ЗАПИСКИ. Т. X 1919 ГОД. ЧЕРНИГОВ - ОДЕССА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В случае моей смерти прошу эти записки передать моей дочери Ольге Дмитриевне Краинской по адресу: гор. Чернигов, Старокиевская улица, д. Семченко № 41, Марии Александровне Лукиной для передачи О. Д. Краинской.

(М. А. Лукина всегда будет знать, где находится моя дочь)

Д. Краинский

23 октября 1919 г. - 1 апреля 1921 г.

<...> Слухи о падении Киева подтверждались. (Киев был взят добровольцами 30 августа, по ст. ст. 17 августа). В ночь на 1 сентября и весь следующий день уже не было сомнения, что советская армия из Киева бежит. По шоссе в город беспрерывно вступали войска. Все улицы и площадь сплошь заполнились обозами, артиллерией и пехотой. По слухам, большевиков били с двух сторон. Петлюровцы брали Киев со стороны Боярки, а добровольцы - со стороны Дарницы. Слухи эти подтверждались, так как обозы и эшелоны войск прибывали в Чернигов на рысях и в растрепанном виде.

Среди большевиков была паника. Солдаты-красноармейцы этого не скрывали и открыто говорили, что большевикам наступил конец. Под Броварами и на Киевских мостах большевики побросали все свое имущество и бегут, преследуемые добровольцами. Под вечер 1 сентября, в то время когда город буквально был переполнен войсками, неожиданно послышались издали орудийные выстрелы, и явственно было слышно, как в город мчались повозки. В 8 верстах от Чернигова по шоссе добровольцы обстреливали бегущих большевиков.

Началось повальное бегство. Прежде всех из города выехала Чрезвычайка. Население с волнением и слезами радости чутко прислушивалось к орудийной стрельбе. Сомнений быть не могло... До поздней ночи мы стояли на скамейке в своем садике, чтобы лучше слышать через забор отдаленные выстрелы, и прислушивались к тому, что делается в городе. В город въезжали все новые части и обозы, производя невероятный грохот и шум. Большевики считали свое дело проигранным.

Как и всюду, комиссары торопились закончить свое кровавое дело. В тюрьме содержались заложники и приговоренные к расстрелу. Большевики не хотели упустить их. Под грохот отдаленной стрельбы в тюрьму явился председатель исполнительного комитета (ныне председатель «пятерки») Коржиков с солдатами. Коржиков торопился и нервничал, набрасываясь на дежурного помощника Самойленко с бранью и угрозами за то, что тот не скоро выводил из камер вызываемых им по списку арестантов. Неоднократно представляя к его голове револьвер, Коржиков торопил Самойленко и выходил из себя.

По группам Коржиков с солдатами выводил во двор тюрьмы арестованных и тут же, возле бани, у стены расстреливал, сначала залпами, а затем в одиночку, причем последних расстреливал сам Коржиков. Убитые падали друг на друга, так что на земле возле ограды тюрьмы образовалась целая куча трупов. В тюрьме была мертвая тишина. Заключенные притаились, и каждый, ожидая своей очереди, сидел в немом оцепенении.

Всего таким образом было расстреляно 22 человека, в числе которых был товарищ прокурора Старосветский, m-me Демидович, два священника, домовладелец Блюм и др. Все они выводились на расстрел в одном белье. Одежду снимали с них солдаты и брали с собою. M-me Демидович гнали из женского отделения почти голой, в одной изодранной рубашке. Ее били прикладами и кулаками, причем с особой яростью ей наносил удары сам Коржиков. Видимо, страшно торопясь, Коржиков, закончив свое дело, ушел из тюрьмы, не отдав распоряжений об уборке трупов, поставив этим в недоумение помощника начальника тюрьмы Самойленко.

Начальник тюрьмы Бойко, предчувствуя, что в тюрьме в этот вечер будут расстреливать, ушел из тюрьмы, за что чуть было не подвергся со стороны Коржикова особым репрессиям. Самойленко и тюремные надзиратели не знали, как поступить с трупами. Спустя полчаса Коржиков из Чрезвычайки протелефонировал, чтобы Самойленко распорядился сейчас же убрать трупы, приказывая, чтобы этим занялись тюремные надзиратели. Он приказал закопать расстрелянных на черном тюремном дворе.

Помощник Самойленко начал собирать тюремных надзирателей и, передавая приказание, предупреждал их, что Коржиков угрожает расстрелять всех надзирателей, если через полчаса трупы не будут убраны. По объяснению Самойленко, распоряжение об уборке трупов было отдано после того, как прекратилась артиллерийская стрельба и в Чрезвычайке шел разговор о том, что натиск добровольцев отбит. Согласно распоряжению Коржикова, Самойленко назначил восемь надзирателей копать яму (Миненко, Мадрак, Добрянский, Якуб, Кононов и другие).

Восемь надзирателей, в числе которых был старший надзиратель Довженко и младший Севастьянов, были назначены возить трупы. Яма копалась возле навозной кучи на черном дворе против конюшни. Довженко запряг в повозку тюремную лошадь и вместе с другими надзирателями направился в тюрьму возить трупы. Когда они подъехали к месту расстрела, убитые лежали кучей возле постовой будки около бани. Надзиратели начали накладывать на повозку трупы, но в это время один из расстрелянных тихо сказал: «Спасите». Тюремные надзиратели растерялись и приостановили нагрузку трупов.

Надзиратель Довженко пошел в контору доложить дежурному помощнику, что среди расстрелянных есть живой. Самойленко сейчас же передал об этом по телефону в Чрезвычайку. Ему было приказано дострелить раненого, но Самойленко отговорился тем, что в тюрьме нет оружия. Из Чека последовало распоряжение, чтобы дострелил живого один из караульных солдат-красноармейцев, но последние наотрез отказались исполнить распоряжение Ч. К. Об этом было доложено Коржикову, который сказал, что он сейчас сам приедет в тюрьму.

Явившись в тюрьму с тремя какими-то личностями в статской одежде, Коржиков собственноручно дострелил раненого и поднял целый скандал из-за того, что до сих пор не убраны трупы. Ему доложили, что задержка произошла потому, что копается яма. В присутствии Коржикова на повозку стали наваливать трупы. Коржиков пересчитал расстрелянных. Оказалось 22 трупа. «А где же еще четыре?!» - крикнул он и, схватив револьвер, как зверь бросился на Самойленко. «Я вас всех перестреляю», - бесился он, но оказалось, что ошибся сам Коржиков, вызывая по списку предназначенных к расстрелу. Коржиков потребовал вывести из тюрьмы этих четырех, и, пока вывозили со двора расстрелянных, их готовили к казни.

Четыре раза подвода обернулась, чтобы забрать 22 трупа, и вместе с последней повозкой повели на черный двор этих четырех. Яма была еще не готова. В ней копошились тюремные надзиратели. Трупы были сложены возле ямы. Еще в привратницкой все четыре смертника были связаны по рукам одной веревкой, за которую их волокли за повозкой с трупами. Было темно, в особенности на черной земле возле навозной кучи. Их поставили возле ямы с таким расчетом, чтобы после залпа они упали в яму, но в яме были надзиратели. Видя это, тюремный надзиратель Кононов крикнул: «Кто в яме, выходи». В яме в это время был и старший надзиратель Довженко, привезший последнюю повозку с трупами. Он опустился в яму, чтобы помочь надзирателям закончить работу. Не успели надзиратели выскочить из ямы, как в абсолютной темноте раздались беспорядочные выстрелы.

Тюремный надзиратель Добрянский тут же упал в обморок. Надзиратель Мадрак пустился без оглядки бежать. После этих выстрелов расстрелянные в яму не упали, а свалились на кучу навоза на самом краю ямы. «Отзывайся, кто живой», - крикнул Коржиков. Один из лежавших сказал тихим голосом: «Я живой». Раздалось еще несколько выстрелов, после которых Коржиков вынул шашку и начал рубить убитых, но попадал больше по навозной куче, так как в этом месте было очень темно.

Когда стоны раненых совсем прекратились, Коржиков стал уходить. Как только он завернул за угол, еще один из расстрелянных тихо сказал: «Товарищи, я живой, спасите». Надзиратель Довженко наклонился к нему и спросил, может ли он владеть руками и ногами, но он был тяжело ранен. Довженко сказал ему шепотом, что он ничего сделать не может, так как недалеко стоит часовой-красноармеец. Несмотря на мольбу раненого, Довженко заявил часовому, что есть живой, и спрашивал, как поступить. Часовой-красноармеец, не отвечая Довженко, подошел к яме и, сняв с плеча винтовку, выстрелил в упор, после чего раненый сейчас же скончался.

Тюремные надзиратели продолжали свое дело. Укладывая убитых в яму, они по собственному почину решили положить сверху m-me Демидович и товарища прокурора Старосветского, зная, что в случае перемены власти их прежде других будут откапывать. Яму копали неглубокую, так что сверху пришлось наваливать много навоза. Раскапывать ее будет легко, и смраду не будет, как выразился надзиратель Довженко. Сверх ямы теперь будет навозная куча. Этот расстрел мною записан со слов тюремного надзирателя Довженко, к которому я подошел с большим искусством, чтобы заставить его заговорить о тюрьме.

Довженко был старослужащий надзиратель, служивший в тюрьме с 1904 года. Очень хитрый и умный, он играл в течение всего времени революции двойственную роль. С одной стороны, он был в оппозиции к начальству, с другой, как заведующий хозяйством, он боялся лишиться этого места. Довженко умел угодить каждому и потому сделался полным хозяином дела и безответственно расхищал тюремные цейхгаузы. Меня он стеснялся и избегал, отлично сознавая, что я понимаю его роль в тюрьме. Он дорожил службой из корыстных видов и был поэтому против меня.

В последние дни перед приходом добровольцев счастье ему изменило. Тюремный комиссар Абрамов, роясь в делах, раскопал дело об избиении в 1910 году тюремными надзирателями арестантов, и Довженко несомненно был бы расстрелян, если бы большевики задержались в Чернигове. Довженко бежал с начальником тюрьмы Скураттом и таким образом как бы передался на нашу сторону. Как живой очевидец и участник всех событий в тюрьме Довженко мог, конечно, осветить во всех деталях тюремную инквизицию во время господства большевиков. Он отлично понимал, что участвовал в гнусном деле, и потому нужен был большой такт, чтобы выудить у него те сведения, которые нам удалось получить от него. Правда, мы имели те же сведения от других наших бывших служащих, но они не были так близки к делу, как Довженко.

Страшно стесняясь и недоговаривая, Довженко, например, по-видимому неожиданно сам для себя, проговорился, что после уборки 26 трупов он был не только весь выпачкан кровью, но к нему в штаны попал сгусток крови, который проник в сапог и расквасился в портянке, так что портянку пришлось выбросить. Мне казалось, что после этого случая тюремные надзиратели должны были с ужасом относиться к своей службе в тюрьме, и потому я спросил Довженко, как ему служилось при большевиках. Он просто ответил: «Отчего же, хорошо». Довженко, как и многие из старых надзирателей, относились отрицательно к расстрелам, но это их мало касалось, так как вообще расстрелов в тюрьме не производилось. Это был исключительный случай.

Обыкновенно тюремные надзиратели лишь выдавали арестованных для расстрела и были свидетелями лишь издевательств над ними. Довженко осуждал тех надзирателей, которые одобряли расправу большевиков с буржуями и пользовались случаем, чтобы обобрать тех, кто выводился для расстрела. Один надзиратель, Кириенко20, по заявлению Довженко, страшно обогатился, присваивая себе вещи и одежду выдаваемых для расстрела. Вообще нужно отметить, что простой народ относился к расстрелам равнодушно. Их это мало интересовало. В то время, когда интеллигенция приходила в ужас от красного террора, мне приходилось встречаться на улице со своими прежними тюремными надзирателями, и я спрашивал их, как им живется и служится при большевиках. От всех получался один и тот же ответ утвердительного свойства, так что можно было думать, будто они вовсе не знают того, что происходит в тюрьмах. Правда, все лучшие служащие ушли от службы, и в тюрьме остался худший элемент.

Город представлял собою военный лагерь. На главных и второстепенных улицах стояли не только обозы, но и артиллерия, возле которых в походных кухнях варился обед. Во всех направлениях двигались группы оборванных, босых и полуголых - в одном нижнем белье, но вооруженных, красноармейцев. Это были не солдаты, а скорее оборванцы. Эти люди голодные. Они ходили по дворам и обирали все огороды и снимали с деревьев в саду фрукты.

С утра начались реквизиции квартир. Бесцеремонно выселяя жильцов, красноармейцы и их штабы располагались в частных квартирах, и без того уплотненных разными советскими служащими. Выгоняли даже тех, кто жил в одной комнате. С трудом мне удалось отстоять музыкальное училище, в котором я заперся изнутри и не открывал парадный ход, несмотря на стуки в дверь. После прохождения такой массы обозов и людей улицы были буквально покрыты слоем измятой соломы с навозом. Через Чернигов прошло 63 тысячи войск. Среди большевиков чувствовалась полная растерянность. Никаких репрессий в этот день не было.

Часов около пяти вечера к нам зашел какой-то красноармеец, спросивший меня. В передней стоял вооруженный с головы до ног солдат, от одного вида которого все в доме пришли в ужас. Я не тотчас опознал бывшего воспитанника Черниговской исправительной колонии для несовершеннолетних Федота Макаренко, в свое время отличавшегося крайне дурным поведением и служившего у меня некоторое время кучером. Макаренко только что прибыл со своею частью из Киева и пришел навестить меня. Нам было известно, что Федот «служит в большевиках» и занимается бандитизмом. Он занимал теперь пост помощника начальника какой-то воинской части и получал 1800 рублей в месяц.

Макаренко пришел к нам в гости и рассказывал подробности сдачи Киева и о паническом бегстве большевиков. От него мы узнали, что между добровольцами и Петлюрой произошли в Киеве недоразумения, разразившиеся боем между ними. Федот много и без стеснения рассказывал нам о своих похождениях и цинично хвастался, рассказывая, как он воевал с белогвардейцами и «был в бандах» против немцев во время гетманщины. За каждым словом он употреблял выражение «сукин сын и сволочь», показывая себя во всех отношениях истым большевиком. Мы слушали его с ужасом и не знали, как реагировать на его посещение. Было жутко. Федот относился к нам доброжелательно и пришел в гости как старый знакомый и бывший мой воспитанник. Тем не менее нам казалось, что в посещении его есть какая то цель.

Рассказывая о полном разгроме большевиков, Макаренко заявил, что дело большевиков проиграно и что он с ними отступать в Россию не хочет, а остается на Украине, даже если бы ему пришлось скрываться в лесах, как бандиту. Когда я сказал, почему бы ему не вернуться к нормальной жизни и заняться мирным трудом, Макаренко сразу изменился и заискивающе спросил, не согласился бы я устроить его кучером при исправительной колонии для несовершеннолетних. За минуту перед этим Федот заявил, что решил сделаться бандитом и продолжать свое дело. Мне стала ясна цель посещения нас Федотом. Он рассчитывал, что при моем содействии ему удастся избежать последствий его службы в Красной армии. Мы пили так называемый чай. Федот видел, что сахару у нас не было, а вместо хлеба мы ели «деруны». Со снисходительной улыбкой он спросил меня, неужели мы живем впроголодь. Он обещал завтра привезти сахару и сколько угодно хлеба.

На следующий день Федот явился к нам вместе с моим бывшим служащим Яковом Чеченей, бывшим воспитанником Черниговской исправительной колонии, содержавшимся в колонии вместе с Федотом. Оба они были мои воспитанники и служили в Красной армии. Чеченя был мобилизован и попал в ту часть, где Федот был помощником командира. Это посещение не было для нас приятным, тем более что через несколько дней мы узнали, что Макаренко и Чеченя, разыскав в Чернигове служившего в тюрьме надзирателем своего товарища Василия Кочуру, занялись все втроем грабежами и реквизировали у населения для жены Кочуры Лены (нашей бывшей кухарки) белье, одежду и другое имущество. Федот и Яков были у нас после этого еще несколько раз.

Исполнив свое обещание, Макаренко привез мне полпуда сахару, табаку, крупу и катушку ниток специально для моей дочери. Их посещения были страшны, и каждый раз все соседи думали, что у нас случилось несчастье. Макаренко всегда приезжал верхом и привязывал свою лошадь на улице к воротам. На лошади была пометка «Ч. К.». Это больше всего тревожило соседей. Мы, конечно, знали, что наши гости не тронут меня и даже могут выручить из беды, но все-таки было неприятно.

Последующие дни были какие-то неопределенные. Стрельбы не было слышно. Появились приказы военного комиссара, обвиняющие армию в позорном бегстве и трусости. С пароходов сошли украинские комиссары с Раковским и Коллонтай во главе. Столица Украинской социалистической республики была официально перенесена в Чернигов. Грустно, тоскливо и досадно шли дни. Добровольцы, очевидно, приостановились дальнейшим наступлением. Большевики занимались переформированием армии. Бежавшие комиссары и Чрезвычайка были возвращены.

Большевистский уклад жизни стал вновь устанавливаться, но только была заметна спешная деятельность по укреплению Чернигова и его окрестностей. Опять стали производить учет и реквизиции лопат, кирок, топоров, мешков и проч. С каждым днем усиливались репрессии по обороне города. В Чернигове было установлено военное положение и производилась мобилизация. Иногда из Киева доходили слухи, что добровольцы готовятся наступать на Чернигов. В средних числах сентября в настроении большевиков произошла перемена. Они готовились встретить добровольцев решительным боем. Была объявлена мобилизация по окопным работам всего гражданского населения в возрасте от 17 до 45 лет. Большевики принимали решительные меры к защите Чернигова. Мобилизация производилась спешно и суетливо. Всех, кто только являлся для учета, уже домой не отпускали, а с места посылали за 7-8 верст по Киевскому шоссе, не позволяя даже пойти домой переодеться.

Уже на второй день мобилизации в городе начались облавы и обыски с целью найти укрывающихся. За городом на перекрестках были расставлены патрули, не выпускавшие никого из города. С особой энергией опять начала работать Чрезвычайка. Вспомнился последний декрет об учете всех бывших чиновников, занимавших при царском режиме ответственные посты, особому гонению подверглись этот раз чины судебного ведомства. Начались аресты. На улицах задерживали и проверяли документы. В тюрьму и Чрезвычайку брали заложников и выискивали контрреволюционеров. На базаре был арестован товарищ прокурора Шалимов и члены суда Станиславский, Перошков, Яковлев.

В качестве заложника был арестован Н. Д. Рудин, бывший управляющий Крестьянским банком.

Чувствовалось, что добровольцы уже близко и что это последнее издыхание большевиков. Было бы слишком обидно погибнуть в эти последние минуты господства большевиков. Многие чувствовали это и торопились скрыться, укрываясь в лесах и камышах за Десной (Д. Д. Афанасьев, A. В. Верзилов - городской голова, И. Г. Дзвонкевич - член управы, B. С. Зубок - мировой судья и другие).

Население переживало ужасные минуты. Никто не был гарантирован от того, чтобы не быть арестованным. Было ясно, что большевики выходят из себя. Эвакуация шла полным ходом. Из города вывозили все, что было возможно. В тюрьме спешно укладывали и отправляли на пароходы и баржи тюки с материалом и одеждой. Из земской больницы вывозили даже медикаменты и перевязочный материал. Подводы с грузом целыми днями тянулись на пароходную пристань.

Большая суета наблюдалась среди комиссаров. Одни уезжали, другие приезжали. Учреждения частью упразднялись, частью вновь восстанавливались. Большинство служащих были уволены. Штаты сокращались больше чем наполовину. Несколько раз появлялись слухи, будто бы Чрезвычайка выехала из города, но потом оказывалось, что вместо нее прибыла другая, еще свирепее. Во всяком случае, планомерной деятельности уже не было даже в Чрезвычайке.

Теперь независимо от случая нужно было избегать появляться на улицах. Даже и обыски получили другой характер. Новый состав ЧК не знал местных жителей и производил обыски и налеты главным образом с целью наживы и грабежа. Они торопились, пока было не поздно. Большевики грабили обывателя беспощадным образом и увозили все, что возможно. Они торопились. На глазах жителей днем из города уезжала масса людей с награбленными сундуками, тюками, узлами, но вместо них приезжали другие, и так шли дни за днями, а добровольцы все не наступали.

Ежедневно ложась спать, мы думали, что завтра большевиков уже не будет, но завтра было то же, что и вчера. Мы только знали, что станция

Круты и Британы уже находятся в руках добровольцев и, по слухам, ими заняты ближайшие села, но это были слухи. Ничего определенного мы не знали. В этой суете опять начал проявлять себя преступный элемент. Учитывая общее положение, каждый, кто хотел, шел грабить, одевая для острастки солдатскую шинель. Уже трудно было разобрать, где агенты Чрезвычайки, а где простые грабители. Одинаково солдат-красноармеец и какие-то люди открыто входили в любой дом и под видом обыска реквизировали все, что представляло собою ценность.

Вместе с этим грабежом особому нападению подвергались обывательские сады и огороды. Как саранча, проходившие из Киева большевики уничтожали фрукты и огородину, разбирая заборы, плетни у каждого сада. Остатки уничтожались своими же местными хулиганами, которые нагло врывались в усадьбы и снимали на глазах хозяев фрукты, угрожая расправой, если хозяин решался протестовать. Было страшно жить. Нам было все-таки лучше, чем другим.

Наш домик с улицы был незаметным и потому не привлекал внимания солдат. Мои хозяева считались людьми бедными, а меня знали как учителя музыки, живущего у них на квартире. О том, что я служил при царе и был когда-то тюремным инспектором и инженером, уже стало забываться. Мы жили в этой близкой для меня семье опекаемых мною детей Лиды, Шуры и Жени Семченко, которая сгладила наш период большевизма и делала жизнь хотя и замкнутой, но приятной в этой семье. Мы с гимназистом Шуркою 10 лет были единственными мужчинами в доме, по своим крайним возрастам не привлекавшими внимания большевиков. Здесь, в этой патриархальной семье во главе с милой бабушкой Анастасией Ивановной Лукиной, прошли девять месяцев затворнической и полной тревоги жизни, и радовались теперь, что скоро, может быть, мы будем опять жить полною жизнью.

* * *

Последние дни перед приходом добровольцев в Чернигов были едва ли не самыми тяжелыми днями. Базары были пустые. Мы голодали и уже давно не ели хлеба, сидя на «дерунах». По улицам было страшно ходить. Дома ежеминутно ждали грабежа и обысков. Мы шли с Гаевским из музыкального училища и встретили С. М. Кониского, который служил в канцелярии военно-революционного трибунала. Он быстро шел нам навстречу и таинственно сказал: «Ну, господа, скрывайтесь как можно скорее. Вы кандидаты в заложники». Откуда он имел эти сведения, он нам не сказал. Гаевский скрылся в тот же вечер. Он нашел приют в деревне у крестьянина, отца своей прислуги.

Я решил было идти в «лозу» за Десну, но было уже поздно. Город был окружен патрулями. Было жутко. В течение последней недели два раза я подвергался опасности и только случайно спасся от гибели. 25 сентября, идя утром в музыкальное училище, я был остановлен каким-то солдатом, который спросил меня, где я теперь служу. Я назвал себя преподавателем музыкального училища, но солдат с саркастической улыбкой уверял меня, что он отлично меня знает и потому вряд ли мне удастся его обмануть.

После некоторых пререканий он заявил мне, что я бывший судебный следователь Щербань и что он мне отомстит за ту кровь, которую я проливал при царском режиме. Я шел с дочерью, и мы оба имели в руках ноты. Солдат выхватил у меня ноты, предполагая, видимо, что это дела, и увидевши ноты, спросил мой документ. Я предъявил ему удостоверение музыкального училища, но так как я узнал в этом солдате бывшего арестанта, который, по-видимому, знал меня, но не мог припомнить, где он видал меня, смешал меня с судебным следователем Щербанем, то я, предъявляя ему документ, нарочно закрыл пальцем мою фамилию, чтобы не напомнить, кто я такой. Бланк советского музыкального училища и печать убедили его, что он ошибся, и он оставил нас, извинившись за ошибку.

Это было как раз вовремя, так как к нам приближалась группа красноармейцев, которые, конечно, приняли бы участие в задержании бывшего тюремного инспектора. Весьма грозным моментом для каждого был обыск. Обыски производились по квартирам для поисков скрывающихся от мобилизации. Попутно вылавливались в порядке красного террора царские чиновники и буржуи. Под вечер становилось жутко. Я знал, что очередь дойдет и до меня, но скрыться было уже поздно. Спалось плохо, и не напрасно.

В ночь на понедельник мы проснулись от стука, сопровождавшегося криком «отворяй». Стучали в ворота, ставни, в забор. Наша цепная собака Волчок точно взбесилась, бросаясь с лаем из стороны в сторону, дополняя общий шум ломящихся во двор солдат-красноармейцев. Солдаты дали несколько выстрелов, чтобы унять освирепевшего пса. Бабушка Анастасия Ивановна совсем растерялась и бегала по дому вместо того, чтобы идти отворить калитку. Никто не сомневался, что это пришли за мною. Прощаясь с дочерью, я сидел еще раздетый на своем диване, как вдруг в комнату почти вместе с солдатами быстро вошла Маня и, наклонившись ко мне, шептала: «Не выдавайте себя - это только обыск». Я предъявил свой документ преподавателя музыкального училища, а по -чтенная моя наружность оградила меня от излишнего допроса, так как искали главным образом скрывающихся от мобилизации на окопные работы. Поутру мы решили, что я на улицу показываться не буду.

Облавы производились на каждом квартале. Людей хватали без всякого разбора, и только в Чрезвычайке сортировали на заложников, царских чиновников, мобилизованных и подлежащих освобождению. Оттуда выйти благополучно было трудно. С каждым днем эта ужасная атмосфера сгущалась. В тюрьме в эти дни расстрелов почти не было. До тюрьмы не доводили. Ввиду спешности дела расстреливали в Чрезвычайной комиссии. Ежедневно до нас доходили сведения о новых арестах. Между прочим, в эти дни была арестована Е. М. Шрамченко, дочь расстрелянного губернатора Шрамченко. Ее мать А. К. Шрамченко скрылась. Не было никаких сомнений, что большевики ждали событий и волновались.

26 сентября утром в городе явственно слышался гул орудий. К вечеру этот гул усилился, так что можно было различать отдельные орудийные выстрелы. Приближение добровольцев к Чернигову не подлежало сомнению. В этот раз бегства большевистских комиссаров не наблюдалось. Напротив, чувствовалась некоторая уверенность в устойчивости положения. Говорили, что большевики Чернигова не сдадут. Войск в городе было много. На улицах было спокойно, и, несмотря на сильную к вечеру канонаду, которой еще ни разу не было так близко слышно, народу на улицах было много и не было суеты. Была масса гуляющих. Никто не допускал мысли, чтобы завтра добровольцы взяли Чернигов.

Но были для нас и хорошие признаки. Всем учреждениям было приказано спешно к вечеру составить требовательные ведомости на жалованье, иначе может случиться, что служащие жалованья не получат. Так передавали всюду телефонограмму. Мне пришлось после обеда идти в музыкальное училище составлять ведомости. В этот раз мне было особенно жутко, тем более что приходилось идти мимо милиции (по Вознесенской улице), возле которой у меня уже не раз бывали неприятные встречи. Я всегда боялся, чтобы кто-нибудь из окна этого помещения не узнал во мне старого царского служащего.

Обдумывая это положение, я услышал сзади себя окрик «товарищ», и я почувствовал, что меня кто-то нагоняет. Оглянувшись, я увидел солдата, который, догнав меня, приглашал в милицию. Мне было предложено обождать. Я сел возле стола и был один на всю комнату. Сердце мое сильно билось. Я чувствовал, что погиб. Минуту спустя ко мне подошел молодой солдат и спросил документ. Долго всматриваясь в мое удостоверение, комиссар предлагал мне вопросы, где я служил раньше и чем занимался и почему мой документ помечен 10 сентября. У меня был другой документ, Союза школьных работников, и к тому же я служил в музыкальном училище с 1904 года. Это дало мне возможность настаивать на своей долголетней службе в училище и умалчивать о других своих занятиях.

Допрос велся инквизиционным путем и продолжительный, но я не дрогнул. Два раза ко мне подходили какие-то солдаты для опознания моей личности. Жутко было, когда эти солдаты осматривали меня с ног до головы и вглядывались в мое лицо, силясь увидеть во мне знакомую для них личность. Папироса, которую я крутил в это время, придавала мне вид человека, занятого своим делом, и скрывала мое внутреннее волнение. Через час приблизительно меня отпустили и даже извинились.

Идя уже в темноте в музыкальное училище, я отчетливо слышал близкие орудийные выстрелы, но был далек от мысли, что завтра в Чернигов могут вступить добровольцы. Только в музыкальном училище я узнал, что сейчас провезли раненых и что бой идет возле самого вокзала. Было радостно и страшно. Нужно было только продержаться всего несколько дней. Все смотрели многозначительно друг другу в глаза, не смея сказать вслух свою надежду. Каждый раз, когда от орудийного выстрела звенели стекла в окнах, мы переглядывались и чувствовали взаимные переживания, но нужно было делать вид, что это мало касается нас. Домой было идти страшно. За мной пришла Маня, которой я рассказал о моем аресте, и мы торопились пройти домой незамеченными, тем более что было уже около 9 часов вечера.

Вновь после скудного ужина мы стояли на скамейке в саду и с волнением прислушивались к выстрелам и к городскому шуму, но стрельба скоро утихла, и в городе было как будто спокойно. Мы шли спать и вновь боялись, чтобы ночью не явились меня арестовывать. Сон был беспокоен и тяжелый. Мы ждали к утру возобновления боя и были страшно подавлены морально, когда, вставши, узнали от пришедшей прачки Пелагеи, что в городе все спокойно. Настроение было скверное. Анастасия Ивановна принялась за обычную субботнюю работу и выносила во двор матрацы, одеяла, подушки.

Утренний чай без хлеба и сахара, с одними надоевшими «дерунами», делал всех злыми и раздражительными. Мы рассуждали - идти нам на службу или нет. Ведомости были готовы, и директор музыкального училища Вильконский должен был получить по ним в казначействе жалованье. Мы сидели в столовой, когда в комнату вбежали дети и сообщили, что опять стреляют пушки. Во дворе действительно слышался гул орудий, но гораздо дальше, чем вчера. Где-то очень далеко, но будто с трех сторон гремели пушки, но это было слишком вдали, чтобы начать радоваться.

Каждый занялся своим делом. Маня прибирала комнаты. Оля читала. Я сел в саду за столик и резал табак. Дети были возле меня, копаясь в земле. Каждый раз, когда раздавался более сильный выстрел, Лида приговаривала: «Ого». Меня раздражало, что Анастасия Ивановна колотила палкой матрацы и этим заглушала доносившийся гул орудий. Все чаще и чаще Лида повторяла: «Ого». Стрельба становилась слышна уже в комнатах. Оля вышла в садик сияющая, с улыбкой во весь рот. С таким же сиянием улыбалась и Маня. Одна Анастасия Ивановна как будто уже ни во что не верила и яростно выколачивала матрацы.

Через какой-нибудь час орудийные выстрелы раздавались так близко, что отдавались в стеклах. Начали грохотать большевистские орудия, стоявшие в городе. Имея опыт, мы уже разбирались в стрельбе и делали свои выводы. Мы радовались как дети. В это время к нам пришел безрукий солдат - сосед Г А. Балуба, который сообщил нам, что добровольцы уже на вокзале и, по его мнению, сегодня возьмут город. Мы сидели в саду и рассуждали. Вдруг где-то недалеко разорвался снаряд, так что все вздрогнули. Балуба советовал идти в комнаты. Нам показалось, что в соседнем саду затрещали ветки. Балуба ушел, а мы вошли в комнаты, но это был последний выстрел. Из комнат мы услышали какой-то странный шум, который для нас был непонятным. Мы вышли опять во двор.

Это была массовая ружейная и пулеметная стрельба, смешавшаяся в один общий шум. Мы поняли, что это стреляют не десятки и не сотни людей, а тысячи. Несомненно, это был бой, и нам казалось, что под таким дождем пуль добровольцы никогда не подойдут к Чернигову. Мы поняли, что это отбивается атака. Стрельба приближалась. Стали выделяться отдельные выстрелы и залпы. Казалось, что стреляют уже в городе. Нам казалось, что пули сыплются возле нашего дома. Мы вошли в дом и, наивно приотворив парадные двери, стояли за дверьми и прислушивались. Мы волновались и минутами впадали в отчаяние.

Около двух часов стрельба как-то сразу прекратилась. Изредка раздавались отдельные выстрелы, и то как будто с другой стороны. У всех одинаково появилась мысль, что атака отбита и добровольцы отступили. Мы вышли в садик и были в дурном настроении. Завтра опять начнутся репрессии и аресты. Все молчали, и я взялся опять резать табак. Правда, мы явственно слышали какой-то шум и движение по шоссе, и хотелось спросить, но как-то не верилось и страшно было спросить. К тому же это предположение опровергалось улицей, куда мы изредка выглядывали.

Прошло больше часа. Мы обедали, когда к нам вновь пришла Пелагея и заявила, что город взят добровольцами. Мы ей не поверили, так как всегда Пелагея сообщала нам самые вздорные слухи. Тем не менее настроение у всех изменилось. Наши барышни решили идти в город. От волнения все суетились и торопились. Я еще не верил и просил барышень быть осторожными. Тем временем Анастасия Ивановна, выглядывая в калитку, получила от прохожих несомненные сведения, что город в руках добровольцев. Просто не верилось, чтобы в какой-нибудь час из города успело выехать и уйти все то, что еще вчера заполняло город. Мы жили на окраине, в глухом месте, в доме опекаемых мною детей Семченко.

Между тем в центре города и ближе к вокзалу знали и видели все. Сто двадцать пять добровольцев ворвались в город, и тысячи вооруженных большевиков бежали опрометью вместе с комиссарами и советскими служащими. Особое положение занимала тюрьма. Из окон тюрьмы отлично видна местность и все шоссе, по которому наступали добровольцы. Заключенные видели все детали сражения лучше других и были поэтому в курсе дела, но зато они и пережили больше других.

Еще накануне в тюрьме началась суета. Несмотря на видимое спокойствие, комиссары были готовы ежеминутно к отъезду. Вечером комиссар Абрамов приказал приготовить себе верховую лошадь и бил тревогу. Он был зол и кричал. Начальник тюрьмы Бойко скрылся. Его искали, но не находили. Абрамов угрожал расстрелять его. В это время звонили по телефону. Чрезвычайка требовала привода десяти заложников для расстрела, но Абрамов огрызался и отвечал, что теперь не время этим заниматься и что у него нет свободных людей. После ругни и брани по телефону было решено отложить расстрел до утра и расстрелять их перед воротами тюрьмы, если придется сдать Чернигов, чтобы этой картиной полюбовались добровольцы.

Всю ночь Абрамов ездил верхом и суетился. К утру он возвратился и приказал Качуре запрягать лошадей. При первых выстрелах тюремные лошади были поданы. В экипаж села жена Абрамова и инспектор тюрьмы. Абрамов был возле экипажа верхом на лошади. Это было около 10 часов утра. Заключенные уже знали, что Абрамов уехал, и видели, как шла атака города по шоссе. Тюрьма страшно волновалась, боясь, что ежеминутно придут их расстреливать. Арестованные настаивали, чтобы надзиратели их выпустили из тюрьмы. Красноармейцев уже не было. Тю -ремные надзиратели были единственными свидетелями происходящего.

Все чины тюремной администрации с начальником тюрьмы Бойко скрылись. Старший надзиратель Довженко и писец Скворок, недавно назначенный помощником начальника тюрьмы, были единственными представителями власти. Заключенные вызвали в тюрьму Довженко и доказывали ему, что наступил момент, когда тюрьму можно выпустить. Довженко и Скворок на это не соглашались. В это время на улице возле ворот тюрьмы уже собрались родственники заключенных и со своей стороны просили тюремных надзирателей выпустить заключенных. Все боялись, что ежеминутно в тюрьму могут явиться задержавшиеся в городе большевики и расстреляют если не всех заключенных, то, во всяком случае, заложников.

Но оказалось, что в город уже вступили добровольцы. Они точно знали, что прежде всего нужно торопиться к тюрьме. Почти тотчас к тюрьме подошли какие-то вооруженные военные в погонах и заявили, что сейчас будут освобождать заключенных. Довженко и Скворок спросили их: «Кто вы такие?» Они сказали, что они добровольцы. «Мы не знаем, добровольцы вы или нет», - возразил им Скворок. Тогда один из военных сказал, что они сейчас принесут документы, которые заготовлены еще в Муравейке (железнодорожная станция, ближайшая к Чернигову). Вскоре после этого в тюрьму пришли два офицера, четыре солдата и пять унтер-офицеров, предъявившие соответствующие документы.

Прежде всего были освобождены заложники. Многие плакали. Это было чудесное избавление. Плакали не только освобожденные, но и их родственники, которые ждали их на улице. После заложников освободили более 200 заключенных, так что к вечеру в тюрьме оставалось всего 17 арестантов, из которых на следующий день вновь освободили 12 человек, так что в тюрьме осталось всего 5 уголовных.

Мы встречались потом с теми, которые были до последней минуты в тюрьме. Они считали себя погибшими и уже не надеялись на избавление. Многие совсем пали духом и осунулись за эти минуты до неузнаваемости. Почти все писали письма домой и прощались. Со страшным волнением они, конечно, следили из окон за каждым движением добровольцем и были убеждены, что добровольцы будут в Чернигове, но у них был другой вопрос, более важный: успеют ли добровольцы занять город раньше, чем большевики придут их расстреливать. Каждая минута казалась вечностью. Недаром Н. Д. Рудин, заслуженный и всеми уважаемый общественный деятель, освободившись из тюрьмы, рыдал как ребенок и долго не мог успокоиться.

Большевики увели с собою 17 заложников, содержавшихся в Чрезвычайке. В числе этих несчастных была Е. М. Шрамченко. Впрочем, этот факт не установлен. По одной версии, эти 17 человек были расстреляны, но это опровергается тем, что трупы их не найдены. По другой версии, кто-то видел труп Шрамченко, лежавший на шоссе верстах в двадцати от Чернигова, но эта местность осталась в руках большевиков, и потому установить это не представилось возможным. Факт несомненный только тот, что 17 заложников, бывших в ЧК, исчезли.

* * *

После девяти месяцев гнета, ужаса и полного обезличения личности мы почувствовали себя людьми. Мы радовались искреннею радостью и чувствовали неприкосновенность личности. Это дало нам тот покой, который впервые после пережитых ужасов дал нам крепкий, безмятежный и освежающий сон. Мы знали, что ночью никто не постучит нам в окно и что никто не нарушит нашего сна. Мы были счастливы и до поздней ночи говорили о возрождающейся культурной жизни. Мы были голодны, но крепкий и покойный сон в эту ночь подкрепил наши силы. Мы надеялись. Все встали утром с улыбкой на усталом лице. Мы переживали счастливые минуты и как будто отряхивали с себя грязь большевизма. Мы почувствовали себя интеллигентными людьми.

Жизнь при добровольцах начинала входить в колею. На рынках сразу появились продукты, которых не было вовсе при большевиках. Цены значительно упали. Появился белый хлеб, которого мы не ели очень давно. Черный хлеб понизился в цене до 17 рублей фунт, а булка стоила 30 рублей. Мука с 3000 рублей понизилась до 900 рублей. Появились крупа, копченая рыба и вообще масса съедобного. Начали открываться частные лавки и магазины. Обыватель радовался, но беда была в том, что большевистские красные деньги были аннулированы, а добровольческие денежных знаков у нас не было. Фактически мы продолжали голодать, но мы жили надеждой.

Единственное, что удручало нас, - это отсутствие власти и распорядительности. Все как-то застало в том положении, как было при большевиках, и ни от кого никаких распоряжений не исходило. Говорили, что скоро прибудет губернатор. Называли двух лиц, графа Толстого и Лопухина. Население ждало и подтянулось. «И без власти чувствуется власть, - говорил друг другу обыватель, - вот скорее бы только начали распоряжаться». В городе было спокойно. Чувство личной безопасности составляло радость жизни. Спалось спокойно и безмятежно, но только голод продолжал мучить людей.

Почти тотчас после занятия добровольцами Чернигова, а именно 29 сентября ст. ст, Добровольческой армией был издан приказ начальника гарнизона об аннулировании всех распоряжений и декретов советской власти, а также о том, чтобы все ранее состоявшие на службе в правительственных учреждениях немедленно вступили бы в исправление обязанностей по прежним должностям. Кроме суда и канцелярских служащих прежних ответственных должностных лиц налицо было не много: городской голова А. В. Верзилов, появившийся в городе вместе с добровольцами, управляющий Казенной палатой С. М. Раевский, служивший при большевиках в отделе финансов, врачебный инспектор Н. Д. Сульменев, состоявший при большевиках заведующим отделом здравоохранения и я, бывший губернский тюремный инспектор. Мы были восстановлены в своих прежних должностях.

Перед началом занятий в Окружном суде были отслужены молебен и панихида по убиенным большевиками судебным деятелям. Присутствовали члены суда, освобожденные добровольцами из тюрьмы. Все имели измученный вид и были плохо одеты. Священник, окропляя помещение суда, где помещались большевистские учреждения - исполком, трибунал, карательный подотдел и другие, - приговаривал: «Господи, избави нас от этой мерзости». И он был прав. Было жутко в этих холодных стенах неотапливаемого здания суда, имевшего вид, как после разгрома. Когда-то светлое, уютное и приветливое помещение отдавало теперь каким-то затхлым запахом, исходящим точно из подземелья, напоминая скорее Чрезвычайку, чем светлое место, где творилось законное правосудие. Было невесело, точно людям не верилось, что это начало того возрождения, которого так долго мы все ожидали.

Мы приступили к исполнению своего долга. Я успел даже перевести свое учреждение - тюремную инспекцию - в прежнее помещение. К моему благополучию, в Чернигов приехал к тому времени прежний начальник тюрьмы В. К. Скуратт, и мы начали с ним работать. Дома у нас было много разговоров: вступать ли мне в должность. Большевики, уходя, уверяли, что через месяц-два они опять будут в Чернигове, и к тому же в организации добровольческой власти чувствовалось что-то неладное. Не было уверенности, но я все-таки не считал себя вправе отстраниться и отказаться исполнить призыв Добровольческого правительства.

Мы с нетерпением ждали гражданской власти, и в частности губернатора, которым, по слухам, был назначен Дьяченко, уже третий за это короткое время. Говорили, что он должен скоро приехать. В Чернигов уже прибыла часть государственной стражи и начальник уезда полковник Пусторослев со своим аппаратом. Образовалось контрразведывательное отделение и уголовный розыск, но что-то было не так, как этому надлежало быть.

Говорили открыто, что в этих учреждениях, в особенности в контрразведке, служат люди, которые скомпрометировали себя при большевиках и вообще были известны населению как негодные люди. Несомненно, сводились какие-то личные счеты и производились совершенно бессмысленные расстрелы. Упорно говорили о взяточничестве и освобождении большевиков из-под ареста за деньги. Всему этому, конечно, не хотелось верить, но было что-то такое, что страшно нервировало и заставляло еще с большим нетерпением ожидать губернатора. Говорили, что губернатора заменяет полковник Пусторослев. Я был у него и докладывал о положении дела, но вышел от него совершенно неудовлетворенным.

Это было не то. Это была не та власть, к которой мы привыкли и которую понимали. Все делалось не так, как этого ждали. Стали проясняться и первые дни прихода добровольцев, и мы начали испытывать тревогу. То, что мы оправдывали первые дни, теперь нас удручало и пугало. Кавказская конница грабила население - это было понятно. Чеченцы и добровольцы производили обыски и грабили евреев. И в этом как-то хотелось видеть что-то необходимое и неизбежное во время войны.

В первый же день был повешен на фонарном столбе на городской площади коммунист Вдовенко, бывший арестант, собственноручно расстрелявший, по его же показанию, более 300 человек. И это как-то казалось понятным, но дальше... Мы ждали губернатора и отлично понимали, что все это нужно прекратить как можно скорее, но губернатора не было. То настроение, та моральная дисциплина, которая заставила в пер -вые дни всем подтянуться и присматриваться к возрождению порядка, тишины и спокойствия, заменилась тревогою, а те, кто боялся и скрывался, осмелели и начали выступать. Цены начали возрастать. Спекулянты, сократившие свои аппетиты, возобновили свою деятельность. Крестьяне, снимавшие шапку при встрече, перестали кланяться.

Всюду слышалось возмущение чеченцами, как называли вступившую в Чернигов конницу. Они беспощадно грабили население и реквизировали или просто отбирали у населения все, что им хотелось. Один из первых нам принес эти известия студент Вова Нерода, у которого днем на улице чеченец отнял золотые часы. Первое время называли только чеченцев, но постепенно и как-то с недоумением стали расширять это по -нятие и с какою-то осторожностью, почти шепотом, говорили, что грабят и добровольцы.

Это слово старались обходить и называли их «деникинцами». Еще с большим недоумением и с какою-то особой неловкостью все чаще и чаще стали передавать друг другу о том, что грабят и офицеры. На этой почве происходило много скандалов. Тот, кто решался громко сказать об этом, возбуждал против себя окружающих и чуть не обвинялся в провокации. Но это был факт. Говорили такие люди, которым нельзя было не верить. Все это в связи с непрекращающимися еврейскими погромами создавало какое-то настроение, при котором терялась вера в светлое будущее. Было несомненно, что офицеры грабили евреев и без стеснения орудовали в офицерской форме.

Мы были склонны к самообману. Мы утешали себя тем, что это были солдаты, переодетые в офицерскую форму, но это был лишь самообман. Создалась какая-то неловкость. Во взаимных отношениях исстрадавшегося обывателя и добровольцев было не то, что ожидалось.

Казалось бы, что после всего пережитого мы должны были броситься друг другу в объятия, но этого не случилось. Правда, многие офицеры упрекали общество в том, что их встретили не так, как следовало бы, но и публика ожидала другого. Что-то, одним словом, было не то, но все это объяснялось отсутствием организованности и гражданской власти. С нетерпением ждали губернатора. Все-таки по сравнению с тем, что мы пережили при большевиках, было хорошо, если бы только не голод, вызываемый отсутствием денежных знаков. Продуктов было много, но не за что было их купить.

Странное впечатление производила новая власть в лице государственной стражи и управления начальника уезда. Чувствовалось, что это что-то чужое, самостоятельное - не наше. Не было того радушия, которое объединяло бы нас - изголодавшихся, исстрадавшихся - и вновь пришедших устанавливать покой и правопорядок. Не было также видно и проявлений забот и тех мер, которые указывали бы, что есть желание начать вместе новую жизнь. Администрация держала себя как победители над враждебным народом. Каждый раз я выходил от новых должностных лиц с полным разочарованием. Я хотел посоветоваться, узнать общее направление в деле, но соответствующих указаний я не получал. Меня принимали сухо и официально. Я уже раскаивался, что вступил в исправление своей должности.

Тюрьма была пустая. В ней содержалось всего 5 человек. Уголовный элемент и масса солдат-большевиков свободно ходили по городу и что было в особенности страшно, - это то, что многие их них оставались на своих прежних постах милиционеров, переименованных лишь в служащих государственной стражи. На улицах видали свободно расхаживающих секретаря трибунала, служащих исполкома и других большевистских учреждений. Становилось страшно за будущее. Все это в связи с близостью фронта создавало неуверенность, и обыватель стал призадумываться, что делать, если вновь придут большевики. Уже среди простого народа и главным образом евреев стали раздаваться угрожающие возгласы: «Вот подождите, скоро придут большевики».

Озлобление против добровольцев стало расти с каждым днем. Евреи придумали замечательный прием самообороны. Если где-нибудь начинался не только грабеж, но приходили с обыском, евреи начинали кричать. Крик этот передавался из дома в дом и в конце концов охватывал не только данный квартал, но и весь город. Кричали десятки тысяч людей. Евреи достигли этим приемом больших результатов. Грабежи прекратились. Но тот, кто слышал этот гвалт, тот никогда его не забудет. Это происходило ночью и действовало потрясающе. Так не могло долго продолжаться. Это было ясно.

Мы с дочерью решили, в случае наступления большевиков на Чернигов выехать в Киев. Было жутко и обидно. Временами издали слышалась канонада. По слухам, большевики сосредотачивали недалеко большие силы. Тем не менее мы все-таки надеялись и жили спокойно. 6 октября неожиданно возле Чернигова начался бой. Большевики где-то прорвали фронт, и, видимо, положение становилось серьезным. Мы готовы были бежать и вышли на всякий случай в город. По дороге мы встретили бывшего моего служащего Ячного, который, заплакав, объяснил нам, что большевики уже заняли окрестности города. Мы с дочерью сейчас же собрались и выехали в Киев.

Я оставил там у родных теток свою дочь и возвратился в Чернигов. По дороге в Киев мы получили подтверждение слухов, что 2 октября Киев был взять большевиками, но 4 октября город был отбит добровольцами. Движение поездов было прекращено в это время, и мы поехали в Киев первым поездом. Мне пришлось первый раз после большевизма

ехать поездом. Картина полной разрухи была потрясающая. Классных вагонов не было вовсе. Вся публика размещалась на полу в товарных вагонах. Вагоны были переполнены «мешочниками» и спекулянтами. В вагоне мы только и слышали разговоры о том, сколько нужно дать взятки кондукторам, чтобы провезти груз. Платили открыто от пуда громадные деньги, но еще больше наживали спекулянты. Они, например, покупали в Полтавской губернии по 300 рублей пуд муки, а в Чернигове продавали ее по 900 рублей.

В вагонах была колоссальная грязь. Еще хуже было на вокзалах. Станция Круты была разрушена. Станция Киев была неузнаваема. Простой народ был грязен и распущен. Все-таки в Киеве и по дороге в Киев продукты были дешевле, и мы с Олей объедались булкой и салом. В Киеве мы узнали подробности взятия Киева большевиками. Из города бежало более 60 тысяч жителей, и впереди всех начальствующие лица, штабы и военные власти. Бежали в ближайшие села и станции Бровары, Дарницу и Борисполь. Некоторые по инерции проследовали еще дальше. Потом все вернулись обратно, но после этой паники кто только мог покидал Киев и стремился попасть в далекий тыл.

Киев был под впечатлением Киевской Чрезвычайки, которая после ухода большевиков предстала перед публикой во всей своей наготе. Неубранные трупы в подвалах ЧК, еще свежая кровь, оскальпированные и ошпаренные черепа привлекали в эти погреба целые толпы киевлян, стремившихся посмотреть, какова была деятельность большевиков. Еще ужаснее было зрелище в анатомическом театре, заваленном трупами, от которых шел смрад по Фундуклеевской улице.

Одновременно стали появляться заметки и статьи, раскрывавшие все кровавые тайны, которыми была окутана Чрезвычайка. Люди не могли опомниться от этого ужаса и были готовы бежать, как только вновь начиналась перестрелка. Чувствовалось, что вера в прочность существующего положения утрачена. Я спешил к месту своей службы. Я был покойнее, что оставил свою дочь в Киеве, где все-таки ей было безопаснее и не так голодно. С чувством глубокой скорби каждый понимал, что где-то и что-то творится неладное. Из Чернигова уезжали наиболее состоятельные люди. Кто возвратился, полагая, что начинается новая эра жизни, тот спешил уехать.

Добровольцы сражались геройски, в этом не было сомнения, но их была горсточка в сравнении с большевиками, и к тому же к добровольцам начали присасываться подонки населения и заведомые большевики, разлагающие армию. Мы знали много таких случаев. Достаточно упомянуть, что известный арестант Артем Хвостенко ходил по Чернигову в офицерских погонах и дошел до такой наглости, что явился в таком виде к директору исправительной колонии Петрову и объяснил ему, что он принят в добровольческую армию офицером.

Все понимали весь ужас этого положения, но некому было заявить об этом. В администрации были все новые люди, которые стояли далеко от населения. После Киевского инцидента где-то еще был такой же случай, после которого стали поступать сведения о неудаче добровольцев по всему фронту. У Орла они потерпели поражение и быстро откатывались обратно. Слухи шли быстрее всяких сведений и опережали газетные сообщения. Настроение общества становилось безнадежным.

Не унывала только молодежь, которая с энтузиазмом шла в ряды добровольцев. Гимназисты, студенты, кадеты уже сражались. Они пошли в своих легоньких пальто, в ботинках, без денег, с одним только благословением своих родных, не видевших другого исхода. Это были юные герои, почти дети, шедшие на неравный бой с озверевшими людьми. В Киеве все были начеку и собирались бежать. Бегство из Киева в Ростов начальствующих лиц, замаскированное поездками по делам службы, создавало панику.

В обществе слышались нарекания и открыто сетовали на то, что всюду первыми бегут начальствующие лица. Это был симптом, который раскрывал обществу истинное положение. В организации гражданской власти была допущена какая-то оплошность. У власти оказались наиболее слабые люди и те, кто уже раз показал свое бессилие и бездарность. Всюду проходили люди ничтожные. Это была ошибка правительства. Бывших чиновников избегали назначать на ответственные посты. Деловой элемент, люди знаний и опыта остались в стороне.

Эта новая власть вместо того, чтобы привлечь к организационной работе трудовой элемент, занялась реабилитацией тех, кто оставался при большевиках на местах. Реабилитация шла даже среди военных, в которых так нуждалось правительство. Вера в начальствующих лиц совершенно исчезла. Все ждали губернатора и с усмешкой говорили, что он боится ехать в Чернигов, выжидая со своим штатом в городе Нежине, где было безопаснее.

Опять шли слухи, что вместо Лопухина черниговским губернатором назначается Дьяченко. Слух этот подтверждался, но через несколько дней стало известно, что Дьяченко скоропостижно скончался. Скоро заместителем покойного стали называть А. М. Тулова, служившего когда-то в Чернигове товарищем прокурора. Таким образом, А. М. Тулов был четвертым губернатором за столь короткий промежуток времени, но в действительности в Чернигове губернатора не было вовсе. Никто из них не дал знать о себе. Никто даже не оповестил нас - должностных лиц, что он вступил в исправление должности и где находится.

Фактически мы оставались без гражданской власти. Мы, должностные лица, и все гражданские учреждения были предоставлены сами себе, не будучи даже осведомлены об общем направлении политики и программы нового для нас правительства Деникина. Я лично дал телеграмму в Ростов начальнику Главного тюремного управления о том, что я вступил в исправление прежней своей должности, и просил указаний, но никаких указаний не только я, но и другие учреждения не получили. Говорили, что в Чернигов приезжал из Нежина вице-губернатор С. Н. Обухов, чтобы осмотреть губернаторский дом и найти себе повара, но так как в тот день возле Чернигова гремели пушки, то он в тот же день выехал обратно. Мы узнали о приезде вице-губернатора в Чернигов только через два дня и удивлялись, что он уехал, не повидавшись с нами. Впоследствии оказалось, что он был осведомлен лучше нас.

Мы все-таки надеялись и привыкли к стрельбе, а там, в Нежине, администрация уже готовилась бежать. Из Нежина было лучше бежать, чем из Чернигова. По всему фронту большевики сильно нажимали, г. Орел был оставлен. Теперь отступали от Курска. Фронт дрогнул, а тыл впал в панику. В городе упорно говорили, что возле Чернигова сосредотачиваются крупные силы противника. На базарах узнавали бывших в Чернигове красноармейцев, которые свободно скупали продукты для своего фронта. Они говорили, что скоро начнется общее наступление. Временами вдали слышалась канонада. 22 октября орудийные выстрелы были слышны гораздо ближе. Было грустно.

В этот раз нужно было уходить. Моя дочь была в Киеве. Это облегчало мне путь отступления. Вечером среди дорогих мне друзей - старушки Елизаветы Ивановны Лукиной и ее дочери Мани - мы много беседовали и решили, что мне нужно уходить от большевиков, но мы смотрели на это как на временное отсутствие. Никто не допускал мысли, чтобы добровольцы потерпели крах. 23 октября с утра неожиданно бой разразился почти на окраинах города. С одной стороны пулеметная стрельба, с другой орудийная пальба встревожили весь город. От канонады дребезжали в окнах стекла.

Публика с чемоданами потянулась к вокзалу. Я был на службе в музыкальном училище, когда ко мне прибежала Маня и сказала: «Что Вы делаете, все бегут, идите скорее!» За минуту перед тем из училища ушел Вильконский, который сказал, что он не может выдержать этой обстановки и сегодня уезжает поездом в Нежин, прося меня заменить его. Я был ошеломлен Маней. Неужели, думалось мне, нужно уходить, и надолго ли? Мы решили, что через несколько дней Чернигов будет взят обратно, если добровольцы не удержат его в этот раз.

Мы с Маней зашли на минутку домой. Я взял на всякий случай немного денег и положил в карман одну смену белья. Мы решили идти в город разузнать о положении фронта. Я даже не простился со своими. В городе была паника. Масса народа шла на вокзал. В тюремной инспекции никого не было. Мы зашли к Ясновским, которые тоже собирались на вокзал. В тюрьму мне не хотелось заходить. Маня взялась вызвать начальника тюрьмы Скуратта. Последний, придя к Ясновским, сказал мне, что он с Петровым был у начальника гарнизона, который объявил, что положение, нужно признать, очень серьезное. Особого распоряжения об эвакуации не будет. «Смотрите сами и ориентируйтесь сами», - сказал он.

Губернская и городская стража вышла из города еще в 10 часов утра, а начальник уезда Пусторослев со своим штатом вышел в 11 часов. Казначейство и Государственный банк уже на вокзале. Он - начальник тюрьмы -приготовил уже лошадей и ждет меня, чтобы покинуть город. Все были уверены, что через несколько дней мы возвратимся обратно. Мне ужасно не хотелось уходить, но Маня настаивала и взяла с начальника тюрьмы слово, что он не пустит меня в город. Мы простились с Маней, и я ни на минуту не допускал мысли, что мы расстаемся, может быть, навсегда. Все мои вещи и обстановка остались у Лукиных.

Я вышел из Чернигова, имея при себе только одну смену белья. Уже вечерело, когда мы покинули город и отходили вместе с обозами и отходящими войсками. Рассчитывать попасть на поезд было немыслимо, и мы решили идти на Козелец пешком, тем более что мы имели своих лошадей, на которых были нагружены вещи. К нам присоединились чины Казенной палаты. Всего в нашей группе было 17 человек, в числе которых тюремных служащих кроме меня было трое. Начальник тюрьмы Скуратт с женой, директор исправительной колонии с женой и ребенком и делопроизводитель В. М. Коржинский.

Все шоссе на много верст было покрыто людьми. Шли в двух направлениях, на Яновку и на Козелец. Впереди и сзади нас шла масса народа, в большинстве, конечно, интеллигенция, но были и люди совсем простые. В особенности было жалко детей. Мороз достигал 8 градусов при ветре. В Яновке мы переночевали в хате на полу в числе 18 человек. Всю ночь слышались орудийные выстрелы. В час ночи большевики ворвались в город, и добровольцы вынуждены были отступить к вокзалу.

Мы прошли 21 версту и к вечеру добрались до с. Топчивки, где решили ждать известий из Чернигова. Нас принял к себе богатый крестьянин Гурай, у которого мы пробыли весь следующий день. Сюда зашла молодая вдова Панченко, муж которой был расстрелян в Чернигове. Я познакомился с нею. Она шла из Чернигова и сама не знала, куда идти. Она была из этих мест и зашла к старику Гураю как знакомая. Это была молодая, совсем юная женщина, симпатичная. Она не знала, на что решиться, и, кажется, решила оставаться здесь, в деревне, где ее знали.

Наутро 26 октября проходивший по шоссе броневик «Россия» посоветовал нам идти скорее дальше, так как на шоссе появились большевистские разъезды. Войска отошли на Нежин, и шоссе никем не охраняется.

В тот же день к вечеру мы были в Козельце, сделав в этот день 25 верст под дождем и снегом. В Козельце уже знали, что Чернигов сдан большевикам. При вступлении в Козелец около 9 часов вечера мы встретили офицеров-добровольцев, которые расспрашивали нас, и, видимо, были удручены нашими сведениями. Они обнадеживали нас и уверяли, что Чернигов на днях будет опять взят добровольцами. Здесь впервые мы встретили офицеров, в лице которых действительно мы увидали своих, близких нам людей. Мы понимали друг друга и взаимно страдали за Родину.

Мы остановились в помещении ветеринарной амбулатории у знакомого ветеринарного фельдшера. Мы спали здесь на полу не раздеваясь, но зато после холода здесь было тепло. По дороге в Козелец мы прошли много сел и должны признаться: ели, как не ели уже давно. Нас поразило, в каком довольствии жила деревня. Нас кормили как на убой и принимали радушно. Население было против большевиков, но вместе с тем не желало выступать активно. Деревня хотела покоя и чтобы никто ее не трогал.

Утром я решил побывать у начальника уезда. Моя встреча с этим представителем новой власти была оригинальна. Его фамилия была Богуславский, но кто он был, я не знал. Когда я назвал себя, Богуславский резко оборвал меня, заявив, что тюремных инспекторов теперь нет. После возникших по этому поводу пререканий я дал ему прочитать статью нового положения губернского управления. Г Богуславский извинился и переменил тон. Я высказал ему мое удивление и спросил, неужели он не интересуется тем, что творится в пределах его уезда. Масса беженцев движется из Чернигова по шоссе, и мы не встретили ни одного стражника и вообще не видели признаков какой бы то ни было власти. Мы слыхали, сказал я ему, что на шоссе появились большевистские разъезды, а начальник уезда этого не знает и не держит связи с расположенными на шоссе селами.

Из дальнейших разговоров выяснилось, что Богуславский совершенно неопытный человек и даже не понимает своих обязанностей. Он так мало учитывал данный момент, что просил моих указаний в отношении козелецкой тюрьмы и говорил об открытии кредитов. Козелецкая тюрьма испытала очень многое за это время. Месяц тому назад возле тюрьмы был фронт, и тюрьма представляла собою мишень, которую обстреливали большевики, предполагая, что там засели добровольцы. Ограда тюрьмы имеет пять больших пробоин. В самом здании тюрьмы разорваны стены четырех камер. В нескольких местах пробита и разорвана крыша. Всех пробоин насчитывается двадцать. Стены тюрьмы и ограда сплошь обсыпана пулями. В верхнем этаже нет вовсе стекол. Вокруг тюрьмы всюду видны следы боя.

Против тюрьмы дом директора тюремного комитета Нещерета, расстрелянного большевиками, сожжен. Телеграфные и телефонные столбы и деревья вдоль шоссе расщеплены снарядами. Мост возле тюрьмы через речку Остер сожжен, и вместо него теперь сделаны кладки. В тюрьме тогда никого не было. Большевики перед наступлением добровольцев часть арестантов расстреляли, а остальных выпустили. Оставшиеся несколько тюремных надзирателей и делопроизводитель Ремболович с семьею жили почти целый месяц в подвальном этаже, выходя только ночью за провизией и водой. Начальник тюрьмы Маяровский своевременно бежал в Киев. При посещении мною 27 октября тюрьмы в ней содержалось 20 человек большевиков, в большинстве евреи. Тюрьма была невероятно грязная и полуразрушенная. Из прежних надзирателей не было ни одного. В общем, тюрьма интересовала меня мало. Нужно было думать о том, что делать дальше.

В Козельце мы узнали, что губернская администрация в главе с губернатором находится в г. Нежине. Здесь только я получил точные сведения, что губернатором состоит А. М. Тулов. В Козельце была паника. Никто ничего определенного не знал. Наш знакомый по Чернигову воинский начальник Г. А. Соколовский был занят мобилизацией, но смотрел на положение пессимистически. Мобилизация проходила хорошо, но он был уверен, что в случае наступления большевиков мобилизованные разбегутся. Так оно и вышло.

Я решил ехать в Киев. Г. А. Соколовский предложил мне ехать на казенной подводе вместе с его сыном (Мишей) студентом, которого он посылал в Киев. Рассчитывая получить в Киеве более точные сведения и побывать у начальствующих лиц, я уговорил своих компаньонов обождать в Козельце моей телеграммы из Киева. Было холодно. Дорога по шоссе до самого Киева производила удручающее впечатление. Телеграфные столбы были попорчены. Проволока повсюду была порвана и путалась по дороге. Местами телеграфные столбы десятками лежали опрокинутыми. Возле шоссе на каждом шагу валялись разбитые повозки, двуколки, орудийные ящики, походные кухни, автомобили, грузовики и прочее военное имущество. Особенно обращали на себя внимание павшие лошади. Мы насчитали по дороге до Киева более 50 дохлых лошадей. Картина была ужасающая. Там, где мы останавливались, по селам говорили, что по дороге идут грабежи и разбои. Под Киевом уже слышалась канонада.

В Киеве я остановился у своего брата доктора Николая Васильевича, который сказал мне, что в Киеве положение считается катастрофическим. Тетки моей дочери, у которых жила Оля, вращались в военной среде и были поэтому в курсе дел. Сдача Киева была предрешена, если армия Шиллинга, идущая из Одессы, не подойдет своевременно к Киеву. Настроение было скверное. Военному командованию не верили. В городе была слышна стрельба со стороны Ирпеня. Газеты сообщали об общем отступлении добровольцев. Курск и Белгород были оставлены.

Крах чувствовался во всем. В правительственных учреждениях был настоящий развал. Начальствующие лица выезжали в Ростов. Всюду была растерянность. Жизнь обывателя была ужасна. Квартиры не отапливались. В комнатах было 2-3 градуса тепла. Спали в шубах, не раздеваясь. Цены на продукты повышались. Добровольческих денег на базаре не брали. Обед стоил 40-50 рублей, булка - 20 рублей, черный хлеб -15 рублей, чашка кофе - 15 рублей. Я зашел в Киеве к тюремному инспектору Сухорукову. И здесь была паника.

Мои спутники не выдержали в Козельце паники и выехали вслед за мною в Бровары. Т. Л. Петров приехал ко мне в Киев и сообщил, что губернское управление из Нежина выехало в Бровары. И действительно, 5 ноября Нежин эвакуировался. Губернатор с членами управления и государственной стражей прибыл в Бровары. Узнав, что в Бровары прибыли чины тюремного ведомства из Чернигова, губернатор пожелал видеть меня. Об этом мне было дано знать в Киеве. Я счел своим долгом сейчас же явиться к губернатору.

6 ноября я вышел из Киева, рассчитывая попасть на трамвай, но за отсутствием дров трамвай в Бровары не шел. Это меня не остановило, и я пошел в Бровары пешком (221/2 версты). Моя встреча с А. М. Туловым носила дружественный характер. Мы служили вместе лет 10 тому назад. Губернатор еще надеялся. Он говорил мне, что надеется видеть во мне ближайшего сотрудника, и просил, не стесняясь, говорить свое мнение по всем вопросам, так как я великолепно знаю губернию и имею большой административный опыт. Мы обсуждали создавшееся положение. С беспощадной критикой, не скрывая ничего, я высказал губернатору свое мнение и между прочим осуждал губернаторов, которые своевременно не прибыли в Чернигов. Я сделал и ему этот упрек и видел, что ему это не понравилось. Мы все-таки надеялись.

Настроение испортил только что вернувшийся из Козельца вице губернатор Обухов. Последний обрисовал положение катастрофическим и советовал скорее эвакуироваться дальше. Город Козелец бежит. На город Остер вчера большевики сделали нападение. Государственная стража бежала. Бежал и начальник уезда, несмотря на то, что нападение было отбито. Губернатор решил ехать в Киев, получить указания от главноначальствующего генерала Драгомирова и его помощника барона Гревеница (бывшего черниговского губернатора). А. М. Тулов предложил мне ехать с ним. После беседы с Обуховым губернатор был настроен панически. Я оставался все время при особом мнении и злил этим вице-губернатора Обухова. Мне не нравилась эта спешка и излишняя горячность. Обухов настоял, что, не выжидая распоряжения из Киева, отправляется в Дарницу и садится в поезд на Полтаву.

Мы выехали в Киев. Губернатор просил меня зайти к нему на квартиру к 9 часам, чтобы узнать результаты доклада по начальству. Приехав на квартиру к своему брату Николаю Васильевичу, я застал его спешно укладывающимся. Ему, как военному врачу, было приказано быть готовым к отступлению и ночевать при своей части. Киев спешно эвакуировался. По улицам шныряли автолюбители, грузовики и нагруженные подводы. В городе была паника, и положение считалось безнадежным. К 9 часам вечера я был у губернатора. Оказалось, что помощник главноначальствующего барон Гревениц был настолько пьян, что Тулову не удалось добиться от него указаний. Губернатор переговорил с его адъютантом Друцким-Соколинским, который вполне одобрил проект Тулова о дальнейшей эвакуации. Приняв это одобрение Соколинского как исходящее от Гревеница, мы составили телеграмму вице-губернатору в Дарницу.

На следующий день мы были у барона Гревеница. Сам Гревениц покидал сегодня Киев, но это держалось в секрете. Из Киева шло повальное бегство. С утра в городе была слышна канонада. Люди ходили растерянными, обезумевшими от страха и метались, не зная, что предпринять. Для меня лично этот день был едва ли ни самым тяжелым днем моей жизни. Нам предстояло решить, ехать ли мне с дочерью или оставить ее на попечении теток, которые оставались в Киеве. Брать ее на скитание в товарных вагонах, в холоде и голоде при полной неизвестности, куда и как мы попадем, было слишком рискованно. А что, думалось мне, если я где-нибудь умру и моя девочка останется одна среди чужих людей без всяких средств к существованию. Мы решили, что Оля останется с ее тетками. Мы простились и выехал в Дарницу.

Для эвакуации черниговского губернского управления с государственной стражей в Дарнице было отведено пять вагонов, причем высшим чинам администрации был приготовлен вагон 4-го класса. Остальные были товарные вагоны-теплушки. Губернатор отстал от нас и должен был нагнать нас с поездом барона Гревеница. Барон пригласил его ехать вместе с ним. В 11 часов вечера в Дарницу прибыл поезд с киевской администрацией. А. М. Тулов перешел в наш поезд. Провожая губернатора, барон Гревениц вошел в наш вагон и просидел с нами с полчаса. Я знал хорошо барона, так как служил с ним в Чернигове в бытность его губернатором. Он страшно осунулся и был в удрученном состоянии. Мы должны были следовать дальше, а киевская администрация оставалась в Дарнице.

Тулов торопился. Говорили, что на узловой станции Гребенка большевики могут отрезать путь на Полтаву. Ежеминутно раскрывалась карта и изучалась местность. В поезде была паника. Чиновники и чины государственной стражи роптали и говорили, что паровозов на станции нет и мы будем стоять в Дарнице бесконечно долго. Восемь стражников побросали винтовки и исчезли. Возле станции в лесу беспрерывно раздавались выстрелы. Губернатор хлопотал о паровозе. К нашим вагонам прицепили еще массу вагонов для какого-то военного эшелона, так что образовался громадный поезд в количестве ста вагонов. Наши тюремные лошади с санями были помещены в вагон с лошадьми стражников. Целый вагон был нагружен совершенно ненужными вещами, принадлежавшими государственной страже. Тут были и поломанные сани, и старые повозки, и всякий хлам.

Благодаря хлопотам губернатора ночью наш поезд тронулся в путь. Дорога была тяжела. Паровоз еле двигался, так как дрова были сырые. Паровоз не держал пара. На станциях мы стояли часами и целыми ночами. Пассажирского движения вообще не было. Шли только отдельные эшелоны с так называемыми беженцами и военные. Публика беспокоилась и ожидала нападения на поезд. Сведений по дороге не получалось, и это действовало панически. Станцию Гребенку мы проехали благополучно. Здесь были получены сведения, что поезд барона Гревеница возвратился в Киев и положение под Киевом настолько улучшилось, что губернатор получил от барона телеграмму с предложением приостановиться с дальнейшей эвакуацией и высадиться по возможности в ближайших к полтавской дороге уездных городах. Губернатор решил высадиться в г. Лубнах и ждать здесь разверстки событий.

Мы прибыли в Лубны 13 ноября. Мы ехали от Дарницы четыре дня. Это то расстояние, которое раньше поезд проходил четыре часа. В течение этой эвакуации я впервые попал в среду новой для меня добровольческой организации власти. Для меня все было ново. Это не была та власть и то отношение, к которым мы привыкли. Здесь было много большевистского и много напоминающего времена Керенского (Временного правительства). Всюду чувствовалась разруха, но это было понятно. Поражало отсутствие даже не служебной, а скорее моральной дисциплины. Присутствие губернатора не сдерживало публику. Чины государственной стражи и даже простые стражники держали себя свободно и несколько нагло. Взаимное уважение и почтение к старшим отсутствовало вовсе. В особенности это сказалось в отношении к окружающим семьи вице-губернатора Обухова, который ехал со своей замужней дочерью г. Ивановой и ее мужем, начальником конной сотни - еще не существующей, но предназначавшейся для Чернигова.

Вместе с ними ехала подруга Обуховой г. Иванова. Любопытно, что все они числились на службе при губернском управлении и получали жалованье. Вся эта семья, чуждая черниговцам и не бывшая еще в Чернигове, прекрасно устроилась и служила за счет Черниговской губернии. Сам Обухов держал себя очень развязно и мало считался даже с губернатором. Семья Обухова везла с собою двух собачонок и заняла в вагоне после губернатора лучшие места. В вагоне было всего 8 скамеек. Молодежь эта расположилась на этих скамьях, предоставив пожилым и заслуженным людям места на полу. Было противно смотреть на эту молодежь новой формации. Молодой чиновник особых поручений Глуздовский -  юноша лет двадцати двух последовал их примеру и занял скамью в то время, когда возле него на полу спал с дочерью старик - управляющий акцизными сборами действительный статский советник Забелло. Семья вице-губернатора возилась с собачонками, которые гадили на полу, где валялись высшие чины губернского управления.

Губернатор запротестовал наконец и предложил убрать этих собак. На этой почве отношения его с вице-губернатором обострились. Семья Обухова все время ела, пила, имея самовар, посуду и всевозможные запасы. И в этом было что-то неприятное и гадкое, потому что большинство выехали в том, что было на них, и буквально голодали эти дни, не имея даже посуды, чтобы выпить чаю. Губернатор А. М. Тулов держал себя как-то отдельно и в сношения со своими служащими не вступал. Это было что-то совершенно новое и, естественно, возбуждало негодование.

Чины государственной стражи держали себя господами положения и, как люди при больших деньгах, ни в чем себе не отказывали. К нам, высшим служащим губернского управления, они относились небрежно или, лучше сказать, игнорировали нас. Начальник черниговской городской стражи капитан Федотов, не бывший, кстати сказать, еще в Чернигове, поставил себе в вагон кровать и спал среди расположившихся возле него на полу высших чинов управления. Капитан Федотов вез с собою повара (стражника), и тут же в вагоне в печурке ему готовились обед и ужин, которыми он потчевал одного губернатора. Повар отгонял всех, кто пытался вскипятить себе в чайнике воду. На полу было грязно. Мы уже чувствовали присутствие вшей и зуд тела. Вагон мы убирали сами. Присутствовавшие в вагоне стражники (8 человек) считали, что это не их дело. Когда я высказал губернатору свое негодование по этому поводу, то он ответил мне, что теперь не такое время, чтобы «они» нам прислуживали.

По мере приближения к Лубнам продукты становились дешевле. Хотя на станциях нигде буфетов не было, но у торговок возле вокзалов продавались булки, пирожки, жареное мясо и рыба по сходной цене. В Лубнах мы остановились при тюрьме в казенной квартире начальника тюрьмы С. Г. Кубаш. Здесь к нам - тюремным служащим - присоединились: начальник кролевецкой тюрьмы Н. А. Тарновский, бывший начальник черниговской губернской тюрьмы Б. М. Солонина, эвакуировавшийся из г. Остра, где он состоял чиновником особых поручений при начальнике Остерского уезда, и товарищ прокурора Нежинского окружного суда С. Я. Спановский.

В лубенской тюрьме содержались 200 арестантов, в большинстве бандиты и люди, причастные к большевизму. Начальник тюрьмы Кубаш служил раньше помощником начальника Полтавского исправительного отделения. Он был назначен в Лубны при добровольцах и застал тюрьму совершенно разгромленной. Здесь при большевиках было то же, что и в других местах. Расстрелы, издевательства над заключенными, принудительные работы для буржуев и т.п. Начальником тюрьмы при большевиках был старший надзиратель этой тюрьмы, избранный на эту должность тюремными надзирателями. Он занял квартиру начальника тюрьмы и, конечно, с неохотой уступил две комнаты Кубашу. Тюремные надзиратели были настроены на большевистский лад и ждали восстановления советского режима, при котором они чувствовали себя свободнее. Начальник тюрьмы жаловался мне, что служить теперь трудно и еще труднее ввести дисциплину и установить порядок.

В городе было спокойно, но чувствовалось нервное настроение. В соседних уездах оперировали банды, и никто не мог сказать, большевистские ли это отряды или же это бандиты. Тем не менее мы жили здесь эти дни и надеялись. После голодной жизни мы много ели и поражались дешевизной. Черный хлеб мы имели по 3 рубля 50 копеек фунт. Обед на 5-6 человек обходился нам в 15-20 рублей. На третий день нашего пребывания в Лубнах неожиданно с утра началась паника. Прибывающие из Ромен, Ромадана и Лохвицы беженцы сообщили о взятии этих городов бандами.

Большевики наступали на Полтаву и заняли г. Сумы. В паническом ужасе губернатор решил эвакуироваться дальше на г. Кременчуг. Вагоны были еще в нашем распоряжении. Было объявлено, чтобы к 7 часам вечера мы были на вокзале. Местные власти забили тревогу. На вечернем заседании у начальника гарнизона было решено эвакуироваться. Связи с Полтавой не было. Никто не знал об истинном положении. Началось повальное бегство. Все двигались на Кременчуг. Мы встретили здесь своих черниговцев - городского голову А. В. Верзилова, членов городской управы Г. Г Дзвонкевича, Харченко, Сахновского и других, которые только что прибыли из Ични. Большинство частной публики присоединилось к чинам государственной стражи и воинским чинам, вышедшим из Лубен на Кременчуг походным порядком. С ними направились в Кременчуг начальник тюрьмы Скуратт и Б. М. Солонина, так как вагона для лошадей у нас уже не было.

От Лубен до Кременчуга мы ехали трое суток, с 18 по 20 ноября. Мы ехали в том же вагоне и в тех же условиях, но только с тою разницей, что губернатор потребовал от вице-губернатора, чтобы в вагоне собак не было. Подруга дочери вице-губернатора с собаками была переведена в товарный вагон, где помещались чиновники губернского управления. Отношения губернатора с вице-губернатором обострились до такой степени, что они между собою не разговаривали. Неужели, думалось мне, все гибнет и мы катимся по наклонной плоскости - но в газетах мы читали из Ростова сведения, что дело поправимо и скоро положение будет восстановлено.

В Кременчуге была паника. С Харьковом, Полтавой и Киевом связь была прервана. Не было также сообщения с Ростовом. По слухам, Харьков был занят большевиками, а Полтава эвакуировалась. Волна беженцев катилась дальше на юг и сообщала самые безотрадные сведения. Несомненно, добровольцы терпели крах, и вся надежда была на южную армию генерала Шиллинга, направляющуюся из Одессы в Киев. Мы, тюремные служащие, и здесь остановились в квартире начальника кременчугской тюрьмы М. А. Борткевича. Последний был старый и опытный начальник тюрьмы. Он оставался на месте и при большевиках. Может быть, это обстоятельство, а может быть, и простая случайность оставили здесь тюрьму в исключительно хороших условиях. Тюремные надзиратели производили хорошее впечатление и сохранили прежнюю дисциплину. Ничего напоминающего большевизм здесь не было. Напротив, нужно было удивляться, как Г. Борткевич удержал в руках свое учреждение. Я лично отдохнул здесь. Г. Борткевич предоставил мне свою комнату и принял меня как старого тюремного служащего исключительно приветливо. Здесь впервые после почти месяца эвакуации мы привели себя в порядок.

С 23 октября по день приезда в Кременчуг (20 ноября) нам ни разу не пришлось даже как следует умыться. Начальник тюрьмы устроил нам баню и мойку белья, после чего мы почувствовали себя обновленными. Мне думалось, с какой брезгливостью раньше публика отнеслась бы к моему предложению помыться в тюремной бане. И это в той тюрьме, где была эпидемия сыпного тифа! Губернатор, вице-губернатор и все чины губернского управления были буквально счастливы, что имели возможность помыться, совершенно забывая, что тюрьма заражена тифом. Имея опыт борьбы с насекомыми, я пропустил паром всю свою одежду и чувствовал, как я избавился от вшей.

Прибывший к этому времени из Лубен эшелоном с государственной стражей начальник тюрьмы Скуратт докладывал мне, что по дороге они получили самые безотрадные сведения. По всем дорогам на юг двигаются отступающие воинские части, походные эшелоны государственной стражи с беженцами и эвакуируемыми учреждениями. Эшелоны эти бесчинствуют и грабят. В частности, наша черниговская и нежинская государственная стража вела себя отвратительно, пьянствуя и отбирая у крестьян насильно продукты, одежду и скот. В селах они гонялись за гусями, утками, поросятами и жарили их потом себе на обед. В особенности отличались в этом отношении приставы Богаевский и Радзевич. Последний с двумя стражниками покушался даже ограбить его - Скуратта, не узнав его в темноте какой-то хаты. Когда Скуратт вырвался от них и распахнул дверь, опознал при свете Радзевича, то последний растерялся и не знал, что сказать, но стоявшие возле него стражники сказали: «Это мы пошутили».

Крестьяне, по заявлению Скуратта, совершенно правильно возмущаются «добровольцами» и прячутся от таких эшелонов. Впечатление, по словам Скуратта, было очень тяжелое. Я знал Радзевича по Чернигову и удивлялся, как такого негодяя могли принять на службу в Добровольческую армию. Я доложил об этом губернатору, который приказал произвести дознание о Радзевиче, будто в нем одном заключается весь этот ужас. В Кременчуге государственная стража продолжала вести себя возмутительно. Правда, несколько человек было арестовано и предано суду, но это не остановило других. Приставы и даже нижние чины ездили по улицам пьяные, развалившись на извозчиках и тратя громадные деньги на глазах начальства и всего населения.

Начальник государственной стражи генерал Гусаковский был панически настроен и думал только о том, как бы ему скорее добраться до Ростова. Он видел все эти безобразия, но мер никаких не принимал. Он считал все погибшим и думал о своем спасении. Генерал Гусаковский настаивал на дальнейшей эвакуации и действовал в этом отношении на губернатора. Только первые дни мы жили в Кременчуге более или менее спокойно.

После взятия Полтавы бандитами паника достигла высшего напряжения. По слухам, банды окружили Кременчуг, а Екатеринослав взял Махно. Выехать из Кременчуга можно было только на Знаменку. Губернатор страшно волновался и обдумывал, как ему вырваться из Кременчуга. Совещаясь со своими приближенными, он решил отделаться от стеснявших его служащих губернского управления и потому объявил, что все служащие могут располагать собою, как им угодно, и ехать куда угодно, а он, губернатор, с некоторыми избранными им лицами будут действовать в зависимости от обстоятельств. Это создало панику среди служащих. На вопрос о том, куда им деваться и на какие средства жить, губернатор ответил, что будет высылать жалованье по почте. Конечно, для каждого было ясно, что почта не функционирует и тем более не будет действовать при большевиках. Я был рад этому.

Мне казалось, что армия Шиллинга своевременно подойдет к Киеву. А если, думалось мне, большевики займут Киев, значит, так предопределено мне судьбою. Мне не нравилась вся эта атмосфера новой организации власти и всеобщее моральное разложение, которого я не ожидал видеть в Добровольческой армии. Я предложил своим черниговцам ехать со мною в Киев, а там что Бог даст. Мы достали вагон, который нам обещали прицепить завтра к санитарному поезду, отправляющемуся в Киев. Когда я пришел проститься к губернатору, он точно встрепенулся и изменил свое решение. Он просил меня выхлопотать прицепку его вагона к тому же санитарному поезду, чтобы только как-нибудь выехать из Кременчуга.

Было решено опять всем ехать вместе, но куда, мы не знали. Одни тянули на Одессу, другие решали ехать в Киев. Единственный путь был на Знаменку, то есть на Киев и на Одессу. Большинство склонялось ехать в Одессу. Когда все было готово к нашему отъезду, оказалось, что поезд, вышедший вчера на Знаменку, вернулся обратно, так как под Знаменкой банды обстреляли поезд. Это была минута отчаяния. Слово «отрезаны» создало невероятную панику. Губернатор и генерал Гусаковский теряли самообладание.

К утру 29 ноября настроение стало спокойнее. Было приказано грузиться в вагоны, которые будут прицеплены к бронепоезду. На вокзале делалось нечто невообразимое. Вокзальная площадь представляла собою картину поголовного бегства. Вся площадь была заполнена подводами с вещами и людьми. Все стремились попасть в поезд, лишь бы выехать из Кременчуга. Частные лица платили по 5000 рублей за билет. К нашему вагону прицепили вагон с отделением Государственного банка.

30 ноября наш поезд, предшествуемый бронепоездом, вышел на Знаменку. Мы знали, что эвакуация Кременчуга произошла без указания свыше. Связь с правительственными органами была порвана. Телеграмм не принимали. Почта не функционировала. Полтавские власти уже давно эвакуировались, и запрашивать было некого. Военные власти тоже не имели связи с высшим командованием и так же, как и обыватель, не знали истинного положения дела.

Наш отъезд из Кременчуга в сторону Знаменки носил характер бегства, и потому никто не мог сказать определенно, куда мы едем. По-видимому, мы ехали в Одессу, но может быть, и в Киев. Все зависело от тех сведений, которые будут получены по дороге. Мы надеялись, что Киев не сдадут и армия Шиллинга начнет теснить большевиков. Командование нашим эшелоном принял на себя генерал Гусаковский, больше всех боявшийся нападения на поезд. Генерал стремился в Ростов и потому приходил в ужас, когда поднимался вопрос о возможности попасть в Киев. На станции Бобринская были получены сведения, что в Киеве неблагополучно, и потому было решено ехать в Одессу.

Определенных сведений ниоткуда не поступало. Была полная неизвестность. Мы только знали и видали, что отовсюду бегут целыми толпами. Наступали не только большевики, но всюду оперировали банды. Нападение этих банд на поезда было обычным явлением. По дороге в Лубны возле ст. Гребенки поезд, шедший вслед за нами, был обстрелян такой бандой. В поезде были убитые и раненые. Ехавший в том поезде то -варищ председателя Киевского окружного суда П. М. Скаржинский был убит пулей, сидя на своей скамейке. Этого теперь боялись больше всего, несмотря на то, что вместе с нами ехала эшелоном государственная стража черниговская и нежинская, имея при себе полное вооружение и пулеметы. Мы уже имели случай убедиться, как отнесется стража в случае действительной опасности.

На станции Глобино, не доезжая Кременчуга, я встретил своего знакомого Леву Кулаковского, который был комендантом этой станции. Он предупредил меня, что верстах в сорока от станции вчера было нападение на поезд, и боялся, чтобы то же самое не случилось с нашим поездом. Я сказал об этом губернатору и генералу Гусаковскому, предполагая, что они примут соответствующие меры.

Действительно, часа через три, когда уже стемнело, в нашем поезде начались тревожные свистки, которые мы приняли сначала за сигналы к действию тормозов. После нескольких таких свистков послышался выстрел, после которого началась довольно частая стрельба. Молодой Глуздовский с криком «тушите лампу» побежал к столу и потушил лампу. Кто-то крикнул «ложитесь», и слышно было, как весь вагон шарахнулся на пол. В вагоне водворилась абсолютная тишина, и только слышалось тяжелое дыхание. Я сидел на полу и держал в руках чашку горячего чаю, который с трудом достался мне в этот день. Прижавшись ко мне и обхватив меня крепко руками за талию, лежал начальник отдела В. П. Тризна.

Поезд замедлял ход и остановился. Капитан Федотов опомнился первый. «Господа офицеры, стыдно, беритесь за винтовки», - сказал он. Стрельба в это время прекратилась. В вагон вошел стражник, который докладывал губернатору, что нападения на поезд не было. В одном из вагонов загорелась ось, и, чтобы остановить поезд, стражники начали стрелять, чтобы дать знать машинисту. Зажгли лампу. Лежали на полу все: и генерал Гусаковский, и чины государственной стражи, и стражники, и муж дочери вице-губернатора - молодой офицер с «Георгием» на груди. Переполох был и в других вагонах. Все лежали на полу, и всем потом было стыдно. Все смеялись.

В тот же вечер в разговоре с губернатором я высказал свое мнение по поводу всей этой эвакуации и возмущался организацией стражи, но А. М. Тулов отклонил этот разговор, так как и сам лежал на своей скамье. Мне была противна эта атмосфера и как-то стыдно. Несомненно, положение было серьезное, но все-таки лицам, стоящим у власти, нужно было держать себя с большим достоинством. Минутами я жалел, что ушел из Чернигова.

Еще по дороге в Лубны нас нагнал поезд, в котором «эвакуировался» из Киева мой брат Сергей Васильевич с женой. Мы встретились случайно, и мне пришла тогда в голову мысль - не присоединиться ли мне к ним в качестве частного лица, но я был без денег, между тем как здесь я получал содержание по своей должности, как эвакуированный чиновник. Брат с женой ехал в Крым. В одном вагоне с ним ехали П. Л. Петров с семьей и В. М. Коржинский, направлявшиеся в Херсон - к родителям жены Петрова. Они отделились от нас еще в Броварах и действовали самостоятельно.

Мы прибыли в Одессу 6 декабря. В Одесском районе было сравнительно спокойно, но и здесь были грозные признаки. После 7 часов вечера на улицах грабили, и всю ночь кто-то стрелял. Мы знали по опыту, что ночная стрельба всегда предшествовала приходу большевиков. Мы - тюремные служащие - разместились в казенных квартирах одесской тюрьмы. Старший помощник начальника тюрьмы был служивший при мне лет десять назад в Черниговской губернии Я. С. Сребрянец. В Одессе была паника. Все состоятельные люди уже из Одессы бежали.

Впервые после длинного путешествия мы имели газеты. Харьков был сдан без боя еще 28 ноября. Киев пал 3 декабря. Полтава занята повстанцами. Большевики стремительно двигались на юг, и все перед ними бежит. Все объято паникой и напоминает катастрофу. Связи с правительством нет. Нет связи на местах. Железнодорожное сообщение приостановлено. Почта и телеграф имеют лишь местное значение. Определенного фронта нет. Войска разбегаются. Большевистские части расползаются во все стороны, заходя в глубокий тыл, а в тылу действуют банды. Каждый город, село и местечко предоставлены самим себе. Губернской власти фактически нет. Губернаторы и начальники уездов эвакуировались, или вернее бежали.

Власти не верили, зная, что первой будет бежать власть. Боязнь остаться брошенным заставляла людей быть начеку и не отставать от бегущих. За властью зорко следили, и в случае малейшего подозрения все бросались на вокзал. Все «сидели на чемоданах» и выжидали. Достаточно было небольшого повода, чтобы паника с быстротою молнии охватывала всю местность. Обыкновенно паника создавалась самими властями. Напуганные, но все же не решаясь бежать, они созывали собрания должностных лиц и общественных деятелей, на которых выносились постановления об эвакуации. Этого им только и было нужно. «Спасайся кто может!» - говорило это постановление, и эвакуация обращалась в сплошное паническое бегство. Целые города бежали таким образом без всякой реальной причины.

Но бывало и хуже. От какой-нибудь небольшой банды грабителей в 10-15 человек бежали сотни стражников. Так было в Лубнах, Кременчуге, Хороле и прочих городах Полтавской губернии. Мы точно знаем, что когда в Кобеляках, в восьми станциях от Хорола, были бандиты, хорольская государственная стража уже бежала. Отступали от таких банд и войсковые части. Из Кременчуга, например, где было сосредоточено много войск, они отступили перед натиском каких-нибудь 500 красноармейцев. Несколько позже то же самое случилось в Николаеве и Херсоне. Без всякой видимой причины в этих городах возникла паника. Николаевский градоначальник бросился на пароход. За ним побежал буквально весь город, и удержать эту бегущую массу не представлялось возможным.

Приехавшие в Одессу начальники кременчугской - Борткевич и хорольской - Пастернацкий тюрем докладывали мне, что потом было отдано распоряжение возвратиться в Николаев, но большинство уже бежало в Одессу. В Херсоне была такая же паника, во время которой какие-то вооруженные люди подошли к тюрьме и потребовали освобождения арестантов. Свыше 1000 человек было выпущено из тюрьмы, и никто не оказал этой группе лиц сопротивления. Тюремный инспектор Меранди бежал. В Елизаветграде местная власть решила эвакуироваться только потому, что эвакуация проводилась повсюду. Начальник тюрьмы Н. Н. Богданович, прибывший в Одессу, говорил мне, что он сдал тюрьму трем молодым евреям, которые входили в состав городской самообороны, которой передавался город.

Все эти местности эвакуировались по собственному почину, в большинстве случаев походным порядком и в панике. Никто не знал определенно, куда он идет и куда нужно спасаться. Со всех сторон на юг тянулись эшелоны бегущих из разных мест начальников уездов, стражников, чиновников и частных лиц. Все эти эшелоны проходили по местностям, где только вчера прошли такие же беженцы. Волна за волною проходили эти группы бегущих и вооруженных людей, нагоняя и обгоняя друг друга, чтобы добраться, по их мнению, до более безопасного места. Лишенные руководства, голодные и усталые, эти люди обращались постепенно в дезорганизованную толпу.

Власти не было. Сдерживающего начала не могло быть. Отсутствие дисциплины и распущенность делали свое дело. Проходя по селам и деревням, эти вооруженные эшелоны государственной стражи требовали есть и применяли насилие. Не разбираясь в окружающей обстановке, они требовали от населения и не допускали возражений. «Давай, и больше ничего», - говорили они, и в случае упорства пускали в действие шомпола, нагайки и приклады. Аппетиты у многих разгорались. Требования не ограничивались хлебом. У крестьян не только отбирались куры, гуси и утки, но и убивались свиньи, овцы и коровы.

Конечно, при таком положении выявился преступный элемент. Стражники отбирали у крестьян полушубки, сапоги и кошельки с деньгами. Так действовала конотопская государственная стража, с которою шли тюремные надзиратели во главе с начальником конотопской тюрьмы Ястремским и его помощником Житченко. Слухи о бесчинствах этого конотопского эшелона дошли даже до Одессы из Николаева, куда в конце концов прибыл этот эшелон.

Прибывший в Одессу начальник конотопской тюрьмы Ястремский вынужден был признаться, что эшелон этот производил впечатление банды. В эшелоне следовали из г. Конотопа конная сотня, пешая сотня, городская стража, хлеборобы, чины гражданского управления и частные лица. Государственная стража грабила не только ночью, но и днем. По словам Ястремского, в г. Миргороде днем на улице стражники ограбили своего же конотопского мирового судью, следовавшего тем же эшелоном. По имевшимся у меня сведениям, Ястремский с тюремными надзирателями, которых было восемь человек, участвовали в этих грабежах.

Про него говорили, что он под видом реквизиции отбирал у местного населения лошадей и тут же в конце деревни продавал их. Ястремский отрицал это, но сознался, что конотопский эшелон действительно мародерствовал и вел себя возмутительно. Ястремский не отрицал своей вины, но оправдывался тем, что люди были без всяких средств и были голодные. Начальник стражи Веселовский и его помощник Вигуров денег стражникам не давали и учили стражников, как доставать продукты. Особой жестокостью отличался Вигуров, собственноручно избивавший крестьян за отказ дать продукты.

Еще несколько позже мы случайно узнали, что при отступлении государственной стражи из Конотопа Веселовский и Вигуров расстреляли по своему почину свыше 200 человек, содержавшихся в конотопской тюрьме. Эти официальные данные сообщил мне служащий в Управлении государственной стражи В. И. Боярский-Кассианович, лично видавший рапорт Веселовского, поданный им по начальству в Одессе. Г. Веселовский сообщал об этом начальству, ставя себе как бы в особую заслугу этот поступок. Начальство не одобрило действий Вигурова и Веселовского и предало их суду, но оба своевременно скрылись.

Ястремский, узнав, что я занимаю в Одессе официальное служебное положение, прибыл из Николаева в Одессу и хотел пристроиться возле меня. Я отказался от него и посоветовал ему взять в руки винтовку и идти на фронт, чтобы снять с себя позор и загладить вину перед Родиной.

Почти такую же картину движения эшелона изобразил мне бывший у меня начальник елизаветинской тюрьмы Богданович. Это был сплошной ужас, говорил он. Остановить грабеж не было возможности. Что думают крестьяне, говорил он, и как они могут теперь хорошо относиться к добровольцам?.. Жутко было слушать эти рассказы: где было начальство и кто были эти новые люди, как приставы Богаевский, Радзевич и начальники уездов Веселовский, Вигуров и проч.? Как могли эти люди попасть на службу в Добровольческую армию и получить власть? Это был отброс чиновничества царского времени. Это были люди, которые всплыли на поверхность контрреволюции и губили начатое генералом Деникиным дело возрождения единой великой России.

С самого начала эвакуации я был поражен, когда встретил в составе служащих, и в особенности в личном составе государственной стражи, людей, которых я знал давно. Я докладывал губернатору, кто такие эти люди. Это был отброс чиновничества и совершенно негодный к службе элемент. Их уже несколько раз принимали на службу при царском режиме, но с ними приходилось тотчас расставаться. Радзевич был издавна известен в Чернигове как негодяй. Богаевский был чиновником губернского правления, и только. Теперь он разъезжал по городу, развалившись на извозчике, и тратил в ресторанах громадные деньги. Но кто такие Веселовский и Вигуров? Мы их не знали, но достаточно иметь небольшой административный опыт, чтобы с первого взгляда определить качества этих людей.

Еще обиднее было видеть, как люди, стоящие у власти, забывали свой долг перед Родиной, преследуя свои личные интересы. Вице-губернатор Обухов, из земских деятелей, пристроил на службу всю свою семью и бессовестно выплачивал всем содержание, не доехавши даже до Чернигова. Своего зятя, молодого офицера Иванова, лет двадцати двух, которому надлежало быть на фронте, он назначил командиром еще не существующей конной сотни в Чернигове. Дочь получала содержание как делопроизводитель губернского управления, а подруга дочери - как переписчица. Становилось стыдно и обидно за этих людей.

И это в то время, когда другая часть русских людей шла в ряды добровольцев, жертвуя решительно всем. Офицеры, кадеты, студенты, гимназисты, реалисты, молодые и при этом лучшие чиновники - эта юная молодежь, герои, вышедшие на неравный бой в своих полузимних костюмчиках и разорванных башмаках, - вот истые герои, которых предавали эти господа, отлично устроившись в тылу Добровольческой армии. Десятки тысяч вооруженных людей, крепких, здоровых, бежали в паническом ужасе, и это позорное бегство прикрывали десятки героев, выдерживавших неравный бой с полчищами большевиков и борющиеся с местными бандами.

Мы проезжали самое опасное место возле станции Знаменка, где орудовали банды. тридцать пять молодых офицеров-добровольцев, составляя отряд для борьбы с бандами и охраны пути, пропускали наш эшелон. Мне стало обидно до боли. Кого они пропускали? Кого они прикрывали? Добрая половина нашего эшелона - это были герои тыла, и их бегство прикрывала горсточка настоящих героев, не думающих еще об отступлении.

Слухи превращались в действительность. Киев пал. В Одессу стали прибывать первые эшелоны беженцев. Гроза приближалась к Одессе. Наши вагоны еще не были разгружены. Кроме нас - тюремных служащих и губернатора, никто не мог себе найти квартиру. Жили первые дни в вагонах. Для чего мы приехали в Одессу и что будет дальше, это волновало всех одинаково. Все хотели ехать дальше и действовали в этом направлении на губернатора. А. М. Тулов смотрел на положение без надежды и хлопотал об квартирах в Ростове. Вопрос как бы налаживался, так как была начата разгрузка Одессы.

Одесса эвакуировалась, и это было началом паники. В казенных квартирах тюрьмы было тепло, и мы имели кровати. Тюремная администрация была рада нашему приезду. Первые дни нас стеснялись и осторожно предупреждали, что при тюрьме опасно. В прошлом году при переворотах освободившиеся из тюрьмы арестанты прежде всего бросились по квартирам администрации и расправлялись с тюремными служащими, убив двух помощников, а начальника тюрьмы Перелешина загнали в сарай, который подожгли с четырех сторон. Перелешина спасли петлюровцы.

Теперь ожидали того же. Начальник тюрьмы Бирин и Я. С. Сребрянец, в квартире которого мне была отведена комната, искали своим семьям квартиры в городе, и нам советовали быть подальше от тюрьмы. Ежедневно в Одессу прибывали поезда с беженцами. В Одессу прибыли киевские власти с генералом Драгомировым и бароном Гревениц во главе. Фронта уже не было. Добровольцы отступали, а солдаты, как это бывает при катастрофах, просто разбегались, бросая оружие и военное имущество.

Прибывающие из Киева рассказывали, что из Киева идет поголовное бегство, причем идут и пешком, и едут на подводах, и отступают вместе с войсками. По дороге к беженцам присоединяются самочинно эвакуирующиеся власти из разных мест Киевской области, и все это бежит в Одессу. В поездах масса сыпнотифозных. Большевики быстро продвигаются на юг. Паника усиливалась. Говорили, что главноначальствующий Новороссийской областью барон Шиллинг покидает Одессу. И действительно, как потом говорил мне генерал Брянский, было решено Одессу сдать без боя и эвакуироваться в Новороссийск.

В тюрьме было серьезное положение. Свыше тысячи заключенных ждали событий. Кроме десятка уголовных, почти все заключенные были большевики. Рассчитывая на скорую перемену власти, они воспряли духом и заняли боевую позицию. Чины администрации были терроризированы. Еще в худшем положении были тюремные надзиратели. Они отлично понимали, что в случае перемены власти у власти будут те, кто сидит теперь в тюрьме. Как это было в Чернигове при вступлении в город большевиков, многие из тюремных надзирателей спаслись только благодаря заступничеству бывших заключенных, которые выдавали надзирателям удостоверение в том, что они мягко и гуманно обращались в тюрьме с заключенными.

Надзиратели старались обеспечить свое будущее и заискивающе относились к заключенным. Камеры не запирались. Заключенные свободно расхаживали по тюрьме и, собираясь группами, обсуждали политические новости. Попытки администрации развести арестантов по камерам и запереть их оказались тщетными. Тюремные надзиратели уже не подчинялись начальству, предпочитая быть в добрых отношениях с заключенными. Начальство в последнюю минуту сбежит, а им придется отвечать перед арестантами. Надзирателям, конечно, было известно, что начальство уже готовится к эвакуации. Тюремные надзиратели были в руках у заключенных и исполняли их волю. Они открыто передавали заключенным и также открыто доставляли письма на волю. На этот предмет в тюрьме была установлена даже такса. Газеты приносились в тюрьму свободно, и платили за это большие деньги. В дни свиданий, когда возле ворот тюрьмы собирались иногда более тысячи лиц, приносивших заключенным «передачу», тюремные надзиратели щедро получали «на чай». В более серьезных случаях, когда в корзинке с припасами имелось письмо или что-нибудь недозволенное, плата устанавливалась «по условию».

Вообще заключенные имели почти беспрепятственное общение с внешним миром и своими подпольными организациями. Они поэтому отлично знали общее положение и заявляли, что большевики будут в Одессе через 21 день. Этим сведениям тюремная администрация верила безусловно, и, когда я пробовал возражать, Сребрянец авторитетно заявлял мне, что заключенные, конечно, знают все лучше нас. Вообще разговоры тюремной администрации и надзора с заключенными носили интимный характер. Надзиратели начали здороваться с заключенными за руку, предлагали им папиросы, читали вместе с ними газеты и вместе обсуждали политическое положение. В порывах откровенности надзиратели просили заключенных защитить их в случае прихода большевиков. Большое распространение в тюрьме имела подпольная газета «Коммунист». С каждым днем заключенные становились смелее и увереннее.

В тюрьме начались митинги, на которых был учрежден трибунал, выносивший уже для будущего приговоры. Митинги происходили в присутствии надзора и стоящих на посту надзирателей. На одном из таких митингов присутствовал из любопытства помощник начальника Калинин. Действие в тюрьме трибунала имело громадное значение. Каждый хотел знать свою судьбу и подсылал к арестантам узнавать, как относится к нему трибунал и нет ли уже о нем приговора. Начальник тюрьмы Бирин, естественно, больше всех был заинтересован своей судьбою и через некоторых заключенных выяснял в тюрьме вопрос, может ли он оставаться при большевиках начальником тюрьмы.

Одним словом, все подготовлялось к перевороту. Говорили о готовящемся на тюрьму нападении с целью освобождения заключенных. Уголовные бегали к политическим и просили не забыть их. К Рождеству тюрьма рассчитывала быть на свободе. Ежедневно вечером и ночью возле тюрьмы шла стрельба. Кто стрелял, было неизвестно. Выйти на улицу никто не решался. В связи с общим положением и ожидаемым нападением на тюрьму начальник тюрьмы и его помощник Сребрянец подали в отставку и настойчиво добивались немедленного увольнения. Оба, Бирин и Сребрянец, очень волновались и, упаковывая свои вещи, метались как угорелые. Горячка усилилась, когда они узнали, что мы - черниговцы -эвакуируемся в Новороссийск.

Отставка Бирина и Сребрянца не была принята. Бирин решил поговорить с наиболее влиятельными заключенными с целью узнать, как к нему относятся большевики. Еще больше волновался Сребрянец. Помощники Калинин и Фурман окончательно решили бежать. И только помощники Жамейтис и Дзичковский, как бывшие тюремные надзиратели, служившие уже при большевиках, решили оставаться. Видя катастрофическое состояние тюрьмы, я посоветовал Бирину представить доклад непосредственно главноначальствующему и раскрыть истинное положение дела. Для меня было ясно, что тюрьма была брошена и никого не интересовала. Градоначальник барон Штемпель не принимал доклада по тюрьме и возложил эту обязанность на своего помощника Резникова, но последний ничего в делах не понимал и, как бывший судебный следователь, был по недоразумению назначен на административную должность.

Перед отъездом в Новороссийск я хотел помочь тюремной администрации и редактировал этот доклад. Доклад этот, видимо, произвел должное впечатление. На тюрьму было обращено должное внимание в Управлении главноначальствующего. Главноначальствующему было доложено, что при тюрьме живут эвакуированные из Чернигова тюремные служащие, которых можно было бы привлечь к установлению порядка в тюрьме. По приказанию барона Шиллинга помощник его генерал Брянский говорил по этому поводу с черниговским губернатором Туловым. Тулов рекомендовал нас как опытных и старослужащих тюремных деятелей, но совершенно правильно заметил, что мы исполнили уже свой долг по Черниговской губернии, и вряд ли было бы справедливым теперь, накануне прихода большевиков, возлагать на нас столь ответственное дело.

В результате переговоров губернатор поставил непременным условием, чтобы в случае занятия Одессы большевиками мы были эвакуированы в первую очередь. При этом Тулов доложил генералу, что в порядке разгрузки Одессы мы уже готовы к отъезду в Новороссийск, и потому он сомневается, чтобы мы согласились остаться на службе в Одессе. Генерал

Брянский сказал губернатору, что едва ли Одесса будет эвакуироваться и вряд ли мы будем эвакуированы в Новороссийск.

И действительно, скоро после этого эвакуация Одессы была отменена. Во всяком случае, генерал просил губернатора передать мне, что он желает меня видеть. 22 декабря я явился к генералу Брянскому. Генерал принял меня чрезвычайно любезно и, изложив обстоятельства дела, предложил мне принять на себя руководство делом и привлечь к службе моих черниговских служащих. С полной откровенностью и не стесняясь критики, я докладывал помощнику главноначальствующего все, что я знал о разложении устоев государственной жизни, и даже не умолчал о безобразиях, чинимых государственной стражей.

Я высказал сомнение в возможности что-либо сделать среди этой общей разрухи и привести в порядок тюрьму накануне наступления большевиков на Одессу. Одесса бежит. Учреждения эвакуируются. Я лично должен выехать с губернатором на днях из Одессы, но, конечно, мог бы остаться, если этого требуют интересы Родины. Что касается моих служащих, то вряд ли я могу заставить их принять на себя дело в такую тяжелую минуту. Они свято исполнили свой долг и ушли из Чернигова за несколько часов до вступления в город большевиков. Почему же теперь, когда служившие много лет в Одессе тюремные служащие бросают в последнюю минуту свои посты, мы должны заменить бегущих, рискуя попасть в руки большевиков?

Генерал Брянский с особым вниманием слушал мой доклад. Генерал успокаивал меня, говоря, что на фронте наступил перелом. Одессу решено не сдавать, и, напротив, теперь есть надежда, что отсюда начнется общее наступление. Теперь как никогда всем русским людям нужно сплотиться и не отказывать в помощи, когда в ней нуждается правительство. Я возразил генералу, что «один в поле не воин». Тюрьма, как барометр, отражает общественную жизнь, и нельзя поэтому поставить в исключительное положение в ней порядка, когда его нет нигде. «Начнем с нее», - сказал мне генерал Брянский. Но, во всяком случае, продолжал генерал, тюрьму нужно сдержать до последнего момента, чтобы она своими выступлениями не ускорила краха, если бы таковой наступил.

Тюрьма всюду и всегда служила началом переворотов, и потому главноначальствующий придавал тюрьме особое значение. В тюрьме сидят готовые комиссары и большевистские деятели. Они не должны быть на свободе раньше ухода из города власти. Генерал Брянский дал мне честное слово, что мы - тюремные деятели - будем в случае надобности эвакуированы в первую очередь, и в этом отношении мы должны быть вполне спокойны. Отказаться было невозможно. Вопрос был поставлен так, что мы, как русские люди, призывались в критический момент помочь правительству и должны были исполнить свой долг, как русские люди.

Генерал Брянский производил на меня хорошее впечатление. Он отлично учитывал общее положение и всей душой страдал за Родину. Мне нравилось, что генерал давал возможность говорить правду. Я был в этом отношении беспощаден и рассказывал ему даже о нашей эвакуации и как стража с генералом Гусаковским легла, бросив оружие, при первой опасности. Я спрашивал Брянского о помощи союзников, и генерал ни словом меня не обнадежил. Мы много беседовали на общие темы, и меня поражало, что человек, стоящий у власти, знал все и ничего не мог сделать.

Прибывавшие из Киева беженцы, среди которых было много черниговцев, узнавши, что я занимаю официальное служебное положение и живу при тюрьме, приходили прямо с вокзала ко мне и просили приюта (А. И. Самойлович, С. Е. Шрамченко, Червинский, Андреев, Подвысоцкий и другие). Вскоре из Киева приехал мой брат Николай Васильевич и тетка моей дочери М. К. Воздвиженская. По общему мнению, из Одессы нужно было бежать, тем более что в городе развивалась эпидемия сыпного тифа, принявшая небывалые размеры. К кладбищу непрерывно тянулись похоронные процессии. Все больницы были переполнены. Больные лежали по двое на койке и размещались в коридорах, на лестницах и в холодных передних.

В Одессу прибывали поезда с сотнями трупов. По дороге больные в бреду выбрасывались из вагонов. В порту лежали тысячи трупов, умерших от тифа. На кладбищах, по сведениям тюремного врача Зервуди, ежедневно хоронили более 100 покойников, что составит до 600 умерших в день на миллион жителей г. Одессы. Гробы брались напрокат. Хоронили в мешках и в общих могилах. Эпидемия ежедневно усиливалась. Зараза имела своим очагом вокзалы и вагоны, сплошь усеянные зараженными вшами. Прибывающие с поездами были покрыты вшами. Умершие валялись в вагонах неубранными.

Между Казатиным и Одессой образовалось мертвое пространство, никем не занятое и сплошь зараженное сыпным тифом. Борьба с тифом была немыслима. Водопровод в Одессе едва действовал, давая слабый напор воды два-три раза в неделю. Бани действовали изредка и были дороги (140 рублей билет). В квартирах ванны не действовали. Люди не могли ни умыться, ни вычиститься. Стирка белья доходила до 30 рублей за штуку.

Подонки населения и хулиганы не считались с эпидемией. Они грабили не только живых, но и покойников, снимая с них по ночам на вокзалах и в порту одежду, обувь и отбирая все, что было при них. Цинизм этих людей доходил до того, что на кладбищах они взламывали склепы, разрывали могилы и обирали покойников догола, а гробы брали на топливо. Люди ни с чем не считались. Голод и холод доводил людей до исступления, и люди сами не знали, что творят. Мы видели чиновников и людей, прилично одетых, которые собирали по улицам щепки, и исподтишка выламывали доски из заборов, и крали доски.

Среди этого общего ужаса, паники и разложения тем не менее действовали и функционировали правительственные учреждения, возглавляемые представителем Добровольческого правительства бароном Шиллингом. Сношений с центральным правительством не было. Ростов эвакуировался. Приходящие изредка из Новороссийска пароходы привозили неутешительные сведения. Большевики напирали на Ростов. Впечатление было таково, что из Новороссийска бегут.

24 декабря 1919 года приказом главноначальствующего Новороссийской области начальник одесской тюрьмы Бирин и его помощник Сребрянец были смещены на низшие должности. Остальные помощники уволены. Начальник черниговской тюрьмы Скуратт был назначен начальником одесской тюрьмы, а находившиеся при мне начальник кролевецкой тюрьмы Тарановский и бывший начальник рыбинской тюрьмы Солонина вступили в должность помощников начальника.

Положение в тюрьме было крайне серьезное. Повсюду, во всех областях тюремной жизни, были агенты от арестантов. В первый же день нами было установлено, что в конторе тюрьмы главную роль играл некий Пантелеймонов, арестант, допущенный администрацией к занятиям в канцелярии. Пользуясь громадным влиянием среди заключенных, он вел в канцелярии дела по арестантской переписке. Пантелеймонов был коммунист, осужденный к 20 годам каторги. Будучи при большевиках комиссаром какой-то армии, он при добровольцах учредил контрразведку, но был уличен в провокации. Пантелеймонов вовлек в эту авантюру видного генерала, ради спасения которого дело Пантелеймонова пришлось затушить, и каторга была заменена ему годом тюремного заключения.

По мнению начальника контрразведки Кирпичникова, Пантелеймонов был очень опасен для тюрьмы и в случае перемены власти сыграет в тюрьме видную роль. Тюремная администрация это знала, но никто не решался отстранить Пантелеймонова от занятий в канцелярии. Напротив, перед ним все заискивали, так как это был человек, который будет у власти. В канцелярии тюрьмы служила еще некая Войткевич, муж которой содержался в тюрьме как большевик-коммунист. Она беспрепятственно виделась с мужем и тоже вела переписку по арестантским делам. Она, конечно, была в курсе всех дел и, свободно расхаживая по тюрьме, могла посвящать заключенных в общее политическое положение. Своей миловидной наружностью она часто привлекала внимание караульных начальников (офицеров Добровольческой армии), и ее постоянно заставали в комнате начальника караула.

Это было обнаружено случайно. Начальник тюрьмы Скуратт, обходя поздно вечером тюрьму, натолкнулся в коридоре на офицера, бывшего эти сутки начальником караула. Смущенный вид офицера обратил на себя внимание Скуратта. Увидев скользнувшую по стене тень за спиной офицера, начальник тюрьмы решил зайти в комнату начальника караула. Из двери в этот момент быстро шмыгнула женская фигура, закрывая рукавом лицо. Начальник узнал г. Войткевич.

Далее было установлено, что в привратницкой (в подворотне) живет коммунист. В привратницкой имеются две комнаты, одну из которых занял поступивший при большевиках слесарь-инструктор Петровский. Он был зачислен при тюрьме тюремным надзирателем и состоял до сих пор в этой должности. Слесарная мастерская не функционировала, и Петровский жил при тюрьме, ничего не делая. Он жил со своим братом, совершенно посторонним лицом, которого никто не знал. Администрация панически боялась этих двух лиц и всегда беспокоилась, что в руках этих людей находится вход в тюрьму.

В канторе тюрьмы служил вообще неблагонадежный элемент - все те, кто был набран при большевиках. Регистратор - Любовь Щицына, дочь местного тюремного надзирателя, была некоторое время невестой политического комиссара тюрьмы, бывшего каторжника Горбачева. Горбачев был простой рабочий-котельщик и отличался при большевиках своей жестокостью. С уходом большевиков из Одессы все эти лица оставались на службе, и администрация не решалась удалить их, боясь мести большевиков. Связь коммунистов, сидящих в тюрьме, с большевиками в городе была очевидна. Администрация отлично понимала, что каждый их шаг будет учтен большевиками и рано или поздно им придется держать ответ перед ними.

Бирин и Сребрянец сознавали, что зашли слишком далеко, но уже выхода из положения не было. Их попытка доложить градоначальнику о создавшемся положении разбивалась о полное равнодушие и недоступность барона Штемпеля и его помощника Резникова. Вполне спокойно чувствовали себя помощники начальника Фурман, Дзичковский и Жамейтис. Это были люди простые, бывшие тюремные надзиратели, из которых Жамейтис был назначен при большевиках. Они не имели в тюрьме значения, и на них заключенные не обращали внимания. Они, в сущности, ничего не делали и занимались только в канцелярии отпиской. Этим трем нечего было бояться большевиков. Они служили при них и, конечно, будут служить.

Один помощник Калинин оставался неразгаданной личностью, но для меня было ясно, что он терроризирован и потому боялся проявить себя. В тюрьме содержалось 1050 человек, из коих только 12% было уголовных. Остальные именовались политическими и были поголовно большевиками, за исключением десятка офицеров, грабителей и налетчиков. Они называли себя добровольцами, потому что служили в Добровольческой армии. Дела заключенных разбирались туго. Контрразведывательное отделение медлило и что-то комбинировало. В числе политических особо обращал на себя внимание некий Вениамин - секретарь Одесской Чрезвычайки, которым интересовался весь город. При большевиках Вениамин спас жизнь начальнику контрразведки Кирпичникову, который теперь в свою очередь даровал жизнь Вениамину. Это глубоко возмущало всех и возбуждало общество против Кирпичникова.

В тюрьме содержался Плантус, политический комиссар, игравший в свое время видную роль на всей Украине. Очень серьезные большевистские деятели содержались в женском отделении. Заславская, Петровская, княжна Ильинская - это были те женщины-садистки, которые собственноручно расстреливали в подвалах Чрезвычайки. Тюрьма, одним словом, была большевистская и чрезвычайно серьезная. В обществе и среди служащих ходили слухи, что начальник контрразведки Кирпичников играет в руку большевикам. Его открыто обвиняли в укрывательстве и освобождении людей всем известных как большевистских деятелей. Нам удалось установить по письмам заключенных, что в контрразведке брали взятки и освобождали за деньги. Несколько таких писем было направлено по принадлежности.

Несомненно, в тюрьме творилось нечто такое, что производило странное впечатление. Я был несколько раз у Кирпичникова и один, и вместе с начальником тюрьмы Скураттом. Сначала я говорил с ним сдержанно, но потом решительно просил его разъяснить мне то, что было для меня неясно. Кирпичников, очень умный и хитрый человек, говорил со мною уклончиво, но взгляд его ясно давал мне чувствовать, что он хотел бы мне сказать: «А ну попробуй-ка сунуться не в свое дело». Я докладывал генералу Брянскому о своем впечатлении, но и генерал больше глубокомысленно молчал.

Это было не наше дело. Мы должны были установить в тюрьме тот порядок, который обеспечивал бы безопасность ее для государственного строя, и это нам все-таки удавалось. С трудом, но мы развели арестантов по камерам и заперли их на замок. Очень трудна была борьба с тюремными надзирателями. Они не верили нам и оставались при убеждении, что в Одессе скоро будут большевики. Может быть, нам не удалось бы повернуть дело на новый лад, но в Одессу стали прибывать из Киева и других мест эвакуированные тюремные надзиратели и чины тюремной администрации, которые тотчас же прикомандировывались мною к одесской тюрьме.

Мы влили сразу до 80 посторонних тюремных надзирателей в общую массу местных служащих, и это помогло нам установить общий надзор за тюрьмой. Правда, и с ними нам пришлось много возиться и уговаривать, так как люди были терроризированы и боялись служить. Все они боялись прихода большевиков и спрашивали, что с ними будет, если произойдет крах. Настроение это подавить было трудно, но все же это были свои люди и не большевики. Особенная возня была с помощниками киевского начальника губернской тюрьмы Булахом, Холодкевичем, Хобозняком и Гаркавенко. Ознакомившись с положением тюрьмы, они просто боялись вступить в исправление обязанностей по тюрьме. Готовящееся нападение на тюрьму еще больше терроризировало их, и мне пришлось употребить крайние меры, чтобы заставить их работать.

Праздники Рождества прошли крайне тревожно. Мы приняли тюрьму 24 декабря и в тот же день получили сообщение контрразведывательного пункта (№ 6513), что во время праздников предполагается вооруженное нападение на тюрьму с целью освобождения арестантов, причем указывалось, что ворота тюрьмы должны открыть живущие в привратницкой коммунисты Петровские. Благодаря энергичным мерам, принятым генералом Брянским, уличные выступления были предупреждены, но все-таки были тяжелые минуты.

С вечера в ночь на Рождество в районе, прилегающем к вокзалу и тюрьме, несколько раз начиналась сильная стрельба. Каждый раз мы полагали, что в городе началось восстание. Военный караул при тюрьме был готов встретить толпу и выставлял свой патруль. Мы, черниговцы, имея при себе винтовки, тоже установили в дверях своей квартиры пост и решили защищаться. В городе было очень тревожно. Не только ночью, но и весь день в городе беспрерывно стреляли во всех направлениях. Это стреляли местные большевики, которыми была полна Молдаванка.

Все праздники мы были начеку и ждали восстаний. Под новый год стрельба была еще сильнее. Временами было впечатление настоящего боя. Тем не менее мы - черниговцы устроили у себя встречу Нового года и из посторонних пригласили только начальника военного караула. Много раз наш скромный ужин прерывался тревогою. Мы пили и ели под трескотню ружейных выстрелов. Было невесело, и мы с болью в душе вспоминали наших родных и близких людей, отрезанных от нас большевиками. Мы не спали всю ночь.

Несмотря на такое тревожное состояние, нам все-таки удавалось налаживать в тюрьме нормальную жизнь. Бороться приходилось во всех направлениях. В тюрьме денег не было. Сметы тоже не было. Сношения с учреждениями затруднялись, потому что всюду была разруха и к делу относились пассивно. В градоначальстве был ужасный хаос. Тюремный комитет, который вел хозяйство тюрьмы, состоял из двух лиц - секретаря и бухгалтера, людей недостойных. Тюрьма была в руках подрядчика Лернера, который высасывал все соки из тюрьмы. Тюремное хозяйство было накануне краха. Генерал Брянский всемерно поддерживал меня и после каждого моего доклада искренне благодарил меня.

Тем временем ко мне, как официальному лицу, являлись эвакуированные или, вернее, бегущие со всех сторон служащие тюремного ведомства и спрашивали, что делать им дальше. Связи с Главным тюремным управлением уже не было. На отъезд из Одессы было мало надежды. Все метались в панике и просили моего совета. Мне приходилось всех размещать в казенных квартирах и принять на себя заботу о тюремных беженцах. Очень многие были прикомандированы к одесской тюрьме.

В Одессу прибыл киевский тюремный инспектор Г. И. Сухоруков со своими служащими в числе которых был мой приятель, помощник киевского инспектора С. А. Ковалев. Они спрашивали меня, что я рассчитываю предпринять, если в Одессу придут большевики. Сухоруков был озабочен достать себе подложный паспорт. Мне они удивлялись: как я согласился в такой момент принять на себя столь ответственный пост. Почти одновременно с ними приехал подольский тюремный инспектор Карпов, бежавший от поляков из Каменец-Подольска. Он предъявил мне документ на украинском языке от петлюровской власти. Он хотел перейти на русскую службу и был по дороге в Ростов.

Последовательно ко мне явились начальники тюрем: винницкой, подольской губернской тюрьмы Б. А. Петкевич со своим бухгалтером Романом, уманской - А. И. Бернацкий, черкасской - Синайский, елисаветградской - Н. Н. Богданович, таращанской - Я. И. Давиденко, брацлавской - И. В. Прокопович, переяславской - П. Д. Выгулярный, помощник начальника елисаветградской тюрьмы Я. К. Лях. Все они разместились в квартирах при тюрьме. На мой вопрос, что случилось и почему они бежали, никто из них не мог дать определенного ответа. Наступления большевиков в этих местах еще не было, а были лишь банды, от которых повсюду было поголовное бегство. Бернацкий, Синайский и Петкевич тотчас по приезде заболели сыпным тифом и были помещены мною в отдельную изолированную комнату, которую я отвел в казенном здании специально для больных тюремных служащих.

В это время происходило совершенно непонятное явление. Когда Одесса готовилась к эвакуации и уже нагружались в порту пароходы, в Одессу нахлынула волна беженцев с противоположной стороны - из Николаева, Херсона, Севастополя, Ростова и Новороссийска. Две волны беженцев одна против другой столкнулись в Черном море, и никто не понимал, что происходит и кто куда бежит. Узнав, что я состою представителем тюремного правления в Одессе, ко мне явились прибывшие из Николаева пароходом начальники хорольской тюрьмы Н. З. Пастернацкий, кременчугской - М. А. Борткевич, начальник Полтавского исправительного отделения Ф. И. Кравченко, помощник полтавской губернской тюрьмы Шмарига с 14 тюремными надзирателями.

Вместе с ними приехал начальник козелецкой тюрьмы Н. В. Маяровский с черниговской жительницей Лидией Фаустовной Панченко, столь известной черниговцам по тем злоключениям, которые пришлось претерпеть этой семье от большевиков. Мне пришлось встретить, когда я шел из Чернигова, другую Панченко (Надежду). Это две молодые женщины, оставшиеся в живых после расстрела почти всей семьи Панченко за то, что один из них (офицер) убил под Черниговом военного большевистского комиссара Ницберга. Лидия Фаустовна была, конечно, принята мною как свой человек, и я сейчас же устроил ее сестрой милосердия при тюрьме и прикомандировал к уходу за больными служащими, положение которых было крайне тяжелое.

Тюремный врач Зервуди, как равно и весь прочий медицинский персонал тюрьмы, не решался лечить и проявить какую-либо заботу к тюремным служащим, учитывая возможность скорой перемены власти. Г-жа Панченко самоотверженно приняла на себя уход за сыпными больными и довела дело до конца. От Маяровского я узнал, что в Николаев прибыл бывший при большевиках в Чернигове начальником тюрьмы Бойко, и там же в сыпном тифе лежит начальник новгород-северской тюрьмы Е. Г. Лотошенко-Глоба.

Бежавшие из Николаева ничего определенного сказать не могли. В паническом ужасе все население Николаева бросилось бежать, и остановить это бегство удалось лишь частично. Такая же паника была в Херсоне. На моем докладе у генерала Брянского он пояснил мне, что паника эта ни на чем не основана и виновные в этом власти будут преданы суду. В Херсоне, например, сказал генерал, освободили всю тюрьму, в которой содержалось свыше тысячи арестантов, и начальство, в числе которого был тюремный инспектор Меранди, бежало.

Гораздо серьезнее положение было в Ростове. Среди беженцев в Одессу приехали помощник начальника харьковской каторжной тюрьмы И. А. Павличенко, помощник начальника харьковской губернской тюрьмы Н. П. Тарасюк и помощник начальника екатеринославской тюрьмы

Р. М. Рыбальченко. Несколько позже ко мне явился из Ростова помощник начальника Полтавского исправительного отделения П. И. Рудницкий. Он прежде всего просил разрешения остановиться при тюрьме, чтобы отдохнуть от дороги. Квартиры были переполнены до невозможности, и к тому же стали проявляться заболевания сыпным тифом. Заболел начальник кременчугской тюрьмы Борткевич и жена харьковского помощника Павличенко.

Знавший меня по Чернигову Рудницкий подробно рассказал мне все, что видел и что знал по эвакуации Ростова. В первых числах декабря в Ростов стали прибывать с севера беженцами тюремные служащие. Главное тюремное управление скоро перестало функционировать, так как большевики стремительно продвигались на юг. Все бегущие тюремные служащие, конечно, являлись в Главное тюремное управление, и нужно отдать справедливость начальнику Управления действительному статскому советнику М. И. Рябинину, он всех приютил у себя и никого не забыл. Ночью помещение Тюремного управления обращалось в ночлежный дом. Спали и на полу, и на столах, и под столами. Занятий, конечно, никаких не было. Главное управление готовилось к эвакуации в Новороссийск. Это была не эвакуация, а сплошное бегство. Чтобы достать место в вагоне, нужно было идти на соседнюю станцию. За билет платили по 7000 рублей. Чины Главного управления во главе с начальником управления вышли из Ростова пешком. Надежды у людей не было.

Из Новороссийска кто только мог бежал за границу, а другие стремились в Одессу и Крым. Везде было общее смятение. Где было лучше, никто не знал, и в этом паническом настроении многие прорвались в Одессу, полагая, что здесь безопаснее. Оказалось, что отсюда бегут тоже. Люди очутились как в мышеловке. Каждый из приезжающих рассказывал свою историю, раскрывающую общее положение разлагающейся добровольческой организации.

Безотрадную картину бегства из Харькова рассказывал мне помощник начальника харьковской каторжной тюрьмы Павличенко. 23 ноября в 5 часов вечера началась эвакуация тюрем. Более 1500 арестантов было отправлено на г. Изюм походным порядком. Это было тяжелое путешествие. В особенности было трудно при ночевках. Арестантов размещали по хатам, в училищах и в общественных зданиях. Измучились арестанты, но трудно было и конвоирам. В результате начальники тюрем бросили этот эшелон и оставили все на своих помощников. В конце концов отказались конвоировать арестантов и воинские части. Арестанты были отведены в Андреевское исправительное отделение, откуда поездом они были отправлены в Николаев и Херсон. По дороге арестантский поезд потерпел крушение. Часть арестантов погибла, а остальные разбежались. Павличенко поехал в Ростов, а оттуда бежал в Новороссийск, заручившись командировкой в Одессу, предполагая, что здесь будет безопаснее.

Я докладывал генералу Брянскому все сведения, которые я получал от начальников тюрем. Мне нравилось, что генерал не унывал и надеялся, что с Одессы начнется восстановление фронта. Большевики были в 200 верстах от Одессы. Главноначальствующий барон Шиллинг принимал решительные меры, но Брянский не скрывал, что Шиллинг был несколько слаб. Этот момент совпал с учреждением в Одессе обороны Одесского округа. Эвакуация была отменена, и Одессу решено было защищать. Начальником обороны был назначен граф Игнатьев, а городского укрепленного района - полковник Стессель - сын порт-артурского героя. Начальником штаба его состоял полковник Мамонтов. Что-то начали делать. Решительные приказы и всеобщая мобилизация дали обществу надежду.

Одесса была переполнена военными, прибывшими с разложившегося фронта. Свыше 40 тысяч офицеров оказалось в Одессе без всякого дела. Казалось, что при таких условиях в связи с мобилизацией можно создать надежную армию. Началась регистрация офицеров. Власти зашевелились. Заговорила и общественность. Митрополит Платон, вернувшийся из Америки, выступил со своими энергичными речами, призывая сплотиться для спасения Родины. Начали подтягивать государственную стражу. Город разбили на 8 районов, во главе которых стояли районные коменданты, имеющие каждый в своем введении боевую силу в числе 200 офицеров и солдат. Даже штаб, который был настроен пессимистически, несколько оживился и начал работать, сказал мне генерал Брянский.

В городе были приняты энергичные меры к борьбе с подонками населения и против ночной стрельбы. Газеты говорили, что неудача добровольцев - явление временное, и приводили авторитетные заверения, что через два месяца положение будет восстановлено и вновь начнется наступление. Паника несколько улеглась. Стрельба в городе утихла. Сознание, что бежать некуда, вносило некоторую устойчивость в общественное настроение, и жизнь как будто стала входить в норму. Внимание общества было сосредоточено на развивающейся эпидемии сыпного тифа и страшно тяжелом положении беженцев. Вышло распоряжение о расформировании прибывших в Одессу государственных учреждений. В резерве оставлялись лишь должностные лица не ниже V класса. Остальные оставлялись за штатом, причем чиновники призывного возраста призывались по мобилизации на военную службу. В сознании каждого явилась необходимость примириться с пребыванием в Одессе.

Так или иначе, нужно было искать дела, чтобы иметь кусок хлеба. Черниговские беженцы целыми группами приходили ко мне и просили места. Имея много вакантных должностей, я пристроил на службу человек тридцать и был этому очень рад, так как окружил себя своими людьми. Киевский губернский тюремный инспектор Сухоруков просил меня устроить его хотя бы моим помощником. Подольский тюремный инспектор Карпов просил какую-нибудь должность по канцелярии, лишь бы иметь средства к существованию. Не обошлось, конечно, и без интриг. Сухоруков признал неудобным для себя быть моим помощником и, действуя через генерала Драгомирова, добивался получить мое место, а меня сделать своим помощником, доказывая, что инспектор черниговский всегда был ниже по положению, чем киевский.

Люди успокаивались и начали проявлять свои обывательские инстинкты. Поскольку в первые дни мне шли навстречу и исполняли все мои требования, постольку теперь начали развиваться мелочные счеты и уколы обиженного самолюбия. В канцелярии градоначальника и Тюремном комитете меня старались «поставить на место». Мои решительные меры встречали отпор. Мои экстренные просьбы нарочно задерживались. Я докладывал об этом генералу Брянскому, для которого это была не новость. Он сам был в таком же положении. Уголовный розыск был «в контрах» с контрразведкой, а последняя сорилась с государственной стражей. В военном ведомстве пререкания шли между штабами. В градоначальстве с озлоблением говорили об управлении главноначальствующего, а помощник градоначальника Резников не иначе выражался о генерале Брянском, как «какой-то Брянский».

Было обидно, что люди не понимали своего положения и забыли то, что пережили еще так недавно. Мы отлично понимали, что в случае опасности эти люди опять будут бежать, забывая свой долг перед Родиной. Я имел в своем распоряжении массу служащих, прикомандированных и просто состоящих при мне, и был поэтому окружен своими людьми, на которых можно было положиться. Это очень облегчало мое положение и ставило меня в исключительно благоприятные условия. Шутя мое управление называли «вторым Главным управлением», так как Ростова уже не существовало.

Страшно бедственное положение не только тюремных служащих, но и вообще беженцев, массовые заболевания тифом, угнетенное нравственное состояние большинства заставили меня предпринять некоторые шаги к объединению черниговцев и создать нечто вроде взаимопомощи. Ко мне, как к старому служащему в Чернигове, обращались многие. Вокруг меня объединились эвакуированные и бежавшие из Чернигова, хорошо знавшие меня по службе. Мы, естественно, не могли оставить заболевших и умерших. Нужно было помочь и в случае надобности похоронить.

Мой призыв дал блестящие результаты. Выработанная мною организация была сразу покрыта 250 подписями, и мы начали действовать согласно нижеследующей программе:

«Мы, жители Черниговской губернии, эвакуированные и вынужденные покинуть пределы Черниговской губернии вследствие обстоятельств военного времени, решили избрать из своей среды особых уполномоченных, которые являлись бы представителями интересов на чужбине всех так называемых беженцев из Черниговской губернии и приняли бы на себя всестороннюю заботу о них, куда бы судьба их ни забросила и в каком бы городе они ни проживали. Каждый покинувший свои родные места, свою семью, своих близких и родных, а равно имущество, должен быть спокоен в том отношении, что он не останется одиноким вдали от своей Родины, и если что-нибудь с ним случится, он не останется забытым и без вести пропавшим. Близкие и родственники должны в конце концов узнать об участи и мытарствах каждого из нас и получить точные сведения о каждом, покинувшем свои родные места. Если кто-нибудь из нас умрет по дороге или если его постигнет какое-нибудь несчастье, то наши уполномоченные должны знать об этом и своевременно по возвращении на Родину сообщить о нашей судьбе родным. Если кто-нибудь из нас пожелал бы передать родным письмо, какой-нибудь документ или сделать распоряжение по имуществу на случай смерти, то наши уполномоченные не откажут нам в этом и свято исполнят свой нравственный долг. Одним словом, нравственная поддержка, как взаимная, так и персональная, всех беженцев является целью настоящей организации. Каждый из нас должен проявлять заботу о другом и иметь общение с уполномоченными, сообщая им о каждом случае смерти, болезни, ограблении, о безвыходном материальном положении, а в случае смерти передавать имущество и документы для вручения их потом родственникам. Уполномоченные принимают на себя обязательство вести записи и делать заметки во всех таких случаях, чтобы передать затем надлежащие сведения на Родину. Кроме этого нравственного долга уполномоченные принимают на себя функции как бы правления нашей организации со всеми обязанностями членов правления, представляющего черниговскую организацию беженцев по всем вопросам как взаимного вспомоществования, так и по всем вопросам, связанным с представительством интересов черниговских беженцев. Не связывая себя особым уставом, мы вполне доверяем нашим уполномоченным как людям, всем известным в Черниговской губернии, и предоставляем им свободу действий и инициативу, лишь бы были обеспечены интересы беженцев. Единогласно мы избираем нашими уполномоченными Михаила Васильевича Кочубея как председательствующего и членами нашей организации Федора Федоровича Дворецкого, Павла Аполлинарьевича Мацко и Сергея Евгеньевича Шрамченко. Вместе с тем мы предоставляем им по своему выбору кооптировать в состав правления тех лиц, которые могли бы оказать нашей организации пользу и содействие, а также заменять по своему выбору убывающих членов Правления другими лицами, чтобы дело не приостанавливалось за выбытием избранных нами лиц».

В Одессе шла интенсивная работа по воссоздании фронта и укреплению тыла. Нужно отдать справедливость новым людям, что они за короткий срок сделали многое. Решимость защищать Одессу была твердая. Правда, публика изверилась и смотрела на общее положение пессимистически. В городе наступило некоторое успокоение. Постепенно вошла в норму и тюремная жизнь. Видя твердую власть, заключенные подчинились тюремному режиму и начали верить в возможность защиты Одессы.

Всех смущало лишь одно обстоятельство. Мобилизация проходила плохо. Гражданское население просто не явилось на мобилизацию, а офицеры, которые в городе было несметное количество, хотя и зарегистрировались, но продолжали жить в городе без всякого дела. С разложившегося фронта продолжали прибывать, но на фронт шли неохотно. На обывателя это производило удручающее впечатление, и он справедливо обвинял начальство. Очень быстро это положение отразилось на общественном настроении. Это учли и местные большевики и подонки населения. Цены начали возрастать. На улицах вновь началась стрельба. Видно было, что новая власть не справлялась с этими внутренними эксцессами и не умела сорганизовать борьбу с этими выступлениями.

Государственная стража, усиленная эвакуированными из разных мест стражниками, продолжала оставаться в деморализованном состоянии. Ночью стража буквально пряталась, и никакие силы не могли заставить ее выполнять свои функции. Новые учреждения районных комендантов находились в период формирования, причем и здесь наблюдалась некоторая апатия и нежелание подставить себя ночью шальной пуле. Генерал Брянский заболел.

Мне было предложено обращаться по делам в штаб обороны. Я познакомился с начальником штаба полковником Мамонтовым и представился начальнику обороны полковнику Стесселю. Оба они произвели на меня хорошее впечатление, и с этими людьми безусловно можно было работать. Стессель определенно сказал мне, что гражданская власть в Одессе никуда не годится и находится в состоянии распада. Придавая исключительное значение благополучию в тюрьме, начальник обороны просил меня забыть о гражданской власти и по всем вопросам обращаться только к нему. С этого времени мы перешли в ведение штаба обороны. Мне было предложено в случае надобности в силе обращаться за помощью в Сергиевское юнкерское училище и о каждом тревожном случае сообщать в штаб. Мне все-таки не хотелось терять связи с генералом Брянским, выздоровления которого я ждал с нетерпением.

15 января под вечер в тюрьму привели арестованных. На обратном пути конвой, состоявший из козелецкой, черниговской губернской стражи, подвергся нападению. Два стражника было убито, остальные разбежались. Возвратившийся к тому времени из города тюремный врач Зервуди сообщил мне, что в городе очень тревожно. По слухам, барон Шиллинг арестован и начальник контрразведки Кирпичников убит. Сообщение доктора вызвало среди служащих панику. Все полагали, что в городе началось восстание, так как в это время отчетливо была слышна пулеметная и ружейная стрельба. Моя попытка соединиться по телефону с генералом Брянским и со штабом успеха не имела. Телефон не действовал. Наше положение было тяжелое. Мы послали надежных людей в юнкерское училище, но там тоже не были в курсе дела, но все юнкера стояли под ружьем.

Всю ночь в городе происходила стрельба. На следующий день я был у генерала Брянского, который начал прием после болезни. Убийство Кирпичникова подтвердилось. Что касается барона Шиллинга, то слух об его аресте распространился в обществе не без оснований. На каком-то собрании офицеров барону Шиллингу высказали недоверие, и отдельные лица выкрикивали о необходимости арестовать его. Генерал Брянский после инфлюэнцы осунулся и был в удрученном состоянии. Я понял, что генерал говорил со мною неискренно и как-то не смотрел в глаза.

Я докладывал ему, что по распоряжению штаба обороны в тюрьму перевели из гауптвахты 200 офицеров, и это по моему мнению недопустимо. Я даже не знал, что эта мера была вызвана тем обстоятельством, что вчера с гауптвахты бежало 20 офицеров. Контингент содержащихся на гауптвахте был ненадежный. Здесь были налетчики, грабители, скандалисты и т.д. Состав офицеров был полуинтеллигентный. На свидание к ним приходили женщины, главным образом сестры милосердия, и устраивали танцы под игру на гребешках, играя с ними в карты. Побеги с гауптвахты были обычным явлением. Я докладывал генералу Брянскому, высказывая свое убеждение, что разложение повсюду идет быстрыми шагами и крах, по моему мнению, неизбежен. Генерал как бы задумался, а затем, нервно встав с кресла и прося меня сидеть, начал ходить по кабинету и, остановившись на минуту, спросил меня, какое впечатление произвел на меня штаб обороны и в частности полковник Мамонтов. Я тоже ответил уклончиво, сказав только, что, по моему мнению, вряд ли и штаб обороны в состоянии будет восстановить положение.

В этот раз моя беседа с генералом Брянским носила отпечаток какой-то недомолвки. Брянский ходил по кабинету и, видимо, о чем-то сильно размышлял. Мне казалось, что он должен меня посвятить в истинное положение дела. Прощаясь с ним, я между прочим напомнил генералу, что он признал необходимым, чтобы я представился главноначальствующему Б. Шиллингу. Брянский как-то замялся и сказал, что барон теперь страшно занят и мое представление ему придется отложить. В приемной я узнал, что вчера, когда генерал Брянский ехал на автомобиле, в него было сделано несколько выстрелов и он только случайно спасся.

Выходя из Управления главноначальствующего, я отлично понял, что мы накануне полнейшего краха, но утешал себя тем, что генерал дал мне честное слово, что мы будем эвакуированы в первую очередь. Я был убежден, что Брянский исполнит свое слово. Садясь в экипаж, я слыхал раздающиеся со всех стороны выстрелы. Уже темнело, и я торопился доехать до полной темноты в тюрьму.

По шоссе возле тюрьмы стрельба усилилась. Стреляли тут же на улице, но кто это делал, не было видно. Наши черниговцы уже беспокоились, что меня долго нет. По общему мнению, положение было безнадежное. За общим чаем мы долго разбирали наше положение, но я твердо верил, что данное генералом слово будет исполнено, и утешал своих сослуживцев, говоря, что несомненно мы будем эвакуированы, если положение будет безнадежным. Начальник тюрьмы Скуратт безнадежно махнул рукой, а Н. А. Тарновский горячо возразил мне, уверенно заявил при всех: «Вот увидите, что начальствующие лица скроются так, что мы и знать не будем».

На следующий день я случайно узнал, что генерал Брянский уехал из Одессы на английском миноносце. В этот же день я встретил черниговского губернатора Тулова, от которого узнал, что дела на фронте безнадежны. Вознесенск взят большевиками. Херсон и Николаев нами оставлены, причем воинские части бросают фронт и бегут. А. М. Тулов суетился и хлопотал о выезде из Одессы. Когда я сказал ему об отъезде генерала Брянского, Тулов засмеялся и сказал, что генерал уже больше не вернется. В тот же день я узнал от своих черниговцев, что когда они, получив сведения о гибели фронта, бросились к губернатору спросить - как им быть, А. М. Тулов секретно от них уехал на пароходе, за минуту до этого уверяя служащих, что ничего опасного нет.

Загадочное убийство Кирпичникова послужило как бы переломом в настроении общества и совпало с катастрофой на фронте. Упорно говорили, что Кирпичников убит своими же добровольцами за ту двусмысленную политику, которую он вел. Это впоследствии подтвердилось. Кирпичников был социал-революционер и умышленно губил добровольческое дело. Катастрофа на фронте подтвердилась. Войска в беспорядке бегут, опережая беженцев. Прибывающие в Одессу рисовали безотрадную картину и рассказывали, что местное население стреляет по добровольцам и преследует их по пятам. Главноначальствующий барон Шиллинг передавал свои полномочия полковнику Стесселю. Начальник обороны граф Игнатьев как-то незаметно исчез.

Участь Одессы была решена. Началась эвакуация и бегство. В эти последние дни в Одессе столкнулись интересы трех отдельных групп: галицийское командование, с которым штаб решил вступить в контакт, небезызвестный атаман Струк, набиравший в Одессе отряд для партизанского нашествия на Киев, и местные большевики, подготовлявшие восстание. 20 января в штабе обороны под председательством Стесселя было назначено совещание всех районных комендантов, на которое Стессель пригласил и меня. В связи с выступлением галичан в Одессе назревало украинское движение, главари которого вместе с галицийским командованием предлагали передать им власть. Никто не сомневался, что галицийские войска не удержат наступления большевиков и что вся украинская авантюра лишь откроет дверь большевикам.

Восстание большевиков было решено подавить во что бы то ни стало, и в этом отношении полковник Стессель давал указания районным комендантам. Стессель не скрывал угрожающего положения и говорил об эвакуации, предупреждая, что он взялся продержать Одессу 12 дней, чтобы дать возможность произвести планомерную эвакуацию и отойти войскам. Стессель объявил телеграмму главноначальствующего, в которой барон Шиллинг просил пояснить всем офицерам, что никто не останется забытым и все до последнего будут эвакуированы.

В отношении эвакуации тюрьмы и тюремных служащих я имел в штабе продолжительную беседу. Полковник Мамонтов сказал, что мы должны отойти в последнюю очередь с войсками и штабом. Стессель просил меня передать служащим, чтобы они не беспокоились и не бросали своих постов до конца. В последнюю минуту Стессель сам прибудет в тюрьму и примет ее от тюремных служащих.

Эвакуация производилась на глазах публики. Грузовые автомобили нагружались возле иностранных консульств. Это служило неоспоримым доказательством оставления властями города. По городу ездил автомобиль под украинским флагом и разбрасывал воззвания. Атаман Струк в свою очередь призывал поступать к нему в партизанский отряд.

«ВОЗЗВАНИЕ

Братья офицеры, солдаты, рабочие и крестьяне, к вам обращаюсь в этот исторический для нас и для Родины час. Родина гибнет от нашествия красных, расстреливаются наши семьи, грабят наше добро, из-насилываются жены и сестры латышами, китайцами и мадьярами, закрываются церкви и надругаются над святынею и всем, что дорого для нас. Край наш стонет и ждет освобождения. Освободить должны мы, нас здесь много, и я думаю, что тот, у кого остались семьи и родные, у того кровь кипит, тот должен пойти и грудью отстоять то, что ему дорого и свято. Тот Киев, где гудят колокола церквей, куда собирались тысячами на поклон, теперь туда приводят в десять раз больше на расстрел, и кровь течет рекою, кровь наших семей и всех православных. Голос наших отцов донесся и до Одессы, к нам, призывающий встать в ряды нашего отряда и скорее освободить их от чрезвычаек и коммуны, и дать свободно вздохнуть к наступающему Великому дню Воскресения Христова; нас ждут дети, жены, отцы и матери с трепетной радостью, видя в нас освободителей и охранителей родного края от поругания.

Встаньте же скорее, и кто что имеет, с тем спешите к нам, и вместе с громкими криками “Слава” понесемся как орлы освобождать своих.

Атаман крестьянского отряда полковник Струк

Комендант отряда капитан Москвин

Ст. адъютант отряда поручик Верпаховский

Запись производится в гост. “Палермо ”, по Ришельевской ул. № 62, комн. 4, на Канатной ул., в казармах 14-й пехотной дивизии; и в гостинице “Пассаж ”, комн. № 143 по Преображенской ул.».

Галичане тоже суетились и разъезжали по городу. Публика с жадностью подхватывала каждый слух. Говорили больше всего о мирном перевороте в украинском направлении.

Запись в партизанский отряд имела громадный успех. К Струку шли главным образом эвакуированные из Киевской области чины государственной стражи, чиновники и солдаты, желавшие прорваться к себе домой или быть, во всяком случае, ближе к Киеву. Наши тюремные надзиратели и прикомандированные к тюрьме стражники в большом числе пошли к Струку. В отряд к последнему шли и интеллигентные люди. Поредели даже ряды отрядов комендантских управлений.

В тюрьме настроение изменилось еще 16 января. Заключенные устроили демонстрацию по случаю запоздания ужина. Это был пущен пробный камень. Арестанты стучали в двери, кричали, свистели, пока военный караул не произвел в воздух несколько выстрелов. Штаб обороны выслал усиленный караул, но уже на следующий день выяснилось, что воинских частей в Одессе не хватает даже для несения караульной службы. По три дня караул в тюрьме оставался без смены. Я докладывал об этом ежедневно Стесселю и видел полное бессилие штаба урегулировать этот вопрос. Вообще в штабе уже чувствовалась некоторая растерянность и усталость.

Ежедневно в городе ждали восстания. На Молдаванке по вечерам бывали настоящие сражения. Местные большевики и подонки населения были, конечно, в курсе дела и пользовались моментом. 22 января Молдаванка должна была рассеяться по городу и затем, быстро собравшись возле кладбища, напасть на тюрьму и освободить заключенных. Для охраны тюрьмы и подавления восстания было мобилизовано все, что было в Одессе.

Тюрьму охраняли юнкера Сергиевского училища. В эту ночь на Молдаванке было много убитых и с той и с другой стороны. Мы провели тревожную ночь и больше всего возмущались, что не действовали телефоны. Юнкера успокаивали нас и говорили, что справятся с какой угодно толпой. Утром 23 января нам сообщили, что военным вовсе нельзя ходить по городу, так как их убивают из-за угла. Доктор Зервуди говорил нам, что по имеющимся у него сведениям утром таким образом убито 30 офицеров.

Вообще было очень трудно разобраться в окружающей обстановке, несомненно было только одно: в Одессе шла открытая гражданская война. С той и другой стороны друг друга убивали и расстреливали. После убийства Кирпичникова было расстреляно 17 большевиков-коммунистов во главе с известными в Одессе Лазаревым, Петровским и Плантусом. В ответ на эти расстрелы местные большевики расстреливали из-за угла офицеров-добровольцев. Молдаванка и прилегающие к ней Привокзальный и тюремный участки кипели как в котле. Днем и ночью в этих местах беспрерывно кто-то стрелял. Мимо тюрьмы часто проносили раненых и убитых, но кто они были, мы не знали.

24 декабря утром я видал в центре города на Пушкинской улице неубранными два трупа в военной одежде. Уже несколько дней почти все магазины были закрыты. Угрозы начальника гарнизона полковника Стесселя не действовали. Цены невероятно росли. Донских денег на базаре не брали. Такое положение создалось с момента передачи бароном Шиллингом своих полномочий полковнику Стесселю. Как молния, весть о бегстве главноначальствующего облетела весь город. Стессель лично говорил нам, что он признает положение безнадежным, но Шиллинг поручил ему продержаться 12 дней. Англичане обещали в течение этих дней содействовать планомерной эвакуации, заверяя, что все желающие бежать из Одессы будут приняты на иностранные суда.

Территория гавани была объявлена нейтральной, и для охраны ее англичане вытребовали Сергиевское юнкерское училище в полном составе. Барон Шиллинг ночевал на пароходе. Незадолго перед тем из Одессы выехали власти Киевской области: Драгомиров, барон Гревениц, губернаторы и все, кто только мог. Между прочим, 21 декабря с Драгомировым на пароходе «Саратов» уехал в Новороссийск мой брат Николай Васильевич. Нам не хотелось расставаться, и он решил было эвакуироваться с нами, но решение его было уже запоздалым. Пароход отчалил, и он не успел выгрузиться. В Новороссийске свирепствовал сыпной тиф. Мы имели сведения, что с парохода, шедшего в Новороссийск, сбросили в море до 200 трупов, умерших от тифа. Перспектива такой поездки была не из приятных.

Черниговский губернатор Тулов с начальником юридического отдела Балкановым уехал в Варну. В последние дни на пароходы грузились иностранные консульства и управления главноначальствующего и градоначальства. Было жутко оставаться в последнюю очередь и отступать с воинскими частями. Мы отлично понимали, что 12 дней Стессель Одессы не продержит. Фронт распался. Большевики были уже в 30 верстах от Одессы. Стессель употреблял все усилия, чтобы задержать бегущих, и высылал заставы, но власть постепенно ускользала из его рук. Стесселю уже не повиновались.

В тюрьме положение было катастрофическое. Заключенные рвались на свободу. Тюремные надзиратели уходили к Струку. Многие надзиратели вовсе не являлись на службу. Надзор уменьшился до минимума.

Прикомандированные к тюрьме чины государственной стражи наполовину были больны сыпным тифом и частью ушли в отряд Струка. Из 50 человек осталось 15 с поручиком Лебедевым во главе. Мои черниговские сослуживцы били тревогу. На них только и держалась тюрьма. Единственно, в чем состояла еще охрана тюрьмы, это был военный караул с пулеметами, но и он снимал с себя ответственность. Караул этот не менялся вторые сутки и предупреждал нас, что бросит тюрьму.

Уголовное отделение уже не повиновалось. Камеры оказались открытыми, и арестанты неоднократно пытались прорваться во двор. Только наведенные на выход из тюрьмы пулеметы сдерживали арестантов. Восемь человек все же умудрились проникнуть во двор и бежали через ограду тюрьмы.

Начальник тюрьмы Скуратт совершенно пал духом и имел растерянный вид. Все служащие следили за мною и приходили в ужас, когда я уезжал по делам в город. Тюрьма в Одессе расположена на окраине города в беспокойном районе, где даже днем считалось опасным ходить. Все боялись, что в случае восстания в городе тюрьма будет отрезана и мы будем предоставлены сами себе. Штаб обороны уже подготовлял ликвидацию тюрьмы.

В тюрьме под председательством генерала Васильева работала комиссия по разгрузке тюрьмы. Освобождались военные и маловажные уголовные. За два дня было освобождено из тюрьмы более 200 человек. Я докладывал полковнику Стесселю о положении в тюрьме. Стессель быстро схватывал мою мысль и, признав положение в тюрьме крайне серьезным, назначил в тюрьму коменданта полковника Фишера, которому лично приказал держать тюрьму до последнего момента. К вечеру 23 января Фишер со своим караулом был в тюрьме. Служащие успокоились. Эту ночь мы спали спокойно, несмотря на сильную стрельбу возле самой тюрьмы.

Полковник Фишер был, очевидно, смущен. Его беспокоило то обстоятельство, что общение тюрьмы с городом было затруднено. Телефон действовал плохо. Поехать в город было небезопасно, а в случае выступлений в городе тюрьма должна быть вовсе отрезана от города. Фишер долго говорил со мною по этому вопросу. Вечером он обошел тюрьму и еще больше задумался. Он признал, что в случае каких-либо выступлений со стороны арестантов мы не обладаем достаточными силами, чтобы сдержать их. Полковника Фишера смущало еще то обстоятельство, что местные тюремные надзиратели производили впечатление ненадежных людей.

Я видел колебания полковника, но все-таки не думал, что утром он исчезнет вместе со своим караулом. Тюрьма вновь осталась под охраной всего лишь 32 человек военного караула с двумя пулеметами. Начальник караула требовал от меня, чтобы я сейчас же доложил Стесселю об этом невозможном положении. Вдвоем с начальником тюрьмы, которому нужно было получить в казначействе деньги, я отправился в город. Ехать было жутко. Нас предупредили, что военных на улицах расстреливают. Скуратт надел поверх шинели клеенчатый плащ. Во всех направлениях шла стрельба. Казалось, что стреляют возле самого экипажа.

Несмотря на раннее утро, в городе шла полная эвакуация. Нагруженные грузовики мчались один за другим в гавань. Целые обозы имущества и военного снаряжения тянулись по направлению пристани. На углах улиц повсюду кучками стояла публика, в большинстве евреи. В центре Пушкинской возле тротуара лежало два окровавленных трупа. Возле помещения штаба обороны (Английский клуб) стояли бронированные автомобили и грузовики. Впечатление было таково, что штаб готовится к отъезду.

Я шел к начальнику штаба полковнику Мамонтову. В дверях его кабинета была уже очередь. Я был принят вне очереди. Мамонтов пояснил мне, что порядок эвакуации изменен. Англичане предоставляют нам пароходы, так что мы идем не в Румынию, а будем грузиться на пароходы. В случае отступления все должны стягиваться в гавань. Я доложил Мамонтову, что для нас этот способ отступления немыслим. В последнюю минуту тюрьма несомненно будет отрезана от города, и вряд ли нам удастся прорваться в гавань. Уже теперь можно считать тюрьму почти отрезанной от города, так как проезжающих мимо кладбища обстреливают. При этом я сказал Мамонтову, что вряд ли мы будем в состоянии удержаться в тюрьме до эвакуации арестантов. Комендант Фишер бросил тюрьму и ежеминутно можно ждать, что арестанты вырвутся из тюрьмы. Мамонтов взволнованно сказал, что это ни в коем случае допустить нельзя, и советовал мне сейчас же идти с докладом к Стесселю. Мамонтов черкнул пару слов начальнику обороны, и с этой запиской я отправился к Стесселю.

Мой доклад встревожил Стесселя. Он приказал немедленно разыскать полковника Фишера и тем временем сделал распоряжение, чтобы в тюрьму был послан караул в 100 человек с пулеметами. Мы обсуждали положение в тюрьме, и я настойчиво просил Стесселя обратить внимание на крайне тяжелое положение служащих, которые при данных условиях, вне всякого сомнения, попадут в руки большевиков. Я напомнил Стесселю слово, данное мне генералом Брянским. Стессель отнесся к моим словам с большим вниманием и придумывал выход из положения.

Оторванность наша от города была очевидна, и мы не могли рассчитывать в последнюю минуту на отступление к гавани. Присутствовавший при разговоре полковник Генерального штаба Васильев предложил проект о немедленном переводе тюрьмы в гавань на одну из барж или в трюм парохода. Остановка была за согласием английского командования. Полковник Васильев взялся переговорить с англичанами, а тем временем было написано предложение коменданту порта приготовить в гавани место для тюрьмы.

Стессель пригласил меня присутствовать на военном совещании, которое было назначено в штабе обороны в час дня. Я передал по телефону, чтобы в тюрьме готовились к переводу арестантов в гавань и чтобы все были готовы к эвакуации. Я подал Стесселю список служащих, подлежащих эвакуации, и отправился в штаб обороны. В штабе была масса народу. Все суетились и таинственно между собою переговаривались. Все добивались получить разрешение на выезд. Дамы истерически плакали и приставали к военным. В кабинет Мамонтова рвались силою. Дежурные адъютанты выбивались из сил, чтобы сдерживать публику. Мне приходилось улавливать отрывки разговоров, из которых я понял, что штаб обороны переезжает на пароход. Все торопились и суетились.

Около 12 часов дня помощник начальника тюрьмы Солонина докладывал мне по телефону, что положение в тюрьме отчаянное. Арестанты вырвались из своих камер и митингуют. Их сдерживают только пулеметы, выставленные у входа в тюрьму. Военный караул просит помощи. Тюремные надзиратели разбегаются. Я доложил об этом Мамонтову и сказал ему, что при мне утром Стессель приказал послать в тюрьму отряд из 100 человек, но его до сих пор в тюрьме нет. Мамонтов принимал решительные меры, говоря лично по телефону с районными комендантами. Я успокаивал Солонину и передавал ему по телефону все, что мне говорил Мамонтов.

Вместо часу дня военное совещание началось в 5 часов вечера. Налицо были все районные коменданты. Стессель излагал план планомерного отступления к гавани. Говорили о взаимной поддержке при отступлении. Стессель давал указания, какой части куда направляться и как поступать с имуществом. Между прочим Стессель изобразил картину на фронте и говорил, что фронт неудержимо бежит. Ни одного слова о том, что именно завтра будет эвакуация, на совете не было сказано. Никто, по-видимому, этого не ждал, или, вернее, не смел об этом спросить. Стессель просил действовать решительно и при взаимной поддержке подавить восстание в самом начале без всякой пощады. Заседание кончилось в 7 часов вечера. Тюремный вопрос был снят с очереди, так как предполагалось, что завтра утром тюрьма будет переведена в порт.

Когда мы выходили из комнаты заседания, Стесселю доложили, что его просят к телефону. Помощник начальника тюрьмы Солонина решился сам доложить Стесселю о положении в тюрьме и лично просил помощи. Обещанный караул в тюрьму не прибывал. Стессель сказал мне об этом и тут же распорядился найти полковника Фишера. Стессель предложил Мамонтову принять решительные меры к тому, чтобы в тюрьму сейчас же была выслана помощь. Мамонтов пригласил меня к себе в кабинет. Было около 8 часов вечера. Ехать в тюрьму было невозможно. Ни один извозчик не согласился бы везти в этот беспокойный район. Я просил Мамонтова разрешить мне переночевать в штабе, но оказалось, что в эту ночь в штабе ночуют все штабные.

Мамонтов предложил мне переночевать в гостинице в его номере (против штаба). В это время меня звали к телефону. Солонина телефонировал, что они - черниговцы - выбились окончательно из сил и стоят уже вторые сутки под ружьем, а помощи нет. Неужели, спрашивал меня Солонина, ничего сделать нельзя. Я сказал ему, как обстоит дело, и Солонина с отчаянием в голосе говорил мне, что вокруг тюрьмы идет такая стрельба, которая несомненно указывает на ежеминутную возможность нападения на тюрьму. Я передал Мамонтову свое беспокойство и в свою очередь спрашивал его, неужели нельзя предпринять мер, чтобы предупредить катастрофу. Мамонтов страшно беспокоился и телефонировал. Я понял, что нигде воинских частей нет. Солдаты в большинстве или ушли к Струку, или просто разбежались.

Положение становилось критическим. Районные коменданты остались без воинской силы. Государственная стража и целые группы военных самовольно уходили из Одессы на Овидиополь. Мамонтов предложил мне съездить на броневике «Россия» в тюрьму, чтобы лично урегулировать положение и кстати распорядиться о переводе завтра утром тюрьмы в гавань. Мамонтов советовал мне пострелять возле тюрьмы, чтобы «пугнуть» арестантов и показать им, что возле тюрьмы есть боевая сила.

Шофер не знал дороги к тюрьме и предложил мне указывать путь. Я сидел сзади шофера. Не доезжая тюрьмы, шофер быстро закрыл люки и сказал мне, что в нас стреляют. Машина стала приостанавливаться. Раздались выстрелы. Броневик остановился и открыл пулеметный огонь, чередуя его с выстрелами из орудия. Я сидел в броневике, оглушенный этой пальбою над самой моей головой, и мне казалось, что я слышу, как броневик обсыпается пулями. Скоро послышались какие-то крики.

Оказалось, что военный караул при тюрьме с тюремными служащими, услышав лад броневика, выслал патруль, чтобы узнать, кто едет. За шумом броневика голоса их не были услышаны, и военный караул открыл пулеметный и ружейный огонь, предполагая, что это большевистский грузовик. Возле тюрьмы были все наши черниговцы, и только они. Солонина объяснил мне, что тюремная администрация и стража совершенно пала духом, потому что предполагала, что я с начальником тюрьмы бежали. Возмущение дошло до того, что помощник начальника тюрьмы Тарновский, свой же черниговец, кричал, что меня нужно расстрелять при первой же встрече. Ему казалось, что мы с начальником уже перебрались на пароход и только маскируем свое бегство телефонными разговорами.

Я пояснил своим, что завтра с утра, а может быть даже с рассветом, арестантов будут переводить в гавань, и предложил всем быть готовыми следовать вместе с тюрьмою. Я сказал Солонине, что сейчас прибудет помощь с привокзального участка, а мы с начальником должны быть в штабе, чтобы подготовить к рассвету перевод тюрьмы в порт. Пользуясь присутствием броневика, я предложил Скуратту обойти тюрьму и предупредить арестантов, что в случае попытки их выйти из тюрьмы по ним будет открыт артиллерийский огонь. По телефону из штаба нам передавали, что военный караул в тюрьму уже вышел.

Простояв более часу возле тюрьмы, мы возвратились на броневике в штаб. По дороге в эту темную ночь тянулись громадные обозы в сторону Овидиополя. В штабе обороны происходило какое-то важное совещание, и потому мы с начальником пошли в ресторан закусить, так как в этот день мы еще ничего не ели. Весьма показательно, что в этом первоклассном ресторане «Международной» гостиницы почти ничего не было. Нам подали селедку и по куску судака. Ни хлеба, ни булки в ресторане не было. Мы заплатили за этот ужин 800 рублей. Я зашел в номер Мамонтова, а Скуратт пошел узнать, кончилось ли в штабе совещание.

Скоро Скуратт возвратился и торжествующе докладывал мне, что только что к нему подошел Мамонтов и, поздравив, сказал, что все мы -черниговцы будем завтра свободны. Сейчас последовало соглашение с галицийским командованием, которому сегодня уже передаются привокзальный и тюремный районы. Тюрьму займет караул от галицийских войск, которому и надлежит передать тюрьму. Мы передали об этом по телефону в тюрьму Солонине. Сообщение несколько успокоило тюремных служащих.

С минуты на минуту в тюрьму должен был явиться караул от галичан. Нужно было выждать утра, и я решил тотчас же хлопотать об эвакуации нас в Крым. Мы легли в неотопленном номере Мамонтова на холодные кровати, не раздеваясь, рассчитывая уснуть, но в это время началась стрельба из морских орудий. Что это означало, мы не знали, но потом выяснилось, что по просьбе Стесселя английские суда обстреливали подступы к Одессе (Пересыпь), которые были уже заняты большевиками.

Всю ночь продолжалась эта бомбардировка. С рассветом мы были уже в штабе и говорили по телефону с тюрьмой. Солонина передавал, что галицийского караула еще нет. В штабе было уже много народу. Меня поразило, что тут были некоторые районные коменданты, которые, как я понял на вчерашнем совещании, должны были быть на своих местах и принимать решительные меры к подавлению каких бы то ни было выступлений в городе. Здесь же был полковник Ульянов, командир государственной стражи.

Прислушиваясь к их разговорам, я понял, что почти все воинские части разбежались, и у некоторых комендантов осталось всего по несколько человек команды. Мамонтов принял меня первым. Он рассчитывал, что галичане сейчас должны занять тюрьму, а мы - тюремные служащие будем эвакуированы с чинами штаба. Мамонтов сказал мне, что эвакуация будет сегодня. Я просил выдать нам пропуск на пароход. Мамонтов приказал адъютанту заготовить мне пропуск на 36 человек и дать ему к подписи.

К этому времени в штаб прибыл представитель галицийского командования, молодой человек лет двадцати, почти мальчик. Он пригласил меня в кабинет и расспрашивал про тюрьму. Я сказал ему между прочим, что тюрьму сдержать трудно, и советовал ускорить присылку караула, причем предупредил его, что следовало бы выслать усиленный караул. С улыбкой галичанин возразил мне, что при галицийском карауле в тюрьме ничего произойти не может. Он сказал мне, что караул уже выслан и находится по дороге к тюрьме.

Выходя из кабинета Мамонтова, я встретил полковника Фишера, который, взяв меня таинственно под руку, сказал шепотом, что положение наше безнадежное. В 12 часов дня штаб выезжает на пароход. «Торопитесь, - сказал он мне, - иначе вы останетесь на растерзание большевикам». Но что было делать со служащими? Фишер посоветовал мне сказать им по телефону, чтобы они сейчас же с вещами приехали в штаб, а отсюда все вместе мы отправимся в гавань. Остановка была за пропуском в порт. Я торопился и обратился к коменданту штаба г. Перекрестову, которого, ссылаясь на распоряжение Мамонтова, просил ускорить выдачу нам пропуска.

Перекрестов заявил мне, что до тех пор, пока я не представлю от галицийского командования официальный документ о передаче тюрьмы, пропуск нам выдан не будет. Мамонтов к тому времени уехал из штаба. Положение было отчаянное. Я говорил Перекрестову, что нельзя требовать в такой момент, когда все бегут, соблюдения невыполнимых формальностей, но он стоял на своем. Тем не менее я сказал по телефону Солонине, чтобы он немедленно передал тюрьму бывшему начальнику Бирину или кому-нибудь из прежних служащих и чтобы все наши, не теряя минуты, ехали как можно скорее в штаб обороны, откуда все вместе мы отправимся в гавань.

Меня выручил из беды опять полковник Фишер, который слышал мои пререкания с Перекрестовым. Подошедши ко мне, он сказал, что сейчас он напишет мне пропуск на баржу № 36, на которую грузится штаб, и мы, тюремные служащие, будем помещены в угольный трюм. Я получил пропуск и успокоился. Все было закончено. Я ждал своих и пошел в буфет выпить стакан чаю. Было уже около 11 часов дня. Возле штаба спешно грузились автомобили и грузовики. Через час весь штаб должен был выехать в гавань. Я был спокоен за своих. Времени было еще много.

Когда я начал пить чай, мне послышалось, что где-то близко стреляют. В буфете кроме меня никого не было. Я еще не допил сего стакана, как в столовую буквально вбежал начальник тюрьмы Скуратт и нервно сказал: «Бросьте пить чай, идем скорее, стреляют». Я заплатил за стакан чаю без хлеба и почти без сахара 50 руб. Из штаба выносили последние тюки. Между прочим, при мне вынесли мешок с деньгами и за ним громадную тушу кабана.

Все суетились и торопились. Видимо, случилось что-то совершенно неожиданное, так как из помещений штаба многие направлялись к выходу бегом. Мы вышли на подъезд последними, и возле нас решительно никого не было. Где-то очень близко стреляли из пулеметов. Казалось, что стрельба идет здесь, возле штаба, где-нибудь за углом здания. Впечатление было таково, что сейчас из-за угла выскочат красноармейцы. Частая артиллерийская пальба смешивалась с ружейной перестрелкой, так что нельзя было сомневаться, что где то очень близко идет бой.

Меня смущало, что нет наших. Скуратт совершенно растерялся и рвался вперед, между тем как мы должны были высматривать в толпе своих тюремных служащих. Я страшно волновался и хотел где-нибудь укрыться и ждать их, но в это время к нам навстречу бежал помощник начальника Сребрянец, который сказал мне, что наши едут и должны быть недалеко. Мы шли им навстречу, чтобы через несколько кварталов впереди всем вместе завернуть в гавань.

Стрельба ежеминутно усиливалась. Канонада гремела тут же, будто над нами, и казалось, что вот-вот нас обсыпет шрапнель. Народ бежал по улице как обезумевший во всех направлениях. Наших не было на протяжении всей Пушкинской улицы, по которой они должны были следовать. Сребрянец вышел, по его словам, вместе с ними, и, по его расчетам, они должны были прийти только на несколько минут позже него. На Пушкинской улице была паника. Тем не менее Сребрянец решил поджидать их, а нас уговаривал идти в гавань.

По направлению гавани мчались автомобили, грузовики, ехали обозы и отдельные подводы, нагруженные вещами, и шли в одиночку и группами военные и статские. Тысячи народа, обгоняя друг друга, торопились к гавани. Мы шли в Карантинную гавань, где, по указанию штаба, была баржа № 36. Сюда направлялась главная волна бегущих, но еще издали мы видали, что сюда не пускают. Юнкера Сергиевского училища с ружьями наперевес в несколько рядов боролись с публикой, стремившейся прорвать этот фронт. Люди кричали, махали руками, показывая издали свои документы, а юнкера оттесняли публику. Здесь был ужасный хаос.

Мы пошли за публикой в другую часть гавани и вышли на мол. На дороге валялся обезображенный труп человека. Толпа хлынула сюда, сбивая с ног друг друга и проталкиваясь вперед. Вся эта масса людей направлялась к стоявшему невдалеке пароходу «Владимир», палуба которого сплошь была покрыта людьми. Навстречу толпе бежала полурота английских матросов. Вдруг для всех неожиданно с парохода «Владимир» по этой движущейся массе людей был открыт огонь из винтовок пачками и в одиночку.

Публика сразу остановилась и стала ложиться. В первый момент нельзя было разобраться, падают ли это раненые и убитые или ложатся, чтобы укрыться от пуль. «Владимир» был перегружен, и кто-то распорядился открыть стрельбу, чтобы толпа не лезла на пароход. Те, кто был уже спасен, гнали спасающихся. Стрельба прекратилась. Упавшие на землю вставали. Толпа остановилась и начала группироваться. Мы попали удачно.

В этом месте на молу скоро появились Стессель и Мамонтов. Я, между прочим обратился к Мамонтову и спросил, можно ли нам быть в этой группе. Я вынужден был обратиться с этим вопросом, потому что некоторые солдаты гнали нас отовсюду, как статских. Мамонтов был взволнован и как-то нервно ответил: «Идите за мною». Было холодно. Мороз достигал 8-10 градусов. С моря дул ветер. Гавань была покрыта разбитым и толстым льдом. По соседству и против нас грузились иностранные пароходы. В Карантинной гавани было видно, как публика входила на английский контрминоносец. Там, очевидно, была избранная публика, так как туда никого не пускали. Для нас, говорили, готовится пароход «Николай», который сейчас грузит уголь.

Через час приблизительно в гавань пришел Я. С. Сребрянец, который сообщил, что наших нигде нет. Очевидно, с ними случилось несчастье. Сребрянец заходил в аптеку и соединился по телефону с тюрьмой. Барышня, служившая в канцелярии тюрьмы, ответила, что в тюрьме нет ни одного арестанта. Ушли все, даже женское отделение. Очевидно, в конторе были посторонние лица, так как барышня отвечала уклончиво, а затем и вовсе прекратила разговор.

Таким образом, тюрьма освободилась в последнюю минуту то есть после 11 часов, когда уже власти в городе не было. Что сталось с нашими служащими? Мы предполагали, что их нагнали вырвавшиеся на свободу арестанты и, вероятно, ограбили, а может быть, убили или арестовали. Я был крайне удручен, так как для меня это были не простые служащие, а черниговцы, среди которых была тетка моей дочери и родственники С. Е. Шрамченко и А. И. Самойлович, которых я зачислил тюремными надзирателями, чтобы дать им возможность эвакуироваться с нами.

Мы ждали погрузки на пароход. Мамонтов поехал на катере к англичанам для переговоров. Мы стояли на молу и дрожали от холода. Вдруг неожиданно где-то вблизи затрещал пулемет. Вся стоявшая на молу публика заволновалась. Все поняли, что стреляют с набережной. Началась паника. Пулеметная стрельба усиливалась. Невдалеке упала подбитая лошадь. Оказалось несколько раненых. В паническом ужасе публика бросилась в сторону пакгаузов и к стоявшим за ними товарным вагонам. Пригнувшись и мы втроем - Скуратт, Сребрянец и я стали про -бираться к кирпичным зданиям пакгаузов. В это время у самого носа «Владимира» разорвался снаряд. Было видно, как на палубе все ложились. «Владимир» стал отвечать, обстреливая набережную из пулемета. Стоявшие в гавани суда начали сниматься и выходить из гавани. Снялся и пароход «Владимир».

В каких-нибудь двадцать минут гавань опустела. Оставшаяся на молу двадцатитысячная толпа очутилась в безвыходном положении, прижатая к морю, откуда выхода уже не было. В отчаянии публика металась, не зная, что предпринять. Английская эскадра, стоявшая вдали на расстоянии двух верст от мола, не оказала поддержки, если не считать нескольких выстрелов из броненосца, сделанных, вероятно, в воздух для острастки большевикам.

Еще недавно главноначальствующий барон Шиллинг и английский консул в Одессе успокаивали публику своими публикациями и заверениями, что ни один русский гражданин не останется забытым, и все, кто пожелает, будут своевременно вывезены из Одессы. Эти заверения делались всегда в такой категорической форме, что не верить им, казалось, невозможно. Теперь барон Шиллинг сидел со своим штабом на пароходе «Молчанов», стоявшем в море в безопасности рядом с судами английской эскадры. При первых выстрелах на глазах всей публики первым снялся с якоря и оставил гавань английский контрминоносец.

Большевики и местные повстанцы наступали на гавань. В отчаянии публика бросилась на отходящие пароходы, на баржи и шлюпки, спасаясь, куда кто только мог. В гавани началась безумная паника. Нажим большевиков был столь неожиданным, что застал публику и портовую администрацию врасплох. Пароходы еще только грузились и не все имели уголь. Целые обозы вещей, автомобилей и ручных вещей, чемоданов, сундуков находились еще на молу. Часть публики заняла места и сидела уже на пароходах, а часть была на молу возле вещей.

Когда раздались первые выстрелы и стало ясно, что большевики наступают на гавань, владельцы пароходов и лица, находящиеся на пароходах, погрузившие уже свои вещи, стали торопится и требовали, чтобы команды отчаливали, не выжидая оставшихся на молу. Оказавшиеся на пароходах родители, оставившие своих детей возле вещей на молу, протестовали, вопили и молили, но обезумевшие счастливцы, попавшие на пароходы, были неумолимы. Они вмешивались в действия команды и собственноручно рубили канаты, державшие пароходы у мола.

Под пулеметным огнем публика боролась возле сходней. Мужчины, статские и военные одинаково, отталкивали женщин и детей, протискиваясь, чтобы попасть на пароход. На сходнях, представляющих собою узкие доски, ведущие с мола на пароход, шла борьба. Люди толкали друг друга и стягивали силою со сходен и выталкивали на мол. Каждый панически торопился, понимая, что если рубят канаты, то сходни через минуту уже не будут служить спасением. Впрочем, находились люди, которые, видя с палубы эту безумную картину борьбы, кричали сверху: «Мужчины и господа офицеры, пощадите женщин», но в это время сходни падали, и между пароходом и молом уже была пропасть.

В немом оцепенении родители смотрели на своих детей, оставшихся на молу. Л. Н. Ингистова рассказывала нам, что ее дочь Тамара опустилась на колена с поднятыми кверху руками и застыла в этом положении, когда их пароход «Сулин» уходил в море. Что сталось с ее дочерью, m-me Ингистова не знает, но она утешает себя тем, что ее дочь почти взрослая барышня и с ней на молу остался ее брат 21 года. Еще в худшем положении были дети, два гимназиста, сыновья доктора С. И. Квитковского. Они остались на молу без копейки денег, вовсе не зная Одессы.

Пароход «Вампоа», который по настоянию богачей, вывозивших на нем свое имущество, снялся, обрубив канаты, оставил на берегу многих своих пассажиров, так как эти господа торопились спасти себя и свое имущество. Пароход был ими зафрахтован, и владелец кричал, возражая на протест публики, что он заплатил за пароход 75 тысяч рублей.

Гимназисты Квитковские остались на берегу, но не растерялись. Пустившись бежать под обстрелом по молу вдогонку медленно идущему вдоль мола пароходу «Вампоа», они сообразили, что пароход будет проходить мимо французского судна, возле которого были пришвартованы две баржи. Они забежали вперед и, вскочивши на французский пароход, куда их не хотели пускать, перепрыгнули с одной баржи на другую и начали кричать, чтобы их забрал «Вампоа». Настойчивые требования отца и пассажиров сделали свое дело. «Вампоа» подал корму барже, и дети Квитковского были спасены.

Везде и на всех судах было то же самое. Баржа «Константин Зворона», на которой спаслись чины контрразведки, также рубила канаты. Оставшиеся на молу были в отчаянии. Когда баржа уже отдалилась от мола, группа молодых людей бросилась в шлюпку, чтобы с ней попасть на «Зворону», но шлюпка опрокинулась, и все сидящие в ней потонули.

В этом ужасе и паническом хаосе в гавани начался колоссальный грабеж. На глазах отчаливающей публики целая толпа босяков и портовых рабочих бросилась растаскивать вещи, оставленные на молу пассажирами. Грабеж принял громадные размеры и перешел с мола на пакгаузы и склады. С русского парохода «Дон» по ним был открыт пулеметный огонь. Грабители падали, теряя много убитыми и ранеными, но жажда наживы в этот раз были сильнее инстинкта самосохранения.

Мы были все-таки в лучшем положении, потому что были при организованной воинской части. Мы зашли за пакгаузы, где уже стояла масса народу. Многие прятались под и за вагоны, но и здесь было небезопасно. Мы решили идти в закрытый пакгауз, куда приглашали зайти дам и детей. Нужно было быстро пробежать открытое место. Возле пакгауза

стоял Стессель и распоряжался, приглашая г. офицеров объединиться и дать отпор большевикам. Полковник Стессель организовал отряды для наступления на набережную. Это был единственный выход из положения, иначе, говорил Стессель, большевики всех перестреляют и не дадут погрузиться на пароход.

К семи часам должен был подойти «Николай». Мамонтов опять собирался ехать к англичанам на рейд, чтобы выяснить положение. Спешно формировались офицерские отряды и готовили броневик «Россию» с грузовиками, чтобы выбить с горы обстреливающих гавань большевиков. Наши знакомые по штабу полковник Товастшерна, безрукий В. Вишневский (брат расстрелянного остерского уездного старосты), поручик Иванич корнет Стецкий, Чесноков и другие на броневике двинулись в город. С ними пошли цепью к горе сформированные боевые части.

Мы, статские, были поставлены нанизывать патроны. Было холодно. Я часто заходил в пакгауз отогревать руки. Несколько раз в пакгауз заходили военные и требовали от офицеров, чтобы они шли в цепь. Многие отговаривались болезнью, а многие прятались по углам. Наступление все-таки сделало свое дело. Добровольцы прорвались в центр города и гнали большевиков. На углу Греческой и Екатерининской при помощи броневика добровольцы отбили у большевиков орудие и сняли с него замок. Выяснилось, что в город вступили отряды 1-й Советской дивизии.

К вечеру полгорода вновь было занято добровольцами. Стрельба еще не прекратилась. Между тем сидящие в пакгаузе публика обнаружила целые склады ящиков. Сначала солдаты, а затем и интеллигентная публика (в большинстве офицеры) бросились к этим ящикам и, разбивая их, вытаскивали оттуда разные вещи. Тут были солдатские шинели, войлок, белье, консервы и прочие военные вещи, но были и частные грузы: бакалейные товары, парфюмерия, игрушки и т.д. Возле меня сидела пожилая дама с мужем в статском, которая часто бегала к ящикам и таскала оттуда разные вещи. Между прочим она принесла несколько игрушек: деревянную лошадь, куклу и лото. Это были лубочные произведения, и меня поражало, как может интеллигентная женщина в такую минуту польститься на такие вещи.

Уже темнело. Разбирая вещи, публика зажигала спички. Кто-то кричал, что в пакгаузе сложен бензин, и требовал, чтобы не зажигали спичек, но на это никто не обращал внимания. Я вышел из пакгауза. Мимо несли раненого в голову шофера броневика «Россия». Публика столпилась в воротах пакгауза, чтобы посмотреть раненого. В большинстве это были дамы. Дама с игрушкой в руках тоже выглядывала из пакгауза. Темнело быстро. Понемногу из города стали возвращаться отряды и сообщали, что большевики выбиты из большей части города.

Броневик «Россия» рассказывал, что из многих еврейских домов в наступающих добровольцев стреляли из револьверов и пулеметов. Броневик беспощадно расстреливал эти дома и рассеивал по улицам кучки евреев, из которых стреляли по добровольцам. Любопытно, что галицийских войск в городе не было. Только на Сабаньковской улице с броневика видели группу галичан, которые держали себя нейтрально по отношению и к добровольцам, и к большевикам.

К этому времени от англичан вернулся полковник Мамонтов и заявил, что парохода для нас не будет. С быстротой молнии это известие распространилось среди ждавшей на молу публики. У Стесселя было назначено совещание. Скоро нам было объявлено, что решено пробиваться через город и отступать на Румынию через Овидиополь. Всем, кто желал следовать с воинскими частями, было предложено взять в руки винтовки и идти в строй. Обозы должны были следовать под особой охраной. Мы взяли винтовки и были снабжены патронами. С винтовкой за плечом я грелся в той комнате портового здания, где был Стессель с супругою.

Мне страшно хотелось есть. С утра, кроме злосчастного стакана чая, я не ел ничего. Послышалась суета. Стесселя разыскивал представитель английского командования. В комнату вошли три англичанина, среди которых выделялся, по-видимому, генерал в морской форме. Ему предшествовал коренастый английский матрос. Стессель говорил через французского переводчика. Я стоял возле него и слышал весь разговор. Англичанин предлагал принять на пароход раненых, больных, женщин и детей, говоря, что на пароходе есть до 200 мест.

Стессель благодарил и делал соответствующие распоряжения. Стессель был нездоров, о чем был осведомлен англичанин. После нескольких фраз на общие темы генерал, ссылаясь на болезнь Стесселя, предложил ему место на пароходе, но Стессель, взяв под козырек, благодарил англичанина, говоря, что он не может бросить своих офицеров. Вторично, как бы уговаривая, генерал предлагал Стесселю ехать с ним, но Стессель опять ответил, что он не оставит своих офицеров.

К 10 часам вечера вперед были высланы цепи и заслоны из офицерских рот, и все, кто был на пристани в числе более 6000 человек с обозами и в строю, двинулись в город. В городе было тихо и даже не было слышно обычной стрельбы. Эшелон шел во главе с полковником Мамонтовым с предосторожностями и держась береговой полосы, так как англичане обещали поддерживать нас своей артиллерией. По-видимому, большевики были введены в заблуждение, так как город мы прошли без одного выстрела.

Мы шли по Большому фонтану и проходили возле тюрьмы. В тюрьме было абсолютно темно. Свет был только в тифозном отделении больницы, где, очевидно, оставались больные сыпным тифом. Никаких признаков жизни в тюрьме не было. Любопытно, что здесь, недалеко от тюрьмы, где был сделан минутный привал, солдаты начали ломать съестную лавку, но подоспевший вовремя полковник тотчас же прекратил безобразие. Мы шли всю ночь и к утру подошли к Люсдорфу, где была уже масса беженцев и воинские части с обозами.

Хотелось есть, и безумно клонило ко сну. От непривычки болело плечо от винтовки. В Люсдорфе была объявлена остановка. Мы с трудом упросили немца-колониста сварить нам суп и дать хлеба. Он отговаривался тем, что уже третий день беспрерывно через Люсдорф движутся беженцы и эшелоны войск и все, что было в Люсдорфе, поели. Как убитый я спал несколько часов на перинах кровати немца. К двум часам мы выступили дальше и к вечеру были в Малой Акарже, откуда выступили на ночевку в Большую Акаржу. Здесь мы ночевали и, можно сказать, первый раз за эти дни отдохнули. Случайно я встретил здесь своего приятеля из Чернигова Л. Н. Ясновского, который присоединился к нам и тоже шел из Одессы.

27 января мы пришли в Овидиополь. Отношение к нам местных жителей было враждебное. Никто не хотел пускать в хату и не давал есть. Кое-как мы достали яиц и сала и расположились на ночлег. Спали на полу, подмостив свои шинели. Утром 28 января возле городской управы был назначен сбор для переправы на румынский берег через лиман в Аккерман. Полковник Мамонтов был назначен комендантом Овидиополя и вел переговоры с румынами.

Совершенно случайно мы узнали, что еще вчера в Овидиополь прибыли все наши тюремные служащие. Мы нашли их в одной из хат на окраине города и взаимно радовались этой встрече. Здесь были мои родственники Шрамченко и Самойлович, и моя невестка М. К. Воздвиженская, и наши черниговцы Скуратт (жена), Солонина, Тарнавский, Маяровский, сестра Панченко, Тимофеев, Пастернацкий с семьей, начальник кременчугской тюрьмы Борткевич и несколько тюремных надзирателей.

К моему благополучию, на тюремной подводе оказались мои вещи, так что я мог тут же переодеться и освежиться. Помощник начальника тюрьмы Солонина подробно рассказал мне последние минуты пребывания их в одесской тюрьме. Галицийский караул в тюрьму не прибыл. Еще с вечера все вещи служащих были уложены, и никто не ложился спать. Положение было ужасное. Арестанты несомненно вырвались бы из тюрьмы в эту ночь, но положение спас броневик.

Утром, когда я предложил немедленно ехать в штаб обороны, все были готовы и в одну минуту нагрузили вещами тюремную подводу, которая стояла запряженной с раннего утра. Солонина передал тюрьму делопроизводителю Дзичковскому, так как бывшего начальника тюрьмы Бирина не было дома. Все было сделано с такой быстротой, что ни арестанты, ни местные надзиратели не успели распространить эту весть по тюрьме. Впрочем, в вестибюле тюрьмы уже собралось несколько надзирателей, которые о чем-то между собою разговаривали. В воротах тюрьмы Солонина встретился с тюремным врачом Зервуди, которому сказал, что тюрьма передана Дзичковскому, а черниговцы и киевляне эвакуируются сейчас на пароход. Зервуди улыбнулся и сказал: «Мы сделали все, что нужно». Доктор был уже с повязкой Красного Креста на рукаве.

Выйдя из тюрьмы, Солонина присоединился к стоявшим уже во дворе нашим служащим. По шоссе мимо тюрьмы тянулись обозы. Расспросив проезжающих, наши узнали, что в город проехать нельзя. Во всех направлениях идет стрельба и гремят орудия. Проезжающие не советовали ехать в город. По общему мнению, нужно было поворачивать на Овидиополь. Рассуждать было некогда. Подвода с вещами завернула обратно, только один Сребрянец, ушедший вперед и не слышавший этого решения, пошел в город. Воинский караул в свою очередь расспрашивал проезжающих и, видя, что тюремные служащие уезжают, присоединился к ним и повернул на Овидиополь.

Много раз перед этим начальник караула добивался узнать по телефону о положении в городе, но ничего не добился, так как штаб ему не отвечал. Караул в тюрьме в последнюю минуту был забыт. В таком же положении очутились стражники, прикомандированные к тюрьме. Большая часть их была больна сыпным тифом, часть ушла к Струку, а остальные 15 человек с поручиком Лебедевым решили идти туда, куда идут все. Они были тоже забыты, а начальство их уже давно вышло из Одессы. Интересно, что выходя из тюрьмы, и тюремные надзиратели, и стражники винтовок с собою не взяли, а бросали их тут же возле подъезда. Глазевшая группа мальчишек, человек 10-15, подбирали эти винтовки и уносили с собою.

Вообще полный развал среди служащих начался еще накануне. Несколько киевских надзирателей ушли в город еще с вечера. Рано утром из тюрьмы, переодевшись в статские платья, ушли киевские помощники Гаркавенко и Булах. Киевский помощник Хобозняк с частью киевских надзирателей вышли вместе с нашими, но в Люсдорфе откололись от них и ушли не то обратно в Одессу, не то присоединились к отряду Струка. Наши черниговские надзиратели Довженко, Марченко и другие определенно решили идти к Струку и, попрощавшись в Люсдорфе с нашими, просили передать мне поклон.

В тюрьме остались лишь прежние одесские тюремные надзиратели и прежний начальник тюрьмы Бирин, смещенный на низшую должность, а также уволенные прежние помощники Дзичковский, Жамейтис и Фурман, которым я предоставил в тюрьме канцелярские должности. Они служили уже при большевиках и, конечно, будут служить при них.

Наша миссия была кончена. Задача, поставленная мне Шиллингом, была доведена до конца. Тюрьма до последней минуты не была выпущена, несмотря на то, что последние два-три дня были кошмарными днями. С одной стороны, нужно было сдерживать рвущихся на свободу арестантов, а с другой - нам угрожала опасность остаться отрезанными от города и попасть в последнюю минуту в руки арестантов. Оно, в сущности, так и вышло. Прорваться в город служащим не удалось, и только случайно вышло удачно, что они направились в Овидиополь. Правда, в тюрьме прошли слухи, что арестанты решили не трогать черниговцев, так как признали, что ими сделано очень много в смысле улучшения содержания, но это говорили уголовные, а точку зрения политических, то есть большевиков, мы знали и без них.