Глава 10 И вновь начать сначала…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Из Токио мы вылетели, на всякий случай, с японской охраной.

Перелет из Японии в Америку, длящийся около 14 часов, и здоровому человеку нелегок. Я чувствовала себя отвратительно.

Не могла заснуть, несмотря на лекарство, в полузабытьи мне чудилось, будто я лечу над пропастью.

И в полете передо мной проходили картины жизни, ярко, как на экране. Вот черноглазая красавица Рахиль ночью шьет мне пачку, чтобы утром повести на вступительный экзамен в балетную школу… А вот ее изможденное лицо. Рахиль опускает глаза долу: забирать у нее ребенка нельзя, без него в лагере она погибнет…

…Внезапно я слышу овации, вижу золотой занавес и красный бархат лож Большого театра. Это я вышла на поклоны, еще чувствуя себя в образе Китри из моего любимого «Дон Кихота». И рядом со мной раскланивается великолепный Базиль – Асаф… А теперь я в актовом зале ГИТИСа, дрожащая от волнения и гордости. Мой сын получает диплом педагога-балетмейстера… Сейчас он спит у иллюминатора под монотонный гул моторов.

…Стюардесса-японка разносит завтрак – полет подходит к концу. Я начинаю осознавать, что, порвав с прошлой жизнью, я словно родилась заново. Все предстоит начать сначала. Конечно, я думаю больше не о себе, а о сыне, но понимаю: мне придется очень много работать, чтобы занять на Западе такое же положение, какое было у меня в России.

Толпа американских журналистов устроила нам в аэропорту имени Кеннеди шумную встречу. Пресс-конференция. Благодарим американские и японские власти за отклик, за помощь. Говорю, а голова точно обложена ватой. Слова застревают в горле, не долетая до микрофонов. Нервный шок от побега, тринадцать с половиной часов беспосадочного полета наложились на болезнь.

Мысленно благодарю Бога, когда машина Толстовского фонда увозит нас с аэродрома. Толстовский фонд – это вроде агентства, помогающего на первых порах эмигрантам из России. Идея его создания пришла в 30-х годах Александре Толстой, дочери писателя. У фонда даже есть своя ферма под Нью-Йорком, где останавливаются нуждающиеся беженцы из России.

Нам же сотрудники фонда сообщают, что с ними связались наши родственники по линии Плисецких – Эммануэль и Стэнли Плезенты, прослышавшие из газет о нашем побеге, и что Стэнли Плезент передает нам приглашение на первых порах пожить у него, в городке Ларчмонте, расположенном километрах в ста от центра Нью-Йорка. Сразу решаем принять приглашение, и машина везет нас из аэропорта Кеннеди в Ларчмонт.

Отец Эммануэля и Стэнли, Израиль Плисецкий, эмигрировав в Америку в начале века, решил поменять фамилию из-за ее сложного для американцев произношения.

– Плезец… Пли… Как вы говорите? – раздраженно переспрашивали его при найме на работу. И чаще всего отказывали.

– Им, наверное, просто неприятно выговаривать мою фамилию, – полушутя объяснял он друзьям. И взял себе фамилию, по его мнению, благозвучную и несомненно приятную для американцев – Плезент (что по-английски и значит «приятный»).

У самого Стэнли примечательная биография. Он – герой армии США, с восемнадцати лет, во Вторую мировую, воевал в Европе. В 50-х увлекся политикой, находился в команде президента Кеннеди, занимаясь подготовкой выборов. Потом свой организаторский талант применил в сфере искусства. Долгое время Стэнли являлся председателем совета попечителей труппы Алвина Эйли – знаменитого негритянского танцевального коллектива.

Нам было уютно в доме Стэнли. Ларчмонт – живописный городок в привилегированном районе под Нью-Йорком. Роскошный парк спускается к океану, где в гавани покачиваются на волнах десятки яхт, туристы заполняют ресторанчики на берегу и торговые галереи.

В первые дни в Америке Стэнли очень нам помог. И советом, и делом.

Спасибо тебе, Стэнли! Ты прекрасно понимал наши проблемы. Ведь сам прошел весь путь сына начинающих с нуля нищих российских эмигрантов, ставшего преуспевающим адвокатом. Реализовал, так сказать, «американскую мечту»…

«Из Большого на бис: мать и сын остались на Западе», «Музыка свободы для них никогда не звучала слаще»… Такими заголовками встретили нас нью-йоркские газеты. Тема советских артистов-перебежчиков превращалась для них в привычную. После нас остался Максим Шостакович, сын Дмитрия Дмитриевича; он сказал, что наш пример подтолкнул его к решению и что своим поступком он тоже выразил протест.

Однако одно дело поздравить себя словами газетного заголовка «Твоя мечта о свободе стала явью», другое – на склоне лет попытаться постигнуть образ жизни, представляющий собой полную противоположность тому, что въелось в твои кости.

Стэнли Плезент, стараясь развлечь нас, с юмором рассказывал о своем посещении СССР в 70-х годах. Ему почему-то запомнилась всего лишь одна фраза: «Осторожно, двери закрываются, следующая станция – Новокузнецкая!»…

В ответ мы хоть и смеялись, но, пожалуй, немного скованно. Фотоснимки в газетах, сюжеты на телевидении не разгоняли тревогу. Японская секретная служба, организовавшая наш отъезд, взяла с нас деньги за билеты до Нью-Йорка. Так что у нас осталось несколько сотен долларов.

Жизнь в Ларчмонте, как ни тепло принимали нас Стэнли и его славная жена Глория, не могла устроить более чем на неделю-две. От центра Нью-Йорка далековато, а искать работу следовало именно там, в Манхэттене.

…Первая вроде бы удача. Редакция русскоязычной эмигрантской газеты «Новое русское слово» нашла нам квартиру. Условия аренды посильные, квартира в Манхэттене, удобно на случай будущей работы.

Переехали и решили с Мишей тут же отпраздновать новоселье. Пошли в супермаркет, накупили там еды аж на 25 долларов! Помню ту нашу первую трапезу за свои деньги на свободе, когда отвечаешь сам за себя. Курицу сняли при нас в магазине с вертела, укутали в пакет с фольгой. Она была горячая-горячая, очень заграничная, самая аппетитная курица в жизни!..

Только вонзили в нее зубы – телефонный звонок. Человек из «Нового русского слова» бьет обухом по голове:

– Извините, но оказалось, что квартиру, где вы живете, сдавать мы не имеем права. Не будете ли вы так любезны немедленно съехать…

Я сразу представила себя в картонной коробке под мостом через Ист-Ривер. Там, говорят, ночуют бездомные.

Вечером, скрывая подавленное настроение, отправилась давать свой первый балетный урок в Америке, организованный Толстовским фондом. Фонд позаботился о рекламе, и неожиданно – и к счастью – пришло немало бывших россиян, в том числе моя ученица Кира Гузикова, известная московская эстрадная танцовщица, эмигрировавшая незадолго до этого.

– У вас, Суламифь Михайловна, я слышала, с жильем проблема? – поинтересовалась она. – А почему бы вам не обратиться к известной меценатке Жене Долл? Она, кстати, экс-супруга Леонида Мясина. Женя очень богата, у нее несколько домов в Нью-Йорке. Там всегда поначалу останавливаются балетные перебежчики. Если разрешите, я ей позвоню…

Меня тронула участливость Киры.

Она действительно позвонила, как обещала. И Женя Долл широким жестом отвела нам половину третьего этажа в своем доме в районе Медисон-авеню и 80-х улиц. Самая сердцевина Большого яблока – так именуют старожилы Нью-Йорк. Вторую половину этажа уже несколько месяцев занимал Саша Годунов.

Я много слышала от Асафа о Леониде Федоровиче Мясине, который перед революцией, восемнадцатилетним московским юношей, уехал на Запад, где стал крупнейшим танцовщиком и хореографом. С Асафом они познакомились в начале 60-х в Брюсселе. Мясин тогда просил брата заняться балетом с его двенадцатилетним сыном, Лоркой Мясиным. А теперь взрослый Лорка, сам хореограф, приехав в Нью-Йорк, тоже жил, как и мы, у Жени Долл, но на четвертом этаже.

Спасибо, Женя, за великодушие!

От дома Жени Долл было рукой подать до Американского балетного театра (АБТ), который нашел тогда приют на 61-й улице. А значит, и до Люсии Чейз, по-русски Люси, его основательницы и бессменного директора на протяжении четырех десятилетий.

Люся сразу взяла меня под свое крыло.

Умная и отзывчивая, к тому же опытный менеджер, она с первого дня пригласила меня вести уроки и в самом театре, и в театральной школе. Тогда все это занимало несколько залов на 6-м этаже более чем скромного здания. Явно не объект для красивой почтовой открытки.

Но для меня приглашение Чейз обернулось подарком судьбы.

Американский балетный театр был и остается одной из самых интересных обителей классического танца в Соединенных Штатах. Люсия Чейз создала АБТ в конце 30-х из труппы Михаила Мордкина.

В 1923 году мне довелось увидеть Мордкина в Москве в прославленном номере-шлягере «Танец итальянского нищего». Прошло восемь десятков лет, а память хранит поразительное ощущение драматизма и страсти, которое создавал на сцене Мордкин.

Он выходил, высокий и красивый, в черном плаще и шляпе. Нищий просит подаяния, помогите, люди добрые, говорит его танец. Но нет в мире сострадания. Звуки бубна торопятся. На сцене сгущается отчаяние. И рождается вихрь танца, захватывающий все и всех вокруг: и человека в черном плаще, и его шляпу, и нас, зрителей…

Другой вихрь охватил страну и унес Мордкина от русской революции в Америку, где он основал балетную школу, а в конце 20-х – и собственную антрепризу Мордкин балле. Там среди балерин выделялась артистизмом, да и внушительным личным состоянием Люсия Чейз, благо принадлежит она к той самой династии, которую прославил банк «Чейз-Манхэттен».

Когда в 1939 году труппа Мордкина распалась, Чейз подобрала осколки, чтобы склеить из них АБТ. Театр заявил о себе в 1940 году премьерой в Нью-Йорке.

Люся с гордостью рассказывала, как в 1940-м, еще до первого поднятия занавеса, ей уже виделась труппа из восьмидесяти пяти танцовщиков, дюжины хореографов и с репертуаром из двух десятков балетов, среди которых она намечала полдюжины всемирных премьер… Вот это да!

При этом она постаралась сделать АБТ родным домом не только для традиционной балетной классики, но и для молодых американских хореографов. Идея благородная. Люся вложила в ее осуществление немалую долю своего, казалось, неисчерпаемого состояния. И лишь благодаря миллионам, пожертвованным своей основательницей, АБТ удавалось регулярно избегать банкротств и оставаться на плаву и на виду у публики.

Задолго до того, как я оказалась в АБТ, у театра сложилась звонкая мировая репутация. Он вошел в «Большую шестерку» мировых балетных трупп вместе с Большим в Москве, Кировским в Ленинграде, Королевским балетом в Лондоне, парижской Оперой и Нью-Йорк-Сити балле, своим главным конкурентом в США.

Несмотря на мой опыт работы за границей, в АБТ я на каждом шагу спотыкалась о непривычное. Начнем с того, что театр не имел постоянного пристанища. Мне казалось, что АБТ обитает в Линкольновском центре исполнительских искусств Нью-Йорка подобно тому, как Королевский балет – в театре Ковент-Гарден в Лондоне, но я заблуждалась. В Линкольновском центре АБТ ютился на правах одного из привилегированных, но все-таки временных жильцов. Своей постоянной сцены у него нет.

АБТ – вечный скиталец. Театр находится на гастролях шесть месяцев в году, причем часто по три месяца кряду. Так не надрываются даже мелкие балетные труппы Европы. Но для Американского балетного театра это способ выживания.

О том, что выживать нелегко, рассказывал мне Лэрри Линн, чей официальный титул в АБТ звучал как «директор, ответственный за развитие». Я слышала много хорошего о нем от артистов и педагогов, а когда вскоре мы познакомились, у меня сложились с ним приятельские отношения.

По его рассказам, три четверти двадцатимиллионного годового бюджета АБТ оплачивались за счет продажи билетов. Чуть-чуть давало правительство. Но чем закрыть оставшуюся дыру? Со своими помощниками Лэрри Линн выдумывал самые невероятные программы спонсорства, самые хитроумные комбинации для добывания денег.

Лэрри охотился за всем, что обещало принести АБТ хоть какую-то пользу. Можно получить от такой-то фирмы бесплатные бумажные салфетки на 3 тысячи долларов? Линн берет. У балерин будет чем промокнуть пот за кулисами. Дает другая фирма несколько ящиков шампанского за упоминание в театральной программке? Линн не отказывается. Выставит потом напитки на приеме для меценатов в надежде расположить их к новым пожертвованиям. Круговорот денежных идей в природе?..

Конечно, для меня это было непривычно. В отличие от Америки, российский балет всегда кормился за счет казны. И при царе, и во времена СССР.

К слову, роль кормильца досталась по наследству и нынешнему государству. Однако в условиях рыночной экономики балет – дорогое удовольствие. По-видимому, мысль о необходимости поиска способов экономического выживания, о каждодневной коммерческой битве за существование теперь станет все настойчивее стучаться и в двери кабинетов руководителей Большого и других театров России.

Безусловно, по западным меркам Большой гол как сокол. Танцовщица тамошнего кордебалета вряд ли начнет зарабатывать в обозримом будущем те 4 тысячи долларов в месяц, что зарабатывала еще тогда, в 1980-м, ее коллега в АБТ.

Зато и уверенность в этом будущем, пожалуй, разная. Артист Большого, даже несмотря на введенную недавно контрактную систему, чаще всего и теперь может надеяться дотанцевать до пенсии, а в то время такое считалось абсолютно гарантированным. Артиста же АБТ – я не могла поверить! – увольняют в конце каждого сезона и вновь берут или не берут на работу в начале следующего.

Через это проходит большая часть американских танцовщиков. Пособие по безработице снится артистам АБТ в кошмарах. «Знаете, дорогой мой, финансовые дела театра оставляют желать лучшего. Поэтому вы, очевидно, догадываетесь, зачем мы пригласили вас в дирекцию…»

Тем временем я встретила интереснейшего человека. Оказалось, что нью-йоркскую Консерваторию танца – она располагалась рядом с АБТ, на 56-й улице, – возглавляет Владимир Докудовский. В прошлом Володя – известный танцовщик. Работал в возникших после смерти Дягилева Балле рюс де Монте-Карло, Балле рюс полковника де Базиля, Ориджинал балле рюс, балете Брониславы Нижинской, а также в балете Мордкина и АБТ.

Сын российских эмигрантов первой волны, Докудовский родился во Франции и видел меня с Асафом в 1933 году, когда гастроли занесли нас в Париж. Узнав из телевизионных новостей о моем приезде в Америку, он обратился в Толстовский фонд.

Мы познакомились, и он отвел мне для занятий в Консерватории просторный зал, один из лучших в то время в Нью-Йорке. Мише же он предложил место профессора Консерватории по классу дуэтно-классического танца.

Докудовского знала, похоже, вся балетная Америка. Таких связей в этих кругах, наверное, не имел никто. И, как галантный рыцарь, свои связи он положил к моим ногам. Володя разослал письма во все концы страны с лестными рекомендациями «знаменитому русскому балетному педагогу».

В ответах Докудовскому школы танца, разбросанные по американским штатам, предлагали: пусть мадам проведет у нас серию классов, даст показательные уроки для преподавателей, отрепетирует вариации.

Пользуясь благосклонностью и пониманием со стороны Люси Чейз, я едва успевала с самолета на самолет. Одновременно вокруг нас с сыном закрутился водоворот антрепренеров. «Вы будете преподавать там и там, но десять процентов перечисляйте, пожалуйста, на мой счет». Это были пока не очень понятные вещи. Чертик предпринимательства во мне, думаю, и до сих пор не проснулся.

Я давала уроки, давала уроки, давала уроки… чаще всего четыре урока в день, в 35-градусную жару в душном, влажном Нью-Йорке, носясь с одного его конца на другой, ибо вскоре стала работать в четырех местах.

Я мало общалась с выходцами из СССР. Но с некоторыми людьми встречи в почти тропическом Нью-Йорке казались мне прикосновением к чистому, хрустящему подмосковному снегу.

Я храню пожелтевший фотоснимок миловидной седеющей женщины с усталыми глазами. Рядом девочка. На обороте надпись: «Мите и Мише от Светланы и Оли. С приездом!»

Это Светлана Аллилуева, дочь Сталина, со своей дочкой. Они разыскали нас сразу же после нашего появления в Нью-Йорке и первыми навестили со словами ободрения и поддержки.

Светлана Аллилуева с дочкой Олей

Судьба свела меня с дочерью Сталина еще в военные годы, когда я вернулась в Москву из куйбышевской эвакуации танцевать в «Дон Кихоте». В осажденной столице люди тянулись друг к другу. В мою коммуналку в Щепкинском проезде постоянно заглядывали гости, знакомые и незнакомые. Благо окна мы заклеили бумагой, можно было посидеть, не нарушая приказа о светомаскировке. Кто-то тогда привел группу «кремлевских юнцов»: Степана, сына Микояна, Светлану с братом Васей Сталиным. Позднее Вася продолжал заглядывать к нам, одаряя царскими по тем временам подарками: то поросеночком, то бутылкой красного вина.

Вот откуда я знаю Светлану.

К той нашей встрече в Нью-Йорке Светлана уже разошлась с Уильямом Петерсом, американцем-архитектором. Они прожили вместе всего два года. Ей казалось, что интерес к ее книгам угасал, американский быт поворачивался темной стороной.

Тем не менее она поразила меня своей жизнерадостностью и философским отношением к жизни. Рассказывала много и бросила запомнившиеся фразы:

– Когда люди оказываются в эмиграции, то иные, поддавшись ностальгии, начинают сожалеть о том, как все сложилось. Но это те, кто, оставшись дома, сожалел бы еще больше…

А пока Светлана старалась поддержать меня, внушить мысль в духе Дейла Карнеги: чего судить-рядить о чем-то уже свершившемся. Особенно если возврата нет.

– Я никогда ни о чем не жалею, – заметила она. – Как Бог распорядился, так и должно быть в человеческой судьбе…

В тот день, появившись у нас, Светлана с порога спросила:

– Не слышали ли чего-нибудь о моих детях?

Имелся в виду Иосиф, сын от первого брака с Григорием Морозом, и дочь Екатерина – от второго брака с Юрием Ждановым. К сожалению, я давно о них ничего не слышала.

Из разговора мы почувствовали, что Светлану тревожат ее денежные дела. По сути, она преподала нам, советским людям, брошенным в пучину развитого капитализма, первый урок, касающийся финансовой стороны жизни.

Светлана рассказала, что выход книг поначалу принес ей, конечно, порядочные деньги. Но она долго толком не знала, сколько именно. Средствами управляла ее юридическая фирма. Причем адвокаты почему-то не ставили Светлану в известность ни о поступлениях, ни о тратах. Тем не менее она чувствовала себя вполне обеспеченной и не стеснялась в расходах.

Вскоре обнаружилось: денег вдвое меньше, чем она думала. Слухи о каком-то «швейцарском золоте», будто бы оставленном ей в наследство Сталиным, – разумеется, обывательский бред, вымысел толпы.

Петерс между тем пребывал на грани банкротства. Само собой, преданная русская жена тут же взялась оплатить все его долги. Когда они разошлись, оказалось, что у Ланы Петерс, как называла теперь себя Светлана, осталась лишь пара-другая сотен тысяч долларов.

Но и эти немалые средства стремительно таяли. Скажем, дорого стоило обучение дочери Ольги в частной католической школе. Когда мы встретились со Светланой в Нью-Йорке, она не предполагала, что впереди ее ждут и более тяжелые времена.

Позднее, уже в мою бытность в Лондоне, Светлана опять разыскала меня и пришла посмотреть мой класс.

Пианистка-аккомпаниатор узнала знакомое по телепередачам и газетным фотографиям лицо.

– Простите, мадам, – вырвалось у нее, – вы, случайно, не Аллилуева?

– Ошибаетесь, – отрицательно покачала головой Светлана.

Она устала от людского любопытства.

После ее переезда в Англию Светлане приходилось существовать за счет благотворительности британских властей. Последняя весточка от нее пришла, когда она вернулась в Америку, в штат Висконсин, где жила с Ольгой и двумя кошками, тоже на социальное пособие. Вдали от людского любопытства…

Мы по-прежнему обитали вместе с Мишей. Он танцевал на американских сценах: Нью-Йорк, Питтсбург, Сент-Луис, Индианаполис… Его помнили в США по гастролям 1974 года, когда совсем еще молодым танцовщиком он понравился балетному критику «Нью-Йорк таймс» Клайву Барнсу. А комплимент Барнса – это как медаль.

Но мой сын хотел полностью переключиться на педагогическую карьеру. К тому же он постоянно мечтал о жизни в Париже или Лондоне.

А еще – о хорошей машине. Деловой хваткой Миша в то время, надо признать, пока не отличался. И вот наконец купил автомобиль. «Секонд-хэнд», то есть подержанный, причем за сущие копейки. Настроение у него было приподнятое: ну, повезло! Получилось дешево и как будто сердито.

Тогда в Америке мода на гигантские лимузины уже сходила. Наше серое чудище – то ли «линкольн», то ли «шевроле» – имело привычку перегораживать на поворотах авеню и стриты, приводило в бешенство нью-йоркских таксистов и едва влезало в парковочное пространство между уличными счетчиками.

Это был скорее бегемот на колесах, чем автомобиль. И буквально на пятый день он подох. Попытки механиков оживить зверя лишь исторгали из его чрева жуткий загробный рык.

Мы стали отличаться от типичных американцев не только тем, что мы из России, но и тем, что без колес.

С квартирой посчастливилось больше. У нас уже появились кое-какие деньги, и, поблагодарив нашу американскую меценатку за кров, мы купили собственную скромную, но миленькую двухкомнатную обитель в 16-этажном доме на углу Сентрал-парк-вест и 67-й улицы. Место замечательное. Близко к АБТ и к Консерватории танца.

А также, как видно по названию улицы, близко к удивительному и обожаемому ньюйоркцами Центральному парку.

Когда я впервые ступила в него, показалось, что это хаотичное творение самой матушки-природы. Нагромождения скал, словно сброшенных с небес божественной рукой. Привольно, сикось-накось протоптанные дорожки. Озерца, оставшиеся, наверное, от эпохи ледникового периода, – так причудливы их очертания, так органично вписались они в окружающий ландшафт… Нет, все это, с удивлением узнала я, рукотворное. Капризы природы придуманы и сперва вычерчены на бумаге архитекторами Олмстедом и Во. Для имитации стихии тоже нужны таланты.

Но кое-где в парке, говорят, все-таки сохранилась природа острова Манхэттен такой, какой ее увидели европейцы в середине XVII века. Они, известное дело, выторговали тогда остров у обитавших здесь индейцев за нитку стеклянных бус. Все пространство под нынешние авеню и стриты Большого Нью-Йорка пошло, уверяют американские историки, за 24 доллара. Фактически откусили за так. Считай, приватизировали…

Центральный парк радует лишь до определенного часа. С наступлением сумерек он пугает. Просторные скамейки, темные закутки влекут бездомных, одиноких, неприкаянных. Спешишь перебраться с аллей на окрестные улицы.

В парке между 100-й и 110-й улицами к зеленому оазису примыкает Гарлем, район негритянской бедноты. Помню, в этой, как писали газеты, «обители социального отчуждения» разразился мятеж с пожарами и жертвами. С американскими друзьями мы проехали потом по местам побоищ. Страшное зрелище! Закопченные глазницы выбитых окон, кажется, и сейчас смотрят на меня в упор.

Но с Центральным парком связано и мое ощущение редкостной доступности высокого искусства в Америке. Не для профессионалов или элиты – просто для людей.

Однажды Кира Гузикова пригласила нас с Сашей Годуновым в Центральный парк, на концерт на Моле, огромной поляне у пруда. Удивительное, романтическое действо! Концерт, между прочим, бесплатный, хотя в программе значились артисты мирового класса вроде оперной дивы Кири Теканава и Зубина Мехты, дирижера Нью-Йоркского филармонического оркестра.

Группки американцев с детьми, с раскладными стульчиками, с пакетами, наполненными снедью, тянутся к поляне. Концерт собирает четыре с лишним тысячи человек. Везут больных из соседних больниц, инвалидов из близлежащих домов призрения. Кто сказал, что искусство не исцеляет?

Поляну озаряют тысячи свечек. Прекрасные голоса несутся над парком, над обступившими его небоскребами – те, кажется, тоже заслушались, застыв в своих бетонных фраках.

Это был миг единения очарованных человеческих душ. Миг, когда я почувствовала себя наконец частицей этой страны. Женщиной, чей дом – вся Америка…

Как известно, Центральный парк разделяет Манхэттен на западную и восточную части, Вест-Сайд и Ист-Сайд. Мне приходилось пересекать парк дважды в день, поскольку АБТ и Консерватория располагались на Вест-Сайде, а школа Харкнесс, где я тоже преподавала, – на Ист-Сайде.

Кочуя по авеню и стритам Нью-Йорка с урока на урок, я впитывала краски и звуки города на Гудзоне.

В принципе, после Японии Нью-Йорку трудно было меня удивить. К примеру, небоскребов и в Токио достаточно (правда, там они, так сказать, вторичны, заимствованы из-за океана).

Внизу, в тени нью-йоркских небоскребов, – то же, что и в Японии, беспрестанное перемещение, броуновское движение миллионов людей. Несется на предельной скорости, кричит, словно передразнивая саму себя, городская толпа. И можно спорить, кто мировой рекордсмен по темпу и стрессу – Нью-Йорк или Токио.

Идешь среди этой круговерти, уступаешь тротуары вечно бегущим ньюйоркцам и вдруг подспудно, как звон в ушах, улавливаешь некую диссонирующую ноту. Словно запах лекарств вмешивается в аппетитные ароматы уличной пиццерии.

Не сразу догадываюсь, в чем дело… Наконец понимаю: старики! Старики и инвалиды. Их удивительно много на улицах Нью-Йорка. Город не запирает своих ущербных граждан в четырех стенах. Не прячет в приютах и лечебницах. Напротив, специальными пологими пандусами тротуаров, особыми подъемниками в городских автобусах, рассчитанными на инвалидную коляску туалетами и телефонными будками в магазинах, на вокзалах и в театрах Нью-Йорк приглашает физически немощных жить жизнью обычных людей.

Помню, в те дни мне подумалось: технический прогресс – это замечательно! Домашние кинотеатры, как в доме Жени Долл, – восхитительно! Кабельное телевидение – воистину океан информации! Вот только все это подталкивает современного человека на подмену прямого, живого общения друг с другом и с искусством на опосредованное – через всякие там мониторы и процессоры… Зачем идти на балетный спектакль, когда его можно посмотреть на видео?

Зато городская скульптура в Нью-Йорке напомнила мне о выставках русских передвижников: сама идет в народ. Сегодня, например, «Сидящую женщину» Генри Мура выставляют у входа в Центральный парк. Через месяц – на лужайке парка Бэттери, на южной оконечности Манхэттена. «Сидящая женщина» заходит посидеть в гостях у жителей разных районов города.

Монументальное искусство не понимается в Америке как нечто несоизмеримое с обычным масштабом человеческой жизни. Скульптура не подавляет, не заставляет нас чувствовать себя муравьями. Наоборот. Бронзовые изваяния примостились на городских лавочках, почитывают газеты, строчат на швейной машинке – они вроде наши двойники. С ними можно посидеть рядком, подержать за руку, погладить по плечу.

Тоже вариант общения?

Много на улицах Нью-Йорка шума. Но еще больше, показалось мне, здесь музыки. Музыка – лекарство от одиночества?

В этом городе играют в парках и в сабвее, то есть в нью-йоркском метро. Играют средь бела дня и глубокой ночью. Целыми оркестрами и соло. Играют, разумеется, и в концертных залах.

В Линкольновском центре на Бродвее, где выступал тогда АБТ, Люся Чейз позвала меня на концерт настоящего новоорлеанского джаза. Играли пожилые негры, мои одногодки, знававшие, может быть, самого Луи Армстронга.

В финале концерта – бриллиант традиционного новоорлеанского джаза – композиция «Когда святые маршируют». Под нее в Новом Орлеане хоронят, под нее и веселятся после похорон во имя продолжения жизни. Вскоре реквием покойнику сменился на гимн живым, и зажигательная музыка сорвала зрителей с кресел и повела хороводом через весь зал на сцену. Плясали джентльмены в бабочках. Подпрыгивали студенты. Подпевали, дирижируя распахнутыми зонтиками, беременные женщины.

Это был балет-модерн, поставленный не Джеромом Робинсом, не Туайлой Тарп, а энергией самой музыки.

И не очень молодая эмигрантка из России по имени Суламифь не выдержала. Забыв о суставах, гудевших после трех уроков классического танца, я тоже пустилась в пляс…

В Нью-Йорке, в частности в АБТ, мне довелось черпнуть полной мерой из колодца танцевального авангарда.

Истово веруя в классический балет, я тем не менее не вижу ереси в балете авангардистском. Убеждена, что все стили должны существовать в гармонии, а не стремиться к уничтожению друг друга. Одно не исключает другого. Если танец маленьких лебедей вдруг поставят на одноколесных велосипедах, это не упразднит замечательную хореографию Иванова.

И классический балет, и современный способны трактовать великие темы жизни, смерти, трагической любви, верности, измены. Как и не всегда понятные на первый взгляд человеческие ощущения.

И вряд ли выживет лишь что-то одно – модерн или классика. Это параллельные линии развития танца, которые, между прочим, могут и пересекаться.

Назову лишь нескольких из чтимых мной западных хореографов: покойные Энтони Тюдор, Джордж Баланчин, Джером Роббинс, Кеннет Макмиллан и нынешние творцы – Ролан Пети, Морис Бежар, Матц Ек, Туайла Тарп, Джон Ноймайер, Рассел Малифант…

Правда, порой становится заметно, что модерн – любимое прибежище дилетанта. Ведь за его танцевальной лексикой легче спрятать отсутствие высокой техники, чем в традиционном балетном языке. Но это к слову.

С другой стороны, классическая школа – как гаммы для пианиста. Она создает танцовщику некий трамплин мастерства, с которого он может овладеть и техникой классического танца, и новыми выразительными средствами.

Заключая это отступление на тему о балете модерн, приведу свою любимую аналогию с мебелью.

Антикварная мебель восхищает филигранной резьбой, тщательным, изысканным исполнением. Современная мебель, пожалуй, чуть менее изысканна, но проста и удобна.

Помимо интересных балетов с новой хореографической лексикой, Американский балетный театр, лучший репертуарный театр США, силен, конечно, традиционной классикой. АБТ, несомненно, театр больших полотен. Первым спектаклем АБТ, увиденным мной, было «Лебединое озеро» с Наталией Макаровой.

Она осталась на Западе в 1970 году, на десять лет раньше меня.

Именно в то время я приехала из Антверпена, где тогда преподавала, в Лондон. Узнала, что Макарова снимается в па-де-де из «Дон Кихота» для британского телевидения, и решила посмотреть ее репетицию в школе Королевского балета. Тогда общение советского человека с невозвращенкой считалось святотатством.

Вхожу в балетную студию, вдруг слышу за спиной:

– Суламифь Михайловна!

– Наталья!

Мы долго не могли наговориться.

Макарова рассказала, что наивно верила, будто ее сразу возьмут в штат лондонского Королевского балета. Она не знала, что эта труппа находилась под жестким контролем «Экуити» («Справедливость»), актерского профсоюза, который выступает против трудоустройства иностранцев. Пришельцы лишают рабочих мест отечественных исполнителей, считает профсоюз. Несмотря на блестящие выступления Наташи с Королевским балетом, в штат из-за протеста местных прим ее не зачислили.

Наташу выручило приглашение от Американского балетного театра, от Люси Чейз.

Люся собиралась сделать ее партнершей Эрика Бруна, в те годы одного из лучших танцовщиков мира. Но Брун повредил ногу, и на дебюте в «Жизели» в АБТ она танцевала с Иваном Наги, премьером труппы, американцем венгерского происхождения, ставшим ее надежным партнером на многие годы. К слову, в дальнейшем Иван работал в Англии, и мы с ним очень сдружились.

К концу той нашей первой после ее побега встречи в Лондоне Макарова пригласила меня в ресторан:

– Суламифь Михайловна, пойдем. Посидим, потолкуем, а?

Сейчас с трудом верится, но перед моим мысленным взором возникла в тот миг повестка на допрос в КГБ. За такое панибратское «времяпрепровождение с невозвращенкой» в министерстве культуры могли бы предать меня анафеме. В частности, лишить права преподавать за рубежом. Я чувствовала себя в гнуснейшем, унизительном положении раба, которого хотя и выпустили за границу, но на цепи.

– Знаешь, Наташа, я мечтала бы провести с тобой вечерок, но не пойду, – честно сказала я. – Кто-нибудь настучит, и меня могут за это взгреть. Понимаешь?

Наташа прекрасно все понимала…

И вот, в 1980-м, я с нетерпением ждала ее «Лебединого» в АБТ.

По утрам она постоянно опаздывала на занятия в классе, из-за чего пропускала первые батманы. Причина оказывалась всегда одной и той же: «Извините, Суламифь Михалночка! Не могла поймать такси…» Мне приходилось все время волноваться, достаточно ли она разогреется. Ее спасала редкая природная мягкость мышц.

Партию принца Зигфрида исполнял несравненный Энтони Дауэлл, англичанин, который впоследствии пятнадцать лет являлся художественным руководителем лондонского Королевского балета. Дауэлл танцевал дивно, чисто и мягко. Его Зигфрид был полон страсти и нежности.

Но кто полностью загипнотизировал зрителя, так это Наташа. Несомненно, времени на Западе она явно не теряла и танцевала сейчас значительно лучше, чем даже ранее в Кировском. (Между прочим, то же можно сказать и о Барышникове.) К тому времени Макарова вышла замуж и родила сына Андре-Мишеля, в просторечье Андрюшку. А уже через три с половиной месяца после родов Наташа, по рассказу Люси Чейз, великолепно станцевала с Барышниковым в балете Джерома Роббинса «Другие танцы».

Наталия Макарова и Рудольф Нуриев

С Макаровой я всегда ощущала то, что можно назвать родством балетных душ. Мне близок ее взгляд на нашу изысканную, требовательную музу.

Наташа верит: каждый балетный урок подобен исповеди. Она также считает, что стать балериной – значит найти идеальный баланс между физическими возможностями капризного, несовершенного тела и возможностями души, которая постоянно обновляется и требует нового самовыражения…

Новое самовыражение души?

Наверно, подобная мысль и вдохновляла Макарову, когда позднее она подтвердила своими замечательными ногами вышеупомянутый тезис: подготовка классической балерины позволяет преодолеть трудности нового языка современных балетов. Танцуя в АБТ, Макарова не только была признана лучшей балериной Америки, но и отмечена как танцовщица, освоившая стиль модерн так, будто она делала это всю свою жизнь.

А всю свою жизнь Наташа делала другое – танцевала классику. Вот что дает традиционный экзерсис.

Примерно через полгода после приезда в Америку я вернулась на пару месяцев в Токио, чтобы поставить балет «Баядерка», а Макарова в то же самое время ставила ее в АБТ.

О «Баядерке» мы с ней много говорили. У нас обнаружились общие трудности. И ей, и мне приходилось воспроизводить хореографию по памяти. И ей, и мне пришлось помучиться с кордебалетом. Юным балеринам – и американкам, и японкам – души храмовых танцовщиц Индии представлялись по-иному, нежели Петипа или Горскому.

В своем спектакле Наташа феноменально танцевала партию Никии, разделив ее с американской балериной Марианной Черкасски, между прочим, японкой по материнской линии. Папа же Марианны был прекрасно известен российским радиослушателям как «голос врага». За Черкасским, популярным в те годы комментатором «Голоса Америки», с переменным успехом гонялись в эфире советские глушилки.

Не столь важно, кому досталась в конце концов пальма первенства постановки балета «Баядерка» за границей – Японии или Америке. Важно, что «Баядерка» наконец эмигрировала.

Истинное творческое удовлетворение доставлял мне мой класс для звезд АБТ. Оно и понятно – на твоем уроке совершенствуют мастерство лучшие балерины и танцовщики Америки. А именно на лучших, на звезд делал ставку Американский балетный театр.

В этом заключалось одно из его главных отличий от конкурента – труппы Нью-Йорк-Сити балле, где творил Баланчин. Великий хореограф, упразднивший фабулу в большинстве своих балетов, не признавал и систему звезд. Единственной непререкаемой, неоспоримой звездой в его труппе являлся лишь он сам, Джордж Баланчин.

Совершенно иначе обстояло дело в АБТ. Люсия Чейз старалась привлечь в свой театр звезд – везде и всегда, где и когда это было возможно. Тем более что преимущественно традиционный репертуар АБТ способствовал этому.

Так, в бытность мою в АБТ у меня занимался, помимо прочих, Фернандо Бухонес, американец кубинского происхождения. Я знала Бухонеса еще по первому Всемирному фестивалю балета, устроенному Сасаки в Токио. Крупнейшая звезда АБТ, блистательный Бухонес многим напоминал мне Асафа. Фернандо обладал поразительно мощным прыжком плюс идеальной чистотой линий и позиций.

Бухонес, на мой взгляд, – один из тех, кто оказал решающее влияние на эволюцию мужского танца. Остальные танцовщики подобного рода, кажется, все из России.

Фернандо, в силу своего исключительно пропорционального сложения, смотрелся высоким и мог танцевать даже с Синтией Грегори, другой звездой АБТ того времени, балериной отнюдь не маленького роста.

Кстати, Синтия Грегори – мне посчастливилось застать ее на сцене еще молодой – часто конфликтовала с Люсией Чейз. Она трижды покидала труппу. Чейз в связи с этим любила повторять, что отечественные, доморощенные звезды более склонны к неповиновению, капризам, а то и бунтам. Словом, ими труднее управлять.

О ведущем танцовщике АБТ Патрике Бисселе я вспоминаю с содроганием сердца, с жалостью, которая даже сейчас, спустя много лет, накатывает на меня холодной волной.

Биссел – статный, с отличной по любым мировым меркам техникой – был любимцем американской публики, радовавшейся, что это звезда не импортная, а своя, как, впрочем, и Гелси Киркленд, с которой он тогда танцевал.

Гелси – в высочайшей степени утонченная, талантливейшая, страстная балерина, взращенная, кстати, Баланчиным, в его школе, но затем ставшая примой АБТ.

Конечно, Гелси хорошо известна как партнерша Михаила Барышникова, слава которого в Америке затмевала все и вся. Но в то время он не танцевал из-за травмы ноги.

Судьба Патрика Биссела может служить трагическим символом опасности, пропасти, название которой – наркомания. Биссел скончался от наркотиков в тридцать лет. Опасность эта тем более пугающая, что она достаточно типична для балетной общины Запада. Мир танца, по мнению многих, все больше попадает в зависимость от наркотических препаратов.

Вся труппа театра, включая Люсию Чейз, знала о болезненном пристрастии Патрика. Мы с ужасом наблюдали, как бездумно или, скорее, безумно он разрушает свой талант и саму жизнь. Я принимала судьбу Патрика близко к сердцу. Он занимался в моем классе, я видела его огромный творческий потенциал, симпатизировала ему, обаятельному человеку.

Влияние наркотика на танцовщика подобно его воздействию на спортсмена. На первоначальном этапе Патрик, возможно, танцевал даже лучше, чем в нормальном состоянии. Но деградация наступила очень быстро. И дело тут не только в пропущенных репетициях и сорванных спектаклях. Еще страшнее, когда спектакль не сорван и танцовщик появляется на сцене после дозы кокаина.

Не секрет, что Гелси Киркленд тоже не обошло стороной увлечение наркотиками.

На моих глазах Биссел чуть не уронил Киркленд во время высокой поддержки. Ситуация была очень опасная, и коллеги кричали Патрику из-за кулис:

– Прекрати танцевать! Уходи со сцены! Убьешь!..

Что до Гелси Киркленд, то ей в дальнейшем удалось перебороть пагубное пристрастие, и нельзя не снять перед ней за это шляпу.

Она целых два года не только не выступала, но даже не вставала к станку. К слову, через пару лет, когда ей предстояло возвращение на сцену, в роли Джульетты, был, вспоминаю, такой комический эпизод в классе (Гелси выбрала мужской урок).

Она тогда только начинала входить в форму, но, видимо хорошо разогревшись у станка, решилась попробовать пируэт в центре зала – впервые после столь долгого перерыва. Я предложила ей уточнить положение рук, сказав, что кисти должны почти соприкасаться и что нужно почувствовать, будто между пальцами пробегает электричество.

Киркленд, заметив в ответ, что в последний раз она делала пируэты «месяцев двадцать пять назад», все же обещала постараться, но явно переборщила, взяла слишком сильный «форс» и шлепнулась, в шутку приняв неуклюжую позу на полу.

Конечно, и танцовщики, и пианист-аккомпаниатор, и я рассмеялись, а Энтони Дауэлл разрядил обстановку: «Гелси, ты, наверное, подключила слишком высокий вольтаж…» Гелси тут же нашлась, ответив, что, как истинная прима, она всегда вызывает шок одним своим присутствием!..

Состоявшееся через несколько недель выступление Гелси в «Ромео и Джульетте» произвело на меня неизгладимое впечатление. Помимо прочего, она показала редчайший драматический дар. Уже в адажио первого акта Гелси передала всю гамму чувств на уровне Шекспира: и растерянность, и целомудрие, и любовь с первого взгляда, и счастье, и предчувствие надвигающейся трагедии.

Гелси Киркленд и Энтони Дауэлл. «Ромео и Джульетта»

В отличие от Гелси Киркленд, избавиться от наркотиков удается далеко не всем попавшим к ним в плен.

Я склоняюсь к тому, что пристрастие к наркотикам объясняется нагрузками на артиста в мире танца, напряженным темпом работы в АБТ и других западных труппах. Здесь артисты сплошь и рядом вынуждены репетировать несколько балетов одновременно. Здесь считается нормальным, когда после восьми часов репетиций артисту еще приходится танцевать вечером спектакль. Схожая ситуация, знаю, теперь складывается и в ведущих российских театрах.

К тому же молодые люди одержимы балетом, они живут им, жаждут раздвинуть границы искусства, испытать свое тело и психику на пределе возможностей. Наркотики кажутся им проездным билетом в мир фантазии, бальзамом, спасающим мышцы от усталости или разрыва, а душу – от творческих сомнений.

Но артист, пристрастившийся к наркотикам, деградирует, судьба его становится шаткой, а высоты творчества – призрачными…

Уверена, что и алкоголь вредит балету. Он – беда не только российских звезд. Пьющий человек пьет. Как в России, так и за границей. Пьет, чтобы снять усталость после работы и когда сидит без работы; пьет в праздник от радости и пьет от горя; пьет, когда его все обожают и если никто не любит. В общем, пьет. И это, подобно наркотикам, до добра еще никого не доводило.

В моей памяти запечатлелся гала-концерт в театре Метрополитен опера в Линкольновском центре искусств, поставленный Люсией Чейз и посвященный 40-летию АБТ. Хотя официально об этом не говорилось, но то был прощальный поклон самой Люсии – концерт венчал заключительный, 40-й ее сезон в кресле директора АБТ. На будущий год директором становился Барышников.

Выступала масса звезд, когда-либо танцевавших в АБТ, включая Нуриева и Фраччи. Даже Алисия Алонсо и Игорь Юскевич – каждому уже в районе семидесяти – прошлись по сцене под звуки «Жизели», в балетных костюмах и гриме.

Замечательно станцевал «Тему с вариациями» Александр Годунов. Прекрасный партнер балерин АБТ, он покорял зрителей внешностью викинга.

…Я вспоминаю двух двенадцатилетних мальчиков, Мишу и Сашу, которых привезло в Москву Рижское хореографическое училище. Это были… Михаил Барышников и Александр Годунов. Саша запомнился мне в те годы красавчиком-блондином, тонким и гибким, словно ивовый прутик. Миша – миниатюрным, изящно скульптурным и тоже прелестным.

В вариации из «Лауренсии» для двух кавалеров меня поразило, что эти мальчишечки очень чистенько делали по три пируэта и по два тура в воздухе. Удивительно для таких малышей! Талант светился нимбом над обеими головками.

Саша Годунов родился на Сахалине, но потом его мама перебралась в Ригу, где устроила сына в хореографическое училище. Там Сашу заметила балерина Ирина Тихомирнова, вторая жена Асафа. Она набирала артистов для недавно созданной Игорем Моисеевым труппы «Молодой балет» и привезла Годунова в Москву: вот, мол, юный талант!

Показали Моисееву. Игорь в отличие от меня сомневался, надо ли брать Годунова в труппу. Саша худ тогда был, как Кощей. В сочетании с его высоким ростом это создавало впечатление хрупкости, слабости. Вот-вот переломится. Но приняли, поверили и не ошиблись.

Потом Григорович, руководитель Большого, взял туда Сашу, и в двадцать два года он стал партнером звезды того времени, выразительнейшей, трогательной Наталии Бессмертновой, – жены Юрия Григоровича. А затем – и постоянным партнером Майи Плисецкой, заменив в этом качестве выдающегося танцовщика Николая Фадеечева.

В Большом Годунову дал свои последние уроки Алексей Ермолаев. По утрам Саша много лет ежедневно занимался в классе у Асафа, который считал его одним из самых трудолюбивых учеников.

А в 1979 году Саша поехал с труппой Большого на гастроли в США. И попросил убежища, не договорившись как следует со своей женой, красавицей танцовщицей Людмилой Власовой.

Американцы видели эту драму в прямом эфире. Самолет с Милой отгородили в вашингтонском аэропорту имени Кеннеди грузовиками, дабы не улетел. Годунов через посредника, в роли которого выступил поэт Иосиф Бродский, будущий нобелевский лауреат, тщетно требовал, чтобы жене дали возможность остаться в США. Толпа скандировала: «Свободу Людмиле Власовой!»

… Люся Чейз взяла Годунова в АБТ, и вскоре восхищенные американские балетоманы превратили фамилию «Godunoff» в «Good enough!», то есть «Хорош!».

Как я, по-моему, уже сказала, в Нью-Йорке мы одно время делили с Сашей квартиру-этаж у Жени Долл. Так что встречались мы и дома, на нашей общей кухне, и в АБТ, где он занимался в моем классе.

Да, Саше был непривычен жесткий распорядок в АБТ, атмосфера дисциплинированности американских танцовщиков, то, что называют художественным контролем. Там нельзя, скажем, опустить или изменить вариацию или какое-либо движение на свой вкус (а такое разрешалось в России). Но относился Саша к этому легко, с долей иронии, отдавая себе отчет в том, что и выглядит, и танцует он прекрасно.

Саша гастролировал в Европе. Танцевал с Евой Евдокимовой в Австралии, Южной Америке. По всему было видно: жизнь на Западе ему по душе. Улыбающийся Саша производил впечатление человека, дышащего полной грудью.

Он научился свободно говорить по-английски и общался с американцами на равных, если не чуть свысока. В Нью-Йорке он поступил в школу драматического искусства и чувствовал, что ему предстоит интересная карьера вне балета. Еще в Москве он сыграл в музыкальном фильме с Наташей Трубниковой и Милой Власовой.

Когда Саша ушел из АБТ, я советовала ему последовать примеру Наталии Макаровой, которая много работала и в Европе. Возможно, его дару оказалось бы привольнее в европейских театрах? Но я поняла: балет для Саши перестал быть чем-то абсолютным и единственным. Мир кино его увлекал теперь не меньше, чем ранее – балет.

Он дружил с моим сыном и бывал у нас в гостях, когда мы переехали в Лондон. В Лондоне жила мать Жаклин Биссет – дамы сердца Александра, и они с Жаклин навещали ее. Саша, помню, очень трогательно относился к своей возлюбленной, голливудской киноактрисе, женщине красоты изысканной и нежной.

Когда Годунов пришел к нам с ней, разговор велся уже исключительно о его карьере в кино. А карьера эта складывалась на редкость удачно, и Саша явно был доволен творческой судьбой.

В фильме «Свидетель» он снялся с Харрисоном Фордом. Потом мир увидел «Крепкий орешек» – там Годунов выступил партнером Брюса Уиллиса. Затем – «Денежный мешок»… Всего Годунов снялся в пяти-шести больших фильмах, и очень, по мнению критики, удачно.

Наталия Макарова и Александр Годунов с моим сыном Мишей после его урока. Лондон, 1984 год

Каждый год Саша звонил из Лос-Анджелеса со своими традиционными новогодними пожеланиями. Последний раз мы говорили в декабре 94-го.

…Помню воскресное утро весны 1995 года. Как всегда в Лондоне, хмурое. Я вернулась после бассейна домой. Сын Миша тихо положил передо мной номер «Таймс». Господи! На странице заплясали, стали двоиться строки:

«Вчера в возрасте сорока шести лет в Лос-Анджелесе скончался известный русский танцовщик Александр Годунов…»

Саша ушел… Не выдержало сердце…

В Нью-Йорке мне посчастливилось познакомиться с Баланчиным, который был всего на четыре года старше меня.

Георгий Мелитонович Баланчивадзе, по понятным причинам, не испытывал больших симпатий к своему главному сопернику – АБТ. А я с первых дней в Америке оказалась, вы уже знаете, под крышей АБТ у Люсии Чейз, и это, естественно, закрывало передо мной двери Нью-Йорк-Сити балле (НСБ).

Но закрывало только в смысле работы. Смею полагать, что мы стали друзьями. Мне доводилось по приглашению великого хореографа бывать в школе НСБ, видеть его классы и репетиции.

Жить в те годы в Нью-Йорке, находиться в одном городе с живым классиком хореографии, иметь возможность восхищаться его спектаклями, безупречно отрепетированными им самим, прикоснуться к его личности, к его опыту было удачей. Это я прекрасно понимала.

О Баланчине мне напомнили первые же дни моего пребывания в Америке. В Толстовском фонде, который помогал нам с сыном перебиться на первых порах в эмиграции, мне показали любопытный документ – письмо Джорджа Баланчина в этот фонд, датированное маем 1945 года.

Война только что закончилась. Люди голодали.

«Джентльмены!

Я посылаю с этим письмом чек… в качестве моего вклада в оплату посылок, направляемых русским во Франции… Я хотел бы включить трех моих друзей в Париже в список лиц, получающих продуктовые посылки. Вот кто они: г-н Александр Бенуа… мадам Л. Егорова-Трубецкая… мадам Ольга Преображенская…»

Отзывчивость Баланчина тронула меня. Перед моим мысленным взором предстала худенькая, слегка сгорбившаяся фигурка Ольги Иосифовны Преображенской, с которой я познакомилась в 33-м году. В 1945-м ей должно было исполниться лет семьдесят пять.

Баланчин пытался спасти гордость русского балета от голодной старости. Дошли ли эти посылки из далекой Америки?

Выходные в АБТ и в НСБ – в разные дни, и в свой свободный день я, приехав в НСБ познакомиться, поразилась: Баланчин словно сошел со своих давних фотографий.

Мне пожал руку и тепло, по-русски троекратно поцеловал человек с прямой, как доска, балетной спиной.

Я знала, что Баланчин всю жизнь пленял женщин, причем самых красивых. Сам же он не показался мне в банальном смысле красивым. Он был больше, чем красив, он был необычайно внушителен. Это называют «эффектом присутствия».

Открытый лоб с широкими залысинами. Темные, седеющие пряди волос гладко зачесаны назад. Римский нос. Опущенные кончики губ. Выпуклые скулы привносили в характер лица что-то восточное, пожалуй, монгольское. Но холодный Чингисхан превращался в мягкого, теплого человека, лишь только вы встречались с ним глазами. Темные и глубокие, они светились почти детским удивлением.

Говорил Баланчин негромко и мягко, высоким, подумалось мне, для его возраста голосом.

Балетоманы болтали, будто бы Баланчин лично выбирал для каждой своей ведущей балерины определенные духи. Доподлинно могу лишь сказать, что от него самого исходил тонкий запах духов.

Хореограф двигался уверенно и легко. Между тем я знала: за год до этого ему сделали операцию на сердце. Но кто мог тогда предположить, что Баланчину оставалось жить всего три года…

Перед первым моим посещением его урока в труппе НСБ Баланчин провел меня в свой офис на четвертом этаже здания на 67-й улице. (Кстати, сам он жил неподалеку, на той же улице, и незадолго перед этим мы с сыном стали его соседями – тоже поселились, как я уже говорила, на 67-й.) Просторный кабинет Баланчина был обставлен скупо, но артистично – пианино, много книг, диван. С фотографий щурила глаза Мурка, любимая кошка.

Спустились в репетиционную. Урок начинался в одиннадцать утра. Но мы вошли в класс на десять минут позже. «Пусть танцовщики, – сказал Баланчин, – успеют разогреться».

Я заметила: хореограф обожает батман тандю[23]. Он предлагал это движение в разных вариантах, постепенно ускоряя темп до такого, который в Большом назвали бы чрезмерным. На моих глазах один юноша выполнил батман тандю шестьдесят четыре раза, а Баланчин продолжал считать: «Шестьдесят пять, шестьдесят шесть, шестьдесят семь…»

Маэстро уделял огромное внимание легкому приземлению танцовщиков после прыжка. Приземляться надо подобно птичке или котенку, говорил он. Похоже, высота прыжка не имела для него большого значения. Главное, чтобы балерина опустилась через пальцы, воздушно перекатилась на всю ступню и едва коснулась пола пяткой. В прыжке, считал Баланчин, следует сопротивляться силе притяжения. Он явно любил этот английский глагол «resist» и частенько повторял его.

Джордж Баланчин

– Сопротивляйся! Сопротивляйся! – восклицал он.

Маэстро много работал над положением кистей рук.

– Руки должны расти, как листья, – наставлял он.

Ученица сложила пальцы вместе, в слипшийся комочек. Баланчин назвал это «цыплячьими руками».

– У тебя руки – ну просто дохлые цыплята! – возмутился он. Ему нравилось, когда сквозь пальцы, по его выражению, «пробиваются лучи света», а сама кисть смотрится так, словно «вы собираете цветы»…

Баланчину хотелось, чтобы его замечания схватывали на лету. Одна балерина долго не могла взять в толк, что от нее требуется, и маэстро не скрыл раздражения.

– Мне бы надо быть дантистом, – проворчал он по-русски, надеясь, что американцы не поймут. – Учить ее – точно зубы выдирать…

После урока он говорил об отличии других школ балета от американской, которая во многом и отождествляется с его именем.

– Зачастую педагоги делят тело балерины горизонтально: голова, корпус, ноги. Я же делю вертикально…

Анализируя его класс, я пришла к выводу, что под «вертикальностью» подразумевается целостность движений танцовщицы, их переливание из одного в другое без скачков, характерных для мультипликационного кино. Балерина должна воспроизводить телом слитный рассказ, а не выкрикивать пусть благозвучные, но отдельные слова. А ведь, по заветам моих учителей, в частности Гердт, и я стремлюсь добиться того же!

После репетиции мы пошли, как он выразился, «на кофе» в греческий ресторанчик, расположенный неподалеку. Выпив стаканчик виски, Баланчин заказал сандвич, причем не стандартный, из меню, а долго диктовал официанту точные ингредиенты, включавшие, помнится мне, кружочки помидора и овечий сыр. То же самое порекомендовал и мне.

Оказалось, Баланчин сам увлекался кулинарией, и я поняла, почему в балетном зале, объясняя своим ученикам движения, он пару раз прибегал к кулинарным метафорам. Я сделала ему искренний комплимент, отметив, что эти его замечания как нельзя более доходчиво передавали суть.

В ответ он сказал, что, если придется когда-нибудь уйти в отставку, откроет собственный ресторанчик столиков на пять-шесть, не больше, и станет готовить для избранной публики, иными словами, для своих друзей. И глаза его засияли, то ли от предвкушения радости, то ли от удачной шутки.

– Я люблю готовить борщ, – улыбнулся он, – это мое коронное блюдо. Свеклу для борща я обжариваю около часа и только потом добавляю все остальное.

Баланчин обожал картошку во всех видах и даже купил, по его словам, еще один дом в пригороде Нью-Йорка, в Лонг-Айленде, только потому, что окна дома выходят на картофельное поле. Наверно, опять пошутил.

Думаю, по сегодняшним научно-медицинским меркам Баланчин питался опрометчиво. Возможно, именно этим объясняется его болезнь сердца, хотя и не она оказалась для него роковой.

К концу «кофе» (он спешил на следующую репетицию) Георгий Мелитонович пригласил меня: «Заходите, когда захотите». Я обещала прийти дней через десять. В разговоре мы упомянули Гердт и Голейзовского, и он попросил меня непременно рассказать о них подробнее при нашей следующей встрече. Их судьбы интересовали его, и через пару недель, посмотрев его репетицию в школе НСБ, я поведала Баланчину, что знала об их жизни.

Во время первого приезда труппы Баланчина в Москву, в 1962 году, хореографическое училище Большого пригласило его посмотреть показательный класс Елизаветы Гердт.

Он помнил Гердт начала 20-х годов, до своего отъезда на Запад, и впоследствии искал в балеринах именно те качества, которые восхищали его в Гердт: идеальную линию, юную непосредственность, благородство.

Я поняла, что в 62-м году Гердт разочаровала его своим видом, ведь ей тогда уже было за семьдесят, а в его памяти она оставалась молодой. По его словам, он вообще предпочитал юных, «резвых» балерин.

Другим идолом молодости Баланчина был хореограф-новатор Касьян Голейзовский, и Баланчин заметил: «Знаете, Суламифь, а ведь именно творчество Голейзовского вдохновило меня на создание моей первой труппы «Молодой балет» в Питере».

В ответ я описала трудную жизнь, прожитую Голейзовским в стране, где власть его не признавала и где ему в течение нескольких десятилетий не давали ставить балеты в крупных театрах. Можно только гадать, сколько восхитительных балетов Голейзовский поставил бы, окажись он, подобно Баланчину, на свободе!

Заговорили о смене поколений и о том, какое место, по мнению Мастера, займут его балеты в череде эпох.

– Через пятьдесят лет то, что мы делаем сегодня, потеряет смысл, – сказал он. – Возможно, нам вообще станет не нужен балет. Люди будут выглядеть иначе, двигаться иначе. Знаете, когда меня спрашивают, как сберечь мою хореографию для вечности, я всегда отвечаю: не хочу, чтобы мои балеты сохранялись этакими музейными экспонатами, а люди приходили бы и посмеивались над тем, что принадлежит прошлому. Я ставлю для сегодняшних балерин. Балет существует сегодня…

Часто вспоминая категоричные его слова, я остаюсь при твердом убеждении: в данном случае величайший хореограф был не прав.

Баланчин – не только наше балетное сегодня.

Баланчин – навсегда.