прощайте, милые русские девочки. Не унывайте и помните наш завет: не теряйте национальности и боритесь за свое, за свою Родину и свое счастье. Оставайтесь навсегда русскими женщинами. Да хранит вас Господь Бог в жизненном вашем пути.

* * *

Утром прямо с купанья, с полотенцем через плечо, я зашел в здание бывшего института. Барон (швейцар) был уже на месте. Я хотел проверить часы. На институтских часах с длинным маятником стояло час и тридцать минут. «Что это значит?» - спросил я барона. Оказалось, что часы остановились вчера ночью, как раз в тот момент, когда девочки поехали на вокзал. Что-то странное, непостижимое и мистическое показалось мне в этом совпадении. И барон недоумевающе смотрел на меня, не веря этой случайности. Сто двадцать лет шли в институте часы, и надо же было им остановиться в последний момент. И это уже навсегда, потому что починять их теперь никто не будет. Да и нет в этом надобности. Института нет. Он прекратил свое существование.

* * *

В этом году я был тяжко болен. На Крещение, во время водосвятия в институтской церкви, у меня случился первый и неожиданный сердечный припадок. Если бы наш доктор П. И. Пономарев опоздал на полчаса, то, вероятно, мое сердце перестало бы биться уже навсегда.

Я скоро оправился, но обнаружившаяся болезнь сердца уже делает меня больным человеком. И вот мои милые ученицы были встревожены, и я решил сохранить их письмо ко мне во время болезни.

* * *

«Дорогой Дмитрий Васильевич! С нетерпением ждем каждой весточки о Вашем здоровии. Так неожиданно это случилось, и так мы все переволновались за Вас, дорогой наш Дм. Вас. Но вот сегодня утром узнали от С. П. целительную просто новость для нас, что Вам лучше, что Вы собираетесь выйти погулять и даже вчера, когда С. П. хотел Вам растопить печку, Вы встали сами и растопили. Это нам больше всего понравилось. От имени всех учениц пишу Вам эту просьбу. Чтобы Вы, как бы себя хорошо не чувствовали, все равно не приходили на уроки, по крайней мере хоть эту неделю. Вы должны, дорогой Дм. Вас., прийти на уроки здоровый, с новыми силами, а мы со своей стороны постараемся Вас не огорчать, чтобы потом себя за это не мучить. Бывали же мы и капризны и непослушны, а Вы, наш Дм. Вас., по своей доброте все спускали. Ну, до свиданья, дорогой Дм. Вас. Желаем Вам поправиться. Да хранит Вас Господь (для многих). Ваши Нила, Вера, Марина...

Мы все, дорогой Дмитрий Васильевич, очень огорчены Вашей болезнью. Очень желаем скорее видеть Вас здоровым. Нина (Бяша)».

* * *

12 января 1933 года

Десятого января 1933 года вечером в ресторане «Крки» был большой банкет, устроенный новобечейской общиной вместе с русской колонией. Провожали М. А. Неклюдову, как начальницу института. Было 45 человек (30 русских и 15 сербов). Это был исторический момент. Община 12 лет тому назад приняла и разместила эвакуированный из России Харьковский институт, и теперь на банкете провожаем начальницу института, последнюю покидающую Новый Бечей после расформирования института. Это было прощание не только с М. А. Неклюдовой, как начальницей института, но и с Харьковским институтом, что в особенности подчеркнули в своих речах срезский начальник и сербский священник о. Пецарский.

Культурное значение пребывания Харьковского института в Н. Бечее признано безусловным. Теперь Бечей опять стал деревней. Итак, все кончено. Послезавтра М. А. Неклюдова покидает Н. Бечей, оставляя после себя одно лишь воспоминание о Харьковском институте и документальный архив в бечейской общине о пребывании в Сербии старейшего русского института. Все это отошло уже в область истории, и, может быть, когда-нибудь, лет через двести, какой-нибудь ученый историк будет восстанавливать по архивам Нового Бечея пребывание русского женского учебного заведения в Сербии и скажет, кто же разрушил эту школу и кому это было надо.

Это было в понедельник, 10 января, а в среду, 12 января, в 4 часа дня начальница института официально передала представителям общины и сербским властям ключи от здания Харьковского института и вышла из института к своим родственникам, откуда завтра поедет в Белград. Я был в эти дни несколько раз в здании института. Отправляли последние тюки и ящики. На полу всюду валялись тетради, книги, писчебумажные принадлежности. Все это был уже хлам, никому не нужный. Одним словом, я был свидетелем не только последних минут жизни Харьковского института, но и последних минут закрытия самого здания института. Теперь уже все кончено.

В тот же день вечером мы праздновали свой студенческий праздник -Татьянин день. В этот раз все было скромнее и происходило в помещении русской колонии. Всего было 24 человека, из коих только 10 человек были студентами. Остальные были приглашены как гости. После молебна батюшка В. Востоков благословил трапезу. Старейший студент (оставшийся не у дела преподаватель русского языка) Я. П. Кобец, неизменно председательствующий в этих собраниях, провел всю деловую часть, а затем начались речи, пение и... выпивка.

Разошлись в 3 часа в морозную, покрытую глубоким снегом ночь, напоминающую Россию. Татьянин день в Новом Бечее проходил всегда весьма оживленно. И это было понятно. Педагоги и служащие в институте в большинстве были с университетским образованием. Теперь, с закрытием Харьковского института, вероятно, прекратятся эти студенческие собрания. Большинство уже уехало из Н. Бечея. Уедут, по-видимому, еще и другие. Как праздник русского просвещения и русской культуры Татьянин день в Бечее был органически связан с институтом, ибо праздник этот устраивали служащие в институте - бывшие студенты русских университетов.

Этот день, можно сказать, был праздником всего института. Нас поздравляли как именинников даже воспитанницы младших классов, а вечером отменялись некоторые уроки и занятия, и это считалось естественным. Все знали, что этот вечер пропустить нельзя: это праздник русского студенчества. У меня лично в этот день после ужина всегда пропадало три урока, но это принималось как нечто необходимое. Обидно, что в этом году пришлось упразднить нашу студенческую стипендию по Н. Бечею, на которую заканчивала свое образование в Загребском университете бывшая харьковская институтка Резвова Галина.

С закрытием Харьковского института распадается и наша новобечейская студенческая организация.