Глава 3 За занавесом
Вскоре после удачных жете и туров в образе Китри в том, первом, «Дон Кихоте» мне предстояло совершить первый прыжок… через «железный занавес». И обратно.
30 декабря 1932 года Асаф взял меня на гастроли в Прибалтику.
Латвия, Эстония и Литва были в ту пору, выражаясь по-советски, «буржуазными республиками». То есть я впервые получила возможность посмотреть в глаза Западу.
Хотя «железным занавесом» границу СССР еще не называли, страна уже заперла себя на надежный замок. Сольные гастроли советских артистов за рубежом являлись тогда событием чуть ли не фантастическим. Что-то вроде полета на Луну. В Москве существовала единственная организация под неудобоваримым названием «Посредрабис», которой разрешили заключать соответствующие контракты. Но сфера ее деятельности ограничивалась Прибалтикой. Хоть и заграница, но все-таки близкая, соседская, не такая коварная.
Асафа уже хорошо там, в Латвии, Эстонии и Литве, знали. К тому времени он гастролировал в тех краях дважды.
Один раз – с Викториной Кригер, нашей примой, попавшей в опалу у чиновников Большого после ее трехлетнего турне по западным столицам в начале 20-х годов. Кригер долго не брали назад в штат театра, и ей приходилось промышлять концертированием. Викторина Владимировна любила танцевать с Асафом, который, несмотря на свой невысокий рост, отличался удивительной силой и ловкостью.
Второй раз Асаф ездил с юной солисткой Большого Татьяной Васильевой.
Когда тот же импресарио вновь пригласил брата, Кригер занималась созданием новой труппы – Художественного балета и увязла в делах. Кстати, сейчас эта труппа – балет Московского театра имени Станиславского и Немировича-Данченко.
Под рукой у Асафа оказалась собственная сестра, балерина Большого. И он мне предложил: «Поехали?»
Легко сказать. Ведь это тебе не в Хосту. Срочно нужны загранпаспорта, разрешение на выезд.
– Вот если бы Енукидзе помог, – мечтательно упомянул брат одного из руководителей ЦИКа и покровителя искусств. – Хочешь, дам тебе его номер телефона? Хорошо бы добраться до него…
Застенчивый Асаф испытывал настоящие муки, если требовалось «добираться» до начальства. В основном в стенах Большого. На этом его пробивные способности исчерпывались. Где уж ему стучаться в ЦИК.
Как назло, в нашей квартире на Сретенке телефон тогда не работал. Не обремененная робостью брата, я спустилась к соседу этажом ниже и набрала прямой номер Енукидзе. Главное, не перепутать его имя-отчество.
– Авель Сафронович, – четко, по-дикторски выговорила я. Дальше все пошло легче. Говорит такая-то, пригласили за рубеж на гастроли, что делать, не посоветуете ли? В ЦИКе, а потом и в ЦК обожали «советовать».
– Ну, что ж, – благословил Енукидзе, – поезжайте. Вот вам телефон секретаря, он скажет, где получить паспорта.
И действительно, нам в два счета выдали документы. Причем даже без ограничения срока пребывания «по ту сторону». Никаких анкет, собеседований, инструктажа – всей этой унизительной суеты более поздней советской эпохи. Иным из больших чиновников можно было, как видите, запросто позвонить по общегородской телефонной сети, а не только со спецаппарата, украшенного серпом и молотом.
Конечно, не за эту простоту в общении, но Енукидзе вскоре расстреляли…
Мы ехали в Ригу, как в рай. Райская жизнь началась для нас уже в поезде. В Москве – голодно, а здесь официантки в белых фартуках разносили подносы с едой… Мы с Асафом впервые за долгие годы наелись курицы и белого хлеба в охотку.
Январь 1933 года
В Риге нас встречали латвийская прима-балерина Тангиева и Новый год. Тангиева пригласила отпраздновать новогоднюю ночь в ресторане. Пришлось бежать в шикарные рижские магазины, подыскивать себе нарядный туалет – платье черное, длинное до пола. Мой первый зарубежный шоппинг…
Рождественский бал в рижском ресторане запал в память неземными яствами, о которых я до того лишь слышала, но никогда не пробовала. Что самое вкусное в мире? Говорят, шампанское с ананасами! Этого-то я и отведала там впервые в жизни.
Вкусила запретного плода заграницы! Шел мне двадцать четвертый год.
Рижская публика, в свою очередь, «отведала» советского балета. Программу составлял Асаф. Мы открывали концерт классическим па-де-де из «Дон Кихота». Расчет делался на то, чтобы сразу ошеломить зрителей необычной по тем временам техникой. Асаф парил в воздухе, с блеском «печатал» свои двойные туры, каждый раз с новым, неожиданным окончанием. Я крутила разнообразные фуэте, в том числе тридцать два двойных. Такого в Риге еще никто не видывал. Как написали в газете, я «сливалась в сплошной волчок».
Затем шли сольные номера. Асаф исполнял пляску Фанатика из «Саламбо». В костюме с меховыми хвостами, с выкрашенным темным гримом лицом он делал всевозможные и невероятные движения. Я выступала в «Танце с обручем» на музыку Черепнина. Громадный золотой обруч, вроде сегодняшнего хула-хупа, составлял контрапункт стремительным пируэтам.
На одном из концертов обруч вырвался у меня из рук и коснулся юпитеров над сценой. Чудом удалось его поймать. Зал наградил ошибку щедрыми аплодисментами, и я решила ее «закрепить», оставив как «находку». Номер этот я сочинила сама. Танцы с обручем, лентой и прочим – нечто подобное сейчас можно увидеть в программах художественной гимнастики – тогда вошли в моду, и моя постановка была в духе той эпохи.
Затем Асаф исполнял «Танец с лентой» и «Танец китайского божка» из балета «Красный мак». Потом мы снова являлись вдвоем в «Мелодии» Глюка, о которой я уже писала, и в миниатюре «Пьеро и Пьеретта» на музыку Иоганна Штрауса.
В хореографии брата классическая итальянская комедия масок превращалась в драму, полную улыбчивой скорби. Унылый, вечно тоскующий Пьеро безнадежно любит разбитную Пьеретту, но та знать его не желает. Ни мольбы Пьеро, ни его коленопреклонения, ни воздушные поцелуи не трогают сердце бесшабашной, чуждой романтическим сантиментам девчонки.
В конце концов Пьеро извлекает из-за пазухи бархатное красное сердце и бросает его к ногам неприступной возлюбленной. Увы, Пьеретта топчет сердце изящными ножками. Потом я брала Пьеро на руки, а он – уже пустой, одна оболочка без костей…
Однако пиком нашей гастрольной программы стал поставленный Асафом же «Футболист». Музыку написал Александр Цфасман специально для этого номера. Брат танцевал его соло. Но создавалась полная иллюзия, что на сцене двадцать два игрока двух команд, да и мяч в придачу.
Футболист Асафа воспроизводил в танце все игровые ситуации: ожидание паса, подножка, удар по воротам, промах, наконец, торжествующий над всеми осечками и обидами великолепный гол. Обладая фантастическим прыжком, брат буквально перелетал с одного конца «футбольного поля» на другой.
Вспоминается, что сказал мне много десятилетий спустя, в Лондоне, Николас Березофф (Николай Березов) – танцовщик русских кровей, известный в английских балетных кругах как «папа Березофф», ведь все знали его дочь, чудную балерину Королевского балета Светлану Березову. Со Светланой и ее папой мы обитали на одной улице и дружили. А в 30-х годах Николай жил в Риге. «Папа» признался:
– Знаете, я многое повидал на своем долгом веку. Однако «Футболист» остается самым ярким впечатлением моей жизни. Не судите меня строго, но я позаимствовал «Футболиста» у вашего брата. Запомнил этот номер, насколько смог. Танцевал его всю жизнь и всю жизнь им кормился…
Когда Асафу исполнилось восемьдесят лет, миллионы телезрителей смотрели его юбилейный вечер в Большом театре. Асаф, в таком солидном возрасте, виртуозно демонстрировал своему любимому ученику, блистательному Владимиру Васильеву, движения «Футболиста», а Васильев прямо по ходу концерта великолепно интерпретировал номер. И все это под гром аплодисментов зрительного зала.
Нашему успеху в Риге немало способствовали замечательные костюмы, сшитые по эскизам признанных художников Большого театра – Федоровского, Эрдмана, Курилко.
Мне же особенно нравились шелково-шифонные фантазии Саши Александрова. Интересный характерный танцовщик Большого, обладавший чувством стиля на сцене, он нашел себя и как театральный художник по костюмам – с редким вкусом и изобретательностью. Белый костюм Пьеро и черно-белая пачка Пьеретты с прелестным воротником – это его, Сашина, придумка. Где он только такие материалы доставал, ума не приложу.
После концерта в Риге пришел к нам повидаться Михаил Чехов, племянник Антона Павловича, уехавший из СССР и ставший «невозвращенцем». Живя на Западе, он с успехом играл во французских театрах по-французски, в немецком театре Рейнгардта – по-немецки, в Голливуде снимался в фильмах, играя по-английски. Кстати, в Америке его чтят как педагога, воспитавшего целую плеяду знаменитых актеров, среди которых Энтони Куин и Грегори Пек, и как автора книг по актерскому искусству.
«Пьеро и Пьеретта». 1933 год
Под занавес гастролей в Прибалтике мы получили нежданное приглашение выступить в Стокгольме, в Королевской опере. Нас хотели видеть в «Коппелии» и, конечно, в уже отмеченной газетами Северной Европы концертной программе.
Фанатик
«Танец с обручем»
«Танец с лентой»
«Футболист». 1933 год
Асаф на своем 80-летии с Владимиром Васильевым. 1983 год
С согласия дирекции Большого мы отправились в Швецию и, не успев сойти с поезда, поняли: нас поджидает стихийный балетный рынок. К нам приценивались, нас обмеривали и ощупывали глазами западные импресарио.
Артистическая планка в Стокгольме находилась на более высоком уровне, чем в балтийских республиках. Мы знали, что шведский зритель избалован наилучшими образцами классического танца. Из российских балетных танцовщиков последними в Стокгольме гастролировали Фокины – Михаил и Вера.
Я была тогда полна советского патриотизма, а Асаф не расставался с ним всю жизнь. На нас лежала, казалось нам, государственная ответственность: брат и сестра Мессереры должны ответить на вопрос: «Жив ли балет при советской власти?» Сознавая это, мы выложились в первом же концерте до дрожи в ногах.
«Жив и резвится!» – вынесла стокгольмская пресса единодушный вердикт[9].
«…У нас создалось явное впечатление, что сегодняшний российский балет в своем развитии превзошел старый, став более живым…» – написали в «Свенска дагбладет».
На одном из концертов в ложе стокгольмской Оперы мы заметили высоченного, с прямой, точно балетной, спиной старца в окружении свиты. Это был король Густав Пятый.
Публика очень тепло принимала всю программу. Но после «Футболиста» грянула просто буря аплодисментов. Зал бушевал минут двадцать. Тут бы Асафу выступить на бис. А перед этим мы уже пробисировали «Пьеро и Пьеретту». Гастроли проходили столь насыщенно, что дай Бог дотянуть до конца вечера, танцуя каждый номер и по одному-то разу. Несмотря на помощь двух-трех сольных номеров скрипача, надо сказать, из сил мы выбивались ох как! К тому же Асаф вообще бисировал нехотя, полагая, что повтор нарушает общее впечатление.
Внезапно перед занавесом возник некий распорядитель.
– Его Величество просит господина Мессерера повторить этот номер, – объявил он.
Ничего не поделаешь, в данном случае брат изменил своим принципам. Но не единожды… Публика так разошлась, что бедному Асафу пришлось бисировать три раза!
Да, приятно вспоминать горячий прием наших гастролей… Они, между прочим, запомнились и шведам.
Через семьдесят лет я снова оказалась в стокгольмском Королевском оперном театре. Меня пригласил преподавать и репетировать тогдашний директор шведского Королевского балета Петер Якобсен. Петер учился в Стокгольме и в России и успешно танцевал в Англии и других странах. Репетировали мы готовившееся к постановке «Лебединое озеро» в редакции сэра Питера Райта, моего давнего друга, почетного художественного руководителя лондонского Королевского балета Сэдлерс-Уэллс. Ассистировала ему Галина Самсова, бывшая прима-балерина Сэдлерс-Уэллса, тоже мой добрый друг, в свое время популярный художественный руководитель Шотландского балета в Глазго; так что работали мы на редкость слаженно и быстро.
И вот, в те дни шведская труппа устроила встречу со мной Общества друзей театра и мой показательный урок. В зале развесили фотографии – мы танцуем в Стокгольме в 1933 году. Некоторые снимки я видела впервые. Невероятно, но в театральном музее даже сохранилась книга с рецензиями на наши тогдашние выступления. Конечно, все это было очень трогательно.
Я давала мастер-класс, тщательно показывала каждое движение, заостряя внимание на правильности исполнения, объясняла комбинации.
Одна восторженная восемнадцатилетняя ученица сказала мне: «Мадам, я столько слышала о ваших выступлениях в нашем театре, как жаль, что мне не удалось увидеть вас на стокгольмской сцене!» – «Спасибо, дитя, – ответила я, – но ведь и твоя мама в то время еще не родилась!»
А тогда, в 1933-м, многочисленные импресарио чуть ли не рвали нас на части. После выступлений в Швеции мы танцевали в Дании, потом в Германии.
В Копенгагене тамошняя рекламная фирма решила снять меня для обложки журнала. Прослышав, что я хорошо плаваю, они придумали кадр в бассейне: артистка балета на стартовой тумбе. Прикатили в кабриолете. Я в купальной шапочке, костюме встала в позу. Засверкали блицы фотографов.
Чувствую: датские спортсмены наблюдают за этой сценой со скептическими ухмылками. Мол, глядите-ка, советская балерина изображает из себя пловчиху. Смешки и свист меня раззадорили. Только фотографы зачехлили камеры, как я бросилась в воду и продемонстрировала все, чему учил меня на «Стрелке» Александр Григоренко и даже чему не учил. Наверно, показала свое лучшее время…
На пару мгновений воцарилась мертвая тишина, затем огорошенные датчане разразились аплодисментами. Одна из редких оказий, когда мне хлопали вне стен театра…
Из Дании мы приехали в Берлин, где расклеенные по городу афиши с помпой объявляли наш концерт, имеющий честь состояться в театре Курфюрстендам 18 марта 1933 года.
Приехали и угодили в роддом фашизма. По асфальту чеканили шаг коричневые колонны штурмовиков. От истерики гитлеровских речей в эфире некуда было деваться. Где-то уже, вероятно, кроили желтые звезды, которые вскоре начнут нашивать на еврейские спины. Где-то, возможно, уже набрасывали чертежи крематориев для «окончательного решения»… Писалась одна из самых мрачных страниц германской истории.
При нас провокаторы подожгли Рейхстаг. Потрясение от вида горящего здания немецкого парламента осталось со мной на всю жизнь. Этот шок я могу сравнить с тем, что испытала 11 сентября 2001 года – когда на телеэкране рушились башни нью-йоркского Торгового центра.
Недавно, прилетев в Берлин, я увидела хрустальный воздушный купол, которым накрыл Рейхстаг англичанин сэр Норман Фостер. Но передо мной возникло не удивительное его архитектурное творение, а плотное марево дыма, застилавшее небо в те дни 1933 года.
…Контракт есть контракт. Хотя немцы из Общества друзей Советской России хором убеждали: не до концертов сейчас, трудно выбрать более неподходящее время. Одним прекрасным утром мы пришли в театр на репетицию, а аккомпаниатора и след простыл. Сбежал от коричневой мести за то, что якшается с советскими. Но все же мы продолжали репетировать.
Неожиданно нас позвали дать концерт 15 марта в Париже, в Театре Елисейских Полей. Гастроли в Париже, конечно, были интересны сами по себе. Но они явились и возможностью вырваться на несколько дней из угарного Берлина. Поезд в Париж шел через Франкфурт, и мы решили, что должны повидаться с нашими родственниками, жившими там: отец не простил бы, если б мы упустили такой случай. Он так скучал по своим братьям – не видел их 20 лет.
Во Франкфурте нас встречали родственники, о которых мы знали только по рассказам отца. Передо мной фотография: они, Асаф и я. Тень неминуемой трагедии еще не омрачает их лиц. Большинство из них погибнет в нацистских концентрационных лагерях.
…Весенний Париж 1933 года. Тогда там выступали многие знаменитые артисты со всего мира, включая русских: Шаляпин, Рахманинов, Спесивцева.
В Театре Елисейских Полей мы дали два концерта, и они взбудоражили Париж. Среди рецензий, сохранившихся с тех времен, – статья князя Сергея Волконского в русскоязычной газете «Последние новости», где, кстати, регулярно печатались такие авторы, как Бунин и Набоков. Князь оказался внуком знаменитого декабриста Сергея Волконского, проведшего двадцать пять лет в сибирской ссылке, и той самой Марии Раевской, которой влюбленный в нее Пушкин посвящал стихи. Цветаева писала, что ритмика прозы Сергея Волконского (внука; декабрист тоже был писателем) – природная. «В ней – если кто-нибудь и побывал, то только, вероятно, один Бог!» Она имела в виду его знаменитые мемуары. Правда, и о «Вечере Мессереров» Волконский написал красиво:
«…Удивлению, даже изумлению, нет конца…»[10]
Большое спасибо его сиятельству!
А вот его слова об Асафе: «…Высота прыжков Мессерера, широта, с которою он в несколько обхватов облетал сцену, количество последовательных пируэтов (даже пируэты в воздухе!) и внезапная недвижность остановок завоевывали все больше…»
Впрочем, в следующей своей статье он критиковал нас за то, что порой, «увлекаясь виртуозностью», мы снижали «одухотворенность танца». Да, к этому стоило прислушаться. Мы были молоды, и нас тогда очень увлекали технические новшества. С годами я все больше понимала: виртуозность должна оставаться лишь средством подлинной художественности. Выразительность танца – главное.
После одного из концертов распахивается дверь нашей артистической уборной, и я не верю глазам своим: на пороге – сама Легенда русского балета, сама его венценосная История. В сопровождении того же князя Волконского к нам пожаловали за кулисы Кшесинская, Преображенская и Егорова, эмигрировавшие из России после революции. Большим сюрпризом стало бы разве что явление самой Павловой.
Мы с почтением взирали на этих звезд, сиявших на сцене Мариинского театра на рубеже веков.
Любопытно, что Волконский пришел с Кшесинской: ведь когда-то они враждовали. Это из-за нее он подал в отставку с поста директора Императорских театров, ибо Кшесинская, пользовавшаяся особой благосклонностью царской семьи, не намеревалась следовать его предписаниям и фактически диктовала в театре свои условия. Впрочем, я поняла, что к тому времени в эмиграции все они давно примирились.
Матильде Кшесинской, знала я, должно быть лет шестьдесят, не меньше. Но, молодо-элегантная, улыбающаяся, она так и виделась мне в своей роли почти полувековой давности – истинной императрицей петербургского балета. У Петипа и Иванова она танцевала фею Драже в «Щелкунчике», Колос во «Временах года», Одетту – Одиллию. У Фокина – главные партии в «Бабочках», «Эросе»…
В начале века Кшесинскую пытались «сместить с трона» Преображенская и итальянские гастролерши. Тщетно. Матильда Феликсовна делиться славой была не склонна. Победа осталась за ней. Потом она эмигрировала в Париж и в 1921 году вышла замуж за великого князя, если не ошибаюсь, Андрея Владимировича.
М. Ф. Кшесинская
И вот она сейчас стоит передо мной. Уже не балерина Кшесинская, а княгиня. И я говорю ей: «Здравствуйте! Спасибо! Ну, что вы, что вы…» Невероятно!
Я перевела взгляд на Преображенскую. Над Ольгой Иосифовной, хоть она и ровесница Кшесинской, нимб благополучия не сиял. Выглядела она много старше Кшесинской. Мыслимо ли? Это та самая Преображенская, для которой Фокин поставил прелюд в «Шопениане»? И партию Рабыни в «Египетских ночах»?
Егорова моложе компаньонок лет на десять. Любовь Николаевна запомнилась мне в тот вечер своим, прямо скажем, необычайно высоким ростом. Как же она танцевала, а главное, с кем?
Теперь эти три грации держали в Париже свои балетные студии. И хором пригласили нас: «Пожалуйте взглянуть на наши классы…»
Соблазн велик. Уже наутро мы с Асафом объявились у Кшесинской.
Так называемая студия оказалась довольно тесным зальчиком. Кшесинская преподавала балетную науку в простом широком светлом платье в цветочек.
Народ собрался, как выразился Асаф, «самый разношерстный». Дети соседствовали с крупногабаритными девицами, я бы сказала, разного достоинства. Прилежание их тоже разнилось – одни старались в поте лица, другие больше созерцали. Хотя платили, ясное дело, и те, и другие.
С Матильды Феликсовны сошел налет величественной властности, поразившей нас с братом накануне.
– Видите, занимаются все кому не лень. Кто профессионал, а кто прямо с улицы приходит. Вот та, например, – кивнула Кшесинская в сторону ученицы, которой больше бы пристало стоять за прилавком в булочной, – явилась ко мне и говорит: «Научите тридцать два фуэте крутить. Научите – заплачу, сколько пожелаете». Она платит – я учу. Но, увы… безнадежно.
– И как же вы ее учите? – ужаснулся Асаф. – Без ежедневного класса, без всего, всего… – Он сделал неопределенный жест, но замялся и даже отошел на шаг.
– Вы должны меня понять… – словно извиняясь, шепнула мне Кшесинская.
Я пойму Матильду Феликсовну только через пятьдесят лет, в начале 80-х, когда сама попаду в положение Кшесинской. Но об этом речь впереди.
На уроке Матильды Феликсовны знаменитой петербургской школы мы не почувствовали. Асаф едва сдерживался, пытаясь не выказать разочарования. Для него, такого истового энтузиаста школы, увиденное в классе Кшесинской было оскорблением в лучших чувствах.
Поблагодарив Кшесинскую, мы направились к Преображенской.
Преображенская как педагог понравилась нам больше. Чувствовалось ее стремление добиться результата. Недаром Агриппина Яковлевна Ваганова называла Преображенскую любимой учительницей. Судя по всему, она не растеряла своих достоинств и в парижской «Уэкер-студио». Другое дело, что человеческий материал у нее здесь подобрался тоже не ахти. Не лепился, не ковался.
Смешанный-перемешанный класс, разный уровень учеников – это мешало педагогу раскрыться. Иногда она задавала трудные вещи, например заноски. Но одни выполняли, другие – нет, в группе не хватало дисциплины. Тем не менее Преображенская неожиданно легко и элегантно двигалась по студии, делая замечания тут и там. Кого шлепала по спинке, кого пониже, кому пятку поднимет, кому кисть поправит. Переходила с французского на русский, на английский… Моторность педагога и нерадивость учеников, подумалось мне. Одно другого не компенсирует.
В Париже мне больше всего понравились уроки, которые удалось взять в студии Алисии Францевны Вронской, бывшей балерины Императорского Мариинского театра. Позднее ее называли «последней живущей императорской балериной». Мой добрый друг, театральный художник Александр Васильев, посетил ее в Лозанне в 1991 году, когда ей было девяносто пять лет, и передал мне от нее привет. Мы с ней долго продолжали переписываться. Что ни говори, балет – покровитель долгожителей.
У Вронской со мной занимался бывший московский премьер Иван Николаевич Хлюстин (балетные называли его просто «дядя Ваня»). Он репетировал со мной вариацию, которую поставил в бытность свою балетмейстером у Анны Павловой.
Я трепетно храню испытанное тогда глубокое чувство благоговения. Прикоснуться к хореографии, созданной для богини балета, под взглядом ее личного наставника – как надеть балетные туфли Павловой…
Хлюстин пригласил нас с Асафом на премьеру восстановленной им в парижской Опере «Шопенианы». Мужскую партию танцевал Сергей Лифарь, и он произвел на меня очень сильное впечатление.
Позднее я слышала мнение коллег Лифаря о том, что ему-де не хватало классической школы. Мне трудно с этим согласиться, правда, я видела его на сцене лишь один раз. По-моему, он танцевал великолепно, и именно как настоящий классический танцовщик: чудные ноги и фигура, мягкие прыжки, а руки его запомнились мне особо – своей выразительностью. Знаю, того же мнения был и Асаф.
О. И. Преображенская в классе
Между тем нас ждал пропотевший ненавистью к Советам и евреям, вскинувший руку в гитлеровском «хайль!» Берлин.
У подъезда Курфюрстендама дежурил грузовик с солдатами. Мне показалось, что они с большим удовольствием расстреляли бы нас, чем охраняли.
Перед кем мы выступали? Кто были люди в галстуках-бабочках и меховых накидках, заполнившие в тот вечер зал? Видные функционеры национал-социалистской партии? Высшие менеджеры из правления «Круппа», «И. Г. Фарбениндустри», «Мессершмитта»?
Этого мы не знали. Не знали мы и того, что через восемь лет эти имена врежутся в нашу память, в память нашей страны сталью танков и осколками бомб. Мы многого не знали…
Зал между тем неистовствовал. Представители высшей арийской расы, теоретики ее превосходства, не отказывали себе в удовольствии считаться ценителями высокого искусства. Да они и на самом деле могли быть таковыми. Балет слеп к своим поклонникам.
На концерте в Берлине оказался корреспондент профессионального английского журнала «Дансинг таймс» Дж. Левитан. Он делает интересный вывод из содержания нашей концертной программы, где классический танец уютно соседствовал с новаторскими для тех дней хореографическими композициями Асафа вроде «Футболиста»:
«…Для Германии и Центральной Европы гастроли Мессереров… должны подтвердить мысль, что будущее танца указывает на этот путь. Прошлое и будущее искусства танца стремятся к слиянию, противопоставление балета танцу модерн смехотворно, а прославленные новые открытия модернизма можно также обнаружить в балетных работах, если они действительно полны жизни…»[11]
После Берлина мы дали концерт в Амстердаме и снова в Париже. Потом замаячила Америка – нашелся импресарио, который стал бурно готовить наши гастроли за океаном прямо в этом сезоне. Фотографировал нас для афиш, даже напечатал черновик программки.
Асаф обмолвился в письме к жене Анели Судакевич: мол, у нас, родная, такая радость, нас зовут на гастроли в Америку! Письмо прочитали где надо.
«Немедленно возвращайтесь, иначе будете считаться невозвращенцами», – гласила депеша из Большого театра.
Родина жаждала нас назад, в свои крепкие рученьки. Четырехмесячная прогулка за рубеж – по тем поднадзорным временам это уж чересчур.
…Что, если бы то приглашение удалось принять? Изменилась ли бы моя судьба, попади я тогда в Америку?
А Асафу в Париж пришла новость. Анель телеграфировала: «У тебя родился сын, беленький, хорошенький. Поскорей возвращайся». На свет появился Борис Мессерер, будущий известнейший театральный художник.
Мы направились в Москву, где, как и в Берлине, крепчал террор.
В Париже мне пришлось купить сундук – столько одежды, всяких подарков набралось для близких. Особенно хотелось приодеть Майю – девочка взрослела.
Переношусь мыслями в те дни. Меня, советскую балерину, Западная Европа не могла не поразить и поразила. Париж… дух свободы… Тысячи раз воспетый город…
Как коротко описать впечатление от весеннего Парижа 1933 года? Опишу одним словом: неописуемо! Мы почти свободно гастролируем по европам… Волшебство! Чудо!
Оказалось, мир и в самом деле познаваем.
Естественное желание людей повидать свет, желание артиста не вариться в собственном соку, познать «из первых рук» искусство других стран, а если повезет, то, может быть, и стать частью его… Такие стремления нам приходилось десятилетиями подавлять в себе как неосуществимые, как вредные.
С годами мне становится все яснее, что именно тогда, в Западной Европе, прежде всего в том волшебном Париже, воспламенилась во мне страсть к открытию для себя новых материков, стран, городов.
С тех пор это пламя горело в моем подсознании. Да и в сознании, то затихая, то вспыхивая с новой силой.
Парижское пламя…