ЗАПИСКИ. Т. XII 1920 ГОД. БОЛГАРИЯ - СЕВАСТОПОЛЬ -КУБАНСКИЙ ПОХОД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В случае моей смерти прошу эти Записки передать моей дочери Ольге Дмитриевне Краинской по адресу: гор. Чернигов. Старокиевская ул., дом Семченко № 41, Марии Александровне Лукиной для передачи О. Д. Краинской. (М. Лукина всегда будет знать, где находится моя дочь.)

В случае моей смерти прошу сообщить о моей кончине Зине Александровне Чоповской по адресу:

Polska - Polonia. Krakow. Hornicza Akademia. Padgorze. Z. Czopowska.

Д. Краинский

21 апреля ст. ст. 1920 года в 7 часов вечера пароход «Адмирал Кашерининов» вошел в Варненскую бухту и стал на якорь в порту саженях в восьмидесяти от мола, и здесь мы должны были ждать утра. Катер «Успех» снялся и стал несколько правее рядом с двумя такими же небольшими судами. В порту было мало судов, и он казался почти пустым. Обращал на себя внимание лишь один громадный корабль, на котором простым глазом были видны черные люди. По-видимому, это был французский корабль. Но зато в левой части порта стояло много удивительно красивых малых парусных судов, и здесь открывался великолепный вид на г. Варну.

Мы долго сидели на палубе и любовались этим чарующим видом. Я лично могу сказать, что за четыре дня плавания я отдохнул и стал как-то спокойнее. Мне удалось занять место на мягком диване в кают-компании, и ночью я мог даже полураздеваться. И в отношении пищи я был более или менее удовлетворен, так как компания присоединилась к небольшой группе офицеров, которая во главе с штабс-капитаном Горбачевским варила себе отдельно отличный суп. Мы были у цели.

Очевидно, все слухи о торжестве большевизма в Болгарии сказались вздорными, так как все было спокойно и никакого красного флага, как об этом упорно говорили на пароходе, нигде не было видно. Я спал эту ночь отлично и проснулся в тот момент, когда штабс-капитан Горбачевский принес кипяток и приглашал нас к общему столу выпить чаю. День был необыкновенно жаркий. В каюте было душно, а на палубе жгло солнце. Но тем не менее мы были все время на палубе, так как там было гораздо интереснее. Часов в девять «Кашерининов» стал сниматься с якоря и мед -ленно подходить к молу. Он стал невдалеке от французского парохода, по сравнению с которым «Адмирал Кашерининов» казался необыкновенно маленьким и ничтожным.

На молу стояли полицейские, одеяние которых почти ничем не отличались от формы русского городового. Здесь же стояли на посту два чернокожих (французские колониальные войска), очевидно, специально высланные к прибытию нашего парохода. Невдалеке от мола было портовое здание, где помещались эти зуавы. В воротах этого здания стоял на часах чернокожий, а в подворотне толпилась масса черных людей в военной форме, привлекавших наше внимание. Что это значило, мы не могли знать, но, по-видимому, Болгария была оккупирована французскими войсками.

Мы стояли очень долго не разгружаясь, и все, конечно, толпились на палубе. На берег никому не разрешалось сходить впредь до соответствующих распоряжений. Хотелось есть. На «Кашерининове» обед не готовился, так как где-то в городе нас ожидали с обедом. К пароходу подходили торговцы с хлебом и колбасами, и даже пришли дети с бутылками молока, но публика была без денег и очень немногие имели возможность купить хлеба и молока.

Постепенно к пароходу стали подходить русские, большинство которых прибыли в г. Варну еще в прошлом году. С любопытством расспрашивая нас, откуда мы и какими путями мы прибыли в Варну, они были крайне удивлены одесской катастрофой и ничего не знали об отходе частей войск на Румынию. В свою очередь мы спрашивали, каково положение в Крыму, но никто не мог ответить на этот вопрос. Некоторые безнадежно махали рукою и говорили, что, вероятно, Крым будут скоро эвакуироваться. На пароходе в кают-компании составляли какие-то списки и распределяли на группы. Я знал, что записан военным и попал в группу полковника Николаенко, с которым и должен следовать в какие-то казармы. Часов около двенадцати на пароход прибыл член русского комитета Массаковский и вел переговоры с Николаенко, проверяя списки и число прибывших.

Правда, спешить было некуда, но хотелось есть, и к тому же донимала невыносимая жара. На берегу тотчас за пакгаузами открывалась большая площадь, прорезанная во всех направлениях рельсами железной дороги, и даже были видны таможенные ворота, за которыми уже начинался город. По-видимому, прибытие русских привлекло внимание болгар, так как с каждой минутой в гавань стекалось все больше и больше народу, и многие из болгар подходили к нам и спрашивали, откуда мы. Многие из них, как равно и полицейские, говорили по-русски, но мы понимали и то, что говорилось на болгарском языке.

К моменту разгрузки парохода к «Кашерининову» подошел целый взвод чернокожих солдат, точно это было действительно нужно, и мы стали сходить с парохода группами. Очевидно, кто-то распоряжался, так как для каждой группы были присланы повозки для вещей. Наша группа имела три подводы, на которых были нагружены наши вещи. Мы шли в город вслед за первой группой, растянувшись длинной вереницей по тротуарам. Первое, что бросилось мне в глаза, - это всюду на вывесках надписи как будто на русском языке, например «Аптека», - и это так приятно было видеть после Румынии, где все было чужое.

По своему внешнему виду г. Варна ничем не отличается от русского города. Это та же Россия - провинциальный город вроде нашего г. Нежина, но несколько наряднее и чище. Особенно порадовал нас собор, напоминающий по своему стилю Владимирский собор в Киеве. Далее другой храм, тоже такая же церковь, как русская. Мы прошли весь город и пришли в другой конец Варны, где почти на окраине нам было отведено два верхних этажа Торговской школы.

Первая группа еще в начале нашего пути взяла налево, направляясь в «Юнакский салон» (здание театра). Третья группа тоже давно отстала от нас, направляясь в «Варну палас» (торговое здание). Мы удивлялись дорогою, что на улицах так пустынно и вовсе не видно интеллигенции. Публика серенькая и крайне неинтересная. Извозчиков почти нет, да, вероятно, тут и некому ездить на них. Магазины довольно жалкие, но самый город все же очень красивый. Отовсюду видно море, и ни на минуту не отрываемся от мысли, что это приморский город. Что в особенности красиво - это то, что на стенах почти каждого дома тянутся вьющиеся розы, достигающие высоты крыш двухэтажных домов, и потом морские чайки, гнездящиеся на крышах в домовых трубах высоких домов. Их симпатичный крик как-то особенно приятно ласкает слух и дает настроение покоя и чувство морской дали.

В Болгарии находилось уже до 8000 русских, которые размещались в различных пунктах Болгарии. Город Варна, второй по величине и значению после столицы Болгарии гор. Софии, считается кроме того курортным местом, и здесь разрешалось жить только тем беженцам, которые имели определенное занятие или жили на свои средства. В Варне функционировал уже Русско-Болгарский комитет помощи беженцам22. Воинские чины были в ведении русского этапного пункта и начальника русского гарнизона генерала Бендерева (болгарин), подчиненного русскому представителю в Софии полковнику Палицыну23.

Первое впечатление, которое произвела на нас местная комендатура, было нехорошее. Мы были уверены, что нас встретят и отнесутся внимательно, но отношение было сухое и официальное. Совершенно иное впечатление произвела на нас Болгария. Уже с парохода мы слышали слово «братушка». Никакой стражи и конвоя при нас не было, если не считать французских зуавов, наряд которых был прислан к пароходу. Одно было только плохо, что опять пришлось жить в казарменной обстановке. Опять вповалку на грязном некрашеном полу мы расположились в числе 65 человек в зале Торговской школы. В тот же день мы были зачислены на общий котел и получили пищу в «Варне палас», где были размещены прибывшие ранее из Новороссийска и Крыма эвакуированные воинские чины.

После Румынии мы почувствовали здесь полную свободу. Для русских никаких ограничений не было. Доступ для русских был всюду. У кого были средства, тот мог устраиваться, как ему было угодно. Многие уже нашли себе службу и открывали свои предприятия. Казалось, что при таких обстоятельствах в Варне можно отдохнуть и привести себя в порядок, но в действительности это было не так. Чтобы не излагать эти причины, мы приводим ниже рапорт полковника Николаенко от 29 мая 1920 года за № 23 на имя начальника русского гарнизона г. Варны.

Рапорт этот во многом является повторением того, что нами уже описано ранее, но так как он является официальным и притом историческим документом, то мы решили привести его целиком со скрепой полковника Николаенко в тождественности этой копии. В военной среде знали, что я веду записки, и потому полковник Николаенко просил меня дать в его распоряжение этот материал, по которому и был составлен этот рапорт:

«Доношу, 4 мая я прибыл в Варну на пароходе “Адмирал Кашерининов” с группой офицеров, чиновников, солдат и беженцев в числе 107 человек, которые были вверены моему попечению в г. Тульче (Румыния) распоряжением начальника русского этапа полковника Долгова. На пароходе была уже такая же группа во главе с полковником Жеваловым, ехавшая в числе 88 человек со станции Рени из Бессарабии. Обе группы, составляя 195 человек, принадлежали к числу тех отступивших из Одессы частей войск и следовавших за ними гражданских чиновников и беженцев, которые были эвакуированы и ушли из Одессы 25 января 1920 года и следовали сначала с отрядом начальника укрепленного района и гарнизона г. Одессы полковника Стессель, а затем слились с отрядами генералов Мартынова и Васильева, из которых последний, как старший, принял командование всей этой группой.

Отходя первоначально на г. Овидиополь с тем, чтобы вступить через Днестровский лиман на румынскую территорию, эти группы добровольческих войск вынуждены были повернуть на север, так как румынские власти в Аккермане не только не пропустили их через Лиман, но встретили подходившие части орудийным и пулеметным огнем. На совете старших войсковых начальников в Овидиополе было решено после этого пробираться вдоль реки Днестра к Тирасполю на соединение с отрядом генерала Бредова.

Еще в Овидиополе численность группы войск под командованием генерала Васильева вместе с обозами и беженцами достигла 12 000 чело -век. Походным порядком с обозами, растянувшимися на 6-7 верст, при морозе до 12 градусов эта группа шла трое суток без отдыха, без пищи и ночевки, пока достигла немецкой колонии Кандель, откуда до Тирасполя оставалось не более 30 верст.

Генерал Васильев торопился, имея сведения, что большевистские от -ряды идут параллельно и готовятся впереди нанести решительный удар отступающим добровольцам. Дважды по пути уже были столкновения с красными. Возле немецкой колонии Петершталь артиллерия красных более часу обстреливала дорогу и площадь, по которой шли добровольцы, но благодаря перелетам из всей группы оказался раненым в ногу один солдат и убита одна лошадь. Затем возле с. Беляевка большевики открыли пулеметный огонь при вступлении передовых отрядов в село.

Не желая принять боя, генерал Васильев распорядился обойти ночью лугами с. Беляевку. Вступив в Кандель, воинские части, переутомившиеся трехдневным походом, рассчитывали расположиться на ночевку и получить горячую пищу. Торопясь отдохнуть, они разбрелись по хатам, оставив без прикрытия вступавшие в Кандель обозы. В это время совершенно для всех неожиданно с севера-востока начался артиллерийский обстрел Канделя.

Пока собирались разрозненные воинские части и происходила группировка для наступления, крайние хаты Канделя со стороны д. Зельц были уже заняты большевиками группы комиссара Левензона, а с фланга почти у самого Канделя показались неприятельские цепи и большевистская конница Котовского. Дружным натиском отряда полковника Стессель, действовавшего в сторону д. Зельц, и контратакой с фланга частей генерала Мартынова с артиллерией красные были отбиты и отступили за д. Зельц, отстоящую в полутора верстах к северо-востоку от Канделя. Скоро д. Зельц была занята нами. Ввиду этого было приказано сниматься и обозу выезжать в д. Зельц.

Тем временем, исполнив свою задачу, усталые, голодные и иззябшие воинские части начали расходиться и, возвращаясь с позиций в Кандель, накинулись на еду, ослабив таким образом фронт. Учтя это положение, красные вновь нажали на Кандель и в этот раз взяли деревню под перекрестный артиллерийский огонь. С большими усилиями атака была вновь отбита, но уже стало ясно, что переутомленные части не были способны к дальнейшему продвижению с боем на Тирасполь. В бою при Канделе насчитывалось до ста человек убитыми и ранеными. Бой прекратился с наступлением темноты.

На совещании старших войсковых начальников под председательством генерала Васильева было признано, что прорыв на Тирасполь не удался, и потому было решено отступать на румынскую территорию по направлению к селению Раскаец в Бессарабии. Отступление было крайне спешным. Больные и раненые в большинстве остались в Канделе. Многие гражданские чины и беженцы выехать из Канделя не успели. Немало осталось в Канделе и солдат, не пожелавших идти дальше. К утру следующего дня отряд генерала Васильева через д. Коротное достиг румынского берега и подошел почти вплотную к селению Раскаец.

Пока генерал Васильев вел переговоры с румынским комендантом с. Раскаец, воинские части вместе с беженцами стояли изнуренные и озябшие в плавнях реки Днестра, не спавши пятые сутки. Румыны не пропускали на свою территорию и требовали удаления на русский берег. С большими усилиями генералу удалось уговорить румынского коменданта, чтобы людям была дана возможность отогреться и переночевать в с. Раскаец, так как они едва держались на ногах от усталости и между ними была масса больных. В присутствии полковника Стесселя и его помощника полковника Товастшерна комендант дал генералу честное слово, что до утра со стороны румын не будут приняты репрессивные меры и во всяком случае не будет открыта стрельба.

С наступлением темноты в с. Раскаец на ночлег были введены воинские части, и в первую очередь больные и раненые. Тем не менее в тот же вечер румыны несколько раз начинали обстреливать селение, причем ранили нескольких человек. В течение ночи периодически несколько раз начинался пулеметный огонь. Пули попадали в хаты и в окна, где мертвым сном спали переутомившиеся люди.

К утру на 3 февраля стрельба значительно усилилась. Становилось ясно, что румыны сознательно обстреливали расположившихся на ночлег русских. Пуля пробила окно и попала в печь в помещении, где отдыхал полковник Стессель. Далее сомневаться было нельзя. Генерал Васильев приказал объявить, чтобы все воинские части и беженцы немедленно покинули Раскаец. Конные ординарцы ездили по улицам и передавали приказание генерала собираться возле штаба. Под обстрелом все шли к штабу, полагая, что румыны стреляют в воздух, чтобы этой угрозой заставить добровольцев покинуть Раскаец, но по мере приближения к штабу выяснилась совершенно иная картина.

Все чаще и чаще на улицах встречались раненые. Толпа становилась гуще. Все шли к сборному пункту. Возле штаба, где уже выстраивались воинские части и группировались беженцы, было уже несколько тысяч человек. В это время румыны направили пулеметный огонь в это место. Люди начали падать. Толпа дрогнула. Часть публики начала разбегаться, часть залегла, и только воинские части двинулись в строю к Днестру. Генерал Васильева уже выехал. Полковник Стессель группировал отряд для прорыва на север.

Общего руководства уже не было. Каждый был предоставлен самому себе. Генерал Васильев группировал вокруг себя публику, чтобы идти обратно в Одессу, но пулеметным огнем румын эта группа была

рассеяна. Генерал Васильев тут же на льду застрелился. Разрозненными группами и в одиночку люди шли туда, куда идут все. Другого выхода не было. Ряды отступающих заметно редели. Люди и лошади падали на глазах всех, так что пришлось идти перебежками и часто ложиться. На улицах лежали убитые и раненые. На глазах всех была убита сестра милосердия Мальчевская и ехавшая среди беженцев жена командира винницкой уездной стражи Крыжановского, под которым тогда же была убита лошадь. Пока Крыжановский оказывал помощь смертельно раненной жене, повозка с его сыном четырех лет исчезла, и Крыжановский своего ребенка уже не нашел.

И таких случаев было много. По официальным сведениям врача 1-го Запасного госпиталя Докучаева, к нему на перевязочный пункт с этого места поступило более 150 раненых. При выходе из с. Раскаец дорога к Днестру была окаймлена канавами, и здесь, в этих канавах, спасались многие, идя пригнувшись за насыпью. Румыны обстреливали пулеметным огнем всю линию отступления. Больше всего обстреливалась переправа через Днестр, где на льду беженцы группировались возле генерала Васильева. Тут, по словам румынского коменданта с. Пуркар, сказанным им врачу Докучаеву, было найдено свыше 500 трупов.

Это подтверждали крестьяне, возившие целый день по наряду из с. Раскаец и плавней раненых. Они видали на льду и в камышах массу замерзших и убитых. Таким образом, тысячи русских людей с женами и детьми возвратились на русский берег и находились в плавнях, не зная, что делать и на что решиться. Голодные и усталые, при морозе в 12 градусов, они были в безвыходном положении. Многие не выдержали и лишили себя жизни. Между прочим, на глазах жены застрелился полковник Майдель.

Многие, главным образом воинские чины, перешли потом в разных местах группами и в одиночку Днестр и попали в Румынию. Многие из них были вновь возвращены румынами на русский берег, а часть осталась в Румынии и была отправлена впоследствии в г. Тульчу. По сведениям, имевшимся в г. Тульче, румынскую границу перешло не более 1800 человек, так что из 12 000 отступивших к румынской границе достигли своей цели 15%. Многие отстали по дороге и остались в Канделе, но все-таки большинство было переправлено румынами в плавни реки Днестра. Часть их по показанию местных жителей, замерзла, часть попала в руки большевиков, часть передалась на сторону отряда Котовского, а судьба прочих неизвестна. Несомненно только одно, что почти все были ограблены местными крестьянами, румынами и большевиками отряда Котовского.

Но едва ли не в худшем положении были те, кто остался в д. Раскаец. Когда стрельба прекратилась, в село вошли румынские солдаты и начали выгонять оставшихся, отбирая у них не только деньги и ценные вещи, но и снимая верхнюю одежду. Врач Докучаев протестовал и разъяснял румынам, что Красный Крест пользуется международным покровительством, но это воздействия не возымело. Румыны предъявили к врачу требования, чтобы госпиталь с больными и ранеными немедленно покинул с. Раскаец. Патруль за патрулем приходил и предъявлял это требование, вовсе не считаясь с тем, что среди больных были сыпнотифозные и тяжелораненые.

Врач Докучаев медлил. Тогда румыны привели человек 30 крестьян во главе со старостой. Староста был пьян и объявил, что румыны сказали ему, что будут обстреливать село артиллерийским огнем, если сейчас русские не оставят с. Раскаец. Староста настаивал на удалении госпиталя и, постепенно входя в азарт, сорвал флаг Красного Креста и начал силою выгонять из хат больных. Кто возражал, того били, а с сестры милосердия, которая пробовала протестовать, староста сорвал косынку. В присутствии врача Докучаева староста нещадно избил по лицу тяжело раненного в то же утро солдата Боушанова. Пуля прошла ему в затылок через небо в левый глаз. Из носа и рта Боушанова шла кровь, и тем не менее его били по этому окровавленному лицу.

Пришлось уходить. Больные и раненые едва двигались и шли при поддержке других. Тут были тяжелораненые, и с высокой температурой, и сыпнотифозные. Несколько человек отстали и, вероятно, были подобраны уже потом румынами. На берегу Днестра возле пограничного румынского поста больные встретили группу воинских чинов, которые также были изгнаны румынами из с. Раскаец. Они заявили врачу Докучаеву, что румынские пограничники берутся за деньги провести их в Пуркары (Бессарабия), где имеется больница. Врач вступил с ними в переговоры, а сестра милосердия Абалкина собирала “романовские” деньги и золотые вещи, чтобы ублажить пограничников.

Получивши большой куш, румыны приняли под свое покровительство обе группы в числе до 300 человек и обещали доставить их в Пуркары. Румыны указали им для ночлега две полуразрушенные хаты на русском берегу и обещали помочь, если их будут грабить местные жители или большевики. В холоде и голодные, больные и раненые расположились в этих хатах и провели ночь. Утром, с рассветом, возле хат появились крестьяне, которые сначала нерешительно, а потом открыто бросились грабить всех находящихся в этих хатах.

Полковник Гегелло с двумя офицерами своевременно успел предупредить румынских солдат, которые, перебежав Днестр и застав врасплох грабителей, открыли по ним ружейный огонь и, убивши на местах трех из грабителей, пригласили всю группу перейти вместе с ними на румынский берег. Но это было еще не все. К вечеру того же дня румынский сержант, взявшийся сопровождать больных в пуркарскую больницу, предложил всем идти вместе с ним. Как только эта партия тронулась в путь, румыны открыли с горы пулеметный огонь. Все залегли, а сержант побежал в гору, чтобы предупредить пулеметчиков. Более четырех часов больные и раненые лежали на снегу при сильном морозе, пока инцидент был улажен и им было разрешено следовать далее. По заявлению врача Докучаева, именно здесь, в этом месте, многие поотмораживали себе конечности и застудили болезни.

Ночью больные были доставлены в Пуркары и размещены в неотапливаемом помещении школы. Здесь, в этом холоде, нашли себе наконец отдых эти исстрадавшиеся люди. К тому времени в Пуркары привезли больных, оставшихся в с. Раскаец. Многие из них по дороге умерли и замерзли. Их везли в десятиградусный мороз почти голыми. Таково было отношение румын к русским людям, спасавшимся от верной смерти на том кошмарном берегу, где бандиты хватали людей, переправляемых румынами в плавни р. Днестра.

Впрочем, были случаи и другого отношения к русским со стороны румынских солдат. Сестра милосердия Кирпотенко удостоверяет, что, оставшись в хате с пятью почти умирающими, она не знала, как ей отвечать на требование румынских солдат оставить с. Раскаец. Больные вовсе не реагировали, и тем тяжелее было ее положение. Она плакала, а больные относились равнодушно к присутствию посторонних людей. По-видимому, и на румын действовало это гробовое молчание и безразличие людей, сводящие последние счеты с жизнью. Патруль уходил, не дождавшись ответа, но тотчас после него врывался другой и третий такой же патруль, и все они уходили как из склепа, сознавая, что они не воскресят своим криком умирающих. Сестра заливалась слезами и ломала себе руки.

У одного больного была рана выше груди, почти у самого горла. При кашле из раны были брызги и сгустки крови. Больной хрипел и силился говорить. Сестра затыкала ему рану тампоном, и только тогда больной успокаивался. Тампон вырывался каждый раз, когда приходили румыны. Сестра начинала плакать. Последний патруль наткнулся на этот момент, и старший, вероятно фельдфебель, как бы окаменел от этого ужаса. Он схватился руками за голову и, взяв потом сестру за руку, спросил, не нужно ли чего-нибудь больным. Сестра ничего не ответила и затыкала больному тампон. Румыны как бы опомнились и моментально исчезли. Спустя некоторое время тот же патруль принес хлеба и приказал хозяйке хаты приготовить больным горячую пищу. К вечеру к хате подъехали по -возки, и больные были отправлены в Пуркары. Испытав эти страдания, больные и раненые тем не менее нашли себе покой в пуркарской больнице скорее тех, которым удалось перейти румынскую границу.

Еще долго скитаясь, сначала в плавнях реки Днестра, а затем на румынской стороне в Бессарабии, отдельные группы военных и гражданских лиц, в иных случаях с семьями, подверглись большим испытаниям. Сначала их грабили бандиты из местных крестьян и большевики отряда Котовского. У них было отобрано все, а некоторых выпускали в одном нижнем белье. Самый переход через границу был риском для жизни. В лучшем случае обстрел с противоположного берега, а в худшем насильственное возвращение на русский берег, на явное растерзание бандитам, испытали почти все перешедшие румынскую границу.

Начальник укрепленного района г. Одессы полковник Стессель три раза пытался перейти Днестр, и только на четвертый раз, когда жена его провалилась на льду и с трудом была извлечена, вся обмерзшая, румыны приняли ее полуобмерзшую вместе с мужем на румынский берег. Кто перешел границу и удачно проник в Бессарабию, тот в конце концов был арестован, причем румыны отбирали у них последнее, что было при них. Их вели потом как арестантов по этапу с ночевками в холодных арестантских помещениях без подстилки, без воды и горячей пищи. Многие шли этапом до Аккермана более 14 суток, измученные, изголодавшиеся и сплошь покрытые вшами. Это было тяжелое испытание, но оно не закончилось и в Аккермане.

Как заключенных румыны держали под стражею этих измученных людей в арестантской при местном гарнизоне, поместивши в одной небольшой комнате 65 человек. Интеллигентные люди, штаб- и обер-офицеры, заслуженные гражданские чины валялись в грязи на полу без матрацев, подстилки и подушек, сплошь покрытые вшами. При грубом и дерзком обращении румынского караула жизнь в арестантской при аккерманском гарнизоне вместе с пьяными и босяками была невероятно тяжела. Бывали случаи, когда освирепевшие румыны толкали прикладами ружей не только мужчин, но и женщин, но было и так, что в присутствии всех румынский солдат ударил со всею силою офицера по физиономии.

С февраля месяца румыны начали сосредотачивать всех русских, перешедших границу, в г. Тульче. Первая партия прибыла в Тульчу 25 февраля. Ровно месяц люди скитались в самых ужасных условиях существования. Перенесши семидневный поход с боями и со всеми тяжестями обстановки отступающей армии без пищи и без сна, отступившие из Одессы отряды генералов Васильева, Мартынова и полковника Стессель распались в с. Раскаец и гибли в плавнях реки Днестра. Отдельные группы, которым посчастливилось вступить на румынскую территорию, были сосредоточены в Тульче.

При враждебном отношении румын к русским жизнь в Тульче была тяжела. Только штаб-офицерам было разрешено жить на частных квартирах. Все остальные содержались в румынской тюрьме, продолжая валяться на голом земляном полу. При таких условиях настоящего отдыха в Тульче не могло быть. Теперь эти исстрадавшиеся люди, вверенные моему попечению в дороге, прибыли в Болгарию. Как участник отхода на Румынию из Одессы, испытавший на себе все тяжести этого перехода, я могу удостоверить, что прибывшие в г. Варну на пароходе “Адмирал Кашерининов” - это люди, пережившие исключительно тяжелые обстоятельства и, можно сказать, случайно оставшиеся в живых.

Переутомленные, в большинстве больные, расслабленные, почти все переболевшие сыпным тифом, с примороженными конечностями, совершенно ограбленные, а во многих случаях растерявшие свои семьи, эти люди не могли отдохнуть в Тульче и восстановить свои силы. Напротив, оставшись в большинстве без всяких средств и не имея даже денег, чтобы удовлетворить самые насущные потребности, они продолжали испытывать лишения, которые тяжело отражались на их нравственном состоянии. Заслуженные люди в преклонных летах оставались без кружки горячего чая и вынуждены были бросить курить за неимением средств, чтобы купить табаку.

Казалось бы, что теперь, когда миновала острота положения и люди прибыли в обстановку нормальной жизни, им нужно прийти на помощь и дать вполне заслуженный отдых. Исполнив свой долг до конца и перенесши безропотно все испытания, которые выпали на их долю, участники отхода на Румынию в большинстве нуждаются в систематическом лечении. В числе их есть люди солидные, весьма заслуженные и в преклонных летах, среди которых есть такие же лица гражданской службы, участвовавшие в боях и наравне с военными, испытавшие все тяжести походной жизни.

Донося о вышеизложенном, докладываю Вашему Превосходительству, что прибывшая со мною в Варну группа помещается в “Торговской школе” и частью в “Юнакском салоне”, где они опять на голом полу, без матрацев и подушек, и даже без какой бы то ни было подстилки, и не имея средств, испытывают большие лишения. Люди преклонных лет, штаб- и обер-офицеры и солдаты вместе с заслуженными лицами гражданской службы лежат вповалку на грязном полу и не могут отделаться от вшей, с которыми при таких условиях борьба невозможна. Большинство не имеет ни белья, ни приличной одежды и ходят в дырявых сапогах. Некоторые не имеют даже денег, чтобы пойти в баню. До настоящего времени прибывшие получили лишь льготный размен в 250 рублей и по одному одеялу.

Верность настоящей копии с подлинным моим рапортом удостоверяю.

Подпись: полковник Николаенко».

Почти одновременно в печати начали появляться заметки о судьбе отряда генерала Бредова, на соединение с которым шел Стессель. Аналогичные условия отступления этой армии к Румынии выше Тирасполя дали обществу превратное представление о судьбе этих двух отрядов. Оба отряда очень долго принимались один за другой и смешивались один с другим. Отряд генерала Бредова вместе с беженцами был значительно больше и, говорят, достигал 40 тысяч. Между тем соединенные отряды генерала Мартынова и Стесселя не превышали 12 тысяч. Отряд Бредова оказался интернированным в Польше, откуда постепенно в Болгарию прорывались отдельные лица, от которых общество и узнало о судьбе отряда генерала Бредова. Своеобразное наименование получила каждая группа этих. «Кашерининцы», то есть перешедшие румынскую границу, «бредовцы» и просто «эвакуированные» были те, кто прибыл в Варну пароходами.

* * *

Несмотря на тяжелую жизненную обстановку, мы почувствовали себя в Болгарии людьми. Мы пользовались в Варне полной свободой и зависели от русской этапной комендатуры. Болгарские власти не вмешивались в нашу внутреннюю жизнь, и в этом отношении между нами и болгарами не было никакой грани. Прежде всего мы накинулись на газеты. Помимо болгарских газет в Варне издавалась «Русская газета», а по четвергам и воскресеньям мы имели «Русскую софийскую газету» - независимый беспартийный орган русских эмигрантов в Болгарии. Мы имели затем крымские газеты, которые изредка привозили из Севастополя прибывающие в г. Варну пароходы. Мы были поражены безумной ценой этих газет. В то время, когда в Румынии и Болгарии стоимость номера не превышала одной левы, отдельный номер газеты «Великая Россия» стоил 75 рублей, «Военного голоса» - 50 рублей и «Вечернего слова» - 150 рублей. Но это было только первое впечатление.

Когда мы познакомились в одном из последующих номеров Крымских газет с ценами на продукты и курсом валюты в Крыму, мы больше уже не удивлялись ценам газет. Очень часто нам попадалась заграничная печать, а также украинские газеты «Украинско-болгарский преглец» и украинская газета «Вперед», издающаяся во Львове. После румынской убогой прессы, которую мы имели в г. Тульче в виде французской газеты, издающейся в Бухаресте, и лубочных листков местных хроникеров, конечно, здесь мы были хорошо информированы. Постоянно прибывающие в Варну иностранные пароходы сообщали, кроме того, те сведения, которые они имели в виде слухов и молвы, циркулирующих в других приморских городах.

Мы были счастливы, что попали наконец в культурный уголок, напоминающий нам Россию. Родственный нам болгарский народ имел много общего с нами. Русский шрифт и болгарская речь, в некоторой степени доступная нашему пониманию, этнографический тип болгарина, близкий русскому человеку, вполне оправдывали установившиеся в кампанию 1877 года взаимоотношения между русскими и болгарами, выразившиеся в наименовании друг друга «братушка». Сложившись исторически, это слово вновь вошло в употребление и звучало повсюду, где только русские соприкасались с болгарами.

Наша личная жизнь, конечно, не удовлетворяла нас и была тяжела своими лишениями. Мы были на положении солдат. Утром мы вставали в 6 часов и шли во двор под кран умываться. От 7 до 6 часов нам давали кипяток. К 12 часам мы шли обедать в другой конец города в помещение «Варна Палас», причем обедали во дворе. Обед готовился в походных кухнях. В 3 часа нам вновь раздавали кипяток, а к 5 часам мы шли на ужин. Это была настоящая казарменная жизнь, но без тех удобств, которыми была обставлена когда-то русская солдатская казарма. Ночью было так тесно, что приходилось спать, почти прикасаясь друг к другу. Спалось плохо. Без матраца и подушки было слишком жестко спать. Семейные люди расположились в других комнатах по несколько семейств в каждой и тоже спали вповалку на голом полу, мужчины и женщины вместе.

Мы - военные состояли на котле в «Варне Палас», а гражданские беженцы столовались при Торговской школе от Русско-Болгарского комитета помощи беженцам. Пища была чрезвычайно скудная. Жидкий суп, в большинстве случаев постный, с малым количеством жиров, безвкусный и малопитательный, и такой же ужин составляли нашу пищу. Кроме того, мы получали ежедневно по 1 1/4 фунта хлеба и 60 граммов сахару.

Мы - кашерининцы, как нас прозвали, то есть лица, перешедшие румынскую границу и прибывшие в Варну на пароходе «Адмирал Кашерининов», были в особо тяжелых условиях. Мы отличались от других своим внешним видом. Все мы были одеты одинаково, по-солдатски. Этот вид простолюдина нас сильно стеснял. Мы были ограблены и претерпели в этом отношении больше тех, кто был эвакуирован из Одессы, Крыма и Новороссийска на пароходах. Правда, многие и там потеряли свое имущество, но они были при деньгах и все-таки взяли с собою кое-что и были одеты иначе, чем мы.

Среди беженцев были и счастливцы, которые успели своевременно выехать из России со своими семьями и не только спасли свои вещи, но и перевели свои капиталы на иностранную валюту и привезли с собою много золота, драгоценных вещей и бриллиантов. Это была местная буржуазная публика, спекулянты и люди, сделавшие свои темные делишки и устроившиеся теперь отлично за границей. Из этой среды в особенности выделялись богато и элегантно одетые дамы, которые привлекали к себе внимание и вызывали едкие замечания публики и местной русской газеты. Эта часть беженцев жила в Варне великолепно и не скрывала, что обладает миллионами. Некоторые из них открыли рестораны, меняльные и комиссионные конторы, аукционные залы и обирали своих же русских беженцев, продававших им свои последние вещи.

Но в общем положение беженцев было повсюду крайне тяжелым. Под заглавием «Беженцы» «Русская софийская газета» дает вполне определенную картину этой жизни русских эмигрантов, которая одинакова характерна и для Болгарии.

Газета пишет:

«По данным официальных учреждений, в данный момент в Константинополе находится до 45 тысяч русских беженцев, из которых свыше 60% эвакуированы союзным и русским командованием. В это число не входит свыше 4500 беженцев, расселенных на Принцевых островах Халки, Проти и Антигон, которым выдается паек и предоставляются квартиры. Эта группа беженцев находится в сравнительно благоприятных условиях.

Живущие в Константинополе, за исключением богатых коммерсантов, банкиров и т.д., влачат жалкое существование. Только незначительной части, владеющей иностранными языками, удалось получить грошовый заработок. Большинство промышляет продажей газет, торговлей вразнос галантереи, переноской тяжестей с пароходов на пристань и др. В здании русской почты вот уже второй месяц красуется объявление, в котором русский врач, получивший диплом доктора медицины, просит добрых людей прийти ему на помощь в деле устройства собственного кабинета для приема больных, так как тяжелые материальные условия вынудили его поступить лакеем в один из ресторанов. Много русских офицеров в чине полковника служат дворниками, портье и рассыльными.

К сожалению, существующий Русский комитет помощи беженцам не проявляет никакой инициативы в деле помощи, а наоборот, временами мешает развернуть работу некоторым объединениям беженцев, ставя им формальные рогатинки при легализации. В особо тяжелых условиях находятся женщины, преимущественно жены офицеров, в свое время эвакуированные из России. Преимущественно они служат в ресторанах и кафе, и в этой тяжелой материальной и моральной обстановке многие из них проституируют, заполняя больницы и лечебницы для венериков.

В последнее время широко развил свою деятельность Христианский союз американской молодежи, открывший в Константинополе столовую, русскую библиотеку читальню, организующий мастерские дамских нарядов, привлекая к работе женщин. Препятствия выезду в Сербию, Болгарию, Францию, Англию - не дают возможности русским беженцам рас -сосаться, обрекая их на медленную голодную смерть. Заболевания среди русских беженцев ввиду отсутствия медицинской помощи дают, по сведениям официальных организаций, большой процент смертности».

Более сносное существование для русских было в Сербии, но туда было трудно пробраться.

Та же газета сообщает:

«Жизнь в провинции Сербии (например, в Враньи) весьма дешева. Хлеб для русских выдается по особым карточкам бесплатно, консервированное молоко стоит 3 динара, обед 3 1/2- 4 динара (без хлеба), а одна комната 90 динаров. Сербское правительство отпускает каждый месяц по 7 миллионов динаров на нужды русским, причем разменивают так: 1000 донских или “колокольчиков” за 400 динар. 1000 думск. за 500 динар. Вполне понятно, что все меняют только “донские” или “колокольчики”. Одному человеку разменивают по 1000 динар., а семье из трех и более человек - 1500 динар. в месяц. На эти деньги можно вполне хорошо прожить в провинции. Из Белграда, говорят, ввиду переполнения города всех русских, не имеющих определенных занятий, выселяют в глубь страны».

Настроение русских было подавленное. Почти у всех в России остались семьи, родные и близкие, за благополучие которых нельзя было быть спокойным. Если не опасность для жизни от большевиков и подонков местного населения, то голод и полное разорение несомненно угрожает им. Это тяготило и создавало гнетущее настроение. Тоска была ужасная. Общее положение казалось безнадежным. Все с ужасом думали о предстоящей зимовке за границей, а может быть, и невозможности вернуться на Родину в течение нескольких лет. Эта мысль отзывалась в душе каждого страшной болью и приводила минутами в отчаяние.

Лишенная всякого смысла казарменная, животная жизнь в грязи с людьми, по своему воспитанию совершенно чуждыми нам, тяжело отражалось на нравственном состоянии. Наши соседи - нечистоплотные солдаты доводили нас иногда до тошноты. Мы обращались и письменно, и устно к генералу Бендереву с просьбой выделить нас - интеллигентных людей в отдельную группу и дать нам помещение и койки, но из этого ничего не вышло. Генерал сказал при нас коменданту этапа полковнику Поповичу (серб), что этот вопрос следовало бы уладить, но уже на следующий день, когда мы обратились к Поповичу, последний в грубой форме повел, огрызаясь, с нами разговор и ничего не предпринял в этом направлении.

Еще оригинальнее отнеслись к этому вопросу в Русско-Болгарском комитете. Когда я лично обратился к члену комитета Малаковскому, предполагая, что он, как киевлянин, мой земляк, войдет в наше положение, то он ответил мне, что они, то есть солдаты, такие же беженцы, как и мы. На полу возле своего места я устроил себе впоследствии нечто вроде письменного столика, положив на двух кирпичах оторвавшуюся ставню-жалюзи, и в этом укромном уголке, сидя на полу по-турецки, продолжал вести свои записки.

Нужно удивляться, с какою покорностью и терпением переносит русская интеллигенция все лишения, которые, казалось бы, для культурного человека были невыносимы. Ввиду скученности и антисанитарных условий жизни мы не могли отделаться от вшей. Соседство нечистоплотных солдат и разных низших служащих из простонародья делало эту борьбу невозможной. Мы ходили почти без белья, надевая обувь на босую ногу, и сами стирали себе то, что у нас было. Мы помещались на четвертом этаже. Внутри здания клозетов не было. Ночные хождения на двор сверху вниз после вечернего чая по крутой лестнице ощупью, в абсолютной темноте (спичек ни у кого не было), создавали массу недоразумений и столкновений.

Впрочем, в такой обстановке женский вопрос отошел на второй план. Еще при эвакуации в России, когда происходило массовое бегство на Юг, мы видели, в какое ужасное положение были поставлены женщины. Помещаясь в товарных вагонах вместе с мужчинами, дамы чувствовали себя очень стесненными. Это была ужасная пытка для них. Нужно было вылезать из вагонов в присутствии мужчин и укрываться от них в укромное место. Мужчины были приспособлены в этом отношении лучше, но женщины ждали остановки поезда. Поезд останавливался где-нибудь на третьем и четвертом пути, и дамам приходилось пользоваться этим моментом, чтобы остановиться тут же, возле вагона, на рельсах, где стояли и ходили по полотну мужчины.

Путешествие продолжалось не днями и даже не неделями, и нужно было приспособляться к этим непривычным условиям жизни. Если мужчинам была тяжела эта обстановка путешествия, то для женщины она была ужасна. Мы сравнялись по условиям жизни с простолюдинами и вели образ жизни совершенно некультурного человека. Мы ели все вместе из миски или ведра деревянными ложками и уже забыли, что значит присесть к столу, накрытому скатертью, и иметь отдельный прибор и хотя бы тарелку с металлической ложкою. По условиям эвакуации в дороге, а затем в обстановке бегства, конечно, дамам и барышням приходилось ютиться по хатам, в общежитиях и в разных арестантских помещениях вместе с мужчинами, стоя с ними в очередь к клозетам.

О каких-нибудь удобствах не могло быть и речи. Все условности должны были быть забыты. Стыдливость, свойственная женщинам, была попрана жестокой необходимостью. Мы вспоминали наш этапный путь в Румынии, когда в Староказачьем румынский жандарм запер нас на замок в арестантской и ушел, несмотря на то, что мы были прямо с дороги и должны были оправиться. Мы стучали и просили нас выпустить на минуту, но это оказалось не так просто. Нам вызвали коменданта, с которым мы объяснялись по-французски. В присутствии дамы нам пришлось представить доказательства необходимости выйти на двор.

Нас гнали этапным порядком. Мы шли пешком без остановки перегонами в 10-14 верст. Если кому-нибудь нужно было приостановиться, то начинались объяснения с не понимающим русский язык румынским солдатом, который угрожал остановившемуся прикладом винтовки. Приходилось уподобляться животному и останавливаться при всех. Впрочем, нервы были притуплены. Личность человека была забита. Уважение к человеческой личности заменилось грубым животным чувством международной ненависти. Homo hominis lupus est!24

Мне думалось еще тогда в Румынии: а что если Россия возродится и станет опять в ряду культурных стран - как тогда должна будет себя чувствовать румынская интеллигенция и какие взаимоотношения в культурной жизни этих двух государств будут возможны? Румыны расстреливали в упор русскую интеллигенцию, бегущую к ним спасаться от шайки каторжника Котовского. Это была уже не война. Женщины, дети, старики - гражданское население бежало теперь от большевиков. Их отсылали с румынского берега обратно и отдавали в руки грабителей. И тут, в плавнях реки Днестра, в 12-градусный мороз, гибли кто... не солдаты, не войска, а русские люди, представители русской интеллигенции, заслуженные чиновники, общественные деятели, которые уходили от ужасов большевизма. Не большевиков расстреливали румыны, а русскую интеллигенцию.

История, конечно, не отметит на своих страницах эти сотни и тысячи русских людей, погибших на румынской границе. Это не столь крупное событие, чтобы уделять ему особое внимание с точки зрения исторической, но для культуры, цивилизации и вопросов этики и морали эта днестровская трагедия не может пройти бесследно. В культурных взаимоотношениях рано или поздно принципы морали должны возродиться независимо от возрождения государственной жизни.

* * *

Общая политическая ситуация считалась для нас безнадежной. Периодическая печать воспроизводила все ужасы гибели Добровольческой армии и сообщала об укреплении советского правительства в России. Все взоры были обращены на Крым, где небольшая кучка людей грудью прикрывала небольшую территорию, оставшуюся в руках русских людей. Надежда была слабая. Россия разгромлена. Ее уничтожили, и никогда она не возродится. Когда-то могущественная и великая Россия гибнет. С ней перестали считаться даже мелкие государственные образования, и тем более перестали считаться с русскими людьми. Это нам давали и дают чувствовать на каждом шагу. «Забудьте о вашей великой когда-то России, ее нет больше», - говорили нам румыны, болгары, поляки, французы... даже здесь, в Болгарии, нас принимали с некоторою сдержанностью.

Полковник Николаенко рассказывал нам, что, будучи в 1916 году на Румынском фронте, он лично испытывал и видел, как трепетали и пресмыкались румыны перед русским командованием. Румынские офицеры и генералы выстаивали навытяжку в передних штабов, сознавая свое ничтожество перед русской военной мощью.

Теперь, спустя полтора года, в той же Румынии наши русские генералы и офицеры очутились в положении военнопленных и эмигрантов, которых наши прежние союзники - румыны вели под конвоем и грубо подталкивали прикладами ружей при малейшем нарушении требования румынского солдата. Мы лично видели, как румынский солдат отталкивал винтовкой полковника Стесселя, когда последний, будучи на отходящем из г. Тульчи в Галац пароходе, хотел сойти на берег, чтобы проститься со своими знакомыми. Солдат был груб с ним в присутствии румынских властей, смотревших безучастно на выходку румынского солдата. Romania mare оскорбляла теперь русского заслуженного офицера. Россия гибла. С русским человеком можно было уже не считаться.

В интеллигентных кругах Болгарии к русским относились сдержанно. Конечно, после той роли, которую сыграла Россия в деле освобождения Болгарии от турецкого ига и затем в последующей культуре, следовало ожидать другого отношения к русским, тем более что это были не новые люди, а те, кто представлял еще прежнюю русскую государственность. Болгарская интеллигенция просто как будто не замечала русских и знакомства с ними не вела. Мы не знаем болгарской жизни. Ни один русский, вероятно, за все время не переступил порога болгарского дома. Мы даже не видали обстановки жизни интеллигентной болгарской семьи.

Болгары считали распавшуюся русскую государственность окончательной ликвидацией мощи великой России и перестали считаться с ней. Из покровительствуемых болгары обратились в покровительствующих, и это хорошо понималось русскими. Мы пользовались гостеприимством болгарского правительства, но это было сдержанное и несколько оскорбительное гостеприимство, которое тяготило и нас и болгар. Они отлично понимали, что всем обязаны России, но Россия теперь разлагается, и считаться с ней было им неприятно. Правда, отдельные лица вспоминали историю Болгарии и отдавали должное русским, но отношения эти были официально-сдержанными. Это было очень неестественно, так как на каждом шагу болгарам приходилось наталкиваться на воспоминание о том, что сделала для них Россия.

Мы часто заходили в собор. Вся служба в соборе проходила на церковнославянском языке и ничем не отличалась от службы в любой церкви в России. Тот же хор и те же напевы, та же внешняя обстановка переносили нас на Родину, точно мы стояли и молились в русской церкви. Самый храм ничем не отличался от русского храма, и даже больше - иконостас в соборе был русского происхождения. На иконостасе правого престола вверху была надпись золочеными буквами: «Иждивением благочестивейшего Царя Русского Николая Александровича». Мы были затем на городском кладбище в Варне и схематически изобразили памятник на братской могиле русских воинов, похороненных здесь в кампанию 18771878 годов. Эти памятники прошлого, казалось, должны были всегда напоминать свободной теперь болгарской интеллигенции, чем обязаны они русским людям, но это было забыто.

Удивительно, что совершенно иное отношение к русским было в Болгарии в среде людей простых - крестьян, ремесленников, мелких торговцев и прочих, конечно, за исключением большевиков-коммунистов. Они великолепно помнили свою историю и до сих пор ценили участие русских в освобождении Болгарии. Очень часто эти простые люди, в особенности из старых солдат, останавливали русских на улице и высказывали им свои симпатии. Эти люди кланялись нам на улице и отдавали честь, высказывая всячески свое расположение. Болгарская интеллигенция в это время гордо проходила мимо, смотря вперед или в обратную сторону.

* * *

С уходом генерала Деникина и вступлением в командование Вооруженными силами Юга России генерала Врангеля наступила новая эра в деле борьбы добровольцев с большевиками, но в добровольцев уже не верили. Никто не хотел допустить мысли, чтобы генералу Врангелю удалось удержать Крым. Англичане изменили и требовали от Врангеля прекратить борьбу с большевиками. По слухам, англичане переменили фронт и вступили в переговоры с большевиками. Такая политическая ситуация казалась совершенно невероятной, но тем не менее это было так.

Генералу Врангелю приходилось вести борьбу одному с горсточкой добровольцев, уцелевших на Крымском полуострове. Говорили, что Врангелю помогают французы, но в прочность этого союза не верили. Французы были уже однажды в Одессе. Все фронты добровольческих организаций в Сибири, на Мурмане, Северо-Западный развалились. Генерал Врангель остался один, замурованный Крымским перешейком.

Впрочем, еще в Румынии мы слыхали о готовящемся наступлении поляков и о соглашении их с украинцами для совместного наступления на большевиков. Слухи эти скоро подтвердились. На арену выступает опять Симеон Петлюра. В болгарских газетах официально опубликован украинско-польский договор и сообщено о начавшемся наступлении поляков на Киев. Вскоре после этого в журнале «Украинско-болгарский преглец» был опубликован манифест Петлюры [...].

Местная «Русская газета» и в комендатуре относились враждебно и к полякам, и к украинцам (то есть Петлюре). Как раз к этому времени получили широкую огласку те ужасные условия содержания интернированного отряда генерала Бредова в Польше, которые сильно возмущали общество. Поляки издевались над русскими и обращались с офицерами как с пленниками. Голод, болезни и всякие лишения заставляли многих бежать из этого плена. Бежавшие из польских концентрационных лагерей сообщали эти безотрадные сведения.

* * *

Было грустно и безнадежно. Тем не менее мы пользовались в Варне всем, что мог дать нам этот прелестный уголок. Необыкновенной красоты, с мягким климатом, вся утопая в розах, Варна сама по себе давала нам тот отдых, который создавала окружающая обстановка. Морской воздух, насыщенный ароматом цветущих растений, вдыхался особенно легко и с наслаждением. После тропической жары днем к вечеру наступала бодрящая прохлада, которая манила выйти на улицу подышать свежим воздухом. Ежедневно по вечерам в «морской градине», в обстановке европейского приморского города и двух прилегающих к градине, открытых со стороны улицы первоклассных ресторанов можно было слушать прекрасную музыку в исполнении симфонических оркестров, а в градине играл болгарский военный оркестр.

Здесь, на берегу моря, на аллею возле ресторана с бесконечным количеством стоящих между деревьями столиков собиралось болгарское общество. По этому виду гуляющей публики можно было смело судить о скромной жизни в Болгарии. Здесь не было ни роскоши, ни богатства, ни того шика, которым всегда отличается курортная публика. Это была скромная толпа людей, пришедших развлечься и получить удовольствие для себя, а не напоказ. Местный житель, болгарин, адвокат Стефан Атонасов Коларов, с которым мне пришлось много беседовать, пояснил мне, что болгарский народ начал свою самобытную жизнь только после кампании 1877-1878 годов. Еще лет тридцать тому назад не только г. Варна, но и София представляли собою не что иное, как большие деревни. Болгарской культуре нет еще полувека. Болгарская интеллигенция вся вышла из народа. Здесь не было ни помещиков, ни дворян, ни классовых привилегий. Это тот же народ, не привыкший ни к роскоши, ни к традициям современной буржуазии.

Мы посещали градину почти ежедневно и отдыхали в этой обстановке. Сначала мы стеснялись показываться в обществе в своих солдатских костюмах, но болгары, видимо, не обращали внимания на наше одеяние. Было грустно смотреть и сознавать, что здесь, в чужом обществе, в чужой стране, мы видим мир, спокойствие и порядок, которым пользуются люди. Мы слушали прекрасное исполнение тех увертюр и попурри из русских опер, которые привыкли слушать с детства у себя на Родине и которые в России последние годы уже услышать было нельзя.

Попурри из опер «Жизнь за Царя», «Евгений Онегин» и малороссийских песен были любимыми номерами болгарской публики и сопровождались всегда громом рукоплесканий. Каждый раз, когда оркестр исполнял попурри из оперы «Жизнь за Царя», русская публика оживлялась и собиралась толпой возле оркестра, проявляя особые чувства патриотизма. Невольно мысль переносилась в Россию, на Родину, где царство черни и хамов разрушало эту иллюзию красоты жизни и заливало кровью родную землю. Мы отдыхали здесь и постепенно свыкались с этой новой обстановкой жизни.

Каждую субботу и воскресенье мы ходили в русскую церковь. Это была старая, очень интересная греческая церковь, уступленная теперь русским беженцам. Наполовину вкопанная в землю, как погреб, постройка этого храма относится к тем временам, когда турки не разрешали выводить постройку православной церкви наружу. За кирпичной оградой с улицы храм этот вовсе не виден. Снаружи сама церковь напоминает сарай-погреб, и если бы не выделяющаяся колокольня, то ни в коем случае нельзя было бы думать, что это храм. Полутемная внутри, с маленькими окнами в железных решетках, в уровень с землею и с лестницей, спускающейся в полуподвальный этаж, церковь эта уютная, но напоминает катакомбы.

Эта таинственная обстановка времен гонения на христианство как нельзя больше соответствовала нашему положению людей, изгнанных обстоятельствами из своей Родины. Священник Иоанн Сиюнин, тоже беженец, объединял здесь русское общество и отлично говорил проповеди, заставляя иной раз поплакать в эти минуты. Каждый праздник мы посещали этот храм, где можно было видеть всех русских и встретить знакомых и земляков. Здесь мы узнавали о судьбе многих наших знакомых и лиц, известных в России своей деятельностью.

В одно из первых наших посещений церкви я обратил внимание на сестру милосердия, стоявшую в глубине храма, в темном углу перед иконой Божьей Матери. На дворе после дождя было пасмурно. Темное подземелье церкви едва освещалось дневным светом, слабо пробивающимся сквозь низкие, небольшие решетчатые окна. В церкви был мрак, освещенный тускло горящими перед иконами восковыми свечами. Белое одеяние сестры милосердия как-то особенно ярко выделялось в этом полумраке и невольно обращало на себя внимание. Мне показалось, что сестра несколько раз пристально взглянула на меня. Как будто что-то знакомое мелькнуло в ее взгляде, но мне стало неловко приглядываться к ней, и я поторопился подойти к кресту. Я стоял в стороне, когда молящиеся, приложившись к кресту, отходили от алтаря.

Я следил за сестрой, когда она подходила к священнику. Наклонив голову и осенив себя крестным знамением, сестра, отходя от священника, вновь взглянула на меня и быстро, направляясь ко мне, протянула мне руку. Я тотчас узнал Марию Леонидовну Маклакову, жену бывшего черниговского губернатора, а затем министра внутренних дел, Николая Алексеевича Маклакова, расстрелянного большевиками в Москве 20 октября 1917 года. Когда я целовал руку Марии Леонидовне, я уже чувствовал, что она рыдала. Мы виделись последний раз в С.-Петербурге в конце 1916 года. Николай Алексеевич был тогда уже не у дела. Мы много беседовали в тот вечер о надвигающейся революции, и бывший министр с удивительною определенностью предсказал все то, что случилось в 1917 году.

Мария Леонидовна не могла говорить. Она спросила меня только о моей дочери, а я в свою очередь спросил, где ее сыновья. Они были в Добровольческой армии и, по-видимому, находились теперь в плену у поляков с отрядом генерала Бредова. Мария Леонидовна просила меня зайти к ней в Никольскую общину при Державной болгарской больнице, где она состояла сестрой милосердия. С терпением, свойственным только женщине, Маклакова геройски переносила выпавшие на ее долю страдания. Она лишилась после расстрела мужа всего. О сыновьях она уже давно не имела никаких сведений и не знает, живы ли они.

Мария Леонидовна долго рассказывала мне о своих испытаниях в течение последних лет, и нужно было удивляться, как может человек переносить такие страдания. Мария Леонидовна рассказывала спокойно и уверенно, со свойственной ей сдержанностью и силою характера. Только невольно катящиеся по ее лицу слезы, которые она ежеминутно вытирала, выражали ее душевное состояние. Слушая ее твердую речь, в которой звучало бесконечное горе, мне хотелось сказать «довольно», но я слушал потому, что сознавал, что ей нужно было высказаться до конца. Мария Леонидовна прервала свой рассказ, так как ее позвали в больницу. Возвратившись, она начала расспрашивать меня о моей дочери.

Мы высказались оба и вспомнили наши добрые отношения по Чернигову и лучшие годы, которыми для ее мужа были в службе его черниговским губернатором. Маклакова сказала мне, что ей хотелось бы теперь избрать местом постоянного жительства г. Чернигов, с которым связаны ее лучшие воспоминания. В свое московское имение она решила не возвращаться. Там были слишком тяжелые воспоминания. Я вышел от М. Л. Маклаковой в подавленном настроении, переживая сознание всего ужаса нашего положения.

Я шел к своим черниговцам - доктору Н. В. Любарскому и полковнику Л. Н. Николаенко. Генерал Любарский, будучи дивизионным врачом, оставил вместе с нами Чернигов в день занятия его большевиками. Заболев в Одессе сыпным тифом, он был эвакуирован в г. Варну. Николай Васильевич оставил в Чернигове свою 13-летнюю дочь и страшно страдал. У полковника Николаенко осталась в Черниговской губернии мать-старуха, о судьбе которой он ничего не знал. Мы были связаны общим несчастьем и как земляки объединились вместе. Нам удалось выхлопотать у местного вице-консула Тухолко перевода нас в здание французского пансиона, где нам была предоставлена на чердачном помещении громадная комната.

Доктор имел небольшую практику и кое-что зарабатывал. Мы с полковником Николаенко получили размен в 250 лев и пособие в 300 лев, так что положение наше улучшилось. Мы ходили иногда по вечерам в кабаки, чтобы посидеть в беседах за бутылкой вина. Рестораны были для нас недоступны. Мы выбирали харчевни и питейные заведения (питиэта) второго разряда, которые были нам по средствам. Полковник Николаенко, крупный и полный господин, обладавший всегда хорошим аппетитом, постоянно злился и возмущался, что в Болгарии нечего есть. Болгары только пили и ничего не ели. Водку они закусывали салатом и сидели по несколько человек за маленьким графинчиком водки в 100 грамм (3 рюмки), запивая ее водой и жуя листья салата.

Болгары в этом отношении действительно производили оригинальное впечатление. Микроскопические порции, которые подавались обыкновенно в ресторанах, составляли буквально глоток. Любимые их блюда шишки-баб (шашлык) и кишки-баб (колбаса) составляли столь малые порции, что для полковника необходимо было съесть 5-6 таких порций, чтобы насытиться. Единственное, на чем воспитывали себя болгары, -это была зелень во всех видах и необыкновенно вкусное кислое молоко. Недаром профессор Мечников, указывая на продолжительность жизни болгар, приписывал это широко распространенному у них потреблению кислого молока. «Кисело млеко», «топли кифли» и «градинара» (кислое молоко, свежие булки и огородина) - это то, что с раннего утра начинают выкрикивать болгары, развозя по дворам на навьюченных ослах эти продукты первой необходимости.

В своем выборе харчевни мы остановились в конце концов на греке Фотии, который приготовлял необыкновенно вкусно турецкое кушанье «дробь сармэ» (бараний сальник, начиненный ливером). Настоящей водки в Болгарии не было. Мы пили местные спиртные напитки ракию, джибру и сливовицу. Этот кабак Фотия и чайная «Добруджа», куда мы ходили ежедневно пить чай, были местом, где мы просиживали часами и целыми днями. Нашими постоянными компаньонами были всегда мои прежние приятели, с которыми мы не расставались с самого Аккермана, - два корнета, А. П. Деревицкий и Ю. М. Чесноков-Стецкий.

В кабаке Фотия мы изощрялись в гастрономии, чтобы удовлетворить свое недоедание на казенном пайке. Кабак этот был малоизвестен, так как кроме нас здесь русские не бывали. Мы были среди болгар, по преимуществу людей среднего достатка. Отношение к нам как хозяина Фотия, так и посетителей было самое лучшее. Очень часто наши соседи по столику помогали нам объясняться с хозяином и называли нас «бра-тушка». Был случай особого к нам отношения двух приехавших из провинции болгар, которые заговорили с нами на политические темы и в результате приказали хозяину поставить на наш стол за их счет бутылку вина. Когда мы выпили ту бутылку, на столе появилась другая, которую, несмотря на наш протест, пришлось выпить, чтобы не обидеть болгар.

Совершенно другой характер носили наши посещения чайной «До -бруджа». Это была единственная чайная в Варне, где чай подавался по-московски, в чайниках русской фабрики Кузнецова. Чайная пряталась в грязном турецком квартале на Руссенской улице, в районе жительства местного рабочего пролетариата и так называемых коммунистов. Это были те же большевики, что и в России, но выступления их не удавались, так как правящим классом в Болгарии все же являлось сельское население - собственников, так называемая земледельческая партия. Они строго блюли свои классовые интересы и шли независимо от коммунистов.

Впрочем, отголоски большевизма проникли и в эту среду. Антагонизм между городом и деревней обострился до такой степени, что городу угрожала опасность остаться без продуктов. Селянин заявляет, что город ему не нужен и не нужна ему интеллигенция. Против интеллигенции настроен не только крестьянин, но и вообще весь пролетариат. Крестьяне отстаивали только свои интересы и нагоняли цены на продукты первой необходимости, за которые граждане платили то, что требовал земледелец.

Большое разложение в Болгарии вносили русские военнопленные, пришедшие сюда из Германии и пропитанные большевизмом. Мы видали этих большевиков ежедневно в чайной «Добруджа». Это был главный контингент посещающих чайную. Распущенные донельзя, с ругательствами за каждым словом, они напоминали нам тот философствующий элемент разнузданной солдатской массы, которая бесчинствовала и рассуждала в первые дни революции в России. Это люди, в большинстве полуграмотные, нагло заявляли, что они получили в плену такое образование, которое выше университетского. Они угрожали показать русской интеллигенции по возвращении в Россию, какой в России должен быть установленный государственный строй. Эти пленные и болгарские коммунисты относились к нам крайне враждебно и называли нас контрреволюционерами. Эту русскую чайную боялись и обходили ее, но мы к ней привыкли и просто не обращали внимания на эту публику, которая ни раз отпускала по нашему адресу соответствующие замечания.

В Болгарии был тот же большевизм, что и в России, но только проявлялся он иначе. Злоба против интеллигенции, сочувствие русским большевикам и враждебное отношение к русским контрреволюционерам создавали неприятную атмосферу и вызывали инциденты, которые обостряли отношения между болгарами и русскими. Дороговизна как результат большевизма в Болгарии была необычайная по сравнению с дореволюционным временем. Обед стоил 12 лев (раньше 80 сатинок), сало - 48 лев кило, стакан молока - 4 лева, коробка спичек - 4 лева, кружка пива - 5 лев, курица - 25 лев (прежде - 60 сат), квартира - одна комната - 500 лев в месяц (прежде - 20 лев).

* * *

В Болгарии оказалось много черниговцев. Мы узнали, что в Софии пребывает черниговский губернатор Тулов, заведующий юридическим отделом Балканов. Там же были Ф. Ф. Дворецкий, Борзенский, М. В. Кочубей, бывший черниговский губернатор И. И. Стерлигов, П. В. Скаржанский с семьей и др. В г. Варне кроме сестры Маклаковой мы встретили доктора С. И. Квитковского из Остра, который похоронил здесь свою жену, А. А. Столицу с семьей, С. Н. Ингистова с семьею, много офицеров, солдат и учащуюся молодежь. Среди беженцев оказалась сестра расстрелянного большевиками в Москве министра юстиции И. Г. Щегловитова Александра Григорьевна с мужем - моряком-генералом Давидович-Нащинским.

Несколько позже мы познакомились с начальницей Алексеевского детского приюта сестрой милосердия Ольгой Константиновной Абалешевой (б. графиней Нирод) и ее помощницей генеральшей М. А. Мосоловой. Брат Абалешева - Павел Александрович Абалешев - был предводителем дворянства Новозыбковского уезда, с которым я работал вместе лет 15 в Черниговской губернии. Алексеевский приют был эвакуирован из Новороссийска в декабре 1919 года. Контингент детей в приюте состоял из детей, потерявших своих родителей. Приют помещался во французском пансионе вместе с нами. Несчастные дети в возрасте от 6 до 13 лет не знали о судьбе своих родителей и в большинстве были подобраны брошенными на произвол судьбы при отступлении и так называемой эвакуации. Мы были свидетелями этой эвакуации и видели теперь этих детей, которых в панике теряли на вокзалах, на пристанях и в дороге их родители.

Это были те дети, о которых мы упоминали раньше. Вспомним хотя бы полковника Крыжановского, который потерял жену и ребенка в с. Раскаец при обстреле румынами уходящих добровольцев. Жена Крыжановского была убита. Мальчик четырех лет, если только он жив, вероятно, не смог объяснить своей драмы и, может быть, подобран где-нибудь так же, как и эти дети.

Сестра милосердия Абалешева, муж которой расстрелян большевиками, с честью выполняла свою святую обязанность и всецело отдалась уходу за этими детьми. Абалешева с матерью и вместе с сестрой Мосоловой, когда-то богатые люди, жили теперь той простою жизнью со всеми лишениями, какие только выпали на долю русских людей. Эти женщины, представительницы русской аристократии, геройски переносили свои страдания и невольно вызывали чувство преклонения. Молча, безропотно и с сознанием исторической необходимости они доказали, что могут переносить наравне с прочими условия жизни, которые не соответствовали ни их воспитанию, ни общественному их положению. Они переносили все, чем выстрадали русские люди. Они тоже своевременно были покрыты вшами, спали на голом полу и были одеты в рубище.

Мы видели в Варне сестру министра юстиции Щегловитова генеральшу А. Г. Давидович-Нащинскую. Вместе с нами она ежедневно стояла в очереди на этапе при раздаче обеда и ужина. Старушка имела вид странницы или нищей. Она всегда садилась на дрова, сложенные под сараем, и здесь обедала вместе с солдатами. Мы познакомились со старушкой и ее мужем. Урожденная Щегловитова много рассказывала нам про своего брата-министра и про свою жизнь. Она плела веревочные туфли и этим зарабатывала себе деньги. Генеральша, узнавши, что мы из Чернигова, выразила желание с нами познакомиться и была очень рада, что встретила земляков. Мы оказывали всемерное содействие Щегловитовой и часто занимали ей очередь за обедом.

Вообще этапное кормление производило удручающее впечатление. На этапе столовалось около 1000 человек. Все одинаково - генералы, офицеры, солдаты становились в очередь возле походных кухонь со своими мисками и деревянными ложками и ждали раздачи пищи. Обедали здесь же, во дворе, где попало, под сараем, под дровами, сидя на ограде и в дождь, и в ненастную погоду. Отголосок большевизма проявлялся и здесь. Различия между солдатами, офицерами и генералами не было. Раздачей пищи заведовал обыкновенно какой-нибудь солдат по выбору своих же товарищей, который был полным хозяином и, осаживая толпу, грубо указывал генералу его место.

По сравнению с солдатами и низшими служащими интеллигенции было мало. Главенствующее положение занимали солдаты, служащие государственной стражи, контрразведки, писцы и вообще элемент менее культурный. Между ними и высшими чинами различия не делалось. Все одинаково стояли в очередях и размещались на равных условиях в одном помещении. Все получали одинаковую пищу и пользовались одинаковыми правами.

Равенство в положении проводилось повсюду. Если кому-нибудь из высших чинов удавалось выхлопотать смену белья или пособие, по этому поводу в низших слоях публики подымалась целая буча. Если одному, то и всем, говорили они, возмущаясь попытками возвратиться к старым порядкам. Мы ходатайствовали о выдаче нам коек. В казарме к этому относились неодобрительно. Или всем, или никому, говорили они нам, но потом было решено, что мы - люди, вполне заслуживающие уважения, и к тому же разделившие с ними все тяжести походной жизни, и потому протест был снят с очереди.

Имея свою организацию, мы, черниговцы, объединились больше других, и в этом отношении мы чувствовали себя лучше других. Иногда мы устраивали свои собрания у А. А. Столицы в ресторане «Модерн». У всех была одна мысль - вернуться на Родину. На этом базировался разговор, и дальше этого мы не шли. В особенности страдала молодежь. Бедная Люба, дочь Столицы, только что окончившая киевскую гимназию, страшно тосковала и готова была на всякий риск, лишь бы вернуться в Россию. Каждый раз, когда мы высказывали решимость при первой возможности поступить в армию и ехать на фронт в Россию, у девочек появлялись на глазах слезы, и они готовы были идти с нами в качестве сестер милосердия.

Нравственное состояние у русских было очень тяжелое, но выхода из положения не было. В России дела большевиков обстояли блестяще, и рассчитывать на скорое ее освобождение было невозможно. Особенно больно было слышать, когда наши прежние союзники вступили в сношения с большевиками. Может быть, казарменная жизнь и постоянное пребывание среди людей имели свои положительные стороны. При одиночестве со своими мыслями можно было бы, мне кажется, сойти с ума. Так было грустно и тоскливо.

Мы были в положении эмигрантов. Конечно, это было лучше, чем положение военнопленных в Румынии или еще худшее положение русских на островах за проволочными заграждениями англичан, но примириться с этим положением мы не могли. Что ждало нас впереди, это был вопрос, который со страшной болью отзывался в душе. Россия гибла. Большевизм в России укреплялся и распространялся в Европе. Переговоры англичан с советским правительством указывали, что большевики заняли прочное положение. Никто не говорил, чтобы Добровольческая армия могла возродиться. Не только в русских кругах, но и среди болгар царило глубокое убеждение, что Крым не сможет выдержать натиска большевиков и должен будет скоро эвакуироваться.

Как в Румынии, так и здесь русские военные власти ни на что не надеялись и говорили, что с падением Крыма должны будут упраздниться представительства за границей русского командования. Этапный комендант разъяснял, что военные должны рассматриваться как беженцы. Сношений с Крымом почти не было. Мы долго не знали даже, существует ли в Крыму правительство. Проблеск надежды появился у многих только тогда, когда определились польско-украинские отношения.

Наступление поляков на Киев давало надежду вернуться через посредство поляков на Родину. Мы нервно следили по газетам за движением поляков и их отношением к Украине. Нас смущало лишь то обстоятельство, что поляки жестоко относились к интернированному отряду генерала Бредова и проявляли ненависть к русским. Публика утешала себя тем, что к украинцам поляки будут относиться иначе. Среди украинцев, находящихся в г. Варне, стало назревать украинское настроение. Если Россия погибнет, то, может быть, останется Украина, и тогда можно будет вернуться на Родину. Впрочем, это был вопрос будущего.

Теперь у всех было какое-то безнадежное, гнетущее и тоскливое настроение. Многие мечтали как-нибудь устроиться, а некоторые уже приспособились, найдя себе службу или открыв предприятия. Большинство офицеров ходили на поденные работы и на табачную фабрику. Барышни и жены офицеров служили в ресторанах. Полковники занимались сапожным делом и продажей на улицах сладкого и галантереи. Никто не мог сказать, на что он рассчитывает и что предпримет в будущем.

* * *

Мы следили за периодической печатью и научились даже читать газеты на болгарском языке. В Варну очень часто заходили иностранные суда, и мы тогда ходили в порт посмотреть на иностранцев и, может быть, узнать какие-нибудь новости. Иногда нам удавалось поговорить с кем-нибудь из команды такого парохода, и всегда в этих случаях мы встречали вежливое и доброжелательное отношение. Все эти обугленные люди - кочегары, машинисты, с которыми мы преимущественно вступали в разговоры (на французском и немецком языках), отлично знали о большевизме в России и отрицательно относились к нему. Мы заговорили однажды с неграми и были удивлены, когда один из них сказал нам, что если бы Антанта захотела, то в один день освободила бы Россию от большевиков. Эти служащие на пароходах были гораздо симпатичнее военных иностранцев, которые по прибытии военного судна сейчас же появлялись в городе, заполняя все улицы, кабаки, пивные и рестораны.

Несмотря на то, что французы и англичане были нашими союзниками, не было случая, чтобы кто-нибудь из них при встрече с русскими вступил с ними в разговор. Они нас не замечали, и мы их. Мы как-то сидели в пивной, когда туда вошло человек двадцать французских матросов. Нас было семь человек - все в русской военной форме. Было тесно, и пять французов сели за наш стол. Они тоже пили пиво, и было странно, что за эти 20 минут, что мы просидели вплотную, мы не сказали друг другу ни одного слова и даже не обменялись приветствием, несмотря на то что трое из нас были полковниками.

В этот же вечер, когда мы шли в том же составе в «градину» послушать музыку, мы встретили на главной улице пьяную компанию французских матросов, шедших, шатаясь, посреди улицы, все обнявшись и кричавших во все горло. Их было девять человек, и публика старательно обходила их, чтобы не нарваться на скандал. Со страшным негодованием и злобой относились русские к этим победителям - нашим изменникам, и в особенности к англичанам, появлявшимся в Варне. Их ненавидели, потому что как раз это совпадало с тем временем, когда англичане вступили в переговоры с большевиками. Англичан, кроме того, боялись, так как они были скандалисты и не останавливались перед тем, чтобы в ресторане пустить в кого-нибудь бутылкой, если что-нибудь было не по нем. Такой случай был на днях в Константинополе, и очевидец-офицер предупреждал нас, чтобы мы были с ними осторожнее. Да мы это и без того знали, вспоминая, как держали себя англичане в Одессе. Чаще других в Варне бывали американцы. Мы видали их всюду. Вот это были настоящие джентльмены, пользовавшиеся всеобщим уважением.

С особым нетерпением мы спешили всегда в порт, когда узнавали, что в Варну прибывал пароход из Севастополя. Обычно все пароходы, идущие из Крыма в Константинополь, заходили в Варну. Однажды из Севастополя прибыл в Варну громадный пароход, переполненный пассажирами. Мы торопились в порт и пришли к пароходу, когда возле него собралась уже целая толпа русских. И я в числе прочих заговорил с пожилым господином, стоявшим у борта, облокотившимся обоими локтями на перила палубы. Я спросил этого господина, как обстоят дела в Крыму и что делается на Перекопе. Он неохотно ответил мне ничего не значащей фразой и отошел от борта. Я был поражен этой выходкой.

Но еще больше я пришел в недоумение, когда, прислушиваясь к разговорам, я убедился, что пассажиры парохода неохотно вступают в разговоры со своими же русскими и никто не может ответить на вопрос, как обстоят дела на Крымском фронте. До очевидности было ясно, что эти люди не интересуются этим вопросом и просто не хотят говорить на эту тему. Это впечатление было общее и, отходя от парохода, отдельные группы военных, возмущаясь, громко высказывали свое убеждение, что это едут разные спекулянты и люди, которым генерал Врангель предложил оставить Крым. Это специалисты, недовольные режимом генерала Врангеля, раздавались голоса в публике. А некоторые шли еще дальше и говорили, что это едут дезертиры, бегущие за границу. Впечатление было странное. Зачем и куда ехали эти русские люди, так враждебно относившиеся к нам, для нас было совершенно непонятно.

Другой раз мы пошли в порт, потому что узнали, что к молу пришвартовался небольшой русский пароход из Севастополя, нагруженный солью. Не успели мы еще подойти к этому месту, как группа офицеров, которая стояла у этого парохода, начала отходить от него и заворачивала нас обратно, говоря, что не стоит разговаривать с этими господами -это большевики. Оказалось, что капитан и команда так грубо и дерзко отвечали на вопросы о положении в Крыму, что эта группа офицеров, выругавшись, отошли прочь. Мы повернули назад и вместе с этой группой офицеров пошли на обед в «Варну Палас». И я помню, как бывший в этой группе полковник с досадой сказал: «Нет, при таком отношении русских людей друг к другу генералу Врангелю Крыма не удержать».

* * *

Самым большим удовольствием для нас было морское купанье. Только здесь, когда люди разделись и обнажили свое тело, стало видно, как исстрадалось человеческое тело. Почти у всех купающихся русских было больное тело. От плохого питания и постоянного пребывания в сапогах и в одежде на теле, и главным образом на ногах, проявились цинготные явления. Тело и ноги были покрыты язвами, которые растирались сапогами на босую ногу. По всему телу были громадные расчесы от вшей и разные ссадины. Было много раненых и оперированных. В особенности много было примороженных. Бурые и красные пятна на примороженных местах ярко выступали на теле и багровели от жаркого солнца.

Эти сотни людей, которым необходимо было морское купанье, представляли печальное и грустное зрелище. По внешнему виду, казалось, вполне здоровые люди, они оказывались совершенно больными. Весь пляж, налево от купальни, был покрыт целый день нашими добровольцами, лежавшими целый день на песке и принимавшими соленые и солнечные ванны. Обидно было то, что эти люди, имевшие моральное право открыто показать свое измученное тело, как доказательство перенесенных ими страданий, напротив, стеснялись обнажать свое изуродованное тело и со стыдливостью прикрывали цинготные раны и расчесы от вшей, точно это были не такие же раны, как от пуль.

Морское купанье производило магическое действие и быстро излечивало все эти болезни. Я лично испытал это действие морской воды. Примороженные пальцы на ногах и руках совершенно очистились от пятен. Купанье доставляло беженцам громадное удовольствие. Забывая о своих немощах и изуродованном теле, молодежь веселилась и, зарываясь в горячий песок, шутя излечивала свои раны. Мы ходили на пляж утром и вечером и там проводили большую часть дня. Мне было невероятно жаль эту несчастную, хотя и веселящуюся молодежь. Я встретил здесь многих гимназистов, реалистов, кадет, студентов, которых я знал по Киеву и Чернигову. Кроме этой знакомой мне молодежи мне пришлось познакомиться со многими учащимися, которых я раньше не знал.

Вся эта молодежь была одета по-солдатски, хотя многие из них были офицерами. Вид их сразу не обнаруживал интеллигентного человека. С некоторыми из них я шел в поход, а затем встречался на пароходе и даже жил в казарме, но до последней минуты не знал, что это интеллигентные люди. В моем представлении это были простые огрубелые солдаты, которых ни в коем случае нельзя было принять за учащихся. Только после знакомства и близкого общения с этими молодыми людьми я вдумывался, до чего люди могут опуститься.

В другой атмосфере это были совершенно иные люди. Со школьной скамьи, из интеллигентной среды, из родной семьи, из уютной жизненной обстановки эта молодежь была взята на войну частью во время еще Европейской войны, а частью во время нашествия большевиков, и влачила жалкое существование в походной и боевой обстановке, опустившись и огрубев до такой степени, что трудно становилось распознать в них интеллигентных людей. Одетые в рубище, в одежде, надетой на голое тело или, в лучшем случае, в грязном, поношенном и разорванном белье, они производили бы в нормальное время впечатление нищих.

После знакомства с ними они производили совершенно иное впечатление. Молодежь стыдилась своего положения и, раздеваясь вместе с нами на пляже, стеснялась и оправдывалась, что им пришлось опуститься до такой степени. Это было тем более странно, что мы с полковником Николаенко были в таком же положении и в свою очередь объясняли им, что мы вынуждены ходить без носков и нижней рубашки, так как у нас тоже нет белья. Молодежь охотно подходила к нам и очень ценила наше дружеское отношение к ним.

Корнет Деревицкий в порыве особой искренности заявил нам, что для него будет необычайно тяжело расстаться с нами. Мне было жаль корнета - студента Чеснокова (Стецкого). Он загорел и сделался чернокожим. У него, здорового, крепкого человека, было какое-то особенно страдальческое выражение лица, когда он, сидя голым на песке, осматривал на своем теле заживающие язвы. Он водил по ним пальцами, гладил эти больные места и, обращаясь ко мне десятый или, может быть, двадцатый раз, начинал объяснять происхождение этих ран. Точно оправдываясь, корнет рассказывал мне, что раны на ногах у него появились от того, что он месяцами не снимал сапог, а расчесы от вшей остались у него еще от окопной жизни. Я знал все подробности раздробления у него пальца на руке, половину которого пришлось ампутировать. Жена его еще не видала его пальца. Его это беспокоило, и он часами сидел и смотрел на свой огрызок пальца.

Наши черниговские гимназисты Цукровский, Севрюгин, Левченко -это были люди закаленные в боях, раненные и перенесшие сыпной тиф. Я знал этих гимназистов по Чернигову и теперь видел их солдатами. Они глубоко страдали за себя, за своих родных и за Родину. Это горе их сначала было замуровано их солдатской шинелью; когда мы разговорились, они точно преобразились. Чувство безнадежности в отношении устройства личной жизни и дальнейшего образования горько звучало в их речи. Молодежь была оторвана от занятий и брошена в этот омут международной борьбы и глупейшего большевизма и была обречена на печальное существование. Малейший намек, небольшое участие преображали эту огрубелую юность и вызывали благородные порывы и любовь к Родине.

Мы с доктором Любарским зашли как-то вечером в болгарский кабачок и долго сидели в бесконечной беседе за столиком. Уже поздно вечером в кабачок с шумом вошла группа молодых солдат и, садясь за столик, потребовала вина и водки. Предполагая, что они будут пьянствовать, и чтобы избежать неприятности, мы с доктором решили уйти. Мы звали хозяина, чтобы расплатиться. Мы видели, что молодежь шепталась и, видимо, говорила по нашему адресу. Мы собирались уже уходить, когда двое из этих солдат подошли к нам и, взяв под козырек, обратились к нам с просьбой присоединиться к их столику, прося не отказать в удовольствии видеть на чужбине в своем обществе старых и заслуженных русских людей.

Оказалось, что все эти шесть солдат были добровольцы из гимназистов и реалистов. Один был кадет VI класса. Самому старшему из них был двадцать первый год. Каждый из них имел уже свою драму и участвовал в боях. У двух были расстреляны отцы-офицеры. Эта молодежь была настроена в высшей степени патриотически и видела в нас «отцов своей Родины», как выразился кадет. Мы провели с ними очень мило это вечер и были рады, что могли хоть минутку нравственно поддержать эту выбившуюся из колеи молодежь. Мы рассказали им, что наши дети остались в Советской России и, может быть, переживают теперь ужасы, которых не видали мы. Молодежь клялась отдать свою жизнь за спасение Родины.

* * *

<...> В братании англичан с большевиками видели явную гибель для оставшихся на Крымском полуострове русских людей. Возврата, по их мнению, уже не было. Они сравнивали свое положением с положением французских граждан, бежавших во время революции из Парижа в Россию. Большая часть их не возвратилась обратно и приняла русское подданство, но в России их принимали тогда приветливо и хорошо, тогда как теперь повсюду за границей к русским относятся враждебно. Настроение публики окончательно упало, когда официально стало известно, что поляки оставили Киев и в панике бегут от большевистских полчищ. Успехи генерала Врангеля не вызвали подъема настроения. Напротив, к его «авантюре» относились отрицательно, тем более что заграничная пресса и иностранцы, а в том числе и болгары, относились к этой «затее Врангеля» сдержанно. Болгары иронически и снисходительно желали нам успеха.

Настроение было скверное. Русская газета в Варне периодически сообщала о разгроме большевиками польской армии. Для нас это было особо сильным ударом. В Киеве были наши семьи и дети. Мы долго не могли прийти в себя после сообщения о положении Киева после оставления его поляками. «Русская газета» писала: «Город так пострадал, как пострадали только города Северной Франции. Можно сказать, что от Киева остался только скелет. Целый ряд шести-, восьмиэтажных домов Крещатика выгорели внутри, остались одни стены. Все общественные здания, банки, земские учреждения, клубы разрушены и сожжены. Множество домов во всех частях города разрушены и разграблены. Водопровод не действовал».

Общения с Крымом не было. Генерал Бендеров не имел никаких указаний. Все сведения черпались местной комендатурой из скудных заграничных сообщений или шли через Константинополь от представителя Главного командования Юга России генерала Лукомского. О близкой возможности ехать в Крым не могло быть и речи. Тем не менее в русских кругах шли упорные слухи, о предполагаемой всеобщей мобилизации русских, находящихся за границей, и отправке их в Крым. И действительно, скоро в газетах появились официальные сообщения о реорганизации Добровольческой армии в Крыму.

Появившийся в печати приказ генерала Врангеля от 23 июня 1920 года не оставлял сомнения в том, что дело борьбы с большевиками еще не кончено. Приказ гласил: «Русская армия идет освобождать от красной нечисти родную землю. Я призываю на помощь мне русский народ. Мною подписан закон о волостном земстве и восстанавливаются земские учреждения в занимаемых армией областях. Земля казенная и частновладельческая сельскохозяйственного пользования распоряжением самих волостных земств будут передаваться обрабатывающим ее хозяевам. Призываю к защите Родины и к мирному труду русских людей и обещаю прощение заблудшим, которые вернутся к нам. Народу - земля и воля в устроении государства. Земле - волею народа поставленный хозяин. Да благословит вас Господь.

Генерал Врангель».

Одновременно с этим приказом был опубликован приказ о преобразовании армии:

«Армия перестраивается на новых началах. Основания комплектования армии изменены - части войск комплектуются не добровольцами, а лицами, призванными на военную службу по мобилизации. Новая организационная схема ничего общего со старой, построенной на добровольческих началах, не имеет... Соответственно с этим приказываю теперь же изменить все старые печати и служебные бланки как в штабах, так и в строевых частях до рот включительно.

Генерал Врангель».

Создание Русской армии взамен Добровольческой указывало, что в борьбе с большевизмом наступает новый этап. Мы отлично понимали, что борьба будет трудная и продолжительная, и если генералу Врангелю удастся сперва удержать занятую им территорию, то и это уже будет много. Я твердо решил при первой возможности ехать в Крым, считая, что лучше умереть на Русской земле, чем скитаться эмигрантом в чужих краях.

Скоро после этого из Константинополя от генерала Лукомского было получено извещение, что в Варну прибудет пароход «Царь Борис», который возьмет в Крым офицеров и солдат, но не в качестве добровольцев, а как военнообязанных. В приказе этом была какая то неясность и, во всяком случае, отсутствовала определенность. В комендатуре была объявлена запись на поездку в Крым, причем в объявлении указывалось, что не желающие ехать будут исключены с довольствия и переданы как беженцы в ведение Комитета о беженцах. Каждый желающий продолжать службу в армии должен был подать письменное заявление.

Я подал рапорт генералу Бендереву с просьбой отправить меня в действующую армию. Генерал объяснил мне, что в армии генерала Врангеля установлен предельный возраст и что согласно новой организации Русской армии добровольцы не принимаются в армию. Тем не менее после продолжительной беседы со мною генерал отдал приказ об освидетельствовании меня и обещал дать ход моему рапорту. Комиссия признала необходимым дать мне месячный срок <.. .>

Ожидали второй пароход «Дон», на котором может поместиться до 4000 человек. Запись шла вяло, и только в последние дни, когда из Польши через Сербию начали прибывать в Варну офицеры интернированного отряда Бредова, число записавшихся превысило 1500 человек.

Со времени моего освидетельствования прошел почти месяц. При вторичном освидетельствовании я был признан годным к военной службе. Я торопился, так как случайно прибыл пароход «Моряк», на котором предполагалось отправить в Крым часть записавшихся на пароход «Дон».

Так как «Моряк» имел специальное назначение взять в Бургазе снаряды, то на нем предполагалось поместить не более 250 человек. Мы хлопотали, чтобы нас зачислили в эту группу, но я сделал для себя только хуже. В канцелярии комендатуры признали, что моя миссия как добровольца закончена и я должен быть перечислен в разряд беженцев.

Мое прошение о зачислении меня в действующую армию подверглось критике. Я вынужден был обратиться к русскому военному уполномоченному в Софии полковнику Палицыну, который отнесся ко мне очень внимательно и доброжелательно. Генерал Бендеров приказал отправить меня как добровольца в исключительном порядке. Я был зачислен на пароход «Дон». Мы не хотели расставаться. Доктор Любарский, полковник Николаенко, корнет Чесноков и Тарнавский были записаны к отправке вместе со мною. Пароход «Моряк» стоял уже неделю и собирался в Бургаз грузить снаряды, которыми французы снабжали Крым. Пароход «Дон» ожидался со дня на день. Сведения из Севастополя поступали самые лучшие. В публике замечался некоторый подъем настроения. Болгары поздравляли нас.

Я был счастлив, что мне удалось попасть в список отъезжающих. Скоро мы будем на Родине, хотя и далеко от своих, но все же не на чужбине. Пессимисты пугали нас, уверяя, что армия Врангеля несомненно будет разбита и нам опять придется откатиться к Черному морю. Сестра милосердия О. К. Абалешева, которая пригласила нас - черниговцев на чашку чаю перед нашим отъездом, говорила, что мы едем на верную гибель. Настроение было неуверенное.

Люди, следующие примеру других, а не самостоятельно, чуть не ежедневно меняли свое решение. Сегодня они едут, а завтра под влиянием какого-нибудь слуха бегут вычеркиваться из списков. Сегодня они решают никогда больше не воевать, а завтра, напротив, настроены воинственно. Люди бегали друг к другу советоваться, ехать ли им или выжидать.

Четвертого июля разошелся слух, что пароход «Дон» не прибудет, а завтра все будут грузиться на «Моряка». И действительно, рано утром 5 июля было приказано всем записавшимся на отъезд в Крым грузиться на пароход «Моряк». К четырем часам погрузка должна быть закончена.

Вместе с тем выяснилось, что «Моряк» не будет брать снаряды. Конечно, сейчас же это обстоятельство было истолковано в том смысле, что ввиду заключения мира союзников с большевиками французы воспретили погрузку снарядов. Теперь генерал Врангель остается без всякой поддержки.

Панически этот слух повторялся во всех кругах русских беженцев и отозвался в настроении отъезжающих. К тому же пароход «Моряк» не внушал доверия. По общему мнению, он мог взять не более 450 человек, тогда как к отправке предназначено более 1900 человек. Это обстоятельство действовало на публику угнетающе. В своей панике многие бессмысленно повторяли пущенную кем-то абсурдную фразу, что при таких обстоятельствах пароход может опрокинуться.

Распоряжение о погрузке было столь неожиданным, что застало всех врасплох. Я разбудил полковника Николаенко и доктора Любарского и первый сообщил им об этом распоряжении. Еще накануне ходили слухи о какой-то неудаче на фронте. В связи с ожидаемым миром англичан с большевиками опять создавалось паническое настроение. Многие решили не ехать.

Я был в отличном настроении и радовался нашему отъезду. Мне было совершенно безразлично, что говорили. Недавно я получил через генерала Кирея из Бухареста письмо от сестры Мани Лукиной З. А. Чоповской, которая вложила в него Манины письма из Чернигова в Киев, писанные в январе и феврале месяцах этого года на имя сестры Чоповского. Муж Зины И. А. Чоповский (преподаватель Киевского политехникума и бывший министр торговли и промышленности в Киеве) был в Киеве после занятия его поляками, но пробыл там только шесть часов, так как вынужден был бежать вместе с поляками от наступающих большевиков. Он привез эти письма в Бухарест. Моя дочь была тогда в Киеве - это все, что я узнал из этих писем. Жизнь Лукиных в Чернигове была ужасна. Александра Трофимовна, как странница, ходила по селам и собирала детям куски хлеба.

Я решил ехать в Россию если не в качестве простого солдата, то кем угодно, но только быть в армии и идти вперед вместе с войсками. Мы не торопились и не суетились. Забот у нас не было никаких, как равно и не было вещей. Я зашел проститься к А.А. Столице. Люба чуть не плакала.

Она дала мне письмо в Киев и просила передать его по принадлежности. Бедные барышни завидовали нам. Люба обещала мне в случае моей смерти разыскать по возвращении на Родину мою дочь и сообщить ей все, что знала обо мне. Мы расстались. Мне было жаль этих девочек, оторванных от своей Родины и бессмысленно влачащих жалкое существование. Люба Столица любила свою Родину и глубоко страдала. Это была серьезная, идейная барышня, чистая русская душа. Она вручила мне письмо. Я знал, что увожу с собою в письме часть души Любы.

Мы пообедали, выпили пива и шли в порт. В городе было оживление. Это была первая большая партия военных, отправляющаяся в Россию. По городу к гавани шли с песнями эшелоны и отдельные группы солдат и офицеров. Болгары на этот раз относились приветливо к отъезжающим и, останавливаясь на улицах, желали русским счастливого пути. Нам лично (мы шли втроем) приходилось несколько раз выслушивать это приветствие.

В порту возле парохода «Моряк» толпилась масса народу. К 5 часам должны были прибыть власти, и был назначен молебен. На пароходе действительно было жутко. Мы взошли на пароход уже тогда, когда «Моряк» был переполнен, и тем не менее погрузка все продолжалась. На пароходе беспокоились. О том, чтобы расположиться спать или даже присесть, не могло быть и речи. Люди располагались на вышках, на верфях, на сундуках и где только было возможно. Настроение на пароходе было неважное.

Как нарочно, ежеминутно происходили все неожиданности. Французы разыскивали каких-то немецких офицеров, едущих к Врангелю. Действительно, за несколько дней до нашего отъезда в Варну вместе с «бредовцами» прибыли три немца-офицера в статском. Их поместили в нашей комнате. Мы познакомились с ними и разговаривали, но, конечно, цели их приезда не знали. Оказалось, что искали именно их, так как они везли будто бы генералу Врангелю секретные бумаги. Из-за этих немцев, которые были замаскированы русскими офицерами, французы задержали отправку парохода ровно на два часа.

Среди толпы на молу были русские военнопленные и болгарские коммунисты, которых боялись и недоумевали, зачем они здесь. От них пошел слух, что с пароходом обязательно что-нибудь случится. Они говорили, что на «Моряке» заложена адская машина. Об этом, конечно, сейчас же узнали все пассажиры. Никто не верил этому, но тем не менее этот слух отразился на настроении публики. Многие начали выгружаться, а были и такие, которые сошли с парохода в последнюю минуту, оставив свои вещи на произвол судьбы. Между прочими в последний момент сошел с парохода, подвергшись паническому настроению, единственный оставшийся при мне из служащих начальник кролевецкой тюрьмы Н. А. Тарнавский, которого я уговорил ехать со мною в Крым. Мы пристыдили его, но было уже поздно - трап был уже поднят.

* * *

Пароход «Моряк» начал отваливать. Тысячи русских людей стояли на молу и приветствовали нас, махая шляпами, платками и руками. Могучие крики «ура» не смолкали, пока «Моряк» не вышел на рейд. Возле маяка навстречу нам полным ходом шел катер, на котором ехало до двадцати человек болгар, по-видимому, портовых служащих. Сняв шляпы, болгары посылали нам прощальное приветствие. Мощное «ура» с парохода был ответом на приветствие болгар. Болгарам, видимо, это очень понравилось, так как они оживленно жестикулировали руками и долго не надевали шляп.

Взаимное приветствие было от чистого сердца, но кончилось неожиданностью. Когда крики «ура» прекратились, полковник Смирнов своим звучным голосом крикнул болгарам «кисело млеко». Эта шутка вызвала на пароходе неудержимый хохот. Болгары тоже смеялись и продолжали приветствовать. Вечер был неприятный. В воздухе чувствовалась духота. Солнце заходило во мгле и предвещало непогоду. Море было неприветливое. Пароход неприятно покачивало. Контрастом на небе ярко выделялся серп новолуния. Во избежание случайностей, могущих быть со стороны красной Одессы, пароход шел на Бургаз, откуда курсом на северо-восток должен был следовать в Севастополь. Скоро пароход завернул за гору, и Варна исчезла из глаз.

Пароход держал курс в виду берега. Спать никто не ложился, так как едва можно было присесть на том месте, где стояли. Спали сидя и стоя. Море было грозное и неприветливое, но красивое. Я сидел рядом с полковником Николаенко на полу на верхней палубе, и мы долго говорили, мечтая, как и при каких условиях мы попадем домой. Доктор Любарский уже спал возле нас на куче дров, приготовленных для варки пищи. Мы смотрели на бедного старика, потерявшего все и идущего теперь в армию, чтобы пробиваться домой. Мы давно не спали на кроватях и привыкли валяться на полу, но теперь мы ехали к себе в Россию, и потому нам было легче переносить это лишение. Мы радовались и надеялись.

Мы с полковником строили планы будущего. Если мне не удастся устроиться, Николаенко обещал взять меня к себе в батарею на какую-нибудь хозяйственную должность. Мы оба решили идти в те части, войск, которые будут продвигаться вперед, и ни в коем случае не соглашаться на тыловые учреждения. Мы стремились вперед, надеясь зиму провести где-нибудь подальше от Крыма там, где будут зимовать войска.

Всю ночь почти до рассвета мы провели в этих разговорах, пока наконец не задремали в том положении, в котором сидели. Первым встал доктор, предлагая нам чаю. Море волновалось и было покрыто туманом. Чувствовалось, что солнце давно уже встало, но через туман было трудно определить время. Оказалось, что в семь часов утра мы отдалились от берега и вышли в открытое море. Мы расположились так удачно, что, несмотря на страшную тесноту, мы были все время у борта на дровах, где можно удобно сидеть и даже сидя отлично дремать.

Целый день, почти не вставая, мы сидели на этом месте и всматривались в бесконечное пространство моря. Целыми часами мы следили за дельфинами, сопровождавшими пароход, и любовались красотою и мощью моря. Мы с полковником продолжали громко мечтать. Нам казалось, что на этот раз добровольцы исправят ошибки и одолеют большевиков. Мы говорили друг другу свое завещание, если бы кому-нибудь из нас пришлось быть убитым. Мы мечтали, как было бы хорошо к зиме подойти к Полтаве или поближе к Киеву и быть недалеко от своих. Мы знали, что теперь такой быстроты в наступлении, как в прошлом году, не будет.

Полковник утешал себя и меня, доказывая, что даже без ноги или руки можно будет служить и приносить пользу. Он обязательно хотел закончить свою жизнь в родном городе Глухове, а я - в Чернигове. Мы приглашали друг друга в гости и, одним словом, строили планы. Ночь была душная. Мы спали на том же месте, где сидели днем, полусидя, полулежа на дровах, возле самого борта. На душе было легче, чем тогда, когда мы ехали в Болгарию. Но тогда почему-то было красивее. Теперь сильно пекло солнце. Погода тем не менее благоприятствовала нам. Волнение было небольшое. Только по утрам море колыхалось большими неровностями, усиливающими покачивание парохода.

Ровно три дня мы были в открытом море. Может быть, если бы мы ехали с большим комфортом, такое путешествие было бы более приятным, но теперь скорее хотелось увидеть землю. На третий день к вечеру на горизонте появилось точно облако. Это были берега Крыма, от которых мы находились в расстоянии верст шестьдесят. Скоро стали вырисовываться очертания гор. Мы шли по направлении к Балаклаве. Настроение публики стало уверенное. Пассажиры повеселели. На палубе образовался хор, который пел до поздней ночи малороссийские песни. Мы решили не спать, чтобы увидеть Севастополь.

Поздно вечером на горизонте появился огонек севастопольского маяка. Было радостно, но вместе с тем в душе возникал вопрос: что ждало нас в Крыму? Всю ночь мы подходили к Севастополю. Я не выдержал и продремал момент, когда мы входили в бухту. Я проснулся с рассветом, когда «Моряк» бросил якорь. Это было 8 июля. Севастополь встретил нас неприветливо. Было пасмурно, и моросил холодный дождь. С моря дул сильный ветер. Громадные волны проникали в бухту и качали пароход больше, чем вчера в море. <.. .>

Я доложил министру, что я состою в армии и не рассчитываю поступать на гражданскую службу пока армия вновь не дойдет до моих родных мест. Министр, прощаясь со мною, сказал, что я несомненно буду нужен в будущем, как специалист, и что он просил бы все-таки меня перед отъездом на фронт побывать у генерала Рябинина.

Матвей Иванович Рябинин эвакуировался из Ростова в Крым и был вновь назначен генералом Врангелем заведующим местами заключения. Мы встретились как старые знакомые и давнишние сослуживцы. Матвей Иванович был настроен пессимистически и мало надеялся, чтобы Крым удержался. Он даже хотел уходить, так как признавал, что при создавшихся условиях ничего сделать нельзя. Рябинин подробно рассказал мне процесс разложения добровольческого правительства, и это было то, что мы уже знали. Начальник управления предлагал устроить меня, чтобы я имел угол и средства к существованию, но я сказал ему, что преследую совершенно другие цели и не хочу терять связи с армией.

В распоряжении правительства было только одна Таврическая губерния. Должностей пока еще не было. Министры (начальники управлений) работали еще без министерств. Генерал Врангель совершенно справедливо требовал, чтобы повсюду возможно более сокращать штаты. Естественно, все русские люди должны были идти на фронт, а не искать службы в тылу. Из этих двух посещений правительственных учреждений я вполне уяснил себе, что это не то, что я думал увидеть в Крыму. Это не было то твердое положение, о котором так много говорили в Варне. Рябинин совершенно разочаровал меня, а Министерство юстиции произвело на меня удручающее впечатление. Я вспомнил приемы у министров царской России и их деловой, толковый и тактичный прием каждого посетителя. Таганцев был со мною очень любезен, но это было не то, к чему мы привыкли.

Скоро выяснилось, что в составе правительства было мало имен, которые могли бы вселить уверенность в прочности положения. Это был лишь новый элемент в духе времен Керенского. Серьезного, творческого и делового направления нельзя было ожидать от этих людей. М. И. Рябинин верно определял курс и мало надеялся. Впрочем, все зависело от армии, и Матвей Иванович положительно утверждал, что армия генерала Врангеля безусловно внушает доверие.

Портил опять тыл. Местная жизнь не налаживалась. Рыночные цены были лучшим показателем катастрофического положения. Характерное явление констатировал начальник управления в социальной жизни Крыма. Преступников в тюрьмах Крыма не имеется. Тюрьмы переполнены совершенно новым элементом: спекулянтами, торгашами, нарушителями разных порядков и т.п. Преступников в прежнем смысле этого слова на весь Крым только два. Начальник тюрьмы пояснил мне, что тюремная служба не имеет ничего общего с прежней. Беспокойных арестантов и сколько-нибудь опасных преступников, а также и профессиональных, теперь вовсе нет. Они все ушли к большевикам, а местные большевики не попадаются. Мне нужно было явиться к дежурному генералу. Я медлил и хорошо сделал.

Едва доктор Любарский появился в Военно-полевом санаторном управлении, как ему предложили место главного врача в спешно формируемом лазарете при 2-й Кубанской казачьей дивизии. Любарский выставил мою кандидатуру на свободное место помощника заведующего хозяйством этого лазарета. Дивизия эта на днях должна была выступить на фронт. Любарскому было предложено закончить формирование лазарета в три дня.

В управлении предполагали, что дивизия готовится к десанту, но куда именно, не говорили. Я подал дежурному генералу рапорт о том, что я получил уже назначение, и явился в Военно-полевое управление. Мы решили с парохода не сниматься, но так как «Моряк» отходил от мола, то мы перешли под навес тут же на пристани. Тут же мы устроились со своей канцелярией. Я был в своей сфере, канцелярская работа была мне хорошо знакома, и я расположился на бочках с карбидом. Все делалось спешно. Теперь уже открыто говорили, что мы готовились к десанту или в Одессу, или на Кубань.

11 июля я был назначен помощником заведующего хозяйством дивизионного лазарета 2-й Кубанской дивизии. Когда мы представлялись начальству и я докладывал начальнику Военно-полевого санитарного управления Лукашевичу о своей прежней службе, он обратился к членам комиссии и сказал: «Вот какие люди идут к нам». Точно что-то пророческое было в моем назначении. Сегодня день именин моей дочери Ольги, и я получил назначение в армию, которая двинется вперед туда, где ждет меня моя дочь. Это совпадение служило мне предзнаменованием.

Моя дочь была большой патриоткой и доказывала в свое время, что каждый без исключения должен бросить все и идти в армию. Она идеализировала добровольцев и презирала тех, кто сидел дома и не шел к добровольцам. Я возражал ей тогда, говоря, что не все могут идти, и как на пример указывал на себя. «Ну, ты другое дело...» - отводила она разговор, но я знал, что она одобрила бы, если и я был бы в числе добровольцев. Теперь я осуществлял ее заветы. Если я погибну, она с гордостью скажет, что ее отец погиб добровольцем.

Доктор Любарский тоже был очень доволен. Наше дело было святым делом, и мы решили наилучшим образом обставить наш лазарет. Мы перевезли на пристань имущество лазарета, которым снабдил нас американский Красный Крест, и готовили его к погрузке. Мы жили и работали тут же, на пристани. Работать было тяжело. По сравнению с Болгарией в Крыму было жарко и душно. Я спасался от жары купаньем два раза в день. Особенно было тяжело ходить обедать в белостокские казармы за 3-4 версты от пристани.

Конечно, можно было бы устроиться иначе и обедать в городе, но столоваться за свой счет было немыслимо. Мы приводим здесь некоторые цены, так как в будущем это будет казаться невероятным25.

С нами жили на пристани под навесом полковник Николаенко и корнет Чесноков. Нам предстояло скоро расстаться. Они получили уже назначение в Керчь, а нам готовили пароход «Марию», который завтра будет грузиться и через день отойдет по назначению.

Последний вечер мы провели вместе и после купанья отправились на Приморский бульвар. Здесь было бесконечное количество военных и роскошно одетых дам. Все рестораны и столики в саду были заполнены нарядной толпой. Ничего не напоминало войны. Только прожекторы освещали своими широкими снопами всю бухту, указывая на военное положение. Кто были эти богато и элегантно одетые мужчины и дамы, имеющие возможность платить за одну порцию ужина по 5-6 тысяч рублей и пить вино стоимостью еще вдвое?.. Становилось обидно, что в такое время люди жили для себя, а не для гибнущей Родины. В то время, когда люди шли на смерть голодными, плохо одетые и исстрадавшиеся, эта нарядная, богатая толпа таких же русских людей жила в свое удовольствие. Становилось страшно за Россию.

Мы возвратились на пристань рано и еще долго беседовали, лежа в темноте на пропитанных маслом досках портового навеса. Пароход «Мария» был уже подан, но публику еще на него не пускали. Полковник Николаенко доказывал, что десант готовится на Кубань и что если Екатеринодар будет взят, то осенью мы будем в Чернигове. В военных кругах упорно говорят, что вся Кубань объята восстаниями. Доктор Любарский хитро посмеивался и говорил: «Вот увидите, мы повернем на Одессу».

14 июля рано утром мы простились полные надежд и в хорошем настроении, давши взаимно слово разыскать друг друга в Киеве. Я успел утром искупаться, а затем целый день был занят погрузкой имущества лазарета на пароход. Г-н Португалов (известный в литературе специалист по морскому делу), назначенный заведующим хозяйством лазарета, узнав, что наша дивизия готовится к десанту, отказался от этой должности, и я вступил в исправление его обязанностей. Доктор Любарский сделал представление о назначении меня на место Португалова, но назначение не успело состояться, так как на следующий день мы уже оставили Севастополь.

Первый раз за все это время я попал в обстановку культурной жизни. Первый раз за девять месяцев мне пришлось спать на мягком диване и сидеть за столом. Пароход «Мария» был хорошо оборудованным пассажирским пароходом и был в полной исправности. На пароход грузился штаб дивизии, все санитарные учреждения во главе с начальником санитарной части профессором Кожином и штаб всего отряда, который именовался «отрядом войск особого назначения». Во главе отряда стоял генерал Улагай, для которого была отведена отдельная каюта. Как-то странно было мне попасть в эти культурные условия жизни, в интеллигентную среду людей культурных и образованных. В нашем лазарете было пять врачей, шесть сестер милосердия, 12 фельдшеров и я, как заведующий хозяйством. Атмосфера была чисто военная, но не та, в которой я вращался все это время.

Это было то, что напоминало прежнее время. На «Марии» был весь генералитет. К сожалению, мы с Любарским были одеты хуже других, но, видимо, публика отлично учитывала наше положение. Мы обедали за общим столом и, как погрузившиеся одними из первых, заняли в кают-компании лучшие места на диване, которые остались за нами. Для меня этот комфорт был истинным наслаждением. Я имел чистое белье и ежедневно купался в море. На ночь я раздевался и лежал на чистом диване. Если принять во внимание и другие удобства, то станет понятным, как мы были довольны.

Не так давно на пароходе «Моряк» нам приходилось стоять в очереди вместе с женщинами возле сколоченных из досок уборных «на четыре очка» и оправляться в ужасной грязи, вынося из клозета на сапогах грязь по всему пароходу. Мне как-то пришлось стоять шестнадцатым, выжидая своей очереди, а затем сидеть рядом с солдатом, который чуть не обрызгал меня, страдая расстройством желудка. Мне противно вспоминать все эти очереди за хлебом, за обедом, за кипятком, в уборную, в умывальник и т.д.

Жизнь вечно в толпе и в очереди была невыносима, и потому обстановка на пароходе «Мария» мне казалась земным раем. Мы умывались в мраморном умывальнике и чистили зубы теплой водой. Как мы ни опустились за эти девять месяцев наших скитаний, все наши культурные привычки сказались тотчас, как только мы попали в соответствующую обстановку. Мы достали даже здесь русские книги, и это доставляло после долгого перерыва в чтении громадное удовольствие.

Вечером накануне отъезда я вновь был у начальника Главного тюремного управления М. И. Рябинина. Матвей Иванович обязательно хотел иметь меня своим сотрудником и хотел возложить на меня заведование симферопольской колонией для несовершеннолетних преступников, но он не отговаривал меня и только высказывался в этом смысле, что десантные операции всегда связаны с риском.

* * *

15 июля вечером пароход «Мария» отчалил. Было уже темно. Севастополь весь утопал в электрическом свете. Я выходил раза два на палубу, чтобы взглянуть на эту величественную картину, но каждый раз доктор Любарский звал меня по делам. На длинном столе кают-компании шли занятия. Здесь была канцелярия лазарета и занимались отделы снабжения и путей сообщения. За занавеской в той же кают-компании расположился штаб генерала Улагая. Работа шла полным ходом. Занимались до поздней ночи с перерывом на ужин. Ужинали группами по учреждениям за соседним таким же длинным столом. Пароход был освещен электричеством, что создавало особенно приятную обстановку. На ужин были мясные котлеты с картофельным пюре. Белая скатерть, салфетки, приборы, ножи, вилки, стаканы - все это доставляло мне истинное удовольствие.

Пароход «Мария» имел два назначения. Прежде всего он обслуживал штаб отряда войск особого назначения со всеми его учреждениями, а затем это было госпитальное судно, которое будет принимать раненых с берега, пока не развернется наш лазарет. Так это было в прошлый десант на Крымском побережье. «Мария» взяла тогда более 200 раненых. На пароходе для этой цели было отделение Севастопольского морского госпиталя. Это была молодая компания врачей и сестер милосердия. Все сестры были как на подбор хорошенькие и, как можно было судить из их разговора, принадлежали к петербургскому бомонду. Это была молодежь новой формации - продукт войны и революции.

Несомненно, все они были воспитанны, и даже некоторые из них говорили между собой по-французски, но это был сплошной флирт и свобода нового направления. Еще в Севастополе они купались прямо с парохода. Они раздевались за занавеской из простыни и спускались полуголыми с трапа в море в присутствии всей публики. Все сестры необыкновенно хорошо плавали и этим привлекали внимание публики. Наши сестры были значительно проще и держали себя солидно, под шумок возмущаясь поведением петербургских сестер.

Вообще личный состав нашего лазарета производил хорошее впечатление. В особенности мне был симпатичен врач Макарский. Состав этот был таков: старший врач Н. В. Любарский, старший ординатор Гноринский, младшие врачи Макарский, Марк (еврей) и Егоров (не прибывший к месту служения). Заведующий хозяйством Д. В. Краинский, помощник его Н. А. Тарновский, сестры милосердия М. Я. Иванова-Аверинова (старшая), В. И. Лавренова (казачка), Сакина (казачка), Савинова и Корнилова (урожденная Савич - черниговская), муж которой - офицер, участвовал в десанте и был в артиллерии. Фельдшера, старшие: Мужецкий (студент), Цукровский (студент), Тулинов, младшие: Добржанский, Пусеплин, Бондаренко, Казаков, Лысенко, Павлов. Аптекарь Голуб (еврей). Священник - казак, фамилии его не помню.

Фельдшера все, кроме студента Мужецкого, были малороссы из южных губерний. У меня с ними установились хорошие отношения, и они не раз впоследствии помогали мне в затруднительных случаях. Дивизионный врач Дейнеховский хотя и не входил в состав лазарета, но всегда был с нами, и вещи его были на моих руках даже тогда, когда он был ранен и эвакуировался в Керчь.

Сначала испортили настроение сестры милосердия, которые потребовали, чтобы я кормил их в дороге за счет лазарета, тогда как они получали кормовые деньги и на «Марии» был громадный буфет, где за деньги можно было иметь что угодно. Инцидент был исчерпан моим категорическим отказом, после которого сестры дулись на меня дня два, а потом у нас установились отличные отношения.

Сначала мы не знали, куда идем, но скоро «Мария» взяла налево, по направлению к Феодосии. Погода была отличная. Мы шли все время в виду берегов Крыма. Море было спокойное. В каюте было душно, и мы старались все время быть на палубе. Отношения между пассажирами были отличные. Все были между собою как знакомые. Общество было все интеллигентное, состоявшее, конечно, из военных, служивших при царском режиме и в Добровольческой армии. Я был новым человеком в этой среде, но, как доброволец, я был принят как свой человек. Члены судебной комиссии, когда узнали, что я юрист, очень сожалели, что я попал в лазарет, и хотели даже перетянуть меня в свою комиссию. Я чувствовал себя отлично в этом обществе и получал большое удовлетворение в беседах, которые оживленно велись эти дни повсеместно на палубе.

По пути выяснилось, что транспорты с войсками ждут нас в Феодосии. 16 июля к вечеру мы прибыли в Феодосию и стали в порту возле мола. Порт был почти пуст, и никаких транспортов тут не было. Это окончательно сбивало нас с толку. Мы жили на пароходе. Дни шли за днями и за работой. Утро я проводил в интендантстве, составляя сметы, расчеты и получая все нужное для лазарета. После обеда почти каждый день приходилось заниматься погрузкой на «Марию» полученных в интендантстве вещей, и только к вечеру я был совершенно свободен. Штаб нашей дивизии во главе с начальником дивизии генералом Шифнер-Маркевичем оказался в Феодосии и на пароход еще не грузился. Мы ходили в город обедать и ужинать.

В Феодосии функционировал Корниловский союз, где нам давали обед из двух блюд за 450 рублей и ужин за 250 рублей. Ежедневно мы купались, а по вечерам ходили гулять. Я отоспался на мягком диване и чувствовал себя хорошо. С 26 июля город начал преображаться. Один за другим в порт прибывали пароходы. Вместе с тем по железной дороге ежеминутно прибывали эшелоны, которые сразу заполнили город. На улицах были целые толпы народу. Случайно я встретил здесь наших черниговцев: Юру Сенюка, семья которого жила в Феодосии, Колю Цукровского, Н. Н. Сульменева и Синельникова (моего бывшего черниговского помощника). Цукровского, который только что приехал из Болгарии, я сейчас же пристроил как студента-медика фельдшером в наш лазарет.

Скоро стало известно, что десант готовится на Кубань. 28 и 29 в порт вошло много судов («Екатеринодар», «Херсон», «Ялта», «Маргарита», «Моряк» и другие). Случайно 29-го прибыла из Варны партия военных и бредовцы. Я встретил Н. А. Тарновского, прибывшего в этот день из Варны, и предложил ему ехать на Кубань вместе со мною. Мы зачислили его санитаром, и в тот же день он перешел на пароход «Марию». В один день Феодосия обратилась в военный лагерь. Ждали генерала Врангеля.

Приезд главнокомандующего был целым событием. После парада и смотра 29 утром было приказано грузиться и закончить погрузку к 8 часам утра 30 июля. Погрузка велась спешно. Громадные обозы и колонны войск со всех сторон стекались в порт, подымая в городе невероятную пыль. Без пропуска никого в порт не пускали. Суда стали у мола, и каждое грузило свою часть. Порядок и последовательность были удивительные. Казалось, что все в порту должно было смешаться и спутаться.

Между тем все шло своим порядком. Воинские части ставили в козлы винтовки и грузили вещи. По соседству с нами грузили лошадей. Одна за другой быстро подымались на кран в воздух лошади и с такой же быстротой опускались в трюм. Почти при каждой части были овцы, коровы, свиньи. Их блеяние и запах навоза, сена, соломы напоминали ярмарку, но стоявшие тут же в козлах винтовки, орудия делали мол военным лагерем. Возле «Марии» грузилось интендантство, имея громадные запасы в бочках, мешках и ящиках.

Особо отрадное впечатление производили юнкера, стройно проходившие в этом хаосе людей, животных и груза. Говорили, будто генерал Врангель не хотел брать юнкеров в десант, но они просились, и в результате главнокомандующий разрешил составить из них особую часть.

К 8 часам 30 июля погрузка была закончена. На пароход «Мария» прибыл начальник отряда особого назначения генерал Улагай со своим штабом. Последовательно один за другим стали сниматься и выходить на рейд пароходы. Последним снялся с якоря пароход «Мария». В порту стояла большая толпа провожающих. На возвышенных частях города и на набережной стояли большие группы людей, смотревших на отход пароходов. На молу играл военный оркестр.

Я стоял на палубе. Погода была ясная, летняя, теплая. Порт опустел. Налево в бухте стоял в одиночестве английский миноносец, выкинувший приветствие отходящей флотилии. С «Марии» все суда были отлично видны. Я насчитал 16 вымпелов. На «Марии» был поднят флаг командующего отрядом генерала Улагая. Постепенно «Мария» вошла в середину флотилии. Возле нее шел вооруженный орудиями военный катер «Гайдамак».

Суда шли в виду красивых берегов Крыма. Казалось бы, ничего не указывало на военную обстановку. Все было спокойно, приветливо. Море колебалось небольшими волнами, едва отражая свое волнение на устойчивости большого парохода «Мария». Мы обедали за большим столом кают-компании все вместе. Начальник санитарной части генерал Кожин давал нам свои указания и в частности разъяснял план наших действий. После обеда за чайным столом у нас были свои совещания, и разговоры продолжались до самого утра.

Мы познакомились здесь с сестрами милосердия морского госпиталя и сестрами Белого Креста, примкнувшими к нашему обществу. Одна из них, В. В. Энгельгардт, была киевлянка, и мы нашли общих знакомых. Оказалось, что мы ехали вместе из Болгарии на пароходе «Моряк». Сестра Энгельгардт рассказывала нам об отступлении отряда генерала Бредова на Польшу и о том, как она бежала с офицерами из «польского плена». Она видела, что я веду запись в своей книжке, и обещала в свободное время дать мне богатый и интересный материал для моих записок.

Флотилия приближалась к Керченскому проливу. Вечерело. Налево на крымском берегу издали виднелся мерцающий маяк. Мы сидели на палубе и любовались красотой природы. Поравнявшись с маяком, «Мария» сигнализировала. Суда остановились и начали перестраиваться. Мы делали свои предположения. Многие убежденно говорили, что здесь мы повернем на Новороссийск. Однако после последовавшего распоряжения о том, чтобы не зажигать огни и не курить на палубе, стало ясно, что мы входим в Керченский пролив.

Было известно, что Керчь часто подвергается нападению большевистских аэропланов, а окрестности Керчи обстреливаются с большевистского берега. Местами пролив суживался настолько, что приходилось проходить в виду неприятеля. По этому поводу было много разговоров и делались различные предположения. Возле Керчи пролив был углублен особым каналом, идущим еще ближе к большевистскому берегу. Это были те обстоятельства, вследствие которых в Керченский пролив суда могли проходить только ночью. В штабе знали, что большевики ждут десанта и зорко следят за проливом. Самая опасная часть пролива была за Керчью. Здесь большевики могли атаковать флотилию и обстрелять ее с берега. Темнело очень быстро. Мы решили сидеть на палубе, пока не пройдем пролив.

Суда шли в абсолютной темноте. Движения на пароходе не было никакого, так как в темноте нужно было ходить чуть ли не ощупью. Обстановка была таинственная. Темными силуэтами выступали шедшие в виду «Марии» пароходы. Вокруг была абсолютная тишина. Даже на «Марии» почему-то говорили вполголоса. Внизу в коридоре толпились курящие, и было страшно накурено. Главным же образом все толпились на палубе, точно ожидая что-нибудь увидеть или услышать.

Около 10 часов вечера по морю скользнул сноп света далекого прожектора. На «Марии» прошел шепот: «Прожектор». Сразу стало как-то жутко. Будут обстреливать или нет? Этот вопрос волновал всех. Одни говорили, что большевистский берег слишком далеко, чтобы орудия могли достигнуть флотилии, другие утверждали, что тяжелые орудия несомненно могут попасть на таком расстоянии.

В непроглядной темноте вечера снопы расходящегося света прожектора с большевистского берега периодически скользили по поверхности моря, останавливаясь на определенной точке, и затем точно нарочно перебрасываясь через суда, задевали своими лучами лишь верхушки мачт. Прожектор искал, но ни разу не остановился на одном из пароходов. Сноп света проходил или выше или ниже судов, освещая иногда целую площадь морской поверхности буквально на расстоянии нескольких сажень от остающихся в мраке судов. Чем дальше мы углублялись в пролив, тем ярче освещал прожектор всю площадь. Источник света - прожектор был отлично виден, хотя в действительности расстояние это определялось в 14 верст. Вскоре на большевистском берегу, далеко впереди, показался еще прожектор. Большевики искали, но не обнаруживали судов.

К часу ночи флотилия подошла к г. Керчь. Я проспал этот момент и проснулся от суеты и громких разговоров. Оказалось, что баржа с какой-то воинской частью, шедшая в проливе на буксире «Марии», задела стоящий на мели на внешнем рейде броненосец «Ростислав» и оборвала канат. Более часа сновавший вокруг «Марии» катер прикреплял баржу, причем и «Мария» давала ход то вперед, то назад. По-видимому, глубокая темень задерживала эту работу. Публика волновалась, боясь, что к рассвету «Мария» не успеет выбраться из пролива и будет обнаружена большевиками. К тому же хотелось скорее выйти из-под прожектора, который особенно ярко и как будто очень близко разбрасывал свои пучки света. Мы удивлялись, как прожектор ни разу не остановился на «Марии», и, как нарочно, в эту минуту «Мария» всем своим корпусом попала в сноп света и с минуту стояла под этим огнем.

Источник света - прожектор ослепительно бил в глаза. Ну! Теперь большевики обнаружили нас! Так думали мы, тем более что лучи света перешли с «Марии» на другие суда и поочередно освещали их все. Наконец-то прожектор напал на флотилию! Нам, не бывшим в курсе дела, казалось, что сейчас начнется обстрел судов с большевистского берега. Однако все обошлось благополучно, и раньше рассвета последним вышла в Азовское море «Мария».

Берегов уже не было видно. Мы шли по открытому морю. Здесь море не было похоже на Черное море. Картина была совершенно другая. Вода Азовского моря казалась зеленоватою, и волны были значительно мельче. На палубе стало скучно. Весь пароход точно погрузился в сон. Утомленные бессонною ночью, все легли спать. По крайней мере, когда я вошел в кают-компанию, то с трудом добрался до своего места. Даже весь пол был занят спавшими. Очевидно, в Керчи к флотилии присоединились еще транспорты, так как, вставши, мы насчитывали уже 33 судна. «Мария» шла в центре. < ..>

Кто-то утверждал, что казаки поддержат нас только в том случае, если увидят в десанте серьезную силу. Только теперь мы узнали, что возле Темрюка было столкновение с большевистскими катерами. Военный транспорт «Буг» вступил в бой с большевиками и получил повреждение. Мы слыхали канонаду, но не придали этому значения. Несколько раз в течение ночи я выходил на палубу. Ночь была воробьиная, темная. Ежеминутно сверкала молния, но дождя не было. Я сидел на верхней палубе на скамейке, облокотившись руками о борт. Мне были видны суда, выступавшие черными силуэтами на темном фоне моря. Местами тучи расходились, и в этих местах проглядывали яркие звезды. Нигде не было слышно человеческого голоса. Нигде не было видно ни одного огонька.

Суда ползли по морю, как черные тени гигантов, и только слабый ход машины «Марии» нарушал эту мертвую тишину. На душе было грустно, но спокойно. Я не мог себе вообразить, как все это будет, но был уверен, что скоро мы будем в Екатеринодаре. Я испытывал чувство внутренней радости и воображал себе вероятную картину продвижения армии на Ростов, Екатеринослав и т.д. Мне полагалась верховая лошадь, которую я получу тотчас после высадки, и я мечтал выбрать себе хорошего иноходца. Дивизионный лазарет должен следовать все время за своей дивизией не дальше 15 верст, и, следовательно, наше продвижение вперед не подлежало сомнению.

Моя мысль часто переходила к тому, что делается теперь в Киеве и Чернигове. По одним версиям, Киев был разрушен, по другим - эти слухи были лишены оснований. Живы ли они? Ждут ли они нас? Если Кубань и Дон будут очищены от большевиков, то, конечно, мы скоро продвинемся дальше, а если неудача... тогда, если не убьют... Но эта мысль отпадала сама собою.

Быть не может, чтобы не все было предусмотрено. Мрачных мыслей у меня не было. Щемило в душе лишь беспокойство за своих, за свою дочь. Спазматическое состояние горла в эти минуты было отражением того, что делалось на душе. Мы были разорены, ограблены. Восстановить хотя бы в части то, что было, конечно, невозможно. Для этого потребовалось бы очень много лет. Начинать жизнь снова уже поздно. Хотелось домой, чтобы быть только среди своих и помочь им...

К утру погода стихла. Небо прояснилось. Море сделалось спокойным. Так же было спокойно на пароходах. Все встали рано и пили чай. Я торопился, так как мне хотелось видеть картину десанта. Только около 8 часов утра вдали показался кубанский берег, а еще через минуту нам показывали виднеющуюся колокольню церкви в станице Приморско-Ахтарской.

Суда бросили якорь. Мне удалось стать на верхней палубе в таком месте, откуда все отлично было видно. «Мария» стала в центре. Вокруг нее все суда стали в кильватерном порядке. Впереди стояли миноносцы «Жаркий», «Звонкий» и военный катер «Ермак». По левую сторону из флотилии выделялись один за другим суда, которые быстро шли к берегу. Они держали курс левее миноносцев. Солнце уже грело своими жаркими утренними лучами и скользило по гладкой поверхности моря, ярко освещая стоящие впереди миноносцы. Станица Ахтарская была в тумане, но купол церкви блестел на солнце. Мне показалось, что на миноносце сверкнул яркий огонь, но почти тотчас последовал гул орудийного выстрела. Миноносцы начали бомбардировать берег, прикрывая этим направляющиеся к Ясненской косе десант.

С берега не отвечали, значит у красных нет артиллерии. Теперь уже открыто говорили о всех деталях разработанного плана десанта, и потому нам легко было достать в штабе географическую карту. Справа и слева место десанта было испещрено лиманами и болотами, обеспечивающими положение наступающих войск с флангов. Узкая полоса в 15 верст углублялась внутрь страны, а из станицы шла железная дорога на Екатеринодар. Мы сняли план этой местности и начертили схему расположения судов. Мы видели в бинокль всю картину десанта.

Около двух часов к «Марии» подошел катер. Генерал Улагай отбыл на нем со своим штабом на берег. С катера передавали, что десант высадился благополучно. С нашей стороны было всего 8 человек раненых. В станице Ахтарской был небольшой гарнизон красных, который после перестрелки оставил станицу. Десант был трудный. Пароходы к мелкому берегу подойти не могли, так что войска высаживались по пояс в воде. Конные части выгружали лошадей прямо в воду, и солдаты бросались к ним в воду и опрометью, полуголые, в одних рубахах бросались в атаку и в погоню за красными. <.. .>

Дела на фронте были хороши. Наши передовые части находились уже в 60 верстах от Ахтарской. Выгружались интендантство, отдел снабжения и учреждение Белого Креста. Лазарет должен был выгрузиться последним. Возле «Марии» стояло уже много выгрузившихся пароходов и барж. На душе было хорошо. День был жаркий, приятный. Палуба опустела. Мы чувствовали себя хозяевами положения и уютно устроились под натянутым брезентом за общим столом. Сестры морского госпиталя опять купались, заплывая далеко в море. После них купались мы, но, конечно, иначе, плавая только возле трапа. Я достал старые приложения к «Ниве» и с особым удовольствием читал рассказы Потапенко.

День прошел быстро. Спокойное море, тишина и покой давали тот отдых, который бодрил и придавал силы. Просто не верилось, что там, на берегу, идет бой и льется кровь. Вечер был прохладный и приятный. На «Марии» было уже 22 раненых, из которых один умер и лежал на носилках возле трапа, ожидая отправки на берег. Перевязка кончилась. Мы пили чай. Было уже темно. Огни 33 судов давали такую массу света, что флотилия казалась целым городом. Отражения этой массы света на ряби-стой поверхности моря придавали общей картине особую жизнь, которая вызывала чувство какого-то подъема. Мы сидели за чайным столом и обсуждали, конечно, подробности десанта.

Вдали виднелся катер, шедший полный ходом к «Марии». Еще издали капитан Булашевич кричал в рупор: «На “Марии”! Потушите огни!» В каких-нибудь пять минут вся флотилия погрузилась в мрак. Сколько мы ни старались узнать причину этого распоряжения, мы ее не узнали. Публика волновалась и предполагала, что ждут какой-нибудь неожиданности. Настроение изменилось. Спать было рано, но в темноте делать было нечего, и мы, раздевшись, улеглись на диванах спардека. Доктор Любарский шутил, говоря, что утром нас разбудят патриотические неприятельские аэропланы.

Ночь была темная. На небе ярко горели звезды. Слабый и ровный шум моря действовал убаюкивающе, но почему-то не спалось. Мы долго еще разговаривали. Вдали где-то на берегу виднелось зарево большого пожара. Спустя час-полтора кто-то заметил, что вдали показался ярко движущийся со стороны моря свет. При такой обстановке все казалось подозрительным, и публика не замедлила предположить, что это идет большевистское судно. Все встали и подошли к борту. Полным ходом прямо на «Марию» несомненно шло какое-то судно. Скоро выяснилось, что это был сторожевой миноносец «Звонкий», который просил у «Марии» воды. Весь черный, обугленный, узкий и длинный миноносец напоминал чертика, и матросы на нем, в большинстве полуголые - в одних штанах, были черные, грязные, точно вымазаны сажей. На кормовой части его стояло дулом кверху небольшое, красивое, как астрономический прибор, орудие, специально предназначенное для обстрела аэропланов.

Это действовало на нас особо успокоительно, так как утром была наша очередь разгружаться. В особенности выражали свою радость по этому поводу наши сестры. Мы продолжали беседовать. Слушая рассказ врача Алисова об острове Лемнос, где размещены русские беженцы, я спросил его, скорее случайно, чем сознательно, не встречал ли он там моего брата врача Николая Васильевича. Оказалось, что доктор отлично знал моего брата и был вместе с ним на Лемносе. Доктору Алисову удалось вырваться из этого английского плена, а Н. В. до сих пор пребывает на острове.

Я узнал от Алисова, что мой брат Н. В. перед эвакуацией Новороссийска заболел сыпным тифом и вместе с другими больными был эвакуирован из Новороссийска на пароход «Владимир». Доктор рассказал, какие мытарства пришлось испытать тогда пароходу «Владимир», на котором была масса тифозных. Сначала они были направлены в Салоники, но там греки их не приняли. Тогда англичане распорядились отправить их на остров Лемнос. Больше месяца «Владимир» стоял в море не разгруженным, выдерживая карантин, и люди гибли на «Владимире» как мухи. Отношение англичан к русским было отвратительное. Русские помещались на острове в летних палатках за проволочными заграждениями как военнопленные, под стражею английских солдат. Русские голодали. Доктор с ненавистью отзывался об англичанах и радовался, что он в России и не зависит от наших бывших союзников, играющих какую-то подлую роль в судьбах России.

* * *

5 августа с рассветом к «Марии» подошел катер, на котором отбыл на берег медицинский персонал нашего лазарета. Мне надлежало выгрузить имущество лазарета на плоскодонную баржу, которая выгружала с соседнего парохода снаряды. Я успел выпить чаю и плотно позавтракать. Подошедшая баржа была низкая, и мне пришлось спуститься на нее по веревочной лестнице. Груз передавали на баржу краном по имеющемуся у меня списку. Баржу сильно качало, так что ходить по ней, не держась за что-нибудь, было трудно. Я сидел на тюках и каждый раз после подъема крана выкрикивал номера груза. Солнце приятно грело мне в спину. Море сильно плескалось и часто выбрасывало на баржу брызги разбивающихся волн. Мне было хорошо видно, как ежеминутно подымалась и опускалась передняя часть баржи. Плавно и мягко, точно живая, баржа ворочалась возле неподвижно стоящей «Марии» и казалась ничтожеством по сравнению с громадным корпусом красивого корабля.

В течение более двух часов производилась разгрузка. Перегрузка кончилась. Доктор кричал сверху, чтобы очистить место для покойника. Это место было возле меня, или, вернее, подо мною, на палубе, возле нагроможденных тюков. Высоко надо мною, сопровождаемый криком «вира помалу» и грохотом работающей машины, взвился кран с прикрепленными к нему носилками. Покойника осторожно спускали на баржу и поставили у моих ног. Казак был покрыт с головой старой солдатской шинелью, и в ногах его был узел с его вещами. Баржа отчалила и, лавируя среди стоящих уже разгруженными кораблей, плавно раскачиваясь, направлялась к берегу.

С низкой баржи берег был едва виден. Нам предстояло идти не менее двух часов. Мне было удобно сидеть. Я вынул из сумки тетрадь и начал записывать свои впечатления. На барже люди куда-то исчезли. Их не было видно. Санитар и фельдшер, бывшие при мне, тоже скрылись. На барже точно никого не было. Я сидел высоко на тюках, и подо мною стояли носилки с покойником. Мне думается: прочтет ли когда-нибудь эти строки моя дочь Оля? Узнает ли когда-нибудь Маня, последней проводившая меня из Чернигова, о многих мытарствах и скитаниях? А Лида и Шура! Им было бы тоже интересно прочитать о том, что пришлось повидать и испытать Дмитрию Васильевичу. Они, наверное, прозвали бы меня Робинзоном или дали бы кличку одного из героев Майн Рида.

Да и мне самому все это кажется сном-сказкой. Один в море, на барже, с военным грузом, в военной форме. Покойник в ногах. Мог ли я думать, что именно это предстоит мне к концу моей жизни? Я собирался уже выходить в отставку и мирно жить среди дорогих мне людей. Уютный кабинет - работа, журналы, газеты, музыка, общественная деятельность... И вместо этого на войне с тем народом, который я так любил.

Мне скоро исполнится 50 лет - казалось бы, что после моей трудовой жизни, которая прошла на глазах русских людей, я заслуживал бы иной оценки от своей Родины и имел бы право воспользоваться в мои года заслуженным покоем и отдыхом. Но судьба уготовила мне другое. Правду говорят, что никто не ожидает, какая ему предназначена смерть. И, может быть, все это и есть моя смерть - длительная, мучительная и вдали от своих. Этот покойник-казак был уже почти дома, и вот на берегу своей Родины он убит большевистским снарядом. Ежеминутно и мне грозит такая же участь.

Я смотрю на горизонт. Как раз в это время каждое утро над станицей появляется большевистский аэроплан. Меня тошнит, и делается как-то безразлично. Я рад, что на палубе никого нет. Я чувствую, что меня будет рвать, и я боюсь запачкать тюки или попасть на покойника.

Станица Ахтарская напоминала нам Малороссию. Это была уже не чуждая нам картина, а свое собственное, знакомое. Мы заняли под лазарет помещение библиотеки и так называемого народного университета. Здесь еще были всякого рода большевистские объявления, плакаты и гравюры, что дало нашему представлению знакомую картину большевистского учреждения. Местный учитель Смирнов - комиссар народного образования - был типичный большевистский комиссар. Он был вежлив, но относился к нам враждебно. Вообще первое впечатление в Ахтарской было неприятное. Местные жители относились к нам сдержанно.

Последующие дни вполне убедили нас в этом и дали наглядные доказательства недоброжелательного к нам отношения местных жителей. Нам отказывали во всем. Если бы не интендантство, которое давало нам сахар и по фунту хлеба в день, мы были бы совсем без пищи. Три дня мы питались этим хлебом с кусочком сала, которое оставалось у нас с дороги, и пили чай. Только на третий день нам удалось достать молоко. Богатейшая станица, по которой в несметном количестве бродили по улицам куры, утки, гуси, телята, поросята, свиньи, коровы, овцы, наотрез отказывала нам во всем, а малейшее принуждение вызывало протест. Был случай, что после отказа казачки продать курицу полковник приказал зарезать одну курицу и высыпал хозяйке на стол целую кучу денег. Баба пошла жаловаться.

Враждебное отношение сказывалось не только в отказе давать продукты питания. Все время мы не могли найти женщину, которая согласилась бы постирать нам белье. Местные жители держали себя в стороне от нас и в разговоры вступали неохотно. Во многих случаях, конечно, это объяснялось боязнью, что в случае возвращения большевиков они ответят за гостеприимство белогвардейцев. Нельзя было не подметить и полного недоверия к силам десанта. Жители считали большевиков непобедимыми и открыто говорили об этом, покачивая головой, когда их уверяли, что на этот раз несомненно большевики будут изгнаны из Кубани. Так было с нашим хозяином, богатым казаком Некрасовым. Он дал нам молока, но просил об этом никому не говорить. Жители боялись друг друга, сознавая отлично, что выдадут свои же и свои же будут опять комиссарами.

Впечатление было тяжелое и невольно отражалось на общем настроении. Еще не было никаких оснований опасаться за будущее, но в настроении публики произошел перелом. Опять портил тыл. Опять за армией оставалось недружелюбное население. К нам подходили оставшиеся в Ахтарской молодые казаки и очень хитро с нами разговаривали, и это были большевики. Все чаще и чаще начинался разговор о том, как и куда отступать в случае неудачи. С фронта шли вести о крупных успехах. Передовые отряды были уже недалеко от Екатеринодара. Были получены сведения, что одновременно с нами высадились десанты на Тамани, в Анапе и возле Новочеркасска. Занятие столицы Кубани - Екатеринодара считалось обеспеченным. Станция Тимошевка уже давно была в наших руках. Казалось бы, все обстояло благополучно, но к вечеру в ночь на 8 августа как бы беспричинно у всех создалось зловещее настроение.

Откуда-то шли слухи, что генерал Улагай зарвался и что мы отрезаны от своей дивизии. В связи с громадным плакатом, оповещающим о крупных победах, слух этот казался абсурдным. Тем не менее настроение у всех было подавленное. Возражения не принимались, и публика критически отмахивалась рукою. Нелепость всяких слухов опровергалась еще полученным распоряжением о передвижении всех тыловых учреждений в Тимошевку. Нашему лазарету было приказано следовать к своей дивизии за Тимошевку, и мы одни из первых должны были войти в Екатеринодар. Было ясно, что мы идем вперед и оставляем базу. К тому же пароходы, высадившие десант, уже покинули бухту, и, следовательно, об отступлении не могло быть и речи.

Утром 8 августа мы проснулись под звуки оглушительной канонады. Что это означало, никто не знал, и допытаться чего-либо не представлялось возможным. В это время Любарский получил от начальника санитарной части распоряжение скорее грузиться в вагоны. Я собирался идти к коменданту просить содействия к реквизиции подвод, но в это время к нам в комнату один за другим приходили врачи и передавали слухи о появлении возле Ахтарской большевиков. Любарский торопил меня. Я взял двух фельдшеров и быстро направился с ними к коменданту, который помещался в конце той же улицы к морю. Нам встречались шедшие группами и в одиночку с котомками, чемоданами и винтовками за плечом военные, которые на наши вопросы коротко отвечали, что приказано выступать к вокзалу. Никто из них не мог объяснить нам, откуда стреляют и что происходит.

На улице было пустынно. Только издали было видно, как кое-где на перекрестках через дорогу перебегали люди. Меньше чем на полпути перед нами, возле комендантского управления, разорвался снаряд, подняв целый столб черной пыли. Мы повернули обратно. Любарский с чемоданом в руках стоял уже у подъезда и сказал мне: «Идем к вокзалу». Мы шли молча. Снаряды рвались именно у вокзала. Обгоняющие нас военные на наши вопросы отвечали, что сами не знают, в чем дело. Любарский шел медленно и спокойно. На площади возле вокзала уже стояли в строю сформированные части. Всех, кто подходил с винтовкой, останавливали и ставили в строй.

Здесь мы узнали, что обстрел станицы идет с моря и что большевики высаживают десант в том самом месте, где происходил наш десант. Здесь уже были врачи Гноринский, Марк, Макарский, фельдшера и некоторые сестры. Возле вагонов толпилось много народу. При каждом новом разрыве снаряда все панически лезли в вагоны. Вагоны были уже переполнены. Весь генералитет, штабы, интендантство были уже здесь. Мы с Любарским не знали, как поступить, так как никаких распоряжений мы не получали.

В это время еще издали мы увидали идущего с чемоданом в руке начальника санитарной части генерала Кожина. Любарский подошел к нему и спросил, что все это значит и что ему делать. Генерал ответил очень коротко: «Пока не поздно, садитесь в вагоны». Услышав эти слова, стоявший возле нас доктор Макарский решил сбегать за своими вещами. Я просил его захватить мои записки, которые лежали на окне, и предупредить Тарнавского, которого не было с нами. Мы влезли в вагон вместе с начальником санитарной части.

Огонь был направлен, очевидно, на участок вокзала, так как снаряды рвались в непосредственной близости возле полотна железной дороги. Было жутко, но спокойно. В голове не укладывалась мысль, что ежеминутно снаряд мог попасть в поезд. Стоявшие возле вагонов военные лезли в поезд. Какой-то полковник бегал по полотну и кричал, чтобы все вооруженные шли в строй. Никто не двигался с места, и только когда он пригрозил расстрелять на месте не повинующихся, многие нехотя вылезли из вагонов. Было стыдно, тем более что многие из них имели Георгиевские кресты и ленты.

Снаряды оглушительно рвались у самого поезда. Я был рад, когда увидел бегущими к поезду доктора Макарского с Тарнавским. Конечно, моих записок они не захватили. Поезд тронулся. Уже на ходу масса военных вскакивала в поезд. Только несколько позже, когда поезд вышел из сферы обстрела, люди как бы опомнились и стали спокойно рассуждать. Оставшийся без прикрытия тыл направлялся к фронту, отступая от ежеминутно ожидаемого десанта красных. Солдаты видели лодку с людьми, причалившую перед бомбардировкой к пристани. Это были большевики, которых узнали только тогда, когда они начали уговаривать солдат перейти на их сторону. Их было человек двадцать. Вместо того чтобы открыть по ним огонь, солдаты побежали доложить по начальству.

Разговор не вязался. Все сидели молча, и после нервной встряски многие дремали. Часа через 2-3 поезд подходил к станции Ольгинской. Публика оживилась. На станции и возле нее было большое движение. Возле Ольгинской, в непосредственной близости шли серьезные бои.

Здесь мы узнали, что крупные силы большевиков ударили со стороны Ейска в тыл наступающим на Екатеринодар войскам и обстреливают станцию Тимошевку. База оказалась отрезанной. Войскам пришлось повернуть назад на Тимошевку и Ольгинскую, где оставленные для прикрытия юнкера сдерживали натиск большевиков. С часу на час ожидали генерала Бабиева, который шел уже со своей дивизией на выручку юнкерам.

Как только поезд остановился, сейчас же весь способный к бою элемент был снят с поезда и направлен в помощь юнкерам. Положение признавалось крайне тяжелым. Где-то впереди железнодорожный путь был перерезан красными, что задерживало прибытие дивизии Бабиева. От ст. Тимошевка наши части отступили к Ольгинской. Одним словом, дальше ехать было некуда. Ежеминутно ждали атаки красных, цепи которых были в трех верстах от ст. Ольгинской.

Аэроплан сбросил при нас донесение, что большевики наступают колоннами. Юнкера стояли в цепи возле самого полотна железной дороги. Издали по дороге из Ольгинской шли какие-то воинские части с обозами. Впереди вели группу пленных красноармейцев, человек пятьдесят. Во всех направлениях на рысях и шагом шныряли верховые. Стрельбы не было, но, видимо, происходило что-то серьезное. Вся надежда была на помощь Бабиева.

Из Ахтарской по телеграфу передавали, что бомбардировка кончена и что десанту красных помешал высадиться миноносец. Наш поезд торопили возвратить обратно. По общему мнению, дела были плохи, и если генералу Бабиеву не удастся отстоять Ольгинскую, то мы останемся отрезанными в Ахтарской. Назад никому ехать не хотелось. Тем не менее наш поезд медленно стал отходить от станции. Вечерело.

По дороге вдоль полотна железной дороги двигался обоз, на последних подводах которого сидели две сестры милосердия. Справа от них впереди двигались цепью воинские части. Поезд шел медленно и скучно. Мы обгоняли отдельные подводы, направляющиеся к Ахтырям. Нас встретили сестры Иванова-Аверианова и Лавренова, которые не успели выехать с нами. Укрываясь от снарядов, они зашли в какой-то дом и таким образом отделились от нас. Мы условились теперь, что без моего ведома никто не будет отлучаться из лазаретного помещения. Я был рад, что нашел свои записки на том же месте, где я их оставил, и теперь решил уже больше со своей сумкой не расставаться ни на минуту. Я спал отлично и встал раньше всех.

Рано утром меня вызвал к себе начальник санитарной части и лично приказал сейчас же грузить имущество лазарета в вагоны и не отпускать от себя служащих. Все надеялись, что дивизия генерала Бабиева разгромит под Ольгинской красных и мы тотчас двинемся к Екатеринодару. Всем хотелось скорее уехать из Ахтарской, тем более что ежедневно утром и вечером над станцией появлялись большевистские аэропланы, сбрасывавшие бомбы и стрелявшие из пулеметов. До сих пор они вреда не причинили, но морально действовали невероятно. Мы торопились, и, как нарочно, в момент погрузки над самым поездом появился аэроплан, бросавший бомбы и стрелявший из пулемета. Мы попрятались в вагон и оттуда наблюдали, как далеко за вокзалом разрывались эти бомбы.

Эта боевая обстановка тем не менее не нарушила дня, и жизнь шла своим порядком. Мы ждали распоряжений и жили в вагонах, ничего не делая. Впрочем, я был всегда занят и вставал раньше всех, так как с утра нужно было позаботиться о приготовлении обеда и ужина. Часть продуктов и мяса я получал от интендантства тут же, возле вагонов, а часть приходилось покупать в станице на базаре, и потому ежедневно рано утром я ходил со своими двумя санитарами (их было у меня только двое) в Ахтарскую на базар. Обед варился на костре тут же, возле железнодорожной насыпи. Вдоль всего поезда в это время обыкновенно горело десяток, если не больше, таких костров, так как каждая часть варила себе обед отдельно.

Рядом с нашими вагонами были вагоны интенданта, а с другой стороны - вагон Белого Креста. Целый день мы проводили вместе, расположившись бивуаком на траве возле котла, а на ночь выносили из вагона складные лазаретные койки и спали на них на воздухе, так как в вагоне было душно. Мы уже знали, что рано утром обязательно над поездом появится красный аэроплан и будет бросать бомбы. Я всегда с вечера боялся проспать этот момент, так как все обыкновенно вскакивали при приближении аэроплана и прятались в одном нижнем белье в вагоны. Но я всегда вставал раньше, так что один раз я был уже на базаре, когда появился неприятельский аэроплан.

Ночи были уже прохладные, но спалось хорошо. Я жалел только, что у меня не было подушки. Долго иногда по вечерам я лежал под открытым небом и, всматриваясь в яркие августовские звезды, передумывал свои думы. Бывало и так, что на душе становилось жутко и страшно, но твердая решимость встретить свою судьбу, какая бы она ни была, разгоняла эти тяжелые думы. Все-таки это было лучше, чем невыносимое в мораль -ном отношении существование в Болгарии и Румынии. Я был удовлетворен тем, что причастен к активной борьбе против той мерзости, которую я сам видел и испытал при большевиках, А там что Бог даст. Я видел еще в Феодосии, с какой решимостью шли офицеры и казаки в Кубанский десант. Я не участвовал на грандиозном обеде, который устроили офицеры в Феодосии накануне отправки десанта, но слышал от участников этого обеда, и сам даже видел это настроение, проходя по тротуару вдоль решетчатой ограды сада, где происходил этот прощальный обед. «Бороться до конца - это все, что осталось свободным от большевизма русским людям» - так говорилось на этом обеде.

Под вечер я с фельдшерами ходил к морю купаться. Невзирая на ежеминутную возможность появления аэроплана, мы шли к морю, которое было не более как в полуверсте от вокзала. Купанье было плохое. В море возле берега было так мелко, что нужно было идти по колено в воде по крайней мере с полверсты, чтобы окунуться. Мы купались как в ванне, ложась на песчаное дно этого мелкого моря. Вода была грязная и мутная. Удовольствие было небольшое, но мы купались не для удовольствия, а ради чистоты тела. Мы были сыты, так как сестра Корнилова варила отличный жирный и густой борщ. На ужин был тот же борщ, оставшийся от обеда. Я был в хороших отношениях с интендантом, и это шло нам в пользу. Он был мне очень благодарен. Я дал ему лазаретную складную койку, и он спал вместе с нами.

Однажды после обеда, когда я в одиночестве сидел возле котла, ко мне подошли три офицера, все в пыли, грязные, с винтовками за плечами, и спросили, нельзя ли им поесть. Борща оставалось много, и я, конечно, накормил их. Они были голодные и пришли из-под Ольгинской по делам в отдел снабжения. Один из них, видя мой радушный прием, спросил меня, нельзя ли в интендантстве достать табачку. Через минуту я принес им три пачки табаку и папиросной бумаги. Они очень благодарили меня и спрашивали полушутя, нельзя ли и завтра прийти обедать. Они были где-то недалеко от Ахтарской.

На следующий день в это самое время к нашему котлу прибыло более 30 человек офицеров, солдат, которые, услыхав там, на позиции, что можно хорошо пообедать в дивизионном лазарете, прибежали в Ахтарскую специально, чтобы пообедать. Конечно, они все были удовлетворены и, поблагодарив меня, направились обратно. От них мы узнали, что дела идут хорошо, и даже возле Ольгинской взято 4000 пленных.

В тот же день я получил большой сюрприз. Видя мои заплатанные штаны и вообще мою скудость в одежде, полковник-интендант подозвал меня к вагону и приказал своим казакам выдать мне полный комплект обмундирования с сапогами и английской шинелью и две смены белья. Я сказал ему, что имею отличную шинель русского образца, и мне не нужно, но полковник, трепля меня по плечу, говорил: «Берите все», а потом, наклонившись, сказал мне на ухо: «Наденьте на себя сейчас же все новое, а то, знаете, все может случиться, поверьте моему опыту». И я тотчас же переоделся, засунув в свою сумку другую смену белья, полотенце и два куска мыла. Мой мешок с другими вещами сделался невероятно объемистый, и я думал, что мне с ним делать, если придется идти пешком. И я тотчас выбрал из этого мешка все самое необходимое и сделал из этих вещей небольшую ручную котомочку, которую легко можно было нести в руках. И в этом впоследствии было мне спасение, иначе я остался бы совсем без вещей.

Интересно, что каждый день возле нашего поезда толпились детишки из станицы Ахтарской. Конечно, их прежде всего соблазняли остатки пищи в котлах, которые отдавались им. Это было наше развлечение. Были бойкие мальчики, которые охотно говорили и весьма характерно изображали большевистский режим. Они, эти дети, были явно настроены против большевиков, которых к тому же боялись, и говорили, что мы совершенно другие люди. Перебивая друг друга, они рассказывали нам, как их родители прятали все свое добро от большевиков и закапывали в земле все более ценное. Большевики отбирали все и отымали у жителей хлеб и другие продукты.

На мой вопрос, как они учатся в школе, мальчики дали нам полную картину разложения школы. Учебников нет. Бумаги, чернила, карандашей тоже нет. Учитель все только рассказывает, а дети слушают. «Больше все учитель нас водит гулять и все по дороге объясняет», - говорил один бойкий мальчик с явным оттенком критики такого учения. Родители недовольны большевиками и хотят их прогнать, но они сильные, и никто их не может победить. Когда мы говорили, что мы их прогоним, дети недоверчиво шатали головой, говоря «ни».

Лазарет был погружен в вагоны и выжидал отправки по назначению. Возле Ольгинской шли большие бои. Уже было известно, что дивизия Бабиева обошла красных и жмет их к северу. В Ахтарскую пригнали более 3000 пленных. Одновременно с тысячами начали прибывать раненые. Начальник санитарной части распорядился, чтобы раненых принял наш лазарет в оставленном нами помещении, но вместе с тем приказал не разгружаться, а вынуть из ящика только самое необходимое для оказания раненым первоначальной помощи. Мне лично профессор Кожин приказал отобрать из числа красноармейцев 50 санитаров и приучить их делу, чтобы при дальнейшем следовании у меня были опытные люди.

Красноармейцы были ободранные, босые и в одном нижнем белье. На мой вопрос, кто желает идти в санитары, толпа дрогнула, и ко мне бросились сотни людей. Я выбрал тех, кто мне казался по наружному виду более симпатичным. Они шли с охотой, и, видимо, никто из них не хотел воевать. Они были голодные. Я тотчас выдал своим санитарам провизию и приказал сварить себе пищу. Я отобрал себе юную молодежь в возрасте лет 18-20. Все это были простые деревенские парни, в большинстве из северных губерний. Они не были похожи на солдат и походили скорее на мародеров. Эта голодная толпа с оружием в руках, конечно, была грабительская толпа, и можно сказать с уверенностью, что каждый из них не раз принимал участие в грабежах. Я выбрал себе вестового Егора Соболева, который безотлучно должен был находиться при мне.

Постепенно мы разговорились. Соболев сказал мне, что их полк сдался без боя, когда конница зашла им в тыл. Комиссары и коммунисты в числе около 50 человек бились до последней минуты и были, конечно, все перебиты. В первый момент комиссары стреляли в красноармейцев, положивших оружие, и убили человек двадцать. Полковой командир и главные комиссары-евреи своевременно убежали.

В течение дня лазарет принял 107 раненых, разместив их на соломе в помещении лазарета (народный университет). Раненые говорили, что громадные силы красных теснят Бабиева, и если ему не удастся отстоять Ольгинскую, то мы будем отрезаны и прижаты к морю. Ольгинская переходила из рук в руки. Вместе с ранеными привезли трупы начальника станции Ольгинской и его помощника, зверски убитых большевиками при занятии ими станции. Они были расстреляны за то, что не ушли вместе с большевиками, когда добровольцы заняли станцию. Вообще большевики жестоко расправлялись с местными жителями, ко -торые хотя чем-нибудь проявили себя в отношении к белогвардейцам. Несколько позже мы узнали, что при приближении наших отрядов к Екатеринодару большевики расстреляли в екатеринодарской тюрьме 14 заложников.

Мы были заняты. Медицинский персонал делал перевязки, а я торопился приготовить ужин. Перед вечером распространился слух, что наши дела плохи и будто бы всем приказано быть в полной боевой готовности. Со стороны Ольгинской прорвался бронепоезд большевиков, который идет в Ахтыри. Опасность прежде всего угрожала вокзалу. Мы тотчас же перенесли свои вещи в лазарет и ждали серьезных событий. В этот раз мы не растерялись и после небольшого совещания решили исполнить свой долг до конца и оставаться с ранеными, какая бы участь их ни постигла.

Перед вечером во двор лазарета въехала подвода с двумя ранеными офицерами. Беспокойное настроение их указывало, что дела в Ольгинской были очень плохи, и они утверждали, что дивизия отступает. Они просили не снимать их с повозки в расчете, что они будут эвакуированы. Когда им было разъяснено, что по этому поводу нет никаких распоряжений, они в раздражении требовали вызова начальника санитарной части. Мы раздавали ужин и собирались заняться регистрацией раненых. В это время где-то вблизи раздался оглушительный взрыв. Тотчас после него последовал другой и третий такие же взрывы, и началась бомбардировка станицы Ахтарской.

Мы полагали, что бомбардирует станицу прорвавшийся бронепоезд, но оказалось, что большевики обстреливают станицу с моря. Снаряды рвались с невероятной силой, производя каждый раз страшный грохот. В этот раз паники не было вовсе. Все были на своих местах. Раненые сильно беспокоились и спрашивали, что это значит. Опять предполагали, что бомбардировка связана с десантом, и потому боялись, что через какой-нибудь час-два мы будем в руках большевиков. Снаряды рвались в большинстве возле вокзала и на базарной площади, но попадали и в центр станицы. Одним снарядом разворотило подъезд здания штаба, а другим вырыло яму возле комендантского управления.

Это был такой треск, что нам казалось, будто снаряд попал в лазарет. Мы стояли во дворе возле повозки с ранеными офицерами. Еще когда только снаряд этот, со страшным свистом рассекая воздух, пролетел над лазаретом, врачи Марк и Макарский быстро присели к земле и пригнулись головой под повозку. Невольно присели и все стоявшие во дворе. Это было инстинктивное движение и, конечно, каждый сознавал, что этим он не спасет себя. После этого разрыва снаряды пролетали над лазаретом. Все бывшие во дворе устремились в здание лазарета. В числе прочих и я вошел в сени, где уже столпились служащие, санитары и некоторые раненые.

Люди уходили не от снарядов, так как отлично понималось, что деревянные стены не могут служить защитой, а уходили от сильного ощущения. Публика волновалась. При каждом разрыве все съеживались и прижимались ближе к стене. Студент медик Харьковского университета, мой приятель Виталий, состоящий старшим фельдшером лазарета, пресимпатичный малый, даже присел за моей спиной в самый угол сеней и приговаривал при каждом разрыве: «Боже мой». Потом мы с ним смеялись над этим моментом и удивлялись, какую страшную силу имеет инстинкт самосохранения.

Я вышел в палату к больным. Дежурная сестра Лавренова громко успокаивала раненых, говоря, как говорят детям, что бомбардировка сейчас прекратится. Раненые смотрели на меня вопрошающе и как бы требовали от меня успокоительного слова. Я говорил тоже какой-то вздор. Называя меня доктором, офицеры говорили мне, что «ей-богу, на позициях и в бою лучше все это переносить, чем здесь». Ужасно страдая, лежащий возле моих ног с расстегнутой на груди рубахой усатый, плотный казак с нашивками (унтер-офицер) шептал что-то губами. Я нагнулся к нему в тот момент, когда, казалось, здание затряслось от взрыва снаряда. Казак почти шепотом спросил, вывезут ли, если придут большевики. Я успокаивал его.

Сестра Лавренова подошла ко мне и сказала мне шепотом, чтобы я снял погоны и одел на рукав повязку Красного Креста, которую надели уже все. У меня такой повязки не было, а между тем, по мнению Лавре-новой, это было необходимо на случай, если в Ахтарскую ворвутся большевики. Сестра Лавренова побежала посмотреть, нет ли у нее лишней повязки. В разгар бомбардировки в лазарет явился комендант станицы полковник Новицкий и предложил сейчас же приступить к составлению списков раненых, служащих и санитаров на случай эвакуации Ахтарской. Он просил сейчас же прислать ему эти списки, чтобы сообразить план эвакуации. Пришлось сесть за работу.

Странно было писать и работать под бомбардировку, когда при каждом разрыве снаряда дрожало чуть ли не все здание. После двухчасовой бомбардировки обстрел станицы сразу прекратился, но еще некоторое время была слышна канонада, но вдали, точно бой происходил далеко в море. Потом мы узнали, что миноносец «Жаркий» вступил в бой с большевистской флотилией и этим отвлек большевиков от Ахтарской. С наступлением темноты в лазарет прибыл начальник санитарной части и объявил раненым, что завтра они будут эвакуироваться в Крым. Получены сведения, что суда для эвакуации уже вышли и должны быть утром здесь. Бомбардировка не причинила много вреда. Несколько человек было ранено осколками от снарядов и несколько женщин лежали в обмороке. По крайне мере, в лазарет несколько раз прибегали жители, приглашая врачей к таким женщинам.

Чтобы сгладить тяжелое впечатление бомбардировки, комендант Новицкий (тот самый, который переходил с нами румынскую границу) распорядился, чтобы в саду народного университета возле лазарета играл оркестр. Вышло нечто вроде гулянья. Публики, конечно, было мало, и исключительно военные. Мы легли спать очень поздно и ночевали уже не в вагонах, а при лазарете все вместе во флигеле.

С нами была часть санитаров, которые расположились в передней и на веранде. Настроение их было в нашу пользу. Они рассказывали, что в Ростове было сосредоточено более 100 тысяч красноармейцев, которых готовили к форсированию Перекопа, но по случаю десанта их направили против нас. По их словам, наступает сейчас на Кубань более 60 тысяч красных. Если это правда, то, конечно, генералу Улагаю не удастся удержать фронт. Мы спали не раздеваясь в ожидании всякой случайности. Мы с Любарским легли позже всех. Ему страшно хотелось есть. Я собрал в котелок со дна котла остатки ужина и разогревал их на щепках тут же возле флигеля. Доктор Любарский был морфинист и был в отчаянии, что у него почти не осталось морфия. Он боялся ослабеть в дороге и просил меня его не оставить, если он заболеет. Мы разговаривали еще долго. Я был настроен пессимистически. Доктор Любарский возражал мне и рассказывал эпизоды из германской войны, доказывая, что еще не все пропало.

С рассветом я был разбужен дежурной сестрой милосердия В. И. Лавреновой, которая взволнованно говорила, что Ахтарская эвакуируется: и все учреждения уже грузятся на подводы. В один момент я был у коменданта. Полковник Новицкий набросился на меня с упреком, говоря: «Что же вы спите, когда все уезжают?» Эвакуация производилась в спешном порядке. Генерал Бабиев передал, что держаться он дольше не может и через час отступает перед превосходными силами противника. Через час мы должны были покинуть Ахтарскую, вывезя с собою 111 раненых. Задача была нелегкая. В суете труднее всего было достать подводы, и если бы не содействие коменданта, то вряд ли мы могли выполнить нашу задачу.

В подводах был недостаток. Было решено укладывать на повозки только тяжелораненых, а легкораненых разместить на свободные места уже в дороге. При таких обстоятельствах, конечно, весь медицинский персонал и служащие лазарета вышли из Ахтарской пешком, бросив свои вещи и взяв в руки только ручной багаж. Санитары из красноармейцев пожелали следовать с нами, причем мой вестовой Соболев предложил мне нести мою котомку с вещами. Санитары заявили мне, что они ни за что не останутся у большевиков, и когда я им сказал, что они безусловно могут идти с нами, то они все без исключения присоединились к нашему обозу.

Мы проходили возле вокзала, где уже следовали обозы других учреждений. Все, что было погружено в вагоны, все имущество лазарета, интендантства, снабжения - все это богатство было брошено. Только интендантство спешно раздавало военнопленным и всем, кто был налицо, обмундирование, торопя их следовать за обозом. Это была, в сущности, не раздача одежды, а просто красноармейцам было предоставлено разбирать все, что было в вагонах. Мы приостановились на минутку, и я послал своих красноармейцев взять себе полный комплект одежды. Местное население уже знало об этом и тоже бросилось к вокзалу. Целые толпы, главным образом баб, бросились к вокзалу, и мы видели с какой жадностью они несли целые десятки шинелей, френчей и других вещей. Мы стыдили их, а они нам уже нагло и со злобой отвечали, что это не наше, а народное.

Обоз торопили. Была определенная задача, которую нужно было выполнить в кратчайший срок, иначе большевики могли отрезать обоз. Впереди и сзади шли бои. Мы шли на Степовую и Керпели, которые были заняты большевиками. Войска выбивали их из этих мест, чтобы пройти туда, куда мы отступали. Куда мы шли и с какой целью, никто не знал. Сзади была несомненная опасность со стороны могущей прорваться конницы. Это сознавалось всеми, и потому обоз шел быстро, предпочитая идти к месту боя, чем остаться в руках большевиков.

Первые 15-20 верст шли спокойно и быстро, но постепенно издали впереди усиливалась канонада, и на горизонте виднелись разрывы снарядов. Никуда не сворачивая, обоз шел прямо к этому месту. Настроение раненых становилось тревожным. Целые фонтаны черной земли с дымом при разрыве гранат и белые дымки от шрапнелей были отлично видны каждый раз, когда большевистская артиллерия обстреливала впереди местность, куда шел обоз. Скоро обозу приказано было остановиться. Мы пропускали артиллерию и конные части. Хоть впереди был бой, но каждый стремился вперед, сознавая, что сзади теперь нет никаких войск. Обоз тронулся.

Впереди был ад. Мы подходили к тому месту, где рвались снаряды. Слева под горкой на дороге стояла только что обогнавшая нас батарея. Возле нее под скирдой соломы стоял спешенный отряд конницы. На скирде и на горке стояли военные и смотрели в бинокль. Направо возле дороги, несколько впереди, с интервалами рвались одновременно по четыре снаряда, подымая фонтаны черной болотистой земли. Мы проезжали мимо наших орудий, которые одно за другим выпускали снаряды несколько влево от горки, на которой стояли наблюдатели. Генерал, стоявший недалеко от орудий верхом на лошади, приказал нам держаться от орудий несколько вправо. Обоз двигался по болотистому месту между двумя дорогами, на одной из которых стояла наша батарея, а на дальнейшей правее беспрерывно рвались большевистские снаряды. Обозу было приказано ехать рысью, чтобы скорее пройти это место.

Мы подъезжали ко второй батарее, которая беспрерывно посылала из своих орудий снаряды большевикам. Здесь положение, очевидно, было серьезнее, так как где-то очень близко трещали пулеметы и явственно слышались ружейные выстрелы. Над нами жужжали пули. Многие начали пригибать голову и шли пригнувшись. Сидящие на повозках прилегли или нагнулись к самой повозке. Четыре снаряда одновременно разорвались совсем близко от обоза, а вверху прямо над нами разорвалась шрапнель, тяжело ранив мальчика - возницу соседней поводы.

Доктор Любарский обратился ко мне с просьбой в случае, если он будет убит, взять его вещи и передать дочери, обещая сделать в отношении меня то же. Минута была серьезная. Пули визжали над нами, вызывая жуткое ощущение. Было трудно держаться, чтобы не наклонять головы. Вправо и рядом с нами шли ротами военнопленные красноармейцы, и командир их кричал, чтобы они не пригибались и не расстраивали ряды.

Тем не менее вся колона брала вправо и, расстроившись, отходила к реке, поросшей камышом. Большое пространство луга возле растянувшегося гуськом обоза опустело. Кто только мог, отдалился от этого места. Одна только сестра милосердия Белого Креста В. В. Энгельгардт шла по этому месту недалеко от нашей повозки. Сосредоточенно, серьезно, не ускоряя шага, Энгельгардт шла под пулями, выделяясь в своем наряде сестры милосердия на зеленом фоне луга. Мы встретились глазами. Улыбаясь, я посылал ей рукой приветствие. Отвечая улыбкой, сестра Энгельгардт продолжала идти твердою поступью. Как раз в это время Любарского звали к раненому мальчику. Наша повозка остановилась, но сейчас же поднялся крик, чтобы мы не останавливались.

Впереди справа, недалеко возле сестры Энгельгардт, шел солдат, который вдруг, как будто испугавшись, остановился и пошатнулся. Изо рта его обильно шла кровь. Зажав рот рукой, солдат побежал к обозу и успел вскочить на одну из повозок. Сестра Энгельгардт, видя это, остановилась и раскрыла свою сумку, желая, видимо, оказать помощь раненому, но солдат был уже на повозке. Сестра продолжала идти уверенным шагом вперед. В этом ужасном месте некоторые раненые, лежа на своих повозках, были вторично ранены. Между прочим, такая судьба постигла тех двух офицеров, которые лежали на повозке во дворе лазарета при бомбардировке Ахтарской. На той же повозке они последовали с обозом и оба были вторично ранены на этом месте. Наш доктор Макарский подавал им первую помощь. Пуля попала одному из них в левую руку и, пройдя далее, засела в левой руке соседа.

Мы проехали еще одну батарею, которая беспрерывно стреляла по большевикам. Здесь еще раз было приказано двигаться быстрее, чтобы хвосты обоза могли скорее проехать опасное место и не задерживать предстоящую переправу возле хутора Керпели. Все эти 5-6 верст мы шли под сильнейшим обстрелом и видели бой. Недалеко возле дороги наша конница лавою пошла в атаку на приближающуюся цепь неприятеля. Издали на пригорке они ужасно напоминали оловянных солдатиков, которыми мы играли в детстве. Обоз шел за нашими цепями, которые ждали атаки красных и вели с ними перестрелку.

Чем кончился бой, мы не знаем, так как быстро продвигались вперед, но потом стало известно, что во время атаки большевики успели отбить хвост обоза, принадлежавшего Алексеевскому полку. Я насчитал с нашей стороны 12 орудий, действовавших против большевиков. По мере приближения к гати и мостику через речку возле самого хутора Керпели визжание пуль становилось реже, и реже разрывались снаряды. По дороге лежали убитые люди и павшие лошади. Хотелось выехать из этой атмосферы смерти. Хутор Керпели, в который мы вступали в 8 часов вечера, еще вчера был в руках большевиков. Чтобы проехать к станице Гривенской, куда мы отступали, нашим войскам пришлось выбить из хутора красных и вести с ними бой. Хутор Керпели был за переправой по реке Протока, и здесь мы вышли из сферы обстрела.

В Керпелях была масса войск. Дивизия Бабиева соединилась здесь с нашей дивизией Шифнер-Маркевича, и вместе они отстаивали хутор от нажима большевиков со стороны Степовой. Обозу с ранеными было приказано следовать далее без остановки. Переутомленные, голодные, пройдя без передышки более 50 верст, обоз сделал привал в версте за хутором. Есть было нечего, кроме дынь и арбузов, которые мы набрали по дороге на баштанах. Отступление из Ахтарской было столь спешным, что никто не успел взять с собою куска хлеба. Целый день без остановки все шли, ничего не евши. В особенности мучила жажда. Фляги были пусты. По дороге встречались лиманы и болота, но в них была соленая вода. За каплю воды люди, и в особенности раненые, готовы были отдать все, но воды не было.

Впервые вода встретилась нам в реке Протока возле Керпелей. Несмотря на обстрел и близкие разрывы снарядов люди опрометью бросались к реке и, не обращая внимания на опасность, пили и набирали в фляги пресную воду. Наша стоянка за Керпелями продолжалась недолго. Раненые усиленно пили воду, болезненно утоляя продолжительную жажду. Несколько раненых умерли по дороге и были сняты с повозок и уложены тут же на траве возле подвод. Тут же, возле этих покойников, расположилась группами публика и, сидя на траве, ела арбузы и дыни.

Я ел дыню, стоя возле своей повозки, рядом с которой лежал на спине с открытыми глазами покойник. Кто был этот покойник? Офицер, или солдат, или такой же, как я, скиталец, примкнувший к армии, чтобы пробиваться на Родину, к своим, в свой родной дом? Он лежал без шинели и френча. Погон на нем не было, но чистая рубашка с вышитой грудью указывала, что была женская рука, которая, может быть, с особой заботливостью и любовью вышивала любимому человеку эту рубашку. Его ждут дома, а тут до него нет никому никакого дела. Его приберут завтра, а может быть, и не успеют.

Он был один из многих, таких же, как и мы, и, может быть, теперь где-нибудь дома его вспоминают и молятся о спасении его жизни. Я знал и видел, как молились в России за тех, кто был сейчас здесь. Он был один из многих, незаметных, может быть сереньких людей, но имевших свою будничную жизнь, свою семью, свой дом и свое счастье. У него отняли все это и отняли жизнь. Я не чувствовал отвращения к этому трупу. Напротив, он мне был близок и жалок. Мне жаль было его жизни. Мне жаль было тех, кто ждет его и молится о сохранении его жизни... Покойник лежал почти рядом с солдатом, сидевшим на корточках и сосредоточенно евшим арбуз, выплевывая далеко вперед себя целый фонтан черных косточек. Я стоял, прислонившись спиной к повозке, и всматривался то в этого солдата, жадно евшего арбуз, то в покойника, неподвижно устремившего свои стеклянные глаза в пространство.

Грохот орудий и разрывы снарядов были сзади и не беспокоили меня. Я знал, что здесь снаряд не разорвется. Мои мысли были далеко отсюда. Мы отступали, и, значит, опять все потеряно и безнадежно. Не лучше ли умереть здесь, как закончил свои страдания этот без вести пропавший покойник! А разве дома знают, где я, и знают ли, что я шел к ним с полной надеждой и мечтой? Может быть, мне суждено погибнуть без вести пропавшим, и мои родные никогда не узнают, что сталось со мною, как не узнают и родные этого покойника, как он закончил свою жизнь.

Меня заставил очнуться лежавший на повозке раненый. «Господин доктор, - назвал меня раненый, - дайте напиться». Я подал ему флягу с водой, которой я запасся в Керпелях. Он стонал и жадно глотал воду... Уже смеркалось. Небо было покрыто черными тучами. С востока надвигалась гроза. Все чаще и чаще сверкала молния и повторялись раскаты грома. Становилось трудно распознать, где лежат мертвые и где прилегли живые люди. Жизнь и смерть сплелись так близко, что понятие о живом и мертвом потеряло свою остроту. Усталые и измученные люди не обращали внимания на трупы, возле которых они сидели и лежали.

Ко мне подошел доктор Любарский и плачевным голосом жаловался, что не мог нигде достать поесть. Я утешал его, говоря, что завтра утром наверное что-нибудь съедим. Доктор был мрачен. Он медлительно копошился в своем чемодане и вытащил шприц. Нащупывая в полумраке иглу и вливая ощупью жидкость в свой шприц, он сопел и готовился к отраве. Не стесняясь присутствующих, он расстегнул брюки и вливал жидкость в область живота, несколько ниже пояса. Он жил.

Бой продолжался. Снаряды рвались позади нас, и им с ожесточением отвечали наши батареи, расположенные на этом берегу реки Протока. Уже почти совсем стемнело, когда последовательно один за другим два снаряда с оглушительным ревом разорвались где-то вблизи, ударив в место расположения обоза. Стало жутко. Любарский смотрел на небо, точно хотел определить полет снаряда, и говорил, что артиллерия красных переменила позицию и будет теперь стрелять по нам. Обоз как бы встрепенулся. Все вставали и торопились к своим повозкам. Спешно проходя мимо нас и на ходу застегивая куртку, доктор Макарский с деланой улыбкой говорил: «Вот так история». В это время точно тут, возле нас, опять разворотило два снаряда, и тотчас после этого все как-то спешно, порывисто и нервно стали передавать команду: «Обоз 2-й дивизии, вперед». Обоз тронулся.

Сильные удары грома, чередуясь с грохотом орудий и разрывами снарядов, потрясали всю атмосферу, точно состязание происходило между небом и землей. Начали накрапывать крупные, пыльные, теплые капли дождя. Яркие молнии ослепительно освещали всю местность, напоминающую ярмарку. Свинцово-серые тучи, точно дымящие впереди гигантскими клубами дыма, нависли над самым обозом и неслись с ударами грома, точно грозили смести все на своем пути. Мы двигались навстречу этой грозной стихии и шли вперед в непроглядную темень, в эту черную даль. А там у большевиков небо было еще чистое, приветливое, озаренное вечерней зарей. Кое-где там виднелись уже звезды.

Мы выбрались на дорогу. Генерал верхом на лошади и вестовым позади опрашивал каждую повозку: «Какой части?» Пропускали только лазарет 2-й дивизии с ранеными. Начался проливной дождь. Бой кончился. Гремели только раскаты грома и часто сверкала молния. Дорога делалась топкою, задерживая движение обоза. Лошади останавливались. Колеса грузли в глинистой почве. Шедшие возле повозок брались за воз и вытаскивали его из грязи. Дождь беспощадно шел прямо в лицо и затекал за воротник, в карманы и за рукава. Предстояло идти еще более 25 верст.

Еле двигаясь, люди и лошади тащились по грязи, часто приостанавливаясь и сбиваясь с дороги. Шли молча. Курить и говорить громко было запрещено. К полуночи дождь прекратился. Это был теплый южный проливной дождь. Скоро промчались и тучи. Небо совершенно очистилось. Яркие звезды горели особенно чистым мерцанием, но все-таки было очень темно. На горизонте почти с трех сторон и даже несколько впереди очень часто взвивались ракеты и мерцали огни. Это сигнализировали большевики. Я шел возле повозки с ранеными, на дробинах которой сидел, клюя носом, Любарский. Я шел с Цукровским, которого я называл Колей.

Мне было приятно, что возле меня были свои люди - земляки Любарский и Цукровский. Мой вестовой красноармеец Соболев неизменно находился при мне. Он предложил мне нести мою сумку. В ней были документы и мои записки. Но тяжелая сумка так оттянула мне плечо, что я рад был передать ее Соболеву. Хотелось курить. И вот когда обоз приостановился, Цукровский лез под повозку и, накрывшись шинелью, чтобы не была видна вспышка огня, закуривал папиросу. Мы курили в рукав.

Идти было трудно. Топкая грязь приставала к сапогам и делала их невероятно тяжелыми. Движение обоза в эту глубокую ночь было бесшумное, беззвучное. Только иногда слабый скрип колес или ржание лошади нарушали эту таинственную обстановку томительно и с напряжением движущегося обоза. И тем сильнее били по нервам глухие стоны лежащего на соседней повозке раненого. Вероятно, это были ужасные страдания, так как стоны его - это были нечеловеческие стоны. Красноармеец Соболев заботился обо мне. В середине ночи, пройдя верст 10-15, он сказал мне: «Вы присели бы, г. заведующий». И действительно, возле Любарского можно было присесть. Я сел на ходу. Мне помог Соболев. От раненых исходил дурной запах, от которого тошнило. Промокшая шинель сделалась невероятно тяжелою, и я был счастлив, что мне удалось прицепиться к повозке. Временами дремалось до такой степени, что не было сил держаться на дробинах, и я боялся свалиться. Это было очень мучительно. Ночь была длинная, томительная, молчаливая и усталая.

Мы шли целую ночь и к рассвету 12 августа стали приближаться к станице Гривенской. Еще издали возле станции был слышен петушиный крик. Утро было холодное. Промокшая одежда и совершенно мокрые ноги вызывали озноб. Хотелось скорее обогреться, раздеться и высушить платье. Громадная станица тянулась на несколько верст и отличалась своим богатством. В каждом дворе было невероятное количество птицы, свиней, поросят, коров. Мы въехали в станицу с рассветом и надеялись здесь утолить голод, но и здесь отношение к нам было сдержанное. Повсюду нам отвечали отказом. С трудом мне удалось в одном дворе купить хлеб за 1000 рублей и десяток яиц за 300 рублей. Я нес этот хлеб к повозке, где сидел доктор Любарский, чтобы дать ему кусок хлеба. Обоз в этот время несколько удалился, и мне пришлось догонять свою повозку.

Обгоняя десяток повозок, на которых лежали раненые и сидели на дробинах, клюя носом, сестры милосердия, я обратил внимание на раненого, лежавшего на повозке в очень неудобной позе. Рука его спустилась с повозки и болталась на весу. Мне казалось, что больной должен упасть. Я хотел разбудить его, но, встретив его стеклянный взгляд, я понял, что офицер был мертв. Сидевшая на соседней подводе сестра милосердия, опустив низко голову, дремала. Я хотел было разбудить ее и сказать, что больной умер, но потом решил не будить сестру. Я спросил только возницу, пожилого с проседью казака, указав на покойника: «Умер?» Казак, не оборачиваясь, ответил: «Скончался».

Обоз расположился на площади, где сейчас же был открыт перевязочный пункт. Нам посчастливилось. Мы с Любарским остановились у местного священника, который, однако, в пище нам отказал, так как у него уже были столовники. Мне безудержно хотелось спать, но по приказанию генерала Савицкого нужно было немедленно накормить раненых. Еле двигаясь от усталости, я вынужден был бегать по станице и раздобывать продукты питания. Раненые отправлялись в Ачуев для эвакуации на пароходах в Керчь. Нужно было торопиться. Целый день после двух бессонных ночей мне пришлось хлопотать, и к вечеру, изнемогая от усталости, я свалился на пол возле Любарского и заснул крепчайшим сном.

Спать пришлось недолго. Около 12 часов мы были разбужены. Был получен приказ немедленно отправить всех раненых на Ачуев и для сопровождения их назначить двух врачей, фельдшеров, сестер милосердия и санитаров. Сестры были измучены и не успели высушить одежды. Они чуть не плакали, когда я будил их и торопил, так как подводы были уже готовы. Около трех часов ночи мы закончили отправку раненых и вновь легли спать. Вся одежда была мокрая еще с дороги. Пришлось спать, не накрывшись шинелью, но спалось хорошо.

Утром у всех было скверное настроение. Недалеко слышалась сильная канонада, которая постепенно приближалась. Большевики где-то прорвали фронт и напирают на Гривенскую. Я торопился вымыть белье и просушить одежду. Погода была хорошая, но с утра был сильный туман. Священник порекомендовал нам женщину, которая сварила нам обед. Такого борща и жареной утки мы не ели уже много лет. После обеда мы пили чай с медом и ели арбуз. В хате было чисто и уютно. Старуха была одинока. Ее единственный сын бежал от большевиков и скрывался в камышах. Теперь он присоединился к нашим войскам и воюет против большевиков. Старушка была очень симпатичная, и мы решили обосноваться у нее, но к вечеру настроение сделалось крайне тревожным.

Целые обозы с ранеными прибывали в Гривенскую, и говорили, что большевики нажимают со всех сторон. Мы торопились накормить раненых. Опять тут же, возле тротуара, были расставлены котлы, и наши санитары спешно готовили ужин. Между прочим, отвратительное впечатление произвел на нас офицер, пожилой человек, только что прибывший с ранеными. Еще издали мы слышали грубые крики и затем увидели быстро направляющегося к нам офицера с наганом в руках. «Где старший врач?» - кричал он. Когда Любарский, крутя папироску, назвал себя, офицер накинулся на него с бранью и, направляя на него револьвер, кричал: «Давай сейчас есть!» Бог знает, чем бы кончился этот скандал, если бы я не нашелся своим вмешательством. «Пожалуйте», - сказал я, приглашая офицера к кипящим котлам. Когда санитар налил ему миску супу, я сказал: «Вы подождали бы, картошка еще сыроватая». Офицер успокоился и, присев на тротуар, закурил папиросу. Он был легко ранен в левое плечо и был зол до остервенения.

Всем было приказано быть в боевой готовности и не отлучаться от своих частей. Мы опять перебрались на площадь к священнику. В чем было дело, мы не знали, но, видимо, положение было крайне серьезным. Все было готово к отступлению. Лошади в обозах были запряжены, а раненых отправляли далее в Ачуев. Вся площадь была уставлена подводами. Возле штаба для связи дежурили от каждой части. От санитарной части при штабе находился доктор Н. Н. Егоров. Я должен был держать связь с Егоровым. Любарский поручил мне быть в курсе дела и докладывать ему в течение ночи по мере выяснения обстоятельств. Все спали и дремали, не раздеваясь, расположившись на балконе дома священника, выходящем в большой, поросший травой двор. Ворота были закрыты. Несколько раз в течение ночи я выглядывал в калитку на улицу.

Ночь была темная и свежая. На небе ярко горели звезды, и особенно светло выделялся широкою полосою млечный путь. Нигде не было ни одного облачка. В воздухе стояла необычайная тишина, напоминающая мне нашу тихую осеннюю украинскую ночь. После дождя было еще грязно, и в воздухе чувствовалась сырость. К утру опять нужно ждать тумана. На площади было все тихо и спокойно, и только слышно было, как запряженные в повозки лошади громко жевали сено. За полночь стало холодновато, и я мерз. Временами клонило ко сну, и тогда я садился на ступеньки балкона возле скорчившегося Любарского и закуривал папиросу. Во дворе стояла запряженная парою лошадей повозка генерала снабжения, с которой раздавался могучий храп кучера-казака. Храпели и те, кто спал на балконе.

Несколько раз в течение ночи я ходил в штаб, стоявший недалеко за углом площади в здании местной школы. В штабе было сонное царство. Мебели в этом помещении не было. Все комнаты были покрыты тесно лежащими на полу людьми в серых шинелях. Каждый раз я заставал доктора Егорова спящим сидя на скамье возле комнаты, где за столиком сидели офицеры. Сведений никаких не поступало, и доктор просил меня зайти по дороге к начальнику санитарной части и доложить ему об этом.

На улице местами, но редко, горели фонари, но было так темно, что легко можно было оступиться с тротуара в канаву. Нужно было идти осторожно. Почти возле каждого двора, у калитки, стоял кто-нибудь на дежурстве, и видно было, что им ужасно хочется спать. Некоторые спрашивали меня, не слышно ли чего, и я отвечал, что в штабе никаких сведений не поступало. Дважды я заходил к начальнику санитарной части. Генерал Кожин сидел одетым с сумкой через плечо в глубоком кресле, протянув ноги на стул. Возле него в таком же положении спала сестра милосердия. В углу на полу полусидя спал его секретарь. Когда я входил в комнату, генерал открывал глаза и спрашивал: «Ну что?» Видимо, он спал неспокойно. Под утро я разбудил Любарского и тотчас заснул, сидя на ступеньках балкона. Я спал крепко и не сразу проснулся, когда доктор Любарский будил меня, чтобы вместе позавтракать.

Санитар принес с базара молоко, свежий хлеб и отличный сыр. На балконе уже шла жизнь. Каждая группа готовилась завтракать. Возле балкона на земле стоял с трубой дымящийся самовар. Все как будто было спокойно. Доктор Любарский послал даже на базар купить ведро раков, которые были сварены тут же во дворе на костре. Я просил тем не менее всех не расходиться и держаться в походном порядке. Каждому я назначил мешочек с продуктами, которые они должны были в случае тревоги взять с собою. Меня возмущала легкомысленность русских людей. Священник и Цукровский все-таки ушли. Ушли за ворота и три фельдшера, оставшиеся при нас. Я пил, сидя на балконе, молоко, а Любарский ел раков. Тут же на балконе сидели чины снабжения и пили чай. Утро было прохладное и туманное. Мы были в шинелях и при сумках, как оделись еще с вечера. Доктор любил раков и ел их с аппетитом, сидя на ступеньках лестницы балкона.

В это время где-то очень близко, точно на улице, затрещал пулемет. Все нервно насторожились. Кто-то сказал, что это учебная стрельба. Проходивший денщик генерала снабжения пробурчал себе под нос: «Хорошо, учебная стрельба, на войне-то». Я вышел на улицу. На площади была суета. Люди бежали к повозкам обоза, а некоторые подводы уже трогались с места. Быстро проходивший мимо меня офицер сказал, чтобы мы торопились, так как в Гривенскую ворвались большевики. Из-за угла от церкви на рысях ехало несколько подвод, а за ними ехали конные. Оказалось, что отряд большевиков в 600 человек, пользуясь туманом, подъехали ночью к Гривенской на лодках в том месте, где их меньше всего ожидали, и ворвались на площадь возле церкви. После минутного затишья вновь поднялась пулеметная стрельба, но уже беспрерывная, с ружейными залпами.

Доктор Любарский продолжал есть раков и не понимал всей опасности. Только после моего окрика мы едва успели схватить кое-какие вещи и бегом бросились к обозу, который уже двинулся с места. Мы вскочили на ходу в первую попавшуюся повозку и рысью мчались с обозом. Я видел, как за нами бежали Цукровский, священник и фельдшера. Котомки с провизией, конечно, остались не взятыми. Со всех прилегающих к площади переулков и улиц на рысях выезжали за нами повозки и бежали люди, на ходу вскакивая на подводы. Пулеметы трещали как бы над самым ухом. До поворота оставалось несколько домов. Мы инстинктивно чувствовали, что нам нужно скорее свернуть с этой улицы, вдоль которой палили пулеметы. Четыре офицера здесь были убиты.

Рысью мы выехали из Гривенской и съехали на луга. Нагоняющие нас подводы и конные передавали, что большевики заняли Гривенскую и сейчас могут окружить нас. В это время на горизонте появилась конница, шедшая нам во фланг. Началась паника. Все устремились вперед, напирая и давя друг друга и стегая кнутом лошадей. Повозки столпились и ехали по 4-5 в ряд. Я видел, как многие вынимали из карманов какие то бумаги и рвали их на мелкие клочки. Я вспомнил свои записки.

Следуя примеру других, я выхватил из сумки две тетради и рвал их. Прежде всего я уничтожил список членов черниговской организации беженцев и устав этой организации. Затем я порвал первый том моих записок. Доктор Любарский удержал меня за руку и сказал: «Обождите».

Батарея, которая шла на рысях нам навстречу, снялась с передков и открыла беглый огонь по надвигающейся коннице. Было видно, как большевистская конница рассеивалась и поворачивала обратно. Однако откуда-то летели пули, пронизывая несколько выше нас воздух, издавая зловещее, протяжное, но острое визжание. Стрельба из орудий, пулеметов и ружей целыми залпами создавали настоящий ад, и откуда все это исходило, не было видно.

Но это было ничто в сравнении с минутой, когда мы увидали большевиков. Я испытал тот страх, о котором только слыхал, что люди испытывают его на войне. Я чувствовал, как у меня билось сердце и замирало дыхание. Я воображал себе уже картину, как большевик будет рубить меня шашкой. Мы с доктором делились впечатлениями и в разговоре даже забыли, что над нами летают пули. Доктор ругнулся и сказал: «Вот попали в переделку». Сравнительно с тем ужасом, который мы пережили, пули для нас были не страшны. Мы даже не наклонялись от их визжания.

Скоро мы выехали из сферы обстрела, но все-таки ждали, что нас могут нагнать большевики. Обоз растянулся на несколько верст. Временами обоз начинал путаться, но скоро два генерала верхом на лошадях установили в движении обоза полный порядок и посылали в строй всех тех, кто был при оружии и был способен к бою. В паническом ужасе все оглядывались назад. Быть или не быть! Жить или умереть! Сильный бой сзади указывал, что большевики встретили возле Гривенской сопротивление. Было ясно, что из станицы выехали далеко не все. И действительно, несколько позже до нас стали доходить слухи, что ворвавшись в станицу, большевики беспощадно расправлялись с теми, кто там остался.

Станица Гривенская в части была взята обратно отступавшими войсками, которые видели следы этих зверств. Мы знали сестру милосердия В. В. Энгельгардт, ту самую, которая шла с нами из Ахтарской. По официальному донесению, полученному начальником санитарной части профессором Кожиным, сестра Энгельгардт не успела своевременно покинуть станицу и задержалась с братом своим офицером в Гривенской. Уже потом, когда они бежали из Гривенской, брат ее был ранен в ногу и упал. Сестра Энгельгардт, спасая брата, тащила его в камыши, но в это время на них налетела конница красных и, зарубив брата, изнасиловали сестру Энгельгардт, а затем зверски убили ее.

Мы вспоминаем, с каким достоинством шла сестра Энгельгардт под обстрелом одна в поле, и невольно преклоняемся перед этой геройской девушкой, мученически закончившей свою жизнь во имя идеи освобождения Родины от большевистского ига. Она с самого начала была с добровольцами. Мы познакомились с сестрой Энгельгардт, этой серьезной, идейной и милой барышней, на пароходе «Мария». Она говорила нам, что была в плену у поляков вместе с интернированным отрядом генерала Бредова и ушла оттуда вместе с офицерами. Она была еще недавно в Болгарии, куда бежала из Польши. Мы ехали вместе в Россию на пароходе «Моряк». Вера Вадимовна опять пошла на фронт. Насколько мы припоминаем, Энгельгардт говорила мне, что она киевлянка.

Опять мы не успели захватить с собою съестные припасы и были обречены на голодное путешествие. Доктор оставил целое ведро раков. Мы оставили купленное сало, яйца, хлеб и прочие продукты. Обоз двигался по берегу реки Протока и входил в камыши, которые до самого моря считались непроходимым местом для войск. Эти камыши напоминали нам

плавни реки Днестра, но здесь мы считали себя в безопасности, тогда как днестровские плавни были местом гибели массы русской интеллигенции. Здесь, в этих камышах, тянувшихся десятки и сотни верст, скрывались казаки от большевиков. Густо поросший камыш, значительно выше человеческого роста, покрывал все пространство до моря. В этих зарослях инженерная рота пробила дорогу, или, вернее, тропу, на Ачуев (рыбные промыслы на берегу Азовского моря).

Для продвижения войск это место считалось недоступным. Мы шли целый день. Там, где дорога шла, извиваясь по берегу реки Протока, там было сравнительно сухо, но где приходилось углубляться в камыши, дорога была топкая и грязная. Идти было трудно. Дорога была узкая. Чувствовалась сырость, и в нос, рот и глаза лезли комары. Сильно парило. Лошади с трудом вытягивали колеса из топкой почвы и грузли сами. Ежеминутно приходилось останавливаться, чтобы дать лошадям отдохнуть, а потом все гуртом брались за повозку, чтобы дать возможность лошадям двинуться с места.

Узкая дорога не позволяла свернуть в сторону, и только люди, нагибая перед собою камыш, находили себе более твердую почву под ногами. Камыши чередовались с болотами, покрытыми зацветшею водою. Это были те плавни, которые считались непроходимыми. Впереди шла инженерная рота, прокладывавшая путь в этих дебрях. Кое-где посыпали землю, а местами строили гати и укладывали на дорогу камыши. Движение обоза было мучительное и медленное. Все боялись, что при таких условиях нас нагонят большевики.

На полпути к Ачуеву в Долгих Хуторах обоз сделал привал. Здесь местные жители показывали нам то бесконечное пространство камышей, где скрывались от большевиков казаки. Нужно было хорошо знать эту местность, чтобы не потеряться в этих плавнях. Долгие Хутора были пределом, за которым можно было уже не бояться, что большевики нагонят обоз. Сюда, говорили нам бабы, большевики боялись заходить и раньше, не придут и теперь. Интересно, что в одной из хат мы встретили свою хозяйку, старушку, которая приготовляла нам обед в станице Гривенской. Она знала отлично, что большевики будут в Гривенской, и раньше нас, еще с вечера, ушла от большевиков. В этих хуторах был сделан привал на 10 минут. Хлеба здесь было так мало, что прошедшие впереди скупили все, что было у казаков, и мы остались без хлеба.

Мы шли дальше, не подкрепившись. С нами были раненые, которых подвезли в станицу Гривенскую в последний день, и шел медицинский персонал 1-й Кубанской дивизии. Раненые мучились от комаров, и их закрывали от этих насекомых с головой. Мы шли камышами, иногда вступая в лужи воды, и еле вытягивали ноги из топкой грязи. Мне казалось, что я не дойду до Ачуева, но когда и видел, что другие мучаются больше меня, я становился бодрее. Я не так устал, как трудно было идти в сапогах, напитанных водою. Перед вечером на открытом сухом лугу был сделан привал. Здесь было сухо, и меньше кусали комары. Мы воспользовались остановкой, чтобы выкачать из сапог воду и хоть немного просушить их. Я снял оба сапога и вынужден был сбросить носки, напитанные водою. В это время где-то близко послышались глухие разрывы снарядов. Это был аэроплан.

Все устремили свои взоры по направлению к Ачуеву. И действительно, скоро мы увидали со стороны Ачуева большевистский аэроплан, который, как потом оказалось, сбрасывал бомбы в месте расположения раненых. Бомбы рвались очень близко от раненых, но никого не убило. Укрыться было некуда. Аэроплан летел вдоль реки Протока и направлялся в нашу сторону. Было жутко. Мы следили за полетом и ежеминутно ожидали, что он сбросит на нас бомбу. Когда аэроплан поравнялся с нами, где-то вблизи раздался сильный взрыв. Бомба разорвалась в камышах далеко от нас. Потом после этого вверху над нами затрещал пулемет. Было страшно. Аэроплан был отлично виден, и мы не спускали с него глаз. Аэроплан сбросил четыре бомбы и ушел дальше. От сердца отлегло. Я сидел без сапог и пропустил момент, когда было приказано двигаться дальше. С трудом я надел мокрые сапоги и бегом догонял наших.

Поздно вечером мы подходили к Ачуеву, где предстояла переправа на левый берег. На лугу, или, вернее, в болоте, в камышах возле переправы скопилось много подвод. К 12 часам ночи почти весь обоз подтянулся к этому месту. В первую очередь начали переправлять раненых. Переправа производилась медленно на челноках. Наша очередь могла наступить только к утру. Нужно было устраиваться на ночлег здесь в камышах. Всюду было топко и грязно. Подмостив камышу, мы легли в этом болоте усталые и переутомленные, опять ничего не евши с утра.

Мы кутались с головой от несметного количества комаров. Впервые мне пришлось видеть это комариное царство. Я вспомнил, что в Севастополе говорили о том, что для Кубанского похода заготовлены были маски от комаров, но почему-то они не были розданы. Как мы ни укутывались, комары проникали в каждую щель одежды и беспощадно впивались в тело даже через ткань одежды. К утру все тело у нас было покрыто волдырями. У меня вся голова была искусана и представляла сплошной волдырь. Было сыро. Одежда покрылась сыростью и была местами промокшая. Сквозь одежду чувствовался озноб.

Утром стоял сильный туман и моросило. Хотелось скорее переправиться на тот берег, где были видны строения. Часов в семь утра - это было 16 августа - мы были переправлены в Ачуев. Длинный челнок на 6 человек был наполнен на вершок водою. Рассуждать было нечего. Я смело вступил по щиколотку в воду и присел на корточки, положив на колени свою котомку. Другие поступили наоборот - положили свои вещи в воду и сами сели на них. Теперь это было все равно. На том берегу нас с радостью встретили наши сестры. Из Ачуева верстах в восьми были видны пароходы, прибывшие из Керчи для нашей эвакуации.

Ачуев был местом рыбных промыслов. Селение здесь было небольшое. Были лишь постройки для администрации и рабочих. Затем была небольшая церковь. Ужасное зрелище представляли собою раненые. В грязи, в сырости, на топкой земле, едва прикрытой разбросанным камышом, под дождем тесно лежали сотни раненых, которых спешно и беспрерывно грузили на небольшие катера и баржи и отправляли на пароходы. Потом мы узнали, что только через г. Керчь с Кубанского десанта прошло около 3000 раненых, что составляло четвертую часть всего десанта. Среди раненых было много юнкеров. Только часть раненых размещалась под навесами и зданиях управления промыслами.

Скользя и шлепая по грязи, мы подымались в гору, проходя между этими беспомощно лежащими людьми. Некоторые узнавали нас и, здороваясь, спрашивали, как мы добрались и далеко ли большевики. Другие ужасно стонали и морщились от боли. Некоторые были прикрыты камышом, из-под которого виднелись только их головы. Сестры милосердия хлопотливо шныряли среди раненых и что-то делали. Где-то в сарае делали перевязки, и туда на носилках носили раненых. Вчера вечером в этом месте расположения раненых рвались сбрасываемые с аэропланов бомбы, но, к счастью, ни одна из них не причинила вреда.

Все врачи и фельдшера были привлечены к работе. Мы с Любарским явились к начальнику санитарной части, который поместился в одной из комнат конторы промыслов. Только что из соседней комнаты вывезли последних раненых. На полу на соломе лежали окровавленные тряпки, обрывки бинтов и марли. Мне делать было нечего, и я с удовольствием приткнулся в углу этой комнаты и, подмостив побольше соломы, заснул. Любарский расположился возле меня. Он страдал без морфия. Я видел это и советовал ему заснуть, но он упорно рылся в своем желтом чемодане и искал хотя бы крупинку случайно завалившегося морфия, зная заведомо, что у него такового нет.

Спать пришлось мне недолго. Разыскавшие меня сестры милосердия умоляли меня достать им чего-нибудь поесть. В Ачуеве решительно ничего нельзя было достать. Все голодали. Я узнал, что здесь где-то помещается интендант, которому я предоставил в Ахтарской, когда мы стояли в поезде, больничную койку. Это знакомство я хотел теперь использовать. После долгих поисков я нашел его, готового к отправке на пароход, и это была последняя минута. Он дал мне ордер, и я торжествующе вернулся к своим. Кроме рыбы никаких продуктов в Ачуеве не было. Через интендантство нам была выдана рыба (5 сомов и 4 коропа). Конечно, этого было недостаточно, но приходилось мириться. В Ачуеве мы вновь соединились с нашими служащими, выехавшими из Гривенской с ранеными. Сварив рыбу в ведре воды, мы ели этот обед без хлеба и без удовольствия.

Мы ждали посадки на пароход. Издали отчетливо слышалась канонада. Слухи ходили о неудачах и приближении большевиков. Публикой овладело паническое настроение. Этому настроению в особенности способствовал начавшийся после обеда наплыв строевых частей. Большое количество конницы, спешно переправляющейся вплавь через речку Протока, а затем появление отступающей артиллерии как бы указывало, что отступление носит катастрофический характер. Вся эта масса войск проходила мимо нас и направлялась к пароходам. Вместе с войсками грузились штабы. Не в очередь пускали только раненых.

Доктор Любарский несколько раз обращался к начальнику санитарной части, но последний с раздражением отвечал, что мы своевременно получим от него предписание. Кто прикрывал отступление, мы не знали, но видели, что посадкой на суда торопятся. Воинские части грузились с поспешностью. Говорили, что штаб торопится погрузить конницу как самую ценную часть войск. Возбуждение было страшное. Все рвались на пароход. Мы были у цели. Более 15 пароходов и барж стояли в виду берега, а между тем мы должны были ждать очереди.

Всем был известен случай в Новороссийске, когда лазареты, оставленные к погрузке в последнюю очередь, не успели погрузиться и остались в плену у большевиков. Звуки артиллерийской стрельбы усиливались. По слухам, большевики напирали на Ачуев. Некоторые части задерживались и возвращались в разведку. Паническое настроение возрастало. Люди начинали терять самообладание. Под разными предлогами многие старались не в очередь попасть на баржу, притворяясь заболевшими, или вымогали документ для сопровождения раненых. Многие пытались хитростью или просто «напролом» прорваться на пристань. Кто-то заметил беспокойство начальника санитарной части, вещи которого будто бы незаметно выносили из комнаты. Генерал был заподозрен в попытке скрыться. За ним была установлена слежка. «Начальство всегда бежит первым», - раздавался ропот. Ему, как генералу, конечно, легче попасть на пароход.

Паника достигла своего апогея. Все служащие лазарета потребовали выдачи им удостоверения, что они командируются на пароход для сопровождения раненых. Любарский окончательно растерялся, и к тому же у него не было морфия. Он лежал на соломе и молил меня не бросать его. Мы остались вдвоем. Любарский мучился без морфия и плохо соображал. Он искал у себя в чемодане хотя бы кусочек морфия, которого, он знал, у него не было. Я вошел к нему в комнату. Любарский лежал на со -ломе посреди комнаты и вокруг него на соломе были разбросаны пачки с деньгами (7 миллионов рублей). Я ужаснулся и начал прятать в чемодан пачки. Профессор Кожин уже знал, что Любарский без морфия невменяем, и предложил мне принять от него деньги. Я отправил Любарского к больным, которых грузили на баржу.

Возвратившись, я застал весь медицинский персонал в сборе. Я уговаривал их не идти «на авось» к пристани, указывая, что это будет в противоречии с приказом начальника санитарной части, который уже несколько раз разъяснял, что мы должны ждать его приказа. Публика сомневалась, как поступить. К вечеру паника улеглась, так как прибыли генерал Бабиев со штабом, генерал Наумов, и ждали генерала Улагая. Это указывало, что командный состав и штабы еще не погрузились, и тревога была напрасная.

Ночь была тяжелая. Пришлось спать на дворе в непросохшей одежде, так как нашу комнату заняли для генерала Бабиева. Страшно хотелось есть. Кое-где отдельные части варили себе ужин. Мне удалось выпросить в одном из котлов не только себе, но и Любарскому миску супу. Какой-то симпатичный солдат предложил мне громадный кусок хлеба, и я был очень доволен, решил часть хлеба оставить на завтра, но это была только мечта. Голодная публика выпросила у меня большую половину, и я даже не считал себя совершенно сытым. Во дворе возле штаба Бабиева расположились на ночлег конница и другие воинские части. Мы легли тут же, возле крыльца штаба, подмостив под себя солому, которой во дворе было очень много. Ночь была прохладная. Было шумно, и горе -ло много костров.

Я не был сыт, и, когда все улеглись, я пошел по котлам искать пищи. Опять в одном из котлов меня приняли очень приветливо и даже, называя превосходительством, налили полный котелок супа с бараниной. Опять я не наелся, так как от запаха пищи проснулись мои соседи, и то, что я получил на одного, ели шесть человек. В этот раз хлеба я не достал, но суп был с картофелем и довольно густой, так что мы ели его с наслаждением. Генерал Бабиев проходил мимо нас, когда мы ели этот ужин. Мы встали. Генерал махнул рукой, чтобы мы продолжали свое дело. Это был коренастый, с большими усами, резкий в манерах, видимо, страшно энергичный, пожилых или, вернее, средних лет мужчина. Он был просто одет и не был похож на генерала. Его присутствие вселяло уверенность, и от общей паники не осталось и следа.

Всю ночь мимо нас проходили воинские части и конница, так что иной раз приходилось подбирать ноги, чтобы не наступила на них лошадь. Утром с рассветом секретарь начальника санитарной части вручил нам предписание, согласно которому дивизионный лазарет в полном составе должен был грузиться и следовать в Севастополь в распоряжение главного военно-санитарного инспектора. Нам было предложено идти к пристани вместе с последними ранеными, которые были доставлены с фронта.

До косы или мыса Ачуева было верст восемь. Доктор Любарский был совершенно болен и следовал на повозке с ранеными. Скоро перед нами раскрылась вся панорама Азовского моря, где верстах в двух от берега стояли наши суда. К берегу подходили мелко сидящие баржи и перевозили войска к пароходам. Теперь было уже очевидно, что мы не останемся, и на душе было покойнее. Мы были почти у цели, в версте от временной пристани. В стороне возле дороги в одиночку стояла пушка, направленная дулом в нашу сторону. Это было истолковано нами как прикрытие нашего отступления.

Едва мы прошли это место, как за нашей спиной раздался орудийный выстрел. Недоумевая, мы смотрели назад, но сейчас же увидали аэроплан, движущийся нам навстречу. Мы видели высоко впереди разрывы, но не достигающие высоты аэроплана. Казалось, что все пройдет благополучно, но по мере приближения аэроплана мы стали слышать разрывы бомб. Аэроплан сбрасывал бомбы у пристани, попав одной в самую гущу людей, убив двух лошадей и ранив несколько людей. Аэроплан продолжал бросать бомбы по пути нашего следования и, пролетая над нами, стрелял из пулемета. Укрыться было негде. Как раз в это время больной, возле повозки которого я шел, попросил напиться. Повозка остановилась, и я отстал от свих. Пришлось идти, сознавая, что если шальная пуля закончит мою жизнь, то я останусь неподобранным. Аэроплан направлялся на Ачуев, откуда потом слышались взрывы.

Мы подошли к пристани. На баржу грузился штаб и конвой генерала Бабиева. Нам пришлось ждать. Возле пристани скопилось много войск и громадный обоз. На предписания не обращали внимания. Каждая часть торопилась. По-видимому, шла какая то глухая борьба. Кто был расторопнее и имел вес, тот грузился, осаживая стремившихся попасть на пароход. Благодаря протекции генерала Кожина нам удалось к 5 часам вечера попасть в очередь. Погода была отвратительная. Несколько раз в течение дня моросил дождь и дул ветер. Баржу возле пристани сильно качало. Стоять на ней и идти, не державшись за что-нибудь, было немыслимо.

Море было неспокойное. В обычное время, наверное, многие не выдержали бы этой качки, но в данный момент, когда баржа являлась местом спасения, все готовы были вынести все что угодно, лишь бы не остаться на берегу. И действительно, на барже как-то сразу исчезла та неуверенность, которая была на берегу. Чувство безопасности установило душевное равновесие и как бы сделало людей нормальными. Я сидел опять рядом со студентом Мужецким, которого несколько мутило от качки, но он был счастлив, что здесь было покойно, и удивлялся, что его не тошнит.

Посадка производилась спешно. Баржа отошла на буксире колесного катера «Дон», который бросало сильнее баржи. Мы должны были пристать к пароходу «Моряк», тому самому, на котором мы ехали из Болгарии. Казалось, мы были у цели, но в то время, когда мы подходили к «Моряку», издали вновь показался аэроплан. Со всех сторон и с берега начался обстрел аэроплана. Аэроплан в свою очередь обстреливал суда из пулемета. Где-то издали отозвался миноносец и тоже открыл орудийный огонь. И в этот раз аэроплан не причинил вреда, создав лишь суматоху и подобие боя.

Уже с наступлением темноты мы переходили с баржи на пароход «Моряк». Если бы это было при других обстоятельствах, то люди пришли бы в ужас от этой пересадки. Баржу качало во все стороны, приподымая и опуская ее в то время, когда приходилось карабкаться на борт «Моряка». Чтобы попасть на трап «Моряка», пришлось сначала идти не только по самому борту баржи, но и по перилам ее, и затем перешагнуть значительное расстояние над разбивающимися о корабль волнами. Солдаты просто лезли по веревке на борт «Моряка», перебрасывая свои котомки на палубу «Моряка». Если бы кто-нибудь сорвался, то несомненно погиб бы в волнах моря. На наших глазах в море упал ящик с консервами и сундук с канцелярией какой-то воинской части.

Между баржей и «Моряком» море клокотало и производило тот шум, которым обыкновенно наслаждаются на берегу моря, любуясь его красотой. Теперь это был страшный шум, и, правду сказать, я с замиранием сердца переступал эту пучину. Мне казалось, что у меня обязательно закружится голова и я упаду в море. Трап был разбит и связан местами веревками. Эта была скорее веревочная лестница, отвесная и притом качающаяся, по которой нужно было лезть довольно высоко на борт «Моряка». Сравнительно большой пароход, весь железный, представлял, несомненно, убежище даже в случае обстрела его с аэроплана.

Пароход был переполнен ранеными и военнопленными красноармейцами. От раненых сильно воняло. Почти у всех была окровавленная одежда и белье, на котором целыми потоками застыла и почернела кровь. Переодеться им было не во что, и только некоторым из них были сделаны перевязки. С покорностью перенося страдания, эти окровавленные люди были рады, что попали наконец в спокойную атмосферу и были вдали от опасности. Они безропотно лежали вповалку на железной палубе без подстилки, одеяла и подушки. Большинство было даже без шинели, в одном нижнем белье.

Это был ад страданий, от которого можно прийти в ужас. Было так тесно, что положительно негде было сесть. Тем не менее в трюм парохода грузили лошадей. Это задерживало пароход, который должен был сняться с якоря вечером и следовать в Керчь ночью во избежание нападения большевистских катеров. Доктор Любарский был обессилен и уже спал, сидя в самой неудобной позе. Все были голодные и истощенные. Бледные, с впалыми глазами, покрытые пылью, грязные, в крови, люди были похожи на тени. Хотелось есть. Прошли слухи, что раненым будут выдавать консервы и по куску хлеба. Старший ординатор Гноринский, имея знакомства, выхлопотал служащим лазарета по куску хлеба и большую банку консервов. Я разбудил Любарского, и мы жадно съели нашу порцию.

Уже было темно. Мы сидели на железном полу палубы «Моряка» и были как в тисках друг у друга. Мы были среди военнопленных красноармейцев. От усталости всех клонило ко сну. Постепенно все начали засыпать как сидели и валиться друг на друга. Я не мог дольше держаться и тоже склонился на чью то спину. Я проснулся с рассветом, лежа на спине красноармейца, но зато на мне лежало несколько человек. Ноги мои обомлели. С трудом мне удалось вытащить их и сесть.

Утро было холодное. Пароход шел полным ходом, равномерно покачиваясь на волнах Азовского моря. Я вновь задремал, но на этот раз мне мешал забыться зуд всего тела. Очевидно, вши разъедали мое тело. Пять дней мы не раздевались, но и перед этим тревожные дни мешали хорошо выспаться. Мы устали. Доктор Любарский спал беспрерывно. Он плохо понимал окружающую обстановку и даже не всех узнавал. Он был без морфия.

18 августа днем мы прибыли в Керчь. В порту стояло много судов, и было большое оживление. На молу еще издали было видно большое движение и масса народа. Возле самого мола стояли грузовики, присланные для перевозки раненых. В стороне стояли лошади, повозки и орудия. При выгрузке мы узнали, что здесь же на молу раздают обед. Все сразу повеселели. Возле дымящихся походных кухонь стояла уже громадная толпа. Счастлив был тот, кто имел при себе походный бачок и ложку. Тот подходил к кухне и сейчас же получал свою порцию. Я знал это уже раньше и поэтому никогда не расставался с этими вещами. Любарский бросил свой бачок, и поэтому мы ели с ним из одной посуды и тотчас получили вторую.

Порт кишел военными. Здесь мы узнали, что одновременно с нами были высажены десанты в Анапе и Тамани, которые также потерпели неудачу. Из Анапы разбитые отряды уже вернулись, а Тамань очищается. Прибывающие с Кубани воинские части перебрасывались на Крымский фронт, где, по слухам, тоже напирали красные. Мы получили пристанище в реквизированной для нашего лазарета кофейной на одной из главных улиц в центре города. Конечно, пришлось расположиться на полу.

Сравнительно было еще рано, и мы воспользовались временем, чтобы пойти выкупаться. В купальне было бесконечное множество военных, и это были те, кто хотел избавиться от насекомых. Спрос на мыльную глину «киль» был огромный. И я с наслаждением мылился этим приятным мылом, успокаивавшим зуд тела. Это было наслаждение, но мы знали по опыту, что не в этом состоит средство избавиться от вшей. Гниды (яички) ютятся в одежде, белье и размножаются при благоприятных условиях с невероятной быстротой. Мы сами видали на своей одежде места, как бы посыпанные мелким порошком, цепко укрепившемся в ткани, и уничтожить их можно только механически, стиркою белья в горячей воде или глажением горячим утюгом.

В штабе я узнал случайно, что полковник Николаенко и корнет Чесноков находятся недалеко от Керчи, на побережье Азовского моря в артиллерийском дивизионе. Я хотел было проехать к ним, но согласно приказу начальника санитарной части мы должны были ехать в Севастополь в распоряжение главного военно-санитарного инспектора. Получив вагоны для следования прямым сообщением, наш лазарет в полном составе направился 20 августа днем к вокзалу. Здесь была настоящая военная обстановка. Вдоль дороги по обе стороны стояли бивуаком конные казачьи части и артиллерия. С вокзала беспрерывно отправляли воинские поезда, переполненные воинскими частями.

К одному из таких поездов были прицеплены санитарные вагоны и с вернувшимися с Кубани отделом снабжения и другими учреждениями. Теснота была невероятная, но хорошо было в том отношении, что почти на всех станциях можно было купить хлеб, яйца, молоко, а местами даже горячий борщ, который выносили для продажи местные крестьянки. Мы ели эти дни отлично, но зато ехали трое суток. Нас обгоняли поезда с конными частями. Бесконечно долго пришлось ждать в Джанкое, где скопилась такая масса поездов, что все они стояли вплотную.

Погода была хорошая, и мы проводили все время, расположившись возле своего вагона на полотне железной дороги. У стоявших параллельно нам вагонов с возвращающими в Севастополь участниками десанта у Анапы мы часто доставали себе кипяток и пили здесь чай. Я сидел близко возле вагона, на ступеньках которого сидели две совершенно юные на вид - почти девочки - в серых платьях сестер милосердия и громко делились своими впечатлениями о боях под Анапою. Жутко было мне слушать рассказы этих молодых девушек, и казалось мне, что они сами не понимают того, что они пережили: «А помнишь, как они отрезали нас от базы, и мы выжидали ночи, чтобы прорваться к своим», «А помнишь, как они обстреливали нас, когда мы грузились на пароходы», «А помнишь, как близко, совсем близко от нас разорвался снаряд»...

Я предложил им по кружке чая. Они благодарили, но у них не было сахара. Я имел целый мешочек рыжего сахара, который мы получили с Любарским в интендантстве в г. Керчи, и насыпал им вдоволь этой патоки. Моя кружка вмещает в себе 2 1/2 стакана, то есть 1/2 литра, и меня удивило, что обе сестры выпили по две таких кружки, то есть по одному литру. «А Вы, полковник, откуда едете?» - спросила меня младшая. Вообще я везде шел за полковника, несмотря на то что носил погоны статского советника. «Мы тоже возвращаемся с десанта, но на Ахтарскую», - ответил я. Но разговор продолжали наши студенты-фельдшера, и я жалею, что не записал тогда рассказы этих сестер. Не то меня интересовало, как был разбит этот отряд, а с каким увлечением рассказывали эти почти девочки-подростки о своих приключениях и той опасности, которой они подвергались. «У нас большевики беспощадно расправлялись с теми, кто попадал к ним в руки, - говорили они, - и мы чуть-чуть не попали к ним».

Странное наблюдение я произвел как над собою лично, так и над окружающими. У нас не было томления от этих бесконечно долгих стоянок на станциях и полустанках, как это бывало раньше, когда торопился приехать домой. Спешить было некуда, и никто даже не интересовался временем отправки поезда. Не все ли равно, куда и когда! Правда, в вагоне было так тесно, что спали сидя и вповалку, не раздеваясь, но ведь и в дальнейшем трудно было рассчитывать на комфорт.

Вопрос шел о том, что будет дальше. В душу закрадывалось сомнение в том, что у нас все благополучно, а если это так, то как это будет и куда опять занесет нас судьба. Меня успокаивала мысль, что я теперь на учете, состою на службе и, следовательно, не останусь за бортом и пойду туда, куда пошлют наш лазарет. Доктор Любарский был того же мнения и с убеждением уверял нас, что несомненно на днях мы будем отправлены на фронт, где ощущается недостаточность медицинской помощи благодаря усилившимся боям.

* * *

< . .> Ужасное зрелище представляла собою наша казарма утром. Полуголые, сидя на полу, на своей одежде, интеллигентные люди вылавливали у себя вшей и давили их на чем-нибудь твердом (на металлической коробке от консервов). Этот треск раздавливаемых вшей был до такой степени омерзительным, что вызывает содрогание при одном воспоминании о нем. И это были представители санитарного ведомства, интеллигентные люди, представители гигиены и санитарии. Пока тепло на дворе, конечно, такая обстановка жизни могла быть еще терпима, но мы отлично понимали, что с наступлением холодов нам угрожает повальное заболевание сыпным тифом. Положение осложнялось еще недоеданием.

Крым экономически задыхался. Жизнь дорожала с каждым днем. По сравнению с первым нашим пребыванием в Крыму в июле месяце цены значительно поднялись. Жить было трудно. Мы получали жалованья 14-16 тысяч рублей в месяц и кормовые в сутки 1 200 рублей, в то время когда рабочие имели десятки тысяч рублей в день, а подростки -сельскохозяйственные рабочие зарабатывали поденно от 2000 рублей. Пришлось перебиваться и почти голодать. Утром мы выпивали стакан молока - 400 рублей, днем ели в харчевне борщ без жиров - 500 рублей, и вечером вновь покупали стакан молока. Кроме того, ежедневно мы покупали 2 фунта хлеба - 600 рублей. Наш ежедневный расход в 2000 рублей превышал наш бюджет, и мы вынуждены были хлопотать о зачислении нас на довольствие при этапе № 49. Мы получили обед и ужин за 1000 рублей в день. Рестораны были для нас недоступны. Повсюду обед стоял не меньше 1800 рублей.

Мы перебрали все харчевни и кабаки, но везде цены были одинаковые. Мы обедали только жидким борщом. Между тем нас поражало, что в тех же харчевнях посещающие их рабочие и низшие классы населения позволяли себе то, что казалось по нынешним временам совершенно недоступным. Они платили за обед по 2000 и 3000 рублей, ели арбузы (2000 рублей штука), дыни, фрукты и посылали за водкой. Мы заинтересовались ценой водки и были поражены, когда чуть не ежедневно эти люди платили за бутылку водки сначала по 14 тысяч рублей, а несколько позже - 30 тысяч рублей.

На улицах, в особенности в праздничные дни, часто попадались пьяные из тех же мастеровых и рабочих. Они ни в чем себе не отказывали и разъезжали по городу на извозчиках, которые для интеллигенции были недоступны. Господство рабочего класса и вообще низших слоев населения сказывалось во всем. Заработок рабочего и мастеровых достигал десятков тысяч рублей в день. Мы хотели поставить маленькую латку на сапог, и с нас запросили 6000 рублей. Стрижка головы и бороды стоила 1500 рублей. Мы пробовали обратиться к портному, чтобы наложить на брюках латку, и он запросил с нас 5000 рублей. Мальчики за чистку башмаков брали 500 рублей. Не меньше зарабатывали торговцы.

По мере вздорожания жизни торговцы увеличивают процент своего заработка, перекладывая всю тяготу дороговизны на покупателя. Задыхалась в Крыму, в сущности, одна интеллигенция. Простой народ жил лучше, чем раньше, и накоплял громадные средства из денежных знаков. Кто был разумнее, тот обеспечивал свое будущее. Прислуга покупала себе дома, открывала рестораны, кафе, магазины и проч. Кто был поглупее, тот проживал и прокучивал эти деньги. Дороговизна достигла небывалых размеров26.

Правда, и среди интеллигенции наблюдались уродливые явления. Известная часть интеллигенции вела себя безобразно. Один вид накрашенных женщин, щеголяющих своими нарядами, и молодые люди, выкидывающие в ресторанах десятки тысяч рублей и фланирующие по главным улицам без дела с хлыстиками в руках, производили удручающее впечатление. Откуда у них были такие деньги, это было совершенно непонятно. Еще меньше было понятно, как могла такая публика покупать такие предметы, которые, казалось бы, были совершенно недоступны по своей цене. Достаточно указать, что арбузы, стоящие от 2000 до 5000 рублей, буквально расхватывались публикой. Небольшой кусочек шоколада в 1/8 фунта стоил 6000 рублей, и тем не менее барышни с тросточками постоянно жевали его, разгуливая с молодыми людьми на улицах.

Сколько же нужно было иметь денег, чтобы приобрести эти вещи! Мы, по крайней мере до сих пор, не имели возможность попробовать в Крыму винограда. Фунт винограда стоил обеда, и потому мы предпочитали пообедать, чем съесть фунт винограда. Все это производило удручающее впечатление. В то время, когда где-то в камышах и на поле брани гибнут в ужасных страданиях люди, в то время, когда за пределами фронта стоит стон и скрежет зубов, здесь в тылу люди забыли все и живут всей полнотой жизни. Вечера, концерты, рестораны и ночная гульба напоминали пир во время чумы.

Тяжелое впечатление производил Севастополь. Правильно сказал один офицер, что на фронте нечем перевязать рану, а в Севастополе все женщины одеты в роскошные белые платья, могущие служить великолепным перевязочным материалом. Дамские туфли, стоящие свыше ста тысяч рублей, надеты чуть ли ни на каждой женщине в то время, когда возвращающиеся с фронта офицеры ходят обутые в дырявые сапоги, одетые на босые ноги.

Мы вспоминаем и сравниваем нашу жизнь при большевиках в советской России и настроение интеллигенции, оставшейся на местах. Жить при большевиках было жутко. Ежедневные обыски, аресты, расстрелы, грабежи и разбои в связи с голодом, разорением и общей разрухой, приостановившими культурную жизнь, создавали крайне угнетенное настроение и страх перед озверевшей толпой. Тем не менее интеллигенция не потеряла своего облика и жила обособленной от темных народных масс своей культурною жизнью. Как в катакомбах, скрываясь в своих квартирах с закрытыми ставнями, интеллигентные люди, и в особенности учащаяся молодежь, не заразившаяся большевизмом, собирались в этих квартирах, стараясь не обратить внимания на улицы, и осмысленно проводила время, чуть ли не шепотом беседуя на разные темы. Мы беседовали и занимались музыкой, плотно притворяя ставни и ежеминутно выходя во двор и прислушиваясь, не нарушит ли случайно проходящий патруль или просто бандиты такой вечеринки.

Голодные и истощенные, нравственно пришибленные люди тем не менее имели потребность в умственной пище и в общении, в культурной обстановке жизни. Эти собрания происходили с некоторым риском и проводились по возможности незаметно. Расходились домой поодиночке или малыми группами и старались пройти по второстепенным улицам. Эти собрания интеллигенции напоминали нам времена гонения на христианство, которое, нужно полагать, было не более жестокое, чем большевистское гонение на интеллигенцию. Мы вспоминаем наши собрания в музыкальном училище и те предосторожности, которые мы принимали, чтобы большевики не обнаружили наше собрание. Это были часы, когда сквозь слезы мы слушали трио Чайковского и Рахманинова или голодные сидели часами и беседовали на разные темы. Эти собрания, это общение интеллигенции между собою переносили нас далеко назад, в атмосферу культурной жизни, и действительно напоминали нам жизнь в катакомбах.

Это было то же гонение на религию интеллигентного человека, каким было гонение на христианство. Мне помнится, как зорко я оберегал собрания молодежи у меня дома, у моей дочери. При каждом увлечении спором или чисто детского смеха я выходил во двор и смотрел в щелку забора на улицу, не идет ли патруль красноармейцев или бандиты. Я слышал в это время стрельбу. Недалеко от нас было место, где производились расстрелы. Может быть, в это время расстреливали заложников или контрреволюционеров из представителей интеллигенции, судьба ко -торых ежедневно могла постигнуть и нас. Возвращаясь, я не высказывал своих мыслей, чтобы не нарушить вечеринки, и на вопрос, что это была за стрельба, я старался отвлечь их внимание и вновь завести разговор.

Я помню тот вечер, когда расстреливали группу наиболее уважаемых местных людей - А. А. Бакуринского с сыном и других. Я знал, что их будут расстреливать в тот вечер, и шел поздно вечером домой из музыкального училища. В этот вечер в городе было назначено много вечеров, концертов и митингов. Толпа заполняла все улицы. Разодетое простонародье - бывшая прислуга, дворники, мастеровые, рабочие и еврейская молодежь, празднично гуляла по тротуарам и ликовала. Погода была чудная. Кое-где по-провинциальному раздавалось деревенское пение простонародья, группами стоявшего у ворот обывательских домов. Интеллигенции на улицах не было видно вовсе. Низшие слои населения играли теперь первенствующую роль. Первые ряды бывшего Дворянского собрания были теперь заполнены простым народом - пролетарскою массою. И в это время А. А. Бакуринский будил в тюрьме своего сына-студента, которого никак не могли разбудить палачи. Алеша проснулся и, в ужасе отшатнувшись от палачей, зарыдал как ребенок. Я знал, что в этот вечер будут расстреливать Бакуринского, и был потому крайне расстроен. Меня раздражала гулящая и торжествующая толпа. Мы слыхали отдаленные залпы и беспорядочную стрельбу. Это убивали целую группу местных уважаемых интеллигентных людей. Все отлично понимали, что означает эта стрельба, и все говорили друг другу, насторожившись, «слышите».

Настроение оставшейся в России интеллигенции было совершенно иное, чем в Крыму. Она была несравненно серьезнее, глубже и самоотверженнее. Может быть, это зависело от окружающей обстановки, но, во всяком случае, интеллигенция в России как бы объединилась и проявляла сочувствие и дружелюбное отношение друг к другу. Люди незнакомые, но только знавшие друг друга, подходили и протягивали руку. Молодежь помогала друг другу даже с риском для жизни и прятала у себя преследуемых офицеров и студентов. Мы упоминали уже, что гимназистка Мякшилова была за это расстреляна.

Несомненно, что оставшаяся в большевистской России интеллигенция стоит во всех отношениях выше той части интеллигенции, которая своевременно спаслась от большевиков и устроилась за спиной тех, кто держит фронт и грудью отстаивает границу большевизма. Совершенно напрасно им предъявлено обвинение, будто бы эти люди остались с большевиками, потому что сочувствуют им или относились безразлично к той или иной власти. Правда, они служат у большевиков, но в советской России нельзя не служить. Все служат, но только не большевикам, а у большевиков. Мы оставались при большевиках и знали это настроение интеллигенции. Она вынесла на себе все ужасы большевизма и перенесла такое гонение, которое едва ли не тяжелее бывшего когда-то гонения на христианство.

Разоренные, обезличенные, голодные, сидящие по тюрьмам как заложники или контрреволюционеры, отбывающие принудительные работы интеллигентные люди героически выносили все эти издевательства простого народа и гордо шли на расстрелы, выдерживая предварительно утонченные пытки в застенках различных Чрезвычаек. Те, которые избежали этой участи и успели своевременно выехать за границу или укрыться на Крымском полуострове, глубоко ошибаются, если считают себя выше тех, кто остался на месте.

Герои не те, которым удалось убежать и спрятаться, а те, которые остались у большевиков и несут мученический крест большевизма, страдая не только за себя, но и за тех, кому удалось убежать. Этого не понять той части интеллигенции, которая нагло попирает своим поведением достоинство русского человека и безразлично относится к тому, что делается там, за фронтом, в рабоче-крестьянском раю. «Пир во время чумы». Танцы, гулянья, вечера, концерты, обеды, ужины в то время, когда стоны русской интеллигенции доносятся через фронт и заставляют содрогаться человеческий ум, невольно вызывают чувство брезгливости к этой нарядности и гулящей толпе севастопольских бульваров и ресторанов. Мы осуждали русских людей за границей, которые устроили свое благополучие и мирно ждут развязки событий, и тем более осуждаем русских в России, где ближе звучит голос страданий русских людей в советской России.

* * *

В сырой комнате нашего общежития, в котором вечернего света не полагалось, я часто лежал в темноте с открытыми глазами и до глубокой ночи вдумывался в то положение, которое заставило человека так низко пасть во всех отношениях. Суровое белье и жестокая солдатская шинель, служившая нам подстилкою на голом полу, раздражали непривычное тело. Накуренный дурным табаком казарменный сырой воздух делал дыхание тяжелым и давил в груди. После вечерней «гармошки», на которой, между прочим, великолепно играл в соседней комнате служащий санитарного управления, хотелось покоя и отдыха, но тяжелый храп и сопение спавших мешали сосредоточиться и остаться самому с собою.

Еще несноснее были назойливые комары, методически жужжавшие в темноте возле самого уха и отвлекавшие мысль от ее течения. Невольным движением головы или рукой приходилось отмахиваться от них, чтобы предупредить неприятный укус на лице. По комнате ползали так называемые черные тараканы, которые, по народным поверьям, приносят хозяевам в дом богатство. Кто просыпался и зажигал спичку, тот находил всегда возле себя или под шинелью такого таракана и раздавливал его обыкновенно ударом сапога, от которого просыпались все в комнате. Сознание, что, может быть, в данный момент и у меня где-нибудь под шинелью ползает это неприятное насекомое, вызывало чувство гадливости и инстинктивно заставляло укутываться в шинель и закрываться ее полами. Старый и грязный пиджак, служивший мне подушкой, несомненно привлекал насекомых, и это было мне особенно противно. Пауки были всегда возле этого места и свивали к утру паутину в углу возле самой моей головы... Эти ночные обитатели нашей казармы вместе с блохами и вшами, от которых мы никак не могли избавиться, изводили нас. Может быть ночью вся эта обстановка казалась более ужасной, чем должна была быть, но все это производило жуткое впечатление.

Тем не менее мысль работала. Как наяву, воображение перерабатывало и воспроизводило в памяти пережитое, точно это было вчера. Бой в Канделе и ползущий к нам с перебитой ногой офицер; раненая лошадь, бьющаяся в луже крови, бегущая спасаться к румынской границе толпа голодных людей, гибнущая тысячами в плавнях речки Днестра; бои на Кубани, десант, ночевка в камышах; убийство сестры милосердия Энгельгардт; стоны и дурной запах раненых... все это уже пережито. Не пережито еще только одно - большевизм в России. Ни комары, ни тараканы, ни пауки, ни вши не могли нарушить течения этой тяжелой мысли. Мы вспоминали теперь те кошмарные ночи, когда мы ждали ареста и были готовы идти в Чрезвычайку, как шли на смерть десятки тысяч русских людей только за то, что они составляли особый класс интеллигентных людей. Все ужасы утонченных пыток, в которых изощрялись русские Чрезвычайки, становились кошмаром перед глазами и вызывали холодный пот на горячем лбу.

Как в лихорадке, билась мысль, останавливаясь, как нарочно, на самых ужасных картинах большевизма. Там, где все это происходит, где люди потеряли человеческий облик и превратились во что-то ужасное, чудовищно страшное и гадкое, от чего бежали обезумевшие от страха десятки, сотни и десятки тысяч людей, там остались наши родные, близкие и дорогие нам люди, составляющие смысл всей нашей жизни. Они, быть может, погибают от холода и голода и подвергаются опасностям ужасов большевизма. Все это давило в душе страшной тяжестью и вызывало холодный пот. Мы были не в состоянии отогнать эти назойливые мысли, которые давили, как кошмар, от которого обыкновенно люди просыпаются в ужасе и им становится страшно в темной комнате.

Но это был не кошмар, а действительность. Это был кошмар, от которого не просыпаются. Все спят. Только доктор Любарский иногда зажигает свечку и, садясь, начинает крутить папироску. Мы закуриваем. Доктору не спится. Он оставил в Чернигове свою 13-летнюю дочь и не может забыть своего расстрелянного большевиками сына. С опущенной головой часами сидит старик на полу и не спит. Ночь тянется бесконечно долго. Комары, как назойливые мысли, жужжат возле самого уха и неотвязчиво проникают во все щели неприкрытого тела, впиваясь в него своим ядовитым жалом, как впивались в душу эти ужасные мысли, от которых не было сил избавиться. Личная жизнь отошла на второй план, поскольку, конечно, она не давала себя чувствовать невыносимыми неудобствами жизни. Гораздо сильнее чувствовалось все то, что осталось где-то вдали, как невозвратное прошлое, погубленное бессмысленно-глупо, бесцельно, дико и гадко. Мы устали. Устали не физически, а от сознания своего бессилия и всей окружающей обстановки.

* * *

Группа войск особого назначения расформировывалась. Части войск, бывшие на Кубани, были спешно переброшены на Крымский фронт, где у Каховки сильно нажимали красные. Дивизионный лазарет 2-й Кубанской дивизии ликвидировался. Мы ждали назначения в 7-ю дивизию, занимающую позицию на Днепре. Наступала осень. Ночи становились холоднее. Теплой одежды у нас не было. Сапоги были дырявые. Предстояла зимняя компания в обстановке походной жизни.

Ночевки на открытом воздухе пугали нас. Если мы выдержали зимнее отступление на Румынию и Кубанский поход, то естественно могли бы продолжать испытывать свои силы, но морально мы были подавлены. Мы шли на Кубань с надеждой выйти на пути, ведущие нас в родные края. Мы рассчитывали продвигаться вместе с войсками и раньше других быть у себя дома. Это решение созрело у нас еще в Болгарии, и мы твердо шли к своей цели. Теперь нужно начинать сызнова. Хуже нет, если человеку по пути его решений приходится возвращаться назад.

Окружающая нас атмосфера общественной жизни в значительной степени способствовала перемене нашего настроения. Надежда на скорую развязку событий и начало строительства государственной и общественной жизни с каждым днем слабела. Поскольку на фронте дела шли хорошо, настолько тыловая жизнь вызывала опасение за будущее. Возрастающая в колоссальных размерах дороговизна раскрывала ужасную картину аморальности и алчности всех, кто только мог так или иначе зарабатывать27.

В этом взаимном грабеже люди забыли все: и Родину, и свое положение, и тех, кто отдает все свои силы и безропотно умирает на фронте, и тех, чей стон доносится через фронт из рабоче-крестьянской России. Всеобщая спекуляция в сообществе с представителями наших иностранных союзников, как микроб общественной болезни, заменила прошлогоднюю эпидемию тифа. Эта зараза охватила весь тыл. Сотни тысяч и миллионы бумажных денег переходили из рук в руки, развивая жадность и грубо-эгоистическое отношение ко всему окружающему. Сорвать большой куш, не считаясь ни с чем, было вполне нормальным явлением. Оправданием служил несомненный факт падения курса рубля и курс иностранной валюты.

Вообще оправданий было много. Простой матрос имел за каждое заграничное плавание миллионы рублей. Бывший официант или прислуга покупали дом в Севастополе за полтора миллиона. Каждый торговец, комиссионер, фабрикант зарабатывал сотни миллионов рублей и в оправдание ссылался на падение курса рубля. Счет велся только на сотни тысяч и миллионы рублей и служил оправданием спекулянту так же, как оправдывался крестьянин, бравший за фунт яблок 1500 рублей и за один арбуз от трех до пяти тысяч рублей. Мы высчитывали, что если в среднем с дерева крестьянин имеет 5 пудов яблок, то за сад в двадцать деревьев он получит шесть миллионов рублей. Спекуляция дает спекулянтам колоссальные капиталы, и с ними конкурирует труд. Дневной заработок рабочего достигает 30-40 тысяч рублей. За рабочим тянется ремесленник, а за этим последним - все, кто только может что-нибудь заработать. В особо жалком положении находятся служащие, но и они стремятся в некоторой степени использовать спекулятивный метод. Купить за 10 тысяч рублей, чтобы продать за 50 тысяч рублей, считалось естественным и нормальным.

На этой почве развились в необыкновенном размере всевозможные кражи. Каждая вещь имеет громадную ценность. Украсть, например, старую простыню, которая расценивалась на базаре в 50 тысяч рублей, или кальсоны, стоящие 30 тысяч рублей, или даже пару носков, стоимость которых была до 10 тысяч рублей, представляло большой интерес. Кража развилась не только среди уличной толпы, но и среди интеллигентного класса населения. Во всех общежитиях процветала кража.

Воровали друг у друга везде и все, и главным образом одежду и белье. Мы оставляем совершенно в стороне спекуляцию высшего порядка - спекуляцию на иностранную валюту, доступную далеко не всем спекулянтам даже высшего полета. Это особый отдел спекуляции, покрытый тайной и составляющий монополию особой группы людей. Мы не будем повторять эти громкие имена, которые произносятся вслух на каждом перекрестке. Это теперь даже не позор, и в общественном мнении такой человек не подвергается остракизму. Он скорее герой, ловкач.

Вполне понятно, что эти люди жили роскошно, как комиссары в рабоче-крестьянской России, и ни в чем себе не отказывали. Обыкновенный пиджачный костюм стоил 800 тысяч рублей. Нам лично говорил портной, что от заказчиков нет отбою. Главными заказчиками у него являются простые матросы и вообще служащие в пароходстве. Спрос на шоколад, малая плитка которого в 1/8 фунта стоит 6000 рублей, был громадный, как равно раскупался и виноград, фунт которого повысился до 3000 рублей. Помимо спекулянтов главными потребителями этих ценностей были совершенно простые люди (простонародье). Вчера дворник нашего общежития, простой малограмотный человек, купил два живых гуся за 50 тысяч рублей и заплатил за доставку их с базара 7000 рублей. Этот случай был предметом нашего разговора вечером, и факт был проверен свидетельскими показаниями.

Но вместе с тем был установлен другой факт. Наши служащие не могли вывешивать на дворе свое мокрое белье, так как тот же дворник крал это белье. Это потрясающая картина экономической жизни тыла, на фоне которого вырисовывается серая масса людей, покинувших большевистскую Россию, в большинстве из бывшего трудового интеллигентного класса населения, которые составляют ныне русскую армию. Она занята своим делом и стоит на фронте железной стеной, за которую спрятались эти тунеядцы. Конечно, на той и другой стороне есть исключения в виде отдельных личностей и групп лиц, но это не поменяет наших суждений. Эта серая масса бывшей интеллигенции с группою солдат, живя впроголодь и получая в среднем от 10 до 14 тысяч рублей жалованья в месяц и суточных по 1200 рублей, не может заказать себе костюма стоимостью в 800 тысяч рублей и покупать виноград за 3000 рублей. В таком же положении находится наш средний интеллигент, частный обыватель.

Культурная жизнь приостановилась. Единственною целью существования интеллигентного человека, казалось бы, может быть теперь только задача освободиться от невозможного положения и идти освобождать Родину от большевистского ига и той заразы, которая распространилась в тылу. Иного выхода нет. Нормальная жизнь и развитие личности немыслимы. Достаточно указать, что карандаш стоит 1000 рублей и лист бумаги - 750 рублей. Еще показательнее цены на учебники: «География» Иванова - 20 тысяч рублей. «Хрестоматия» Белецкого (немецкая) - 20 тысяч руб. «Фармакология» - 65 тысяч рублей и т.д. Я лично накануне того, чтобы лишить себя единственного занятия - вести свои записки. Бумаги у меня нет. Общая тетрадь стоит 60 тысяч рублей. У меня нет пера и карандаша. Все, что я получаю от казны в виде содержания, едва хватает, чтобы жить впроголодь.

Существование жалкое. Окружающая обстановка жизни мрачная и убогая. Интеллигенция опустилась. Умственных запросов ни у кого нет. Все стали болезненно раздражительными, грубыми и невоспитанными. Во всех правительственных и военных учреждениях с публикой обращаются грубо и дерзко, не считаясь ни с положением, ни с чинами. Это явление в связи с неопрятностью в одежде и грязными, неубранными помещениями производит удручающее впечатление. Очереди решительно на все, даже в клозеты, уравнивали всех в положении и возбуждали друг против друга озлобление и ненависть. Как результат переутомления и приниженности человеческой личности, эти стороны общественной жизни делали интеллигентного человека жалким.

Три года войны, четыре года междоусобицы сделали свое дело. Интеллигентного общества, в сущности, не существует. Были две группы людей. Одни глубоко страдали и несли на себе всю тяготу переживаемого момента - это были герои, борющаяся сторона. Другие приспособлялись к условиям жизни и тунеядствовали, погрязши в свои эгоистические стремления пережить за счет других лихолетье, и выжимали поэтому для себя все, что можно от жизни, которую они вели только для себя.

* * *

Врачи и фельдшера расформировываемого лазарета уже получили назначения. Сестры еще жили в общежитии и числились в резерве. Ликвидация лазарета затягивалась соблюдением формальностей. Мне почти нечего было делать, и это меня тяготило. Я просил заведующего инспекторским отделом санитарного управления Вишневского дать мне назначение, не выжидая лазарета, так как фактически я уже сдал всю отчетность. Сначала Вишневский посчитал это неудобным, а через два дня он предложил мне место делопроизводителя у него в отделении с тем, что, если я пожелаю, он потом даст мне назначение в один из дивизионных лазаретов <. .>

Брат Н. В. поселился с нами. Мы с братом решили одно из двух: или обоим получить назначение в один из госпиталей Симферополя, чтобы быть вместе с братом Сергеем, или идти обоим вместе в один из дивизионных лазаретов на фронт. Во всяком случае, мы условились отныне не расставаться. Эта встреча была еще до заключения польско-большевистского договора, в то время, когда надежда еще теплилась в русских сердцах. Развал в Красной армии после войны с поляками, казалось, должен был сделать свое дело, и мы готовились на зимовку в Крыму. Мы жили за вокзалом у базара, в квартире бухгалтера электрической станции Мироненко и потому пользовались громадным преимуществом - мы имели освещение до 12 часов ночи.

Это делало нашу жизнь до некоторой степени культурной. Н. В. был обложен книгами. По вечерам мы беседовали, занимались, читали, писали свои мемуары. Коек мы не имели и лежали на полу. Посередине комнаты стоял письменный стол и два стула. Это была вся обстановка комнаты. Питались мы очень скудно, так что всегда хотелось есть. Нашей мечтой был всегда чай. Иногда мы позволяли себе эту роскошь и покупали по два кусочка сахару за 300 рублей и выпивали вприкуску невероятное количество чашек. По приезде брата наша жизнь несколько улучшилась. Н. В. был при деньгах и привез с собою бутылочку коньяку и две бутылки спирта. Мы покупали к вечеру камсу, бирбульку и сельди и уютно проводили вечера за этим ужином. Мы старались держать комнату в чистоте и наконец отделались от насекомых. Но как можно было сделать жизнь более комфортабельной, когда вся жизнь протекала на полу! Мы часто говорили об этом и вспоминали прошлое. Нам с братом казалось, что мы еще не совсем опустились, но, конечно, о себе судить трудно.

Естественно, после года такой походной жизни, а раньше еще жизни в большевистской грязи, можно было опуститься. Мог ли я думать, что мне придется когда-нибудь спать на голом полу, без подстилки, без подушки, на земле, на снегу... и я спал. Отсутствие иногда белья, а в лучшем случае грубое белье из казарменных складов, снятое может быть, с покойников и больных, смазные сапоги, грубая шинель доставляли временами большую муку. В эти длинные вечера мы вспоминали прошлое, но боялись говорить о будущем. Доктор Любарский всегда раздражался и просил прекратить разговор, когда мы изображали будущее в мрачном цвете.

Брат Н. В. внес в нашу жизнь некоторое разнообразие. Он много занимался своей наукой. Почти тотчас по приезду он купил себе курс механики Эйхенвальда («Эйхенвальд») за 106 тысяч рублей и готовальню за 45 тысяч рублей. На следующий день он купил общую тетрадь за 60 тысяч рублей. Н. В. читал на о. Лемнос лекции и получил за это от англичан порядочное количество фунтов. Все мы работали вместе при санитарном управлении, и это объединяло нас. Мы были удовлетворены, что живем среди своих людей. Служба была, конечно, не та, к которой мы привыкли. Суета, беспорядок, грязь, грубое обращение - это были спутники переживаемого времени, и с этим, конечно, нужно было считаться. Но тяжелее всего было видеть, что это не тот порядок и не та жизнь, при которой может войти в норму государственная жизнь. Власть толпы, простонародья чувствовалась во всем. И даже в нашем управлении в руках низшего персонала были все склады, имущество, и здесь они делали что хотели. Высший персонал, начальство - это были люди новой формации поневоле. Таково было общее направление.

* * *

После мира, заключенного поляками с большевиками, Крыму угрожала несомненная опасность. Большевики перебрасывали с польского фронта громадные силы. Большевистские газеты открыто призывали коммунистов кинуть на фронт все лучшие силы, чтобы сбросить генерала Врангеля в море. Командование учитывало это положение и готовилось принять смертельный и, очевидно, последний бой. Ежедневно в управление с фронта прибывали врачи, фельдшера, сестры милосердия, и от них мы знали о положении фронта. Армия была в отличном состоянии. Дисциплинированная и героическая, она железной броней стояла на своих позициях, сознательно и твердо выжидая противника вдесятеро сильнее. О бегстве и даже об отступлении не могло быть и речи. Это были последние стойкие борцы за свою Родину.

Тыл спекулянтов, грабителей и новоиспеченной буржуазии выступал в эти серьезные дни еще ярче и вызывал особое чувство гадливости. Цены росли неимоверно. Еще накануне коробка спичек стоила 500 рублей, теперь она стоит 1200 рублей. Цены на хлеб повысились до 1200 рублей за фунт. Рыночные цены были своего рода барометром. Как ни твердо стоял фронт, этот барометр предвещал катастрофу. В сознании полной безответственности торговцы задыхались от цен и рвали с обывателя сколько им было угодно. В одну неделю цены на сало поднялись с 8000 до 18 тысяч рублей.

С фронта поступали самые лучшие сведения. Уверенность и готовность твердо встретить противника не вызывали сомнений. Между тем цены зловеще росли, и этому признаку верили больше, чем официальным бюллетеням о положении фронта. Мы по опыту знали, что явление это всегда предшествует катастрофе и находится вне человеческой воли. В голове совершенно не укладывалась мысль - как это будет? и что предпримет генерал Врангель? <.. .>

Профессора, ученые, общественные деятели, старые опытные государственные деятели и вообще представители прежней русской государственности и трудовая интеллигенция, успевшие съехаться в Крым, почти все пережили ужас большевизма. Были теми людьми, против которых направлялся удар большевиков. Тем не менее эти русские люди съезжались в Крым, чтобы всем вместе так или иначе бороться против большевиков.

Громадным событием в жизни Крыма были новые дипломатические отношения с французами. Ежедневно ждали прибытия представителя французского правительства. Эти новые отношения, конечно, истолковывались широкой публикой как оказание реальной помощи армии генерала Врангеля. Говорили даже, что в Константинополе стоит 17 судов с чернокожими войсками, которые высадятся в Крыму, Одессе и Новороссийске. Французы сыграли видную роль на польском фронте и теперь должны вывести из тяжелого положения армию генерала Врангеля. В Севастополе ждали прибытия графа Де Мортеля - верховного комиссара Франции. Мы случайно присутствовали при прибытии графа на броненосце «Valdeck-Rousseau» в Севастопольскую бухту.

Это был торжественный въезд представителя дружественной державы со всеми традициями международного этикета. Миссия графа скоро сделалась достоянием общества. Франция решила помочь материально и морально генералу Врангелю, как представителю прежней русской государственности, но реальной помощи не окажет. Во всяком случае присутствие французов и могучего дредноута в Севастопольской бухте действовало на публику успокоительно. Интеллигенция несколько приободрилась. Но это было только в первые дни. Скоро в обществе стали поговаривать, что в составе французской миссии среди служащих узнали некоторых лиц, близко стоящих к большевистским деятелям. Называли даже фамилию некоего Пешкова. Этот слух панически облетел город и истолковывался как предательство французов. Французам не верили и, вспоминая их предательство в Одессе, считали их изменниками.

* * *

Сегодня исполнился ровно год моим испытаниям, и мне хотелось бы отметить этот день в своем дневнике. 23 октября 1919 года, в день моего рождения, 48 лет, я оставил вместе с добровольцами свой родной город и с тех пор скитаюсь по свету, перенося бессмысленно-глупо, бесцельно и напрасно такие невзгоды, которые только можно себе вообразить по Майн-Риду. Меня заставила уйти моя дочь Оля, чтобы спасти мне жизнь. Мы ушли от ужасов большевизма и верной смерти, которая ожидала нас, если бы мы решились вторично остаться при советском режиме. Все стадии большевистской программы дознаний и расследований моей прежней деятельности включительно до ареста были пройдены. Мое прежнее служебное положение, может быть, было уже забыто, но как общественный деятель и бывший царский чиновник я был бы на учете и мог быть всегда расстрелян как заложник или при малейшей неудаче на фронте. За нами была очередь.

Уходили от большевиков все, кто только мог. Уходили лучшие работники и интеллигентные люди. Из Чернигова ушел почти весь окружной суд, губернская администрация, городской голова, члены городской управы, директора и учителя гимназий, гимназисты и реалисты, инженеры, врачи, сестры милосердия и т.д. Это была та же история, что в Киеве, Харькове, Курске, Орле и других городах, занятых добровольцами. Бежали не только интеллигенты и представители буржуазии, но и рабочий класс населения, беднота и крестьяне. Нам рассказывал участник бегства из г. Орла, железнодорожный служащий, что по дороге из Орла на Курск вместе с интеллигенцией шли целые толпы железнодорожников, рабочих и крестьян. Шли под дождем и в мороз в легком одеянии, без вещей и без денег, сами не зная куда.

Что скажет история, как осветит она это явление и как будет трактовать о борьбе рабоче-крестьянского правительства с буржуазией! Уже теперь мы видим противоречия и совершенно противоположные взгляды. Мы верим в искренность публициста, бывшего революционного деятеля В. Л. Бурцева, который как очевидец пишет в № 67 своей газеты «Общее дело» от 8 апреля 1920 года: «Видел толпы, тысячи, десятки тысяч населения всех возрастов, всех национальностей, представителей разнообразных политических течений, в том числе виднейших социалистических деятелей с огромным революционным прошлым, ученых и литераторов, рабочих, крестьян. Все они в ужасе бежали при приближении большевиков, как бы за ними гнался по пятам пожар».

Совсем иное, и притом почти одновременно, пишет не как очевидец Борис Савинков (тоже революционер-убийца) в своем открытом письме к Врангелю (газета «Общее дело» от 10 сентября 1920 года, № 87): «Честный и доблестный генерал Деникин не понял, однако, что такое свобода. Он восстановил против себя крестьян, то есть самую Россию. Коленопреклоненные, с пением “Христос воскресе” встречали крестьяне его добровольцев, и он доходил до Орла - почти до ворот Москвы. Как провожали его? За ним шли помещики, становые, исправники, губернаторы, генерал-губернаторы, контрразведки, бесчисленные толпы - за ним шло старое, истлевшее, неспособное возродить Россию».

Савинков, живя за границей, конечно, знал, что все европейские университеты и ученые общества имеют в своей среде русских профессоров и ученых, бежавших из России. Длинные списки русских ученых, педагогов, литераторов, артистов, технических сил за границей очень часто появлялись на страницах русской печати, и в частности в той же газете «Общее дело», которую, очевидно, читает Савинков. Газеты называли наших профессоров, занимающих кафедры в университетах Болгарии, Сербии, Хорватии, Словении. Это все были русские силы, бежавшие от большевиков. Савинков не мог также не видеть за границей наших общественных деятелей, бывших членов Государственной думы, публицистов и литераторов, которые перенесли свою деятельность за границу. Г. Савинков писал эти строки, а между тем сам первый бежал от большевиков, как бежали от красного ужаса исправники и становые, но только разница в том, что эти исправники и становые уже давно вернулись обратно и защищают на фронте свою Родину, а Савинков как дезертир до сих пор скрывается за границей.

Мы ушли от большевиков и рады, что так или иначе мы причастны к борьбе с этой мерзостью. В этом отношении мы все вчетвером сходились в своих взглядах, и колебаний у нас не было никаких. По случаю моего рождения брат обещал вечером раскупорить последнюю бутылку коньяку, а я купил комсу, которую отлично поджаривает в печке доктор Любарский. Полковник Николаенко тоже раскошелился и купил 8 кусков сахару за 1800 рублей, решивши устроить чай. Вечер предстоял блестящий, с ужином и чаем, но только без сервировки, и на полу возле печки.

Все как будто шло хорошо, но, возвратившись уже в сумерки домой, полковник сообщил нам, что в разных концах города идет стрельба, совершенно такая, как всегда бывает перед приходом большевиков, и вообще, сказал Николаенко, на базаре какое-то противное настроение. Вечер был невеселый, тем более что в комнате было так холодно, что мы совсем замерзли даже в своих шинелях. Мы расположились на полу возле печки, в которой на щепках доктор Любарский жарил комсу. С нами был мой вестовой - красноармеец Соболев, который помещался в кухне у Мироненко, но я решил пригласить его на этот ужин. Мы все-таки были осторожны в словах при нем, и потому разговор не клеился. Мы рано легли спать на тех же местах, где сидели, так как возле печки все же было теплее.

* * *

Очень быстро события приняли иной оборот. Мир поляков с большевиками сделался фактом. В начале октября возле Мелитополя обнаружились громадные силы красных и широкий охват конницы Буденного. По сведениям военных кругов, количество красных насчитывает восемь армий, или не менее 300 тысяч войск. Отход наших войск к неприступным позициям на Перекоп носил отчасти катастрофический характер. Ближайший тыл понес колоссальные потери имуществом, запасами и снаряжением. Интендантство, некоторые госпитали, лазареты и перевязочные отряды остались в руках большевиков. Войска успели отступить, но был момент, когда произошла «переслойка», и некоторые части потеряли связь с командованием.

Замкнувшись в укрепленном районе перекопских позиций, армия ощетинилась и твердо стояла на своих позициях. Перекоп считался неприступным, но Крым сделался осажденной крепостью. Настроение в правительственных сферах и в обществе было спокойное. Положение признавалось очень тяжелым, но надеялись, что перекопские позиции помогут удержать Крым. Изменилась лишь несколько улица. Гулящая и беззаботная публика точно опомнилась и притихла. Того разгула, который наблюдался при прежнем положении, не было вовсе. В ресторанах и кафе стало значительно спокойнее. Полным ходом работал только цирк. Толпа осаждала цирк и брала билеты с бою, несмотря на то, что последнее место на галерке стоило 750 рублей. Но это была другая публика. Это был народ - разбогатевший простолюдин - новоиспеченный буржуа.

События шли с невероятной быстротой. Перекоп не выдерживал. Армия не успела еще оправиться, как одна за другой атаки противника обессиливали защитников Крыма. На одном из участков красные произвели последовательно 26 атак, вводя каждый раз свежие силы. Все эти атаки были отбиты, причем наши наложили целые горы трупов красноармейцев, но, естественно, стали ослабевать сами. К 23 октября Перекоп был обойден большевиками, и в этом состояла новая катастрофа. Общество приняло этот удар безропотно, но и спокойно. Борьба в силах была неравная. Это отлично понималось всеми, и роптать было не на кого.

Войска держали себя выше всяких похвал и не только не дрогнули, но продолжали стоять против восьми армий большевиков. Это была иная картина, чем в прошлом году. Армия генерала Врангеля с достоинством выходила из отчаянного положения и готова была драться до последнего человека. В этих боях погибло 6000 офицеров и 14 тысяч солдат. Потери большевиков исчисляются не менее чем 100 тысячами человек. Семидесятитысячная армия генерала Врангеля не могла продолжать борьбу.

Между тем за стеной армии стояла такая же армия русских людей, которая должна была разделить судьбу действующей армии. Это были те русские люди, которые органически были связаны со своей Родиной и оставили дома своих родных и близких людей. Эта катастрофа была тяжелее и серьезнее всех предыдущих и казалось подобной смерти. Большевики, естественно, не пощадят этих людей, и если не уничтожат их сразу, то постепенно их выловит Чрезвычайка.

Но если бы даже кому-нибудь удалось уцелеть и затем пробраться домой, то их появление дома причинило бы родственникам только новое горе. Теперь, может быть, они считают нас погибшими, если сами они не погибли, но жизнь их вошла в колею, и страдания их обратились в привычку. Наше появление дома не может пройти незамеченным. Опять Чрезвычайка, пытки, расстрелы. Выхода из положения не было. Эвакуация... Но куда и зачем? Мы все это уже испытали. Впрочем, об эвакуации никто и не думал. В представлении общества это было немыслимо. Все ждали последнего слова генерала Врангеля и больше всего боялись капитуляции.

Несмотря на зловещие слухи, занятия шли всюду обычным порядком. В санитарном управлении спешно формировали три лазарета, которые на днях должны выступить на фронт. Это было совершенно непонятно. 27 октября мне было предложено в тот же день закончить формирование этих лазаретов. В публике шел разговор о готовящемся будто бы десанте и перемене фронта. Чувствовалось, что на днях должно произойти что-то чрезвычайно серьезное. На следующее утро я торопился на службу. Мой брат и доктор Любарский настаивали, что нужно быть в курсе дела и узнать об общем положении. В управлении была уже масса людей. Еще в коридоре я узнал об эвакуации.

Отчасти радостно, с другой стороны с тревогой публика отнеслась к этому выходу из положения. Что это означало, и куда могла быть эвакуация, никто не знал. Повсюду спешно составляли списки служащих, подлежавших эвакуации. На лицах русских людей были тревога и недоумение. Тем не менее, не отдавая себе отчета, все торопились записаться и боялись остаться не записанными. Слухи ходили самые разнообразные. Говорили, что армию Врангеля принимают в Константинополе, другие передавали, что армию перебрасывают на Польский фронт и в Бессарабию, третьи утверждали, что эвакуация произойдет с прорывом в Одессу.

Смущало лишь то обстоятельство, что эвакуация уже шла полным ходом. Пароходы грузились еще с вечера. Одиночками и группами, в большинстве военные шли и ехали к гавани. Санитарное управление должно было грузиться вместе с ранеными на пароход «Ялта». Любопытно, что на днях я получил предложение принять место уполномоченного государственного призрения и ждал назначения в г. Симферополь. Я изъявил свое согласие и должен был на днях оставить военную службу и выехать в Симферополь к брату. Главноуполномоченный тайный советник Пильц уверенно говорил, что Крым будет удержан и никакой опасности Симферополю не угрожает.

Это была несомненная катастрофа. Еще накануне мы спорили по этому поводу, и мой брат Н. В. доказывал, что эвакуации быть не может. Мы не знали, что в это время уже печатался приказ генерала Врангеля, который разъяснял общее положение и рассеивал все сомнения. Мы получили этот приказ лишь на следующий день:

«Русские люди!

Оставшаяся одна в борьбе с насильниками русская армия ведет непрерывный бой, защищая последний клочок русской земли, где существует право и правда. В сознании лежащей на мне ответственности я обязан заблаговременно предвидеть все случайности. По моему приказанию уже приступлено к эвакуации и посадке на суда в портах Крыма всех тех, кто разделял с армией ее крестный путь. Семей военнослужащих, чинов гражданского ведомства с их семьями и тех отдельных лиц, которым могла бы грозить гибель в случае прихода врага. Армия прикроет посадку, памятуя, что необходимые для ее эвакуации суда также стоят в полной готовности в портах согласно установленному расписанию. Для выполнения долга перед армией и населением сделано все, что в пределах сил человеческих. Дальнейшие наши пути полны неизвестности. Другой земли, кроме Крыма, у нас нет. Нет и государственной казны. Открыто, как всегда, предупреждаю всех о том, что их ожидает. Да ниспошлет Господь всем силы и разума пережить и одолеть русское лихолетие.

Генерал Врангель

г. Севастополь, 29 октября/11 ноября 1920 г. № 3754»

Горсть русских людей, которая первоначально пошла за генералом Корниловым и разрослась постепенно в Добровольческую армию, погибла. Генералу Врангелю удалось собрать возле себя остатки этих героев, удержать Крым и перестроить на новых началах все то, что осталось разбросанным в различных частях света от добровольческих организаций. К Врангелю стекались прежние добровольцы отовсюду: через Германию, Сербию, Болгарию, Турцию, через Францию, Англию и даже Сибирь, ехали русские люди, уцелевшие от разгромленных армий Колчака, Юденича, Миллера и даже Петлюры, чтобы продолжать великое дело спасения Родины. Мы встречали по пути этих людей. Здесь были совсем юные, и пожилые, и старые люди. Каждый из них пережил глубокую драму. Все они были ограблены. У каждого остались на Родине родные и близкие люди. Почти у каждого в семье был кто-нибудь расстрелян и замучен большевиками.

Теперь все эти люди были одиноки и, естественно, стремились туда, где собираются такие же, как они. Когда-то состоятельные и во многих случаях богатые люди, теперь оборванные, голодные, лишенные всего своего имущества, оторванные от семьи, бросившие свои занятия, службу, не имеющие никаких сведений о своих родных, - это были несчастные люди. Если еще первое время они имели окольными путями сведения о своих родственниках, то после неоднократных эвакуаций и повального бегства из рабоче-крестьянской России интеллигенции всякие сношения с ними прекратились, и люди потеряли всякую связь между собой. Члены семейств расползлись и были отрезаны событиями друг от друга. Родители теряли своих детей, дети оставляли своих родных. Многие пропали без вести. Очень часто отец был в рядах добровольцев, а сыновья сражались в красных войсках. Еще чаще родные братья дрались друг против друга. Мобилизация большевистская и мобилизация добровольцев заставала разъединенных родственников в разных местностях и давала такие уродливые результаты. Многие не были дома с начала революции и не знали о судьбе своих родных. Оборванные, как нищие, беглецами из разных концентрационных лагерей, одиночками и группами, во враждебной к русским обстановке иностранных государств, эти добровольцы, испытывая тяжкие лишения, пробирались по ночам окольными путями, чтобы умереть между своих, среди добровольцев - людей таких же, как и они.

Мне пришлось говорить с раненым бомбой с аэроплана при высадке десанта на Кубани. Три года казак не был дома и все время служил добровольцем. Сколько горя, обиды и страданий вылилось в его последних словах! Умирающий понимал, что ему не видать больше Родины, и просил похоронить его на берегу Кубани, а не спускать в море. Больной умирал на пароходе «Мария» в Азовском море, возле кубанского берега, в 40 верстах от своей станицы. Под вечер носилки с покойником, накрытым солдатской шинелью, стояли на палубе возле трапа под лестницей. Фельдшер сидел перед ним на корточках и переписывал принадлежащие покойнику вещи. Так закончились скитания казака-добровольца, не подчинившегося власти толпы и не пожелавшего перейти от привычной дисциплины к советскому режиму. Он верил своему вождю генералу Корнилову и вместе с ним ушел с разлагающегося фронта от озверевших солдат-большевиков.

Сначала это была горсточка офицеров и солдат-фронтовиков, но постепенно эта ячейка разрослась и породила целый ряд русских героев. Генералы: Алексеев, Дроздовский, Колчак, Деникин, Врангель, Слащев, Бабиев - эти бессмертные имена борцов за свою Родину вместе с безыменными офицерами, солдатами, добровольцами были, однако, так далеко, что не все могли присоединиться к ним.

Громадное большинство интеллигенции и русских людей остались в большевистской России, откуда уже выбраться было нельзя. Мы были при первом и втором пришествии большевиков в Советской России и знали настроение русских людей. Обыватель ждал освобождения от большевистского ига и встречал добровольцев восторженно-радостно. Если

Добровольческая армия впоследствии оказалась не на высоте своего положения, то идея ее осталась незыблемой.

Несмотря на то что армия добровольцев разложилась и, дойдя до г. Орла, начала беспорядочно отступать, за ней кинулась чуть ни половина России. Не ушел только тот, кто не мог уйти. Перестроенная ныне генералом Врангелем на новых началах русская армия преемственно восприняла идеалы Добровольческой армии и представляла вместе с такими же армиями адмирала Колчака, Миллера и Юденича всю ту Россию, которая жила надеждой освобождения ее от большевиков.

Армии Колчака, Юденича и Миллера были разбиты и перестали существовать. Осталась армия Врангеля, которая одна еще стояла на своих позициях и составляла надежду русских людей. Теперь эта армия вместе с правительством, гражданскими учреждениями, казенным имуществом, всем флотом и военными кораблями готовилась покинуть последний клочок Русской земли. Это не отдельная политическая партия или военная часть, это часть России - остатки прежней великой, могущественной России. Это прежняя русская государственность. Разбитая, разложившаяся и завоеванная большевиками, прежняя Великая Россия перестала существовать. Последний клочок Русской земли оставляли русские люди, у которых в советской России остались семьи, близкие и родные люди. Они остались с большевиками не потому, что не хотели уйти, а потому, что это так случилось.

Никто не мог предполагать, что все это закончится такой катастрофой. Никто не думал тогда, когда уходил, что уходит навсегда. Мы думали, что оставляем свои места лишь на некоторое время, пока добровольцы перегруппируются и начнут опять теснить большевиков. Девятым валом этой исторической катастрофы волна беженцев докатилась вместе с добровольцами до самого Юга и разбросала беженцев по всему свету. Часть по дороге отстала и была настигнута большевиками, часть погибла от болезней, от холода и голода; часть этих людей очутилась помимо своей воли за границей, на островах за проволочными заграждениями англичан, и только небольшая часть замуровалась в Крыму с остатками Добровольческой армии. Сюда потом стекались русские люди в надежде возвратиться в свои родные места, к своим семьям. Теперь они вновь ухо -дили, но уже без надежды, без упований, без будущего.

Все шли к гавани не спеша, серьезно, без суеты и паники. Люди шли, пытливо заглядывая друг другу в глаза. Наш или не наш? Остается или идет с нами? Этот спокойный ужас и сознание серьезности положения глубокой чертой отражались на лице каждого. Это не было бегство, подобно прошлой эвакуации. Люди шли к гавани сознательно. Шел только тот, кто хотел. Шел как бы на смерть, на верную гибель. Каждый понимал, что спрашивать другого не о чем. И люди молчали. Молча грузились на пароходы. Молча располагались на палубе или шли в трюм и молча покорялись судьбе. Разговоров не было вовсе. Каждый вновь приходящий на корабль встречался другими приветливо, как свой, и каждый считал своим долгом помочь, указать место, потесниться и уступить.

Было хорошо и приветливо. Это были русские люди. Это была часть погибающей России. Грузились на все стоявшие в гавани пароходы, и всюду был порядок, спокойствие и молчаливое, унылое, грустное настроение. Это было не то горе, не то чувство, когда люди, спасаясь, проявляют свое настроение порывисто, страстно, панически, забывая других, себя и окружающую обстановку. Нет! Здесь было одно общее для всех горе - безнадежное, глубокое, молчаливое, безысходное. Без ропота люди покидали свою Родину. Над каждым витал образ предстоящих страданий и смерти. Каждый понимал, что нескоро и немногие вернутся обратно.

Но могло быть и хуже. Может случиться, что ни одно государство не примет русских, и после скитаний придется или погибнуть в открытом море, или вернуться обратно к большевикам. Дальнейшие пути наши неизвестны, предупреждал генерал Врангель. Румыния в прошлую эвакуацию расстреливала спасающихся на ее территории. Греки в Салониках не приняли пароход «Владимир» с русскими беженцами, и это осталось глубоко в памяти русских людей. Что ждало нас в этот раз и где, и на какой земле найдет приют или смерть каждый из покидающих теперь свою Родину? Нужно было встретить судьбу без ропота. Осуждать было некого. Да и не все ли равно? Не лучше ли умереть, чем страдать? Генерал Врангель сделал все, что было в его силах, а во всем прочем каждому было предоставлено действовать по силе своего разумения.

Уходили добровольно, без нажима со стороны власти. Десятки тысяч русских людей спускались с горы к морю и шли сосредоточенно, серьезно, молча, с печатью решимости на лице. Уходили остатки борцов с насилием. Среди этих людей были такие, которым можно было остаться без риска для жизни, но большевистская программа была для них неприемлема. Уходили не буржуи, спекулянты со своим багажом, а люди скорее обиженные, далеко не то, что называлось когда-то интеллигенцией. Уходила масса в серых шинелях; уходили русские люди, не пожелавшие подчиниться бандитам, растлителям Родины.

Мы покидаем Родину. Мы разделяем судьбу той части русских людей, которая боролась с насилием. Мы идем за нашим вождем генералом Врангелем и правительством, которое преемственно представляет прежнюю могущественную единую Россию. Мы знаем, что там, в бывшей России, сотни тысяч и миллионы русских людей, наших родных, близких, дорогих нам людей и единомышленников лихорадочно следят за каждым нашим движением и страдают вместе с нами, провожая нас с безнадежным чувством безысходного горя. Мы ни в чем не раскаиваемся. Мы жалеем лишь о том, что были недальновидны.

Если бы мы могли допустить мысль, что нам придется уйти навсегда, то, конечно, мы приняли бы иное решение. Мы оставили наших детей в надежде, что скоро с ними увидимся, но такой катастрофы никто не ждал. Теперь будущее нас мало интересует. Не страшат нас и предстоящие испытания. Мы думаем о прошлом, о том, что остается позади нас. Последняя ночь на 30 октября в Севастополе была тяжелым кошмаром, но решение было уже принято. Мы идем в море, а там что Бог даст.

* * *

В связи с катастрофой в воздухе чувствовалось грозное настроение. Как всегда перед приходом большевиков, ждали восстания. Мы жили в рабочем квартале и знали это настроение. Как только стало известно об эвакуации, тотчас же началась забастовка портовых рабочих. Как перед грозой, на улицах и на пристани было затишье. Еще с вечера какие-то люди, ужасно плохо одетые, все больше из пленных красноармейцев, как шакалы, чуя добычу, бродили по городу. Учреждения охранялись юнкерами. Характерно, что уже за несколько дней раньше по вечерам в городе слышались одиночные выстрелы. Мы тогда уже говорили, что это зловещее предзнаменование. Теперь жизнь Севастополя вступала в новую фазу власти черни, толпы и местных бандитов.

30 октября, задолго до рассвета, мы втроем - брат, доктор Любарский и я вышли из своей квартиры с ручным багажом к пристани, где у южной бухты стоял пароход «Ялта». Город еще спал. По дороге мы не встретили ни одного человека, но было жутко. Погрузка раненых была закончена еще с вечера. К 6 часам утра пароход должен был сняться и пристать к морскому госпиталю, чтобы погрузить еще 200 раненых. «Ялта» была перегружена. На ней было уже более 2000 одних раненых. Палуба была забита людьми и вещами до такой степени, что в проход едва можно было протиснуться одному человеку.

Н. В. был назначен врачом второго трюма, и тотчас по прибытии на пароход ему было предложено приступить к сортировке и регистрации раненых. Брат предложил мне работать вместе с ним. Я хотел было вернуться на квартиру, чтобы забрать остальные вещи, но потом мы решили, что их принесет Соболев - единственный санитар из красноармейцев, оставшийся при мне с Кубанского похода. Егор Соболев (из Ставрополя) решил ехать с нами и слезно просил не оставить его. Естественно, мы послали его за вещами, но Соболев уже не вернулся. Полковник Николаенко, который пришел позже на «Ялту», говорил нам, что он заходил после нас на квартиру, но Соболева там уже не было, как равно не было и наших вещей. Прирученный красноармеец не выдержал и в последнюю минуту обокрал нас. Опять я лишился того небольшого багажа, который составлял мое имущество. Это было казенное белье и одеяло - столь важные вещи в дороге.

Погода была хмурая и мокрая. С рассветом пароход отчалил и направился к Северной бухте к морскому госпиталю. Несмотря на раннее утро, весь спуск к морю и все уступы и лестницы были сплошь покрыты людьми и горами сундуков, тюков и вещей, выжидающих погрузки. Погрузка шла полным ходом. По всей бухте взад и вперед беспрерывно шныряли катера и ялики, пустые и нагруженные людьми и вещами. Мы проходили мимо громадного транспорта «Кронштадт», мимо пароходов: «Рион», «Инкерман», «Арарат», «Дон», которые грузились и с трапа, и краном, и просто подымали вещи веревками с лодок. Уже все пароходы казались переполненными, а между тем масса людей стояла еще на берегу и ждала очереди. Несколько дальше стояли на якоре наши броненосцы «Корнилов» и «Алексеев» с миноносцами, а возле них красиво выделялся французский броненосец «Valdeck-Ruosseau» <...>

На разводном мосту стояла толпа народу, пропускавшая «Ялту». Готовые к отбытию пароходы были сплошь покрыты людьми и стояли освещенные, как днем, красным отсветом пожарища. С «Кронштадта» передавали в рупор какие-то распоряжения, и голос передающего звучал в этой обстановке как-то особенно звучно и монотонно.

30 октября 1920 года был для нас роковым днем. Среди сотни тысяч людей, покидающих Родину, мы с ранеными первыми покидали рус -скую территорию и выходили на рейд. Нас освещало зарево этого перво -го акта той драмы, которая должна разыграться на последнем клочке Русской земли. После отбытия последнего русского корабля несчастные жертвы, которые почему бы то ни было остались в Крыму, готовы были принять свою участь. Грабежи, насилия, пожары, убийства, расстрелы -это знакомая нам картина первых дней господства большевиков и подонков местного населения, а затем безграничная власть обезумевших солдат-красноармейцев, которым в таких случаях отдается город на разграбление, а затем жуткая расправа комиссаров и Чрезвычаек - в порядке красного террора - этот кошмар революционного экстаза был для нас таким же заревом пожара позади нас, где сжигалось все, что было дорого русскому человеку.

Русские люди оставляли теперь свою Родину, как когда-то еврейский народ покинул Египет. Веками и тысячелетиями история не забывала этого исхода еврейского народа, как не забудет отметить на своих

страницах и нынешнюю катастрофу русского народа, часть которого уходила вместе со своим правительством, армией и флотом, веря своему вождю, который не остановился перед тем, чтобы открыто, как всегда, сказать правду русским людям. Армия уходила с честью, не разбитая и не бегущая, а выдержавшая с достоинством тяжкие испытания. Пароход «Ялта» покидал бухту, проходя освещенный зловещим светом пожарища; суда горели всеми цветами огней и были как будто иллюминованы пожаром, в красном оттенке. У выхода в море «Ялта» взяла на буксир миноносец «Капитан Сакен».

Мы стояли на палубе до тех пор, пока берега Крыма и зарево пожара не скрылись в тумане. Я не спал. В трюме было 950 больных и раненых. Места для нас не было. Мы расположились в проходе на своих вещах. Трюм был открыт, и страшно дул ветер. Раненые лежали спокойно и тихо. Тяжелораненых было мало. Они остались в Севастополе, в Одесском хирургическом госпитале вместе с медицинским персоналом во главе со старшим врачом Антиповым в составе трех младших врачей и 26 сестер милосердия. В Севастополе остались многие, кто не решался ехать на полную неизвестность, и те, кто считал, что им не угрожает опасность. Конечно, решиться ехать или остаться было не так легко. Вопрос решался обыкновенно сообща, и отстать от других было трудно.

На палубе было абсолютно темно. Все дремали сидя, полусидя и полулежа. Освещенные снизу заревом пожара облака постепенно расползались и совершенно исчезли с горизонта, точно там, за этими облаками, ничего не случилось. Ноябрьская, сырая, туманная ночь, неприветливое море, покачивающее своими ровными волнами громадный корабль, наводили тоску. Тысячи людей, спавших крепчайшим сном на палубе, в трюмах, на люках, под палубой и всюду, где только мог примоститься человек, делали все окружающее однообразным, мрачным, томительным и скучным. Ровный ход машины в обстановке тишины и покоя, изредка лишь прерываемых короткими свистками капитана корабля, делали мысль спокойной и ровной, дающей возможность сосредоточиться и войти в самого себя.

Куда шел пароход, мы не знали. Во всяком случае, ничего хорошего мы не ждали. В лучшем случае жизнь в концентрационном лагере или интернирование на каком-нибудь острове или на берегу Африки. Эти условия жизни были хорошо известны русским людям по прежней эвакуации. Больше всего, конечно, страшило неопределенное скитание по морю или еще того хуже - эмиграция, как людей, покинувших навсегда свою Родину. Во всяком случае, вернуться в скором времени домой, хотя бы и при ином государственном строе или под власть другого народа, рассчитывать было трудно.

Вне всякого сомнения, большевистское состояние России рано или поздно закончится, но что будет потом? В этом состоял вопрос нашей личной жизни. Для людей молодых вопрос этот был в иной плоскости, но нам - людям в возрасте приходилось переживать тяжелое нравственное состояние. Естественно, громадная часть этих русских людей погибнет, не увидавши своей Родины и своих близких людей. Так погибла уже масса людей, кто отступал в прошлом году с добровольцами. Мы оставили в Советской России наши семьи. Может быть, им будет там лучше, чем если бы они последовали с нами. Может быть там, на своем родном пепелище, на разоренном гнезде, среди кое-кого из оставшихся в живых родственников и близких людей им будет лучше. А может быть скоро Россия опомнится и люди перестанут убивать и мучить друг друга.

Возле трубы было тепло. Тяжелораненый силился подняться на лесенку, чтобы пройти в трюм. Я помог ему, и он, запыхавшись, сел возле меня. Молодой человек - офицер и студент, раненный в обе ноги четырьмя пулями с раздроблением голени, говорил мне, что он оставил дома своих родных и жену с ребенком. Когда в прошлом году он уходил из Саратова вместе с добровольцами, он узнал, что отец его, начальник саратовской тюрьмы, заключен большевиками в тюрьму. С тех пор он не имеет никаких сведений о своих родных. Он умолк. Что можно было еще больше сказать... Мы долго сидели молча и иногда курили. Пароход шел, очевидно, тихим ходом, так как вдали несколько раз были видны пароходы, которые нас обгоняли. По-видимому, эти пароходы шли вместе с нами из Севастополя. Уже поздно ночью навстречу нам шел корабль, весь как будто залитый огнями. Это был пароход «Константин», шедший из Константинополя в Севастополь. Мы слыхали, как «Константин» в рупор спрашивал, сдан ли Перекоп и можно ли идти в Севастополь. Капитан «Ялты» ответил, что Перекоп сдан и Севастополь эвакуируется.

Два дня, 31 октября и 1 ноября, мы были в открытом море. Пароход «Ялта» был грузовым кораблем и потому не был приспособлен для такого громадного количества пассажиров. Временная уборная, хозяйственные помещения не могли обслуживать парохода и ежеминутно создавали всевозможные затруднения. Наиболее тяжела была очередь в уборную. Это был кошмар. Пять очков на борту парохода, наскоро сколоченные из досок и отгороженные от публики соломенными матами, были на виду всей публики, и что самое ужасное, это было то, что при бортовой качке на этих досках совершенно нельзя было сидеть, чтобы за что-нибудь не держаться, а держаться было не за что. Грязь и мокрота дополняли этот ужас и иной раз заставляли становиться в тупик, как исполнить свой долг перед природой.

Вообще, писал мой брат Н. В. в своих мемуарах, всюду гвоздем нашей жизни были клозеты. Падение культуры в России особенно отразились на этих кабинетах, которые были запакощены до сверхчеловеческих пределов. Кто это делал? Интеллигент или хам? Трудно было разобраться, но не парадокс ли, что по состоянию отхожих мест можно судить о социальном уровне, культуре и психике человека. И это действительно так. Русская революция дала в этом отношении удивительную картину распущенности одинаково хама и интеллигента.

Первый день на пароходе пищи не было вовсе. Об этом даже не говорили и не вспоминали. У кого было кое-что с собой, тот ел. У кого не было, тому было не до того. Мы ничего не ели и не заботились об этом. Было слишком много впечатлений. День был короткий, а вечером все были заняты отходом. В открытом море захотелось есть. С утра говорили, что к вечеру будет горячая пища, а тем временем каждому дадут по 1/2 фунта хлеба и четвертую часть банки консервов, то есть около 1/8 фунта консервированного мяса. Конечно, это было слишком недостаточно, и все с нетерпением ждали вечера. Но вечер и следующий день были неудачными. Котлов не хватало. Обед получили только некоторые больные.

Первый день люди промолчали, но уже на второй день к вечеру начался ропот. Всем ужасно хотелось есть.

Положение осложнялось еще острым недостатком воды. Чтобы получить кипятку, нужно было получить требование и ждать очереди чуть не полдня. Но кипяток составлял роскошь. Мы страдали от жажды без пресной воды. На третий день на «Ялте» стоял голодный стон. Все были заняты одной мыслью. Хотелось есть и проглотить каплю воды. Это внесло новое настроение и отвлекло многих от действительности. Больные начали капризничать, требуя ежеминутно профессора (моего брата). Многим было дурно от качки. Нашу соседку женщину-врача Лаврову и всех сестер милосердия закачало еще с вечера, и они, как выражались больные, выбыли из строя.

В этих мелочах жизни на пароходе бесцветно, однообразно и скучно прошли два дня нашего путешествия в открытом море. Днем нас обогнали еще суда, по-видимому из Севастополя, что не оставляло сомнения в том, что вся флотилия направляется в Константинополь. На душе стало легче. Очевидно, есть какая-то система и план в эвакуации.

С рассветом 3 ноября на горизонте появилась земля. Мы подходили к Босфору. У входа в пролив справа и слева были видны в бесконечном количестве рыбачьи лодки. Рыбаки занимались мирно своим делом. Крутые берега Босфора смыкались ущельем в Босфор. При солнечном освещении и теплой по сравнению с Севастополем погодой эти берега представляли собой дивную картину. У самого входа в Босфор «Ялта» стала на якорь, ожидая, по-видимому, распоряжений. На «Ялте» кроме флага Красного Креста развивался французский флаг. Мы шли под французским флагом. Это сказало нам очень многое. Очевидно, французы принимали участие в нашей судьбе и руководили общим движением. Босфор - одно из красивейших мест в мире, действительно производил чарующее впечатление. Конечно, тяжелое душевное состояние отравляло это впечатление и, вероятно, не оставляло тех чувствований, которые вызвали бы эти картины при другой жизненной обстановке.

Мы подходили к Константинополю в тот момент, когда первый раз за эти дни удалось по знакомству достать миску супу. Оторваться от пищи не было сил. Между тем пароход проходил самое интересное место. Мы входили в Мраморное море, откуда отлично были видны знаменитые мечети Айя-София и Ахмед-султан. Против них открывался вид малоазиатского берега (скутари). Это было все то, что мы уже видели на гравюрах разных учебников и в прекрасно изданных книгах о Востоке, но это, конечно, далеко превосходило наше воображение.

Как на кинематографической ленте, прошли перед нами берега Босфора и напоминали нам историю прошлого. Царьград, княгиня Ольга, князь Игорь, Софья Палеолог - эти исторические имена с быстротой молнии воскресили в памяти образы исторического прошлого и перенесли нас в ту необыкновенную уютную обстановку культурной жизни нашего детства и юности, когда мы учились в гимназии и изучали исторические памятники. Чувство глубокой скорби и обиды вызывали в душе эти воспоминания. Невольно к горлу подступала какая-то тяжесть, как это всегда бывало в детстве, когда хотелось плакать. Не гибель, конечно, византийской культуры, не сожаление об этом историческом прошлом готовы были вызвать на глазах слезы, а безвозвратное прошлое - лучший период жизни учения и культурной жизни, разрушенной и низведенной до такого жалкого существования.

Константинополь расположен при выходе из Босфора в Мраморное море. Издали справа торчат из моря столь известные нам по картинкам две скалы, а слева были видны острова: Собачьи, Пирим, Принкито и Халка. На азиатском побережье отчетливо виднелся вокзал Багдадской железной дороги, расположенный в предместье Мода. Против Константинополя лицом к нам стояло уже на якоре 11 кораблей, как потом оказалось, обогнавших нас из Севастополя. Французский катер подошел к пароходу «Ялта». Француз отчетливо сказал по-русски: «Следуйте за нами». «Ялта» повернула носом к Константинополю и стала на якорь в Мраморном море позади стоявших впереди русских судов. Теперь острова были от нас по правую руку, а скалы несколько позади слева.

Участие французов в нашей судьбе становилось фактом. Русские корабли были под французским флагом. Константинополь теперь был международным портом. Здесь стояли французские, американские, норвежские и другие суда, причем несколько пароходов было под флагом Лиги наций. Руководительство французов не подлежало сомнению. Это сознание, естественно, внесло большое успокоение и вселяло надежду на что-то лучшее, чем мы ожидали. Во всем чувствовалась координация в действиях. Первое, что сделали французы, когда «Ялта» стала на якорь, это была забота о хлебе и воде. После голодных дней каждый получил по целому хлебу. Это указывало, что мы не оставлены и чья-то рука руководит нами. Я съел на этом основании сразу весь хлеб и наелся досыта.

Перевязка раненых шла ежедневно, независимо от событий. Доктор Любарский был назначен врачом 2-го отделения трюма. На мне лежала хозяйственная часть и заведование перевязочным материалом. Мы работали вместе и помещались с больными во втором ярусе трюма под открытым небом. Целый день с утра был занят мелочами и проходил в суете. Со свойственной нам с братом способностью приспосабливаться мы в свободное время писали на тюках и консервных ящиках. Я - свои мемуары, а брат - свои. Только под вечер мне удавалось выходить из трюма, чтобы подышать свежим воздухом и посидеть на палубе на моем излюбленном месте возле трубы, от которой было тепло.

Небо было безоблачное. С правой стороны над страной полумесяца стоял серп новолуния. Было свежо и даже несколько холодно. Константинополь утопал в огнях, отражая всю массу света по морю до самого корпуса «Ялты». На азиатском берегу, казавшемся издали продолжением Константинополя, было такое же море огней. Было красиво, величественно, но чуждо и тоскливо. В трюме мы не имели места и спали полусидя-полулежа, не раздеваясь. Трюм был приспособлен для перевозки войск и потому был разбит на клетушки, наскоро сбитые из досок, отдельно для каждого человека. Впоследствии и мы получили по клетушке и могли лежа спать на этих досках. Эти клетки в темноте трюма создавали такой лабиринт, что навести чистоту или даже произвести уборку было немыслимо. Мне досталось место казака, заболевшего сыпным тифом и снятого с парохода. Я лично продезинфицировал эту клетку и, по-видимому, радикально. Все-таки было противно и гадко.

Только под вечер или рано утром, когда все еще спали, я всегда выходил на палубу к трубе, чтобы отдохнуть от толпы. В особенности было хорошо рано утром. Солнце всходило за горами острова Принкипо и, освещая горы лиловым светом, отражало красным заревом низшие слои облаков, касающихся верхушки горы. Солнце еще не показывалось. Огни горели еще в Константинополе и на берегу Малой Азии, и это сочетание моря огней с малиново-красным заревом востока делали серевшее раннее утро волшебным. Ежеминутно к берегам Азии летели дикие утки. Перелет птиц происходил именно в этом месте, почти возле кормы парохода «Ялта» летели целыми стаями, рассекая воздух, треугольником дикие утки. В течение какого-нибудь часа их пролетело по крайней мере до десяти стай, из которых одна достигала, вероятно, нескольких десятков тысяч птиц. Я любил утром, когда все еще спят, сидеть на палубе и любоваться этой картиной.

В первый же день от французских властей последовало распоряжение выгрузить тяжелораненых и отправить в Константинополь. Это была сенсационная новость. Больные и раненые всполошились. Каждый рассчитывал попасть в Константинополь и доказывал, что он тяжелораненый. Не только раненые, у которых давно зажили пустячные раны, но и просто больные, с экземой, например, на руке или с примороженными ко -нечностями требовали отправки на берег и дерзили врачам. Добивались выгрузки даже те, кто числился в команде выздоравливающих и, следовательно, был совершенно здоров. В течение двух дней пароход «Ялта» жил этой жизнью, и только на этом было сосредоточено внимание всех. В высадке на берег видели спасение.

Будущее всех пугало. Русским хорошо были известны места прошлогодней ссылки. Остров Лемнос, Кипр, берега Африки, где англичане держали русских за проволочными заграждениями в холоде и голоде, были на языке каждого и приводили всех в ужас при одной мысли опять попасть в руки англичан. Гостеприимство англичан было тяжелой ссылкой, от которой пришла бы в ужас наша русская ссылка в Сибирь. От этой ссылки люди всеми силами старались бежать и в панике рвались в Константинополь. <...>

Три дня пути до Константинополя люди терпели голод, но уже в пер -вые дни стоянки в Мраморном море на всех кораблях стоял голодный стон. Вокруг кораблей шныряли на лодочках греки и турки, предлагая съестные продукты и даже лакомства (финики, винные ягоды, шоколад и т.д.). Но только немногие имели возможность купить кое-что, так как деньги у всех были русские, не имеющие ценности. Тем не менее соблазн был большой, и многие отдавали за кусок хлеба или коробку консервов серебряные и золотые вещи и даже части одежды. Мы видели, как одна дама отдала греку отличный плед. Правда, она получила за него много -несколько хлебов, консервы и, кажется, даже шоколад. Одним словом, обеспечила себя на несколько дней. Но мы знали и такие случаи, когда за кольцо или браслет греки давали так мало, что это походило на грабеж. Как пиявки, эти торгаши жадно высасывали из беженцев последние остатки их имущества, и нам противно было смотреть на эту эксплуатацию людей, попавших в безвыходное положение.

Постепенно продовольственный вопрос урегулировали французы, но доставляемые ими на пароход продукты были в таком малом количестве, что это не могло внести нормальное настроение на корабли. Прибытия катера с продуктами или водой ждали всегда с нетерпением. Это было целое событие, и к тому же большое развлечение при бесконечном томлении на пароходах. Несомненно, вся окружающая нас обстановка была необычайно красива, и я лично готов был целый день сидеть на палубе и любоваться этой величественной картиной, но я отлично понимаю, да и сам это чувствую, что теперь не до этого.

Более ста кораблей - ведь это целый плывущий город на воде с населением в 120 тысяч людей. Может быть, когда-нибудь это будет исторической картиной, но участникам этого русского горя она безразлична теперь. С корабля на корабль передавали, что прибывающие из Севастополя рассказывают, будто еще до прихода большевиков власть в Севастополе перешла к местным бандитам. Как факт передавали, что в хирургическом госпитале санитары из пленных красноармейцев изнасиловали сестру милосердия Цветкову и затем убили ее. Говорили и о другом случае. Из оставшихся сестер милосердия 1-го Запасного госпиталя таким же путем убито шесть сестер милосердия. Но это как будто уже мало интересовало публику.

Где-то в трюме умер ребенок, и мать потеряла рассудок. В тот же день на соседнем пароходе застрелился офицер. И это мало интересовало трюм. Все это, как и сам Севастополь, было уже далеко. Для каждого надоевшие консервы занимали полдня. По вечерам - хор, ссоры, крики, шум, брань. Постепенно в трюме установился режим обыкновенной солдатской казармы с ее грубыми интересами и мелкими эпизодами. Не обходилось, конечно, и без скандалов и даже драки.

Прошло девять дней. Постепенно стали выясняться подробности оставления приморских городов Крыма - Ялты, Феодосии, Керчи. Оказалось, что мы были счастливее других. Севастополь эвакуировался планомерно, без суеты, без паники. Хуже всего прошла эвакуация Феодосии, напоминавшая прошлогоднее оставление Новороссийска. Феодосию оставляли под натиском зеленых и местных большевиков. Посадка на суда происходила ночью под обстрелом большевиков. Опять, как в Новороссийске на молу, фигурировали брошенные, голодные, истощенные лошади. Очевидцы рассказывали, как во многих случаях эти бедные животные бросались в море, плывя за отходящими баржами и лодками, в которых доставлялись к пароходам их соратники - офицеры и солдаты.

Солдат-гусар Василий Подгорный (из Мелитополя) говорил нам, что не было сил смотреть, как между нагруженными пароходами плавали и утопали лошади. Они стонали как люди и, чтобы избавить их от этих мучений, некоторые расстреливали своих лошадей. Вся 2-я Кубанская дивизия, грузившаяся в Феодосии, оставила на молу своих лошадей. Свыше 3000 лошадей бродили на берегу. Тут же на молу валялось бесконечное множество оставленных вещей - сундуков, тюков, корзин, мешков. Люди спасались на пароходы, не думая о своих вещах. Феодосия была уже в руках зеленых - подонков населения и грабителей.

На пароход было трудно попасть. Грузились прежде всего воинские части, которые не пускали никого посторонних. Громадная часть желающих выехать не попала на пароходы. Корабли были переполнены сверх всякой нормы. На одном пароходе «Дон» было свыше 12 тысяч человек.

Грузились спешно, бросая свои вещи и не думая о завтрашнем дне. Пищевые продукты были только у некоторых воинских частей. Все остальные вошли в море, не имея куска хлеба. <.. .>

Теперь начиналась новая страничка жизни. Куда, зачем, и что будет дальше? Впрочем, и об этом думалось мало. Есть французы, есть Врангель. Вот нет хлеба и воды. Это было самое главное, насущное, томительное и мучительное. Сегодня на ночь выдавали по пол-кружки воды на человека. После консервов это была пытка. Мысль работала только в одном направлении. Голод и холод - этот бич беженской жизни доводил людей до изнеможения. Хотелось раздеться и хотя бы переменить белье. Зуд всего тела указывал, что вши уже развелись и в необыкновенном количестве разъедают все тело. Более крепкие и здоровые люди раздевались на этом холоде и, сидя голыми, выискивали у себя вшей. Люди пере -стали интересоваться окружающей их обстановкой. В этом выражалась реакция и переутомление. Это было отчаянное и безнадежное состояние, при котором отдельные личности стремились всякими правдами и неправдами выгрузиться на берег, лишь бы выбраться из этой среды. <.>

А на берегу решался вопрос о дальнейшей судьбе этих русских людей.

Третий день льет осенний дождик. В трюме холодно. Мы спим на сквозняке. Косой дождь попадает на нас и мочит наше логовище. Освещения в трюме, в сущности, нет, если не считать самодельных коптилок, сделанных из консервных баночек. На душе делалось так же пасмурно, как на дворе. Я неизменно ходил греться к трубе и там иногда засыпал под дождиком не хуже, чем в трюме. В трюме жизнь была тяжела. Люди с каждым днем все опускались и становились неузнаваемыми. То настроение, которое было у всех при оставлении Севастополя, исчезло. Люди делались злыми и жестокими. Все чаще происходили ссоры, пререкания и скандалы. Жизнь входила в новую фазу. Человек начал опускаться и физически и морально. Он голодал.

Вновь нам пришлось наблюдать то явление, которое всегда сопутствует катастрофе. Массы остаются без непосредственного руководительства. Лишенный общей идеи, общей цели и стремлений, коллектив распадется. Каждый готов объявить себя независимым от других, с которыми он был все время связан органически. Малодушный, подавленный, грустный, обиженный, оскорбленный, он отрекся от всего прежнего и готов выкинуть лозунг «Спасайся кто может». Недостаточность пищи, которая требует особой щепетильности, чтобы не обидеть другого в еде в общей миске, обыкновенно служит толчком к этой психологии малодушия. Один ест быстрее, другой медленнее. У одного хо -рошие зубы, у другого плохие. Сначала люди стесняются и приглашают друг друга, но голод делает свое дело, и постепенно люди перестают считаться друг с другом. Тот, кто проворнее, получает больше, а другой является обиженным.

Курильщики - эти несчастные наркотики, испытывают большие страдания и, забывая совесть, выпрашивают друг у друга «на папироску». Но если такому человеку удается запастись табаком, то он, конечно, уже никому не дает, отговариваясь, что у него нет табаку. Эти мелочи жизни, конечно, были пустячными, но люди старались оправдаться без всякой надобности, подымая вопрос, что при жизни коммуной пропадешь, если будешь заботиться о других.

С цинизмом и отвратительной наготой полуголодный человек ищет себе оправданий и отрицает необходимость альтруизма. И эта философия вносит деморализацию и мерзость во взаимные отношения когда-то культурных и привыкших к общественному этикету людей. Люди опускаются все ниже и ниже и вовсе перестают реагировать на страдания ближних. Врачи, фельдшера, сестры милосердия уже не работают, как работали раньше. Каждый поглощен сам собой и мечется по пароходу, силясь разрешить неразрешимый вопрос. С необыкновенной черствостью и сухой логикой люди доказывают, что в этой обстановке нельзя щадить других, иначе сам пропадешь. И не щадили.

Раздача пищи голодным людям напоминала кормление диких зверей. Было стыдно и отвратительно. Я с отвращением смотрел на этих когда-то культурных людей, гостеприимных, добрых, хлебосолов, которые теряли человеческий образ и жадно бросались на пищу. Впрочем, человек был не виноват. Мы сами ловили себя на том, что не могли оторвать свои мысли от пищи. Мы думали о вкусном сытном борще, о котлетах, пирогах и вспоминали, как, бывало, мы ели дома и в ресторанах солянку из осетрины, паштеты и прочее. Эти вкусные блюда стояли перед глазами, и мы понимали весь ужас этого положения. Мы не могли отделаться от этих навязчивых вкусовых ощущений. Организм требовал пищи и направлял психику человека независимо от его воли. Казалось бы, что стыдно в такую минуту, когда потеряно все, думать о пище, но как ни стыдно, а нужно признаться, что мы часами мечтали о стакане молока и пирожных и не были в состоянии перевести свою мысль на наше безысходное горе.

Как червь, голод подтачивал мысль и делал ее непроизвольной. Это то, что называется голодом. Это страдание, при котором тупеют чувства, тупеет мысль, и человек превращается в животное. Это инстинкт, делающий человека неузнаваемым. Мой сосед-генерал собирает куски хлеба и заворачивает их в ужасно грязное, вонючее белье вместе со своей чайной ложкой и металлической кружкой. Он всегда зорко следил, чтобы при дележке ему не пришлось меньше и вместе с подонками трюма стоял за распределение между всеми обнаруживаемых на пароходе казенных вещей. Я смотрел на него с жалостью, но и с гадливостью. Он был жалок до отвращения. Он глубоко страдал и часто, очень часто повторял, понурив голову, что хочет есть.

Человеческие отношения перешли в ту фазу, когда общество находится в стадии разложения. Общества как такового не существует. Никому нет дела до другого, и каждый сознает, что ему больше не на кого рассчитывать. Мы видели, как публика отнеслась к умершему в трюме. «Вира помалу», - кричали с хохотом в трюме, когда покойника зацепили ногой за балку. Покойника спустили в море. С любопытством смотрела толпа на эту невиданную картину похорон в море, но людей интересовал не покойник, не законченные страдания неизвестного человека, а новинка, как зрелище: «похороны на дно морское». Мне вспоминалось, как во время отступления на Румынию из Одессы в январе месяце, в минуту наибольшей опасности, мои компаньоны решили оставить меня, на минуту выбившегося из сил, в глубоком снегу. Это были люди свои, с которыми я был связан многими годами службы и землячеством. Теперь было еще хуже. Я был рад, что встретился с братом. Мы решили по возможности не расставаться.

* * *

3 ноября утром все были взбудоражены канонадой и криками «ура», доносившимися с отдаленных судов эскадры. Это прибыл генерал Врангель на крейсере «Корнилов». Французский броненосец «Valdeck-Rousseau» салютовал главнокомандующему и произвел 21 выстрел. Генерал Врангель покинул Севастополь последним с юнкерами, которые до последней минуты составляли охрану Севастополя. Наш хороший знакомый инженер Ю. В. Максимов, выехавший из Севастополя 1 ноября в 3 часа дня на броненосце «Valdeck-Rousseau», видел этот отъезд Врангеля из Севастополя. Барон Врангель проходил на рейд на крейсер «Корнилов» мимо французского броненосца, на котором была выстроена для салюта команда этого броненосца. Генерал Врангель в своей черкеске стоял на мостике и был хорошо виден. Вслед за «Корниловым» вышел из Севастополя броненосец «Valdeck-Rousseau».

Прибытие генерала Врангеля в Мраморное море приковало на первое время внимание всей флотилии. С быстротой молнии с корабля на корабль передавали сенсационные новости. Правительство Врангеля признается союзными державами. Резиденция Врангеля временно остается на крейсере «Корнилов». Все учреждения считаются расформированными, а войсковые части будут размещены в военных лагерях на о. Лемнос, в Галлиполи и других местах. Каждое слово Врангеля подхватывалось и передавалось, может быть, в искаженном виде, на все суда. Откуда-то стало известно, что генерал Врангель сказал, что войска могли продержаться еще две недели, но это было излишней тратой сил и большим материальным ущербом для армии.

Отход из Крыма был завершен блестяще и в полном порядке, если не считать гибели одного миноносца и трех барж с людьми, затонувших в море во время шквала. Генерал Врангель вышел из положения с достоинством и с таким же достоинством поддерживал престиж вождя русской армии и русского человека. Прибытие генерала Врангеля было отмечено салютом с французского броненосца в международном порту. Беглецов так не встречают. Говорили, будто англичане потребовали разоружения крейсера «Корнилов», но Врангель заявил, что он располагает достаточным количеством снарядов, чтобы суметь умереть, как подобает вождю русской армии. Англичане настаивали также, чтобы караул возле сданного русскими войсками оружия состоял из союзнических команд, но и в этом случае г. Врангель отстоял свои права главнокомандующего.

Политический горизонт прояснялся. По-видимому, еще не все погибло. Достаточно было взглянуть на эскадру. Это величественная картина и небывалое в мировой истории событие. Свыше ста судов, обращенные лицом к Константинополю, ждут решения Европы - той Европы, которая использовала в Европейской войне Россию и на ее плечах создала свое благополучие. Остатки этой прежней великой державы ждали решения своей участи. Очевидно, положение было не так безнадежно, как это казалось вначале. В Константинополе что-то делалось, и решались вопросы чрезвычайной важности.

Нам удалось достать номер издающейся Бурцевым в Константинополе русско-французской газеты «Presse du Soir» от 24 ноября, № 140, передовая статья которой также проливала некоторый свет на общее положение. Передовица эта под названием «Наши задачи» принадлежит перу В. Бурцева. Статья эта не говорит ничего определенного, но все-таки мы еще существуем, и это нас успокаивало. В другом номере (№ 147) этой же газеты был помещен приказ генерала Врангеля от 8/21 ноября № 4187, представляющий особенный интерес в историческом отношении и изображающий картину крымской эвакуации, или «исхода», как ее называют.

Мы приводим здесь этот приказ полностью:

«Тяжелая обстановка, сложившаяся к концу октября для русской армии, вынудила меня решить вопрос об эвакуации Крыма, дабы не довести до гибели истекавшие кровью войска в неравной борьбе с наседавшим врагом.

Вся тяжесть и ответственность ложилась на доблестный наш флот, бок о бок с армией разделивший труды и лишения крымского периода борьбы с угнетателями и насильниками нашей Родины.

Трудность задачи, возлагавшейся на флот, усугублялась возможностью осенней непогоды и тем обстоятельством, что, несмотря на мои предупреждения о предстоящих лишениях и тяжелом будущем 120 тысяч русских людей - воинов, рядовых граждан, женщин и детей - не пожелали подчиниться насилию и неправде, предпочитая исход в неизвестность.

Самоотверженная работа флота обеспечила каждому возможность выполнить принятое им решение. Было мобилизовано все, что не только могло двигаться по морю, но даже лишь держаться на нем. Стройно и в порядке, прикрываемые боевой частью флота, отрывались один за другим от Русской земли погруженные пароходы и суда, кто самостоятельно, кто на буксире, направляясь к далеким берегам Цареграда.

И вот перед нами невиданное в истории человечества зрелище: на рейде Босфора сосредоточилось свыше ста российских вымпелов, вывезших огромные тысячи российских патриотов, коих готовилась уже залить красная лавина своим смертоносным огнем. Спасены тысячи людей, кои вновь объединились горячим стремлением выйти на новый смертный бой с насильниками земли Русской.

Великое дело это выполнено российским флотом под доблестным водительством его вице-адмиралом Кедровым.

Прошу принять его превосходительство и всех чинов военного флота, от старшего до самого младшего, мою сердечную благодарность за самоотверженную работу, коей еще раз поддержана доблесть и слава российского Андреевского флага.

От души благодарю также всех служащих коммерческого флота, способствовавших своими трудами и энергией благополучному завершению всей операции по эвакуации армии и населения из Крыма.

Генерал Врангель».

Нам удалось собрать кое-какой материал, выясняющий положение тех, кто ждал на пароходах своей участи. Мой брат Н. В. был приглашен французами состоять врачом для связи и ежедневно объезжал на катере всю эскадру, руководя выгрузкой раненых и больных. Это была чрезвычайно тяжелая обязанность. Все рвались на берег. Это было неудержимое стремление, и на этой почве возникала масса недоразумений. Это стихийное движение было трудно остановить. С ним боролись и с берега. 11 ноября ст. ст. на пароходах было получено воззвание Комитета правительственных и общественных организаций по оказанию помощи беженцам нижеследующего содержания:

«К русским эвакуированным беженцам. Представители французского командования сообщают, что в г. Константинополь эвакуация беженцев, не имеющих значительных личных средств для существования, воспрещена, и что все беженцы будут размещены в балканских государствах и на островах. Необходимость поселения беженцев в Африке исключена. Представители правительственных и общественных организаций, обсудив создавшееся положение, со своей стороны считают своей обязанностью заявить, что за отсутствием средств (о чем все были предупреждены еще в Крыму) лица, высаживающиеся за свой риск, не могут рассчитывать на какую-либо помощь со стороны общественных организаций, как русских, так и иностранных. Уже оказалось, что некоторое число беженцев, покинувших пароходы, очутились в тяжелом положении и просят об обратной посадке на пароходы, а это вызывает большие затруднения. Комитет считает своим долгом указать, что беженцам, не имеющим средств, необходимо оставаться на корабле и что в ближайшее время они будут размещены и затем воспользуются поддержкой со стороны Франции».

Газета в свою очередь возбуждала этот вопрос и старалась успокоить терявших терпение людей, томящихся и голодающих на кораблях. Тем не менее неопределенное положение продолжалось до получения на пароходах приказа главнокомандующего Русской армией от 21 ноября № 4185: «Ввиду сосредоточения в войсковых лагерях исключительно войсковых частей и штабов и семей их чинов и вследствие выделения прочих лиц в особые районы, предназначенные для беженцев, считать на беженском положении нижеследующих лиц: 1) всех генералов и адмиралов, не пожелавших остаться на службе или пожелавших, но не получивших назначение 2) всех штаб-офицеров, не получивших штатных назначений 3) всех штаб-обер-офицеров старше 43 лет, не пожелавших добровольно остаться в составе русской армии 4) всех штаб и обер-офицеров и солдат, имеющих свидетельство о непригодности к службе (4-я категория), 5) всех офицеров независимо от чинов, имеющих специальное высшее военное морское образование (ген. штаба, интенд., артил., юристы, инженеры, электротехники), не получивших по специальности штатных должностей и не пожелавших остаться на должностях рядовых 6) всех, имеющих третью категорию за болезнью и ранениями».

Одновременно с этим приказом в газете «Presse du Soir» от 24 ноября № 141 были опубликованы рационы для русских беженцев. Ввиду особого интереса этого пайка мы сняли с него копию28.

Несмотря на крайне тяжелые условия жизни на судах, мы с братом решили продолжать службу в армии и подали об этом соответствующее заявление, но просили не разлучать нас. Брат продолжал состоять врачом трюма. После последнего циркуляра генерала Врангеля эскадра стала быстро разгружаться. Воинские части отправлялись по назначению на о. Лемнос, в Галлиполи и т.д., а гражданские лица и категории перечислялись на положение беженцев. Наиболее неопределенное положение было все-таки беженцев. Они сгружались с судов и направлялись в сборные пункты возле Константинополя, где пребывали до назначения их в определенные районы жительства беженцев.

Очень быстро стало известно, что в этих лагерях происходит нечто совершенно невообразимое и что оттуда люди готовы бежать куда угодно, лишь бы уйти от этого ужаса. Полковник Н. А. Продьмо, имевший разрешение ехать в Сербию на положении беженца, говорил нам, что он в числе других был отправлен в лагерь Кучук-Коломафии вблизи Константинополя. Их привезли по железной дороге к станции и повели под конвоем за проволочные заграждения в палатки под охрану чернокожих зуавов. В палатках ни света, ни нар, ни подстилки не было. Приходилось сидеть и лежать на глинистой, размокшей от дождя почве, где местами выступали лужи воды. Полковнику удалось выхлопотать право принести свои вещи с вокзала, и потому он устроился лучше других, переночевав на чемоданах, которые стояли в грязи. Другие же, кто не имел вещей, вынуждены были лечь просто в грязь. Ко всему этому, говорил полковник Продьмо, нужно прибавить ужасный голод, который царил в этом лагере.

Еще с большим ужасом рассказывал нам начальник Главного тюремного управления д. с. с. М. И. Рябинин, как он попал вместе со своими четырьмя служащими и чинами судебного ведомства в лагерь Сан-Стефано в 18 верстах от Константинополя. В этом лагере было уже размещено более 2000 русских, снятых с разных пароходов. В большинстве это были интеллигентные люди, в числе которых было много людей с высшим образованием, общественным стажем, служебным прошлым. В лагере было более сорока брезентовых палаток и деревянные полуразрушенные бараки. При выгрузке шел дождь. Измокшие, голодные, озябшие, они были введены за проволочные заграждения. В палатках и бараках было не только грязно, но и стояли лужи. Было холодно. Моросил дождь. Лагерь этот охранялся чернокожими зуавами. Ни фамилий, ни документов не требовали. Люди шли под номерами. Номер М. И. Рябинина был 1746. Чувство голода доходило до страданий. Как в насмешку, французы дали этим голодным людям по чашке кофе без хлеба.

Обитатели лагеря Сан-Стефано доходили до отчаяния и рыскали по палаткам, собирая разный хлам, чтобы подмостить что-нибудь на размокшей земле и развести костер, чтобы погреться и просушить одежду. Более смелые и энергичные попробовали для этой цели перелезть за проволочные заграждения, но были за это жестоко наказаны. Зуавы беспощадно убивали их за это. Режим в лагере Сан-Стефано был тюремный. С большими усилиями судейским удалось вырваться из этого лагеря и выхлопотать отправку их в Югославию, куда на днях отходил пароход «Владимир». М. И. Рябинин при встрече с нами демонстрировал нам свое пальто, выпачканное донельзя в глине. В таком же виде были его спутники. Что это значило и почему французы приняли так грубо представителей русской интеллигенции, является совершенно непонятным.

Многие уже знали эту жизнь «под покровительством» наших союзников и вспоминали прошлогоднее издевательство иностранцев над русскими. Остров Лемнос не сходил с уст тех, кто был «в плену» у англичан. «Загоны для русских» и сколопендры (обитатели этих загонов) были памятны всем. Доктор В. Е. Плешаков сделал нам набросок такого лагеря на о. Лемнос. Это были сооружения, оставшиеся со времени Европейской войны <.. >

Дисциплина рухнула. В трюмах установилась выборная система. Каждый следил зорко, чтобы другому, в особенности начальствующим лицам, не досталось больше, чем другим. Становилось страшно в этой компании. Под влиянием недостаточности пищи каждая раздача хлеба обеда, кипятка, сахара сопровождалась скандалом, причем в дележке и распределении принимали участие все. Убедить и успокоить не было сил. Люди обезумели и ни на что не обращали внимания. Более интеллигентные люди возмущались поведением «низов», но и только.

Выделившись в отдельную группу, молодежь постепенно приспособилась и начала проводить время иначе. «Зачем унывать, - говорили они, -русская армия еще существует. Может быть, еще что-нибудь выйдет». В нашем углу образовался небольшой хор из офицеров. Местами под нарами составились пульки в винт и преферанс. Когда разгул внизу прекращался, наша молодежь начинала мило шутить. Поручик Петрович почти каждый день переодевался в женское платье и веселил трюм.

Н. В. ежедневно объезжал все пароходы. Я просил его присматриваться, не найдет ли он брата Сергея Васильевича с женой. Несколько позже нам удалось узнать, что он остался в Симферополе вместе с другими профессорами. Таково было решение общего собрания профессоров. Из тех же источников передавали, что в Крыму большевики вытворяют невероятные зверства. Крым, и в частности г. Севастополь, отданы на разграбление коннице Буденного сроком на 12 дней, причем конница эта главным образом состоит из кубанских и донских казаков. Б. Морская и Нахимовский проспект сплошь будто бы увешаны трупами оставшихся в Севастополе военных. Число повешенных и расстрелянных достигает 1800 человек. Среди них попадались и рабочие. Прорвавшийся из Севастополя в Константинополь на катере офицер сообщил все эти данные и говорил, что рабочие жалеют об уходе армии Врангеля.

14 ноября разгрузка раненых была закончена. Пароход «Ялта» снялся с якоря и подошел к Константинополю, став возле крейсера «Корнилов». «Ялта» получила назначение госпитального судна. Мы с братом ждали назначения. Скоро главным врачом «Ялты» был назначен доктор Пылев, который предложил моему брату остаться заведующим тем же трюмом, а в отношении меня заявил, что должность заведующего хозяйством занята и что по штату на пароходе есть только одно свободное место писца в канцелярии.

Оставаться в этих условиях было немыслимо. Жить дальше под открытым небом осенью, не раздеваясь, не умываясь, в холоде и голоде мы не решались. Улучшить наше положение доктор Пылев не обещал. Хотелось выйти из этого положения. Рассчитывать на другое предложение было трудно, а состоять в резерве не было смысла. Нам обоим было более 43 лет, и мы могли быть свободными.

К 2 часам с парохода «Ялта» снимались последние пассажиры, переведенные на положение беженцев, для следования в Каторро на пароходе «Владимир». В один момент мы решили перечислиться в беженцы и ехать в Сербию. Мой брат предполагал заняться научной работой и устроиться где-нибудь при университете, а я... Мне было безразлично, но, по слухам, в Сербии по крайней мере не издевались над русскими. Мой компаньон доктор Любарский, совершенно потерявшийся, опустившийся физически и морально, решил следовать за нами.

За несколько дней перед этим с парохода сгрузились полковник Л. Н. Николаенко и Н. А. Тарновский, неизменно следовавшие со мной с самой Одессы. Их положение было несколько иное, чем наше. Они были военнообязанные, но продолжать службу не хотели. Оба они стремились попасть в Сербию в качестве беженцев. Мне было жаль оставаться с полковником, но пути наши расходились. По-видимому, Л. Н. Николаенко и Тарновский попали в один из лагерей и испытали немало лишений в этих «загонах для русских».

* * *

14 ноября ст. ст. в 2 часа дня небольшой турецкий катер стоял возле трапа «Ялты», принимая пассажиров, пересаживающихся на пароход «Владимир», отправляющийся завтра в «Каторро». Турки торопились, так как исполняли известную программу выгрузки пассажиров с разных судов. Моего брата знали, и потому нас пропустили беспрепятственно. Пароход «Владимир» стоял в хвосте флотилии в расстоянии минут пятнадцати хода от «Ялты». Это был тот самый «Владимир», на котором мой брат Н. В. был эвакуирован вместе с сыпнотифозными на остров Лемнос в прошлую эвакуацию, и тот самый «Владимир», с которого нас обстреливали солдаты во время катастрофы в Одессе 25 января. Красивый и громадный корабль внушал доверие в предстоящем длинном путешествии от Константинополя, до которого считалось 914 миль, которые при хорошей погоде можно было пройти в 5 1/2 суток. Мы с братом сделали оплошность и едва не остались за бортом. На «Владимире» принимали только по особым спискам, заверенным французским командованием. Впрочем, наша наружность не оставляла сомнения, что мы перешли предельный возраст, и это помогло нам войти в состав беженцев.

Оказалось, что в Сербию было вовсе не так просто попасть, и мы считали, что нам посчастливилось обойтись без формальностей. Более 4000 пассажиров было уже на пароходе «Владимир». Первое, что обратило наше внимание, это было то, что на «Владимире» преобладала интеллигентная публика. Здесь прежде всего были сосредоточены служащие морского ведомства с их семьями. Затем была масса генералов и вообще высших чинов разных ведомств, среди которых были губернаторы, лица судебного ведомства, инженеры, железнодорожные служащие, врачи, чиновники, дамы, барышни и вообще интеллигентные люди. В полном составе на пароходе находился сводный кадетский корпус с директором, преподавателями и их семьями.

В течение всего времени моих скитаний я всегда задумывался, куда девалась та масса интеллигенции, которая бежала из России. Теперь я видел ее. Я встретил здесь много знакомых и многим был очень рад. От них я узнал, что многие из бежавших с добровольцами застряли в местностях, занятых большевиками. Начиная с Кременчуга и Полтавы беженцы отставали постепенно от общей волны, катившейся к югу, и что с ними сталось - неизвестно. Многие остались на Дону, на Кубани, на Кавказе и в приморских городах.

Я был рад, что очутился в этом обществе. Я устал от солдатской среды. Если в смысле комфорта мы были не в лучших условиях, то морально мы чувствовали себя совершенно иначе. Все трюмы, палуба и все закоулки парохода были переполнены людьми. Ноябрьские дни и в особенности ночи были холодные и ветреные. Тем не менее тысячи людей разместились на палубе. Люди приспособились. Кое-где были натянуты брезенты, одеяла, простыни. В уголках и закоулках делались заграждения из сундуков и тюков. Расставлялись кровати, на полу клали матрацы, перины и таким образом создавали уют и укрывались от ветра и холода. Располагались группами вповалку с женщинами и детьми и даже с собаками. <...>

В воздухе было сыро. Утопающий в огнях Константинополь быстро исчез. Было скучно. Туман застилал вид, и кроме темноты, окружающего моря ничего ровно не было видно. Все уже спали. Укутавшись с головой в одеяла, мы с братом уснули крепчайшим сном. Наше преимущество было в том, что от стенки трубы шло тепло. Утром мы проснулись рано. Было очень красиво. Мраморное море казалось приветливым. Бирюзового цвета, с переливами, оно отливало при солнечном освещении ярко-голубым цветом. Название как нельзя лучше соответствовало Мраморному морю. Сравнительно было тепло. Публика была в хорошем настроении и радовалась, что мы не стоим. В особенности радовало южное солнце. Чувство голода было забито консервами и неимоверным количеством выпитого чая.

Мы шли все время в виду скалистых берегов. Это были скалы и всевозможной величины острова. Не успевал скрыться с глаз один остров, как на горизонте появлялся другой берег. Это были причудливые, красивые, высокие, обрывистые и, по-видимому, нежилые места. Сначала все интересовались этими видами, но постепенно каждый занялся своим делом. Очевидно, всех беспокоили вши. С самого Севастополя никто не раздевался. Пользуясь теплой погодой, многие без стеснения вылавливали у себя вшей. Этот бич не оставлял никого. Все чесались и залезали руками под шубы и одежду, ежась и выгибаясь от зуда всего тела.

Тем не менее атмосфера была здесь иная, чем на «Ялте». Появились книги, журналы и даже учебники. Ю. В. Максимов пришел к нам с Апухтиным в руках. Н. В. разложил свои учебники высшей математики и с карандашом в руках углубился в вычисления. У дам появились в руках французские книги. Отдельные группы рассматривали географические карты и изучали маршрут. Начальник главного тюремного управления М. И. Рябинин, приютившийся в нашем углу, читал сосредоточенно мои мемуары, с которыми он давно хотел познакомиться. Публика была занята. Оригинальное впечатление производила эта картина палубной жизни. Все сидели, полулежали и лежали в самых неудобных позах на досках палубы.

Те, кто приходил к нам в гости, присаживался тут же на корточках или по-турецки. Недалеко от нас стоял ехавший с нами бывший священник Григорий Петров, известный лектор, ради моды и тщеславия содействовавший растлению Родины. Он был теперь жалок. Совсем седой - старик в кожухе, этот предатель привлекал к себе внимание. Он бежал теперь от большевиков, которым когда-то широко расчищал путь. С ним рядом стоял необыкновенно чистый душой отец Александр Ефимов и завел с ним беседу о масонстве. Григорий Петров неохотно разговаривал со священником, и отец Александр скоро отошел от него и присоединился к нам. Здесь было приветливее.

Разговор принимал общий характер. Профессора Краинский и Малахов были доступнее, не стеснялись вступать с публикой в научные разговоры. К полковнику Мышлаевскому приходили кадеты - его родственники, почти юноши. И они тоже были втянуты в разговор. Бедные дети. Они до сих пор не были знакомы с нашими классиками и только понаслышке знали, что существуют Тургенев, Гоголь, Лермонтов... Они не читали даже Майн Рида, Купера, Эмара. Их речь резала ухо. Впрочем, не только они, но и господа офицеры не умели говорить по-русски. С удивлением мы улавливали в их разговорах речь полуинтеллигентных людей: «ранетый», «крант», «охвицер». Такие и подобные слова слышались часто в офицерской среде и вызывали сожаление к ним.

Ровно шесть лет люди бились на войне. Все было заброшено. Все внимание было приковано к войне. Вся жизнь была приспособлена к походной обстановке. Что же иное могло дать эти условия жизни! Было грустно. Я был все же доволен, что нам придется разделить судьбу этой большой группы интеллигенции.

Мы приближались к Дарданеллам, но уловить вход в этот пролив нам не удалось. Мы вошли в пролив, вероятно, около 10 часов утра. Оголенные, гористые, крутые берега, отрогами спускающиеся в пролив, были однообразны. Это было что-то мертвое, безжизненное. Ни одного дерева, ни одного селения, точно тут не было никогда жизни. Причудливыми силуэтами серые и песочного цвета горы красиво гармонировали с бирюзовым оттенком моря, но давили своей тяжестью и казались мертвыми. Кое-где были видны, очевидно, упраздненные и заброшенные форты и что-то вроде жилых построек, но нигде не было признаков жизни.

Картина оживилась лишь в конце пролива. Здесь налево у берега виднелся опрокинутым корпус потопленного в Европейскую войну броненосца «Бреслау». Как-то не верилось, что этот мертвый остов, торчащий своим дном из воды, принадлежал когда-то могущественному броненосцу. Дарданеллы носили еще следы недавней Европейской войны. На правом берегу пролива против корпуса «Бреслау» виднелись два выбросившихся судна, наполовину затопленных в море. Еще дальше, у самого выхода в Эгейское море, направо, отлично был виден полуразрушенный форт и в некотором расстоянии от него - четыре затопленных корабля. Этот форт был нам знаком. Мы видели его на схематической карте Дарданелл, которая была издана в России во время Европейской войны.

Мы проехали Галлиполи, где был лагерь для русских войск. Воинские части были уже здесь, и мы с парохода видели казармы и развивающийся французский флаг. Галлиполи был расположен на скалистом берегу и на пустынном месте. Ни одного дерева, ни одной травинки не было на этом месте. Это был склеп среди мертвой природы. Мы от души жалели тех русских, которые попали в этот суровый край. Мне очень хотелось видеть остров Лемнос, о котором пришлось так много слышать, но, к сожалению, мы проходили его ночью.

В Эгейском море было тепло. Почти все время в лицо грело солнце. Мы прошли мимо острова Скирос и Евбея и подходили к Афинам. Сначала предполагалась, что мы зайдем в Пирей, чтобы набрать воды, но «Владимир» проследовал дальше и вошел к вечеру в Архипелаг. Мы идем все время вдоль островов. Ни на минуту из глаз не выходят берега. Кончается один берег, сейчас же начинается другая земля. Это лабиринт островов. Всюду мертвая картина оголенных берегов, каменистых, серо-желтого цвета, без одного деревца, без травинки, без строений и признаков жизни. Это совсем не соответствовало нашему представлению о той Греции, которая пережила Греческую империю. Нам казалось, что мы увидим хотя бы признаки исторического прошлого и той кипучей жизни, о которой мы знали по учебникам. Мы думали увидеть хотя бы руины и остатки далекого прошлого, но и этого здесь не было вовсе. Эгейское море и Архипелаг как центры торговых путей, казалось, должны были кишеть кораблями, парусниками, шхунами, а между тем и здесь была мертвая картина. Ни одного судна, ни одной лодки мы не встретили на этих морях. Нам казалось, что вблизи Афин и Пирея должна была проявиться жизнь, но и тут были только голые скалы.

Мы вспоминали греческую философию и расцвет греческой культуры. Мы искали признаков этой высокой культуры и не находили. С раскрытой книгой учебника высшей математики, лежавшей на коленях моего брата, мы вспоминали древнюю историю Греции и вызывали образ Аристотеля. Но это была мертвая страна серого, дикого камня, и наше милое общество перевело разговор на более современные темы.

Незаметно мы подошли к мысу Мотопан и стали огибать греческий полуостров. Мысу Мотопан предшествовал мыс Мария. Уже вечером, в темноту, у самого борта «Владимира» справа неожиданно вырисовалась громадная гора, повисшая над пароходом «Владимир». Все общество, сидевшее и лежавшее на палубе, вскочило посмотреть эту величественную картину. Это был мыс Мария - громадная, высокая гора, отрогом спускающаяся к Средиземному морю, у подошвы которой шел «Владимир». Мы шли вдоль отрога и спускались в Средиземное море. Налево виднелось два маяка, расположенные на островах против мыса «Мария».

23 ноября утром мы были уже в Средиземном море, огибая Греческий полуостров. Море здесь было более мощное. При сравнительно спокойной погоде и попутном ветре волны достигали полутора сажен. Это было уже не то, что в Эгейском море и Архипелаге. Еще с вечера матросы говорили, что можно ожидать перемены погоды. Барометр падал. К 10 часам утра ветер начал усиливаться и дул благоприятно с кормы. Ждали дождя. Небо заволакивалось и с быстротой гнало облака. Погода свежела. С капитанского мостика передавали, что мы меняем курс <. .>

Консервы и хлеб были розданы только к вечеру. Кое-как, в мокроте, под дождем, мы устроились под брезентом Мышлаевских и с жадностью ели свою порцию. Все ютились друг возле друга и группировались на тех местах, где менее шли потоки и ручейками с брезента стекала вода. Мышлаевские сидели и полулежали на своих матрацах, из-под которых местами просачивалась и струилась вода. Полковник ругался, а дамы охали и визжали, когда порывами ветра с брезента прямо на них сливалась целым потоком вода.

Вечер и ночь были томительные. Всю ночь периодически налетали шквалы и заставляли дремавшую сидя и стоя публику вскакивать и прятаться от дождя. На палубе все огни были потушены. С капитанского мостика не позволяли зажигать света. Мы провели ночь в темноте. Было жутко. Мы знали, что в трюмах укачало почти всех дам. Наше благополучие заключалось в том, что мы были в центре парохода, и волны были попутные, разбиваясь о корму парохода.

Мне хотелось поближе взглянуть в эту пучину клокочущего моря, и я спустился вниз и стал возле борта. Было страшно. Как гиганты морские, волны одна за другой и в общем хаосе движений подступали к корпусу «Владимира» и, со страшной силой ударяясь о пароход, откатывались с шумом и пеной назад, образуя возле борта впадину, которая тотчас же вновь накрывалась такой же волной. Вдаль ничего не было видно. Напротив, яркий свет электричества, исходящий из некоторых вентиляторов трюма, скользил снизу по поверхности моря и, освещая верхушки волн и белую пену, делал мрак окружающей обстановки еще более непроницаемым.

Море шумело, как шумит вода под колесами водяной мельницы. Каждый раз, когда волна разбивалась о борт парохода и с ревом отливала назад, невольно хотелось отойти от борта. Но я стоял. Мне хотелось видеть вблизи то, о чем мне всегда было страшно подумать, и то, о чем я только слышал, но не видел. В темноте море казалось клокочущей пучиной. Я всматривался вдаль, но было видно только то, что клокотало возле корпуса парохода. Море мне было всегда чуждо, и я боялся его. Оно казалось мне страшным, и я всегда боялся попасть в открытое море во время волнения. Теперь пришлось испытать и это. «Владимир» был один из самых больших пароходов, и потому разбивающиеся о его борт волны не достигали палубы, и я мог свободно наблюдать эту морскую пучину, облокотясь на самый борт парохода. Я стоял долго и удивлялся, что в этом окружающем меня движении, и воды и самого парохода меня не укачивало. Держась за перила, я возвратился на «спардек» к своему месту.

Все ютились под брезентом и, к общему благополучию, отошли от борта. Я сел на своем мешке с вещами возле борта. Возле нас только что сел генерал Кушакевич (из г. Нежина), отойдя от борта, где он устроился между вещами. В этот момент громадная волна с ревом подкатила к борту и, дважды разбившись в этом месте, хлынула на палубу целым потоком воды, обдав всех, кто расположился в этом месте. Публика нервно вскочила и начала отряхиваться, снимая с себя мокрую одежду. Полковник Мышлаевский в это время дремал и вскочил как ужаленный.

К утру ветер усилился, и шквалы периодически налетали еще с большей силой. Бывшие с нами моряки определяли силу ветра в 8-9 баллов. Ветер пронзительно свистал, и повсюду были слышны стуки железных частей парохода. Цепи, которыми была прикреплена труба, издавали неприятные зловещие железные звуки, указывающие, что ветер рвет даже прикрепленные железные части. К обеду нужно было идти вниз за хлебом и консервами. Держась за перила, я спустился на среднюю палубу, где мостик открывал вид на кормовую часть парохода, и было видно все необъятное пространство моря. Мы стояли здесь с генералом Энгельстром (уполномоченным Красного Креста) и были прикованы этой страшной, но величественной картиной бушующего моря. Отсюда было отлично видно, как подымалась и опускалась кормовая часть парохода и как верхушки мачт методически склонялись то вправо, то влево.

Это была одновременно бортовая и носовая качка. «Владимир» шел, сильно накренившись на левый борт, и я удивлялся, как может пароход идти в таком состоянии. Мне казалось, что он должен опрокинуться. Каждый раз, когда порыв ветра ударял в пароход, мне казалось, что «Владимир» наклонялся еще больше. Громадные волны шли за «Владимиром», и это было то, что составляло исключительно благоприятную обстановку. Попутный ветер не только не мешал, но нагонял ход парохода на 11/2 мили в час. Мы должны были скоро войти в Адриатическое море и переменить курс. Никто не мог сказать, будет ли это лучше или хуже. Во всяком случае ветер с налетавшими шквалами не утихал. Моряки-пассажиры спорили и определяли силу ветра. Не исключалась возможность шторма. Мне было жутко, и я, держа рукой свою фуражку, чтобы ее не сорвало ветром, думал: неужели здесь будет катастрофа. Неужели еще одно испытание, еще один ужас!

Пока на капитанском мостике все было спокойно и стоял на дежурстве один помощник капитана, наводивший бинокль то в одну, то в другую сторону, я был спокоен, отлично понимая, что жуть является у меня от непривычки и незнакомства с морской стихией. Но постепенно на капитанском мостике стали появляться капитан и все его помощники, с которыми явился и француз - комиссар парохода. Капитан усиленно смотрел в бинокль назад и отдавал какие-то распоряжения. Капитан приказал снять все брезенты. При помощи пассажиров матросы быстро исполняли распоряжение. Капитан часто давал короткие свистки и вызывал вахтенного. Это неспокойное состояние команды указывало на что-то серьезное. Публика беспокоилась. Как потом оказалось, ветром сносило пароход с курса, и это беспокоило командный состав.

Любопытно, что, несмотря на серьезное положение, слухи и здесь не оставляли публику. Откуда-то стало известно, что по «радио» получено распоряжение, чтобы пароход «Владимир» шел не в Каторро, а дальше, по направлению к Фиуме, к местечку Пукари (Бакар). Слухи эти оправдались. Капитан парохода подтвердил это и пояснил, что «Владимир» в Каторро заходить не будет, а пройдет прямым рейсом в Пукари. Путь наш удлинялся на 14 часов, так как до Бакар оставалось 130 миль. Капитан рассчитывал прийти в Бакар не раньше 2 часов дня 25 ноября. Из тех же источников передали, будто Троцкий объявил всех нас вне закона и в изгнании на 10 лет. <...>

Мы остались без хлеба, который так берегли на случай, если бы в дороге было неблагополучно. Предыдущие ночи мы почти не спали и только изредка дремали в те промежутки времени, когда не было дождя. Всех клонило ко сну, но все было мокрое, отсыревшее, и на палубе стояли лужи воды. Временами моросило. Капитан вновь разрешил натянуть брезенты. Мы решили лечь хотя бы даже на мокром, так как трудно было удержаться от сна. Кое-как согнав воду, мы разложили на мокрой палубе одеяла и легли с братом, укутавшись с головой всем, что только было у нас под руками. Доктор Любарский и рядом с ним М. И. Рябинин уже лежали по соседству с нами, и видно было, как из-под них струйками сочилась вода. Мы были в изнеможении и заснули в этой мокроте крепчайшим сном. Ночью я несколько раз просыпался. Моросил дождик, но ветра почти не было. Одеяла и пальто были совсем мокрые, но сон делал свое дело, и в этот серенький дождик спалось не хуже, чем раньше.

Утром 24 ноября мы миновали Катарро, не заходя в этот порт, и прошли дальше. Мы были почти на параллели Рима. Было холодно.

С утра дул холодный, но сухой ветер, которым мы воспользовались, чтобы высушить вещи. Мы были голодные. Хлеба не было вовсе, и мы ели консервы из жестяной банки и морщились от отвращения. Но это было только утро. Еще сутки приходилось терпеть голод. Итальянские берега, конечно, не были видны. Мы шли в виду Далмации, встречая на своем пути итальянские острова (Лисса, Андреа, Буби). Тем не менее мы чувствовали, что находимся вблизи Апеннинского полуострова и бывшей Римской империи.

Мы невольно повторяли историю и географию и вспоминали пройденное в юношеские годы на школьной скамье. Мы должны увидеть остатки Римской империи и быть недалеко возле итальянской границы. Карта уже перекроена. Италия граничит с Сербией. Крайна, Кроация, Босния, Монтенегро вошли в состав Югославии. Истрия и ближайший к нашему конечному пункту город Фиуме являются спорным участком и ареной действий Д’Аннунцио. Мы входили в лабиринт островов, принадлежащих, по новой карте, Италии. Мы имели перед собой эту новую карту, но мыслили еще по-старому. Мы ехали в прежнюю Австро-Венгрию, в Хорватию, где культура была германская, с пережитком основ Римской империи.

Здесь чувствовалось уже больше жизни. Очень часто на скалистых берегах, видимых с парохода, встречались селения. Склоны гор местами представляли разработанные участки под культуру маслины и винограда. Местами встречались небольшие леса и селения. Утром мы должны были войти в пролив Кварнеро и недалеко от Фиуме войти в бухту Бакар, примерно на параллели Венеции. В нашем представлении здесь следовало бы ожидать теплого климата, и если не летней погоды, то, во всяком случае, тепла. Но было холодно, и ежедневно моросил дождь. Так, по объяснению местных жителей, проявляется зима в этой местности с ноября по март месяц. Опять тяжелая ночь. Мы с братом лежали возле теплой стенки трубы на одном одеяле. Я лежал крайним к проходу, ночь была темная, сырая. Несколько раз моросил дождь. Проходящие ощупью наталкивались на меня и, толкая меня сапогами, беспощадно топтали мокрыми ногами края одеяла, превращая его в грязную мокрую тряпку. Я почти не спал и с нетерпением ждал утра. Несколько раз я вставал ночью и, подходя к борту, старался увидеть окружающую обстановку, но было темно.

Страдали не только мы. В трюмах было тоже нехорошо. Духота, бесконечное количество вшей, неприятная качка, местами течь от дождя с палубы, теснота заставляли людей выходить отдохнуть на палубу и подышать свежим воздухом. Перед рассветом в изнеможении я уснул, полусидя, прижавшись спиной к теплой спинке трубы, и спал, видимо, очень крепко, так как проснулся от усердной встряски за плечи...

Мой брат будил меня, чтобы я увидел необыкновенно красивые берега Истрии и чарующую картину пролива Кварнеро. На палубе было уже сухо. Сильный ветер быстро высушил ее. Крутые берега еще зеленели. Очертания гор были необыкновенно красивы и спускались террасами в море. Мы проходили итальянскую территорию. Это была Италия. Мы приближались в Бакару, проходя возле Фиуме, который оставался влево. Перед нами раскрывалась средневековая картина, которую мы привыкли видеть на гравюрах. Высокие горы, вершины которых были покрыты снегом, представляли ущелье, в которое входил пароход «Владимир». На склонах гор все чаще и чаще встречались селения и отдельные строения в средневековом стиле. Напротив стоял мрачный полуразрушенный замок с башнями и какие-то руины - остатки, по-видимому, феодального строя. Селения издали казались как бы высеченными из камня и вросшими в сыро-желтые оголенные горы.

Мы подходили к Бакару. Этот городок заканчивал бухту, представляя тупик, смыкающий высокие горы бухты. Пароход «Владимир» как бы врезался в этот город. «Владимир» еще издали дал гудок. Прибрежные жители приветствовали нас. Где-то возле замка, который мы миновали, был спущен флаг. «Владимир» со своей стороны припустил флаг. Это было взаимное приветствие. Впечатление было хорошее. «Владимир» выкинул сигнальные флаги со своим наименованием и замедлил ход. На борту был русский флаг, а на мачте - французский. «Владимир» остановился и ждал с берега катера с местными властями. Публика вышла на палубу и с любопытством осматривала совершенно чуждую нашему представлению картину. Это была именно средневековая картина с селением в древненемецком стиле и даже с кирхою на горе.

Расположенный в ущелье высоких гор, покрытых виноградниками, с винтовыми дорогами, высеченными на склонах гор, городок Бакар казался вросшим в подошву горы и был такого же серовато-желтого цвета, каким были оголенные горы. Кое-где были деревья, кустарники и стояли красивые кипарисы. Склоны гор были сплошь культивированы под виноградники и представляли собой спускающиеся к бухте террасы. Налево стоял цементный завод, разрушенный в Европейскую войну и приспособленный теперь под лесопильный завод. Картина красивая, западноевропейского стиля, величественная, интересная, но чуждая и грустная.

Изгнанные обстоятельствами жизни из России, русские люди, голодные, оборванные, грязные, промокшие, озябшие, приехали искать приюта у дружественного и родственного славянского народа, уклонившись от гостеприимства и покровительства бывших своих союзников-французов и англичан. Столь памятные русским еще с прошлой эвакуации «загоны для русских» (так назывались палатки-бараки за проволочными заграждениями) были страшным воспоминанием для русских. Союзники не признавали русскую интеллигенцию. Всех одинаково гнали в эти «загоны», и над всем одинаково господствовали черный зуав и английский полисмен. Горе было русским, если они поступали не так, как представлял себе это представитель господствующей нации. Мы стремились в Сербию, где знали, что принципы морали и этики не были забиты гордостью зазнавшихся победителей.

Корабль с русскими беженцами встал на якорь. Голод жестоко мучил людей, безнадежно относившихся к сегодняшнему дню. Еще с вечера была выдана последняя дача консервов. Теперь на пароходе не было ничего. С самого Константинополя ровно девять дней без горячей пищи, а последние дни и без хлеба, доставляли людям жестокие страдания. Бедный мальчик 11-12 лет, племянник С. Л. Чихачева, когда ему предложили «посмотреть», ответил сердито: «Лучше умереть, чем так мучиться». Его тетка - сестра милосердия Морозова не хотела встать со своего места и, устремив взор в пространство, отвечала: «Мне все равно».

В таком состоянии безразличия, отупения изнуренные, измученные русские люди приехали в Югославию без надежд, без упований, без будущего, на полную неизвестность. Очень скоро на «Владимир» прибыли сербские власти с врачами, причудливо одетыми в брезентовые штаны и куртки с капюшонами и похожими скорее на водолазов, чем на врачей. Прежде всего им было доложено о катастрофическом положении продовольственного вопроса. На пароход был наложен пятидневный карантин, но сербы обещали сейчас же накормить изголодавшихся людей.

Встреча с сербами носила сердечный характер. Мы ожидали худшего. Прибывшая вместе с врачами русская сестра милосердия, живущая здесь с прошлого года, уверяла нас, что отношение в Югославии к русским самое дружественное. В тот же день к вечеру на пароход была прислана провизия и громадные туши мяса. Хлеб был роздан тотчас же, а обед обещали сварить, не теряя времени. Многие прослезились и благодарили Бога, что заканчивается эта тяжелая драма. Тем не менее еще пять дней приходилось пребывать на пароходе. Хотелось тепла или, по крайней мере, хотя бы высушить одежду и мокрые ноги. Хотелось есть.

Обед готовили по группам в 1500 человек. Наша очередь была только завтра к вечеру, но обед не поспел, и мы получили его только в шесть часов утра послезавтра. Первый раз за все это время, хотя и не в урочное время, но жирный суп с небольшими кусочками мяса доставил нам громадное удовольствие. Мы утолили голод, но не насытились; все же хотелось есть. Тяжелы были ночи. Опять дождь. Каждый вечер мы ложились на мокрый пол, подстилая одеяло, из которого наутро выжималась вода. Днем холодный ветер. Ночь сырая, в озноб пронизывающая все тепло. День был скучный и проходил в ожидании пищи.

Накормить 4500 человек было нелегко. Котлы работали день и ночь. Возле кухни и палубы, где распределяли громадные туши прекрасного мяса и рубили топорами кости, всегда стояла толпа. Это была голодная толпа, упивающаяся видом жирного мяса. Иногда тут подымался спор и проявлялись попытки устроить контроль и распределение поровну. Зараза большевизмом проникала повсюду и проявлялась независимо от воли человека. Мясо охраняли по очереди группы офицеров. Стыдно было смотреть на эту картину, в особенности когда в споре участвовали офицеры и даже полковники, но это был голод...

Регистрация, распределение на группы, проверка документов занимали весь день. Было томительно-скучно, но все-таки мы были у цели. Мелкие пароходные дрязги, семейные неприятности раздраженных донельзя супругов и даже ревность одного из мужей нашей милой соседки были единственными проявлениями жизни на пароходе. 29 ноября, под вечер, на пароходе почувствовалось какое-то движение. «Владимир» направлялся к пристани и пришвартовался к испанскому пароходу «San Yose Sevilla». Черномазые испанцы с любопытством разглядывали русских, которые тоже в первый раз видели испанцев. В первую очередь началась разгрузка кадетского корпуса. Вид кадет был ужасный. Грязные, в широких, с чужого плеча, английских шинелях, в сапогах взрослого человека, они производили ужасное впечатление.

Профессор А. Г. Бораковский, главный врач парохода, рассказывал, что один из кадет побил рекорд на пароходе. Дети занимались тем, что вели счет пойманным и раздавленным вшам. Этот кадет «нащелкал» на себе 1200 вшей. Детей было жаль, но было и стыдно за них, тем более что представители сербской администрации, присутствующие при выгрузке, были одеты с иголочки.

Завтра выгружались мы - группа, направляющаяся в глубь Югославии, в Carlovac (Карловац). Карловацкая группа после кадет выгружалась первая. Мне вспомнилось, что по Карловацкому миру в XVII веке та местность, куда мы едем, отошла от турок к Австрии. С тех пор Хорватия входила в состав Австро-Венгрии.