ПИСЬМА Е. И. ДМИТРИЕВОЙ К M. A. ВОЛОШИНУ[109]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Петербург

16-го мая (1908). Пятница 10 ч<асов> веч<ера>

Я почему-то не знала, писать Вам или нет. Теперь, когда еще нет от Вас вестей[110]; думала — не надо напоминать и многое другое — ненужное, наверно. И для того, чтобы было верно — и честно — пишу. Хотелось давно; старалась привести мысли в порядок — определить связь — не могла; мысли из синего стекла застывали и не двигались, и я перехожу от одной к другой — вспоминаю. Сегодня Вам 31 год[111] — ведь да; думала об этом вчера и сегодня проснулась с этой мыслью; было нужно что-то сделать, м<ожет> б<ыть>, написать Вам. Потом немного теряются силы, о, не совсем, немного только: п<отому> ч<то> Вы уехали, не вижу Вас и не пью чего-то (?) прохладного в Ваших словах, я не знаю что — это, но в этом есть и вера. Но потому и хорошо, что Вы уехали, п<отому> ч<то> лучше самой, так труднее. Вы когда-то говорили, что этот путь — сперва дает сомненье и долгую тоску, и одиночество. И теперь оно пришло, одиночество — пришло, и я одна, к<а>к Агарь в пустыне[112]. Только я верю, что так нужно. И потом было так нужно, чтобы Вы прошли мимо, т<ак>, к<ак> Вы и сделали; иногда мне кажется, что Вы оттуда, что Вы проходите мимо всех — только проходите, подходя ко всем близко и не приближаясь ни к кому[113]. Это можно писать? Можно мне писать все, что мне хочется?

А то я буду бояться.

Но часто — очень часто кажется, что Вы оттуда:

«Оттого на усталом лице

Ваши очи прозрачны и сини;

Близок час. Я Вас вижу в венце

Из засохшей и горькой полыни»[114].

Мне хочется говорить Вам очень много, так, как я никому не говорила; говорить о своей жизни, кот<орая> для всех неясна.

И с Вами говорить легко и не страшно.

А о том «пути» я думала много[115]. И в нем, в самом у меня много сомнений, чувство, что скоро я переступлю черту, что потом назад не будет возврата; и не боязнь, а ужас выбора. Как будто все, что было во мне и около меня, ушло, и я одна в свободном выборе. А я еще так мало знаю, так мало — бесконечно.

Учиться! Да, но ведь для этого уже нужен этот выбор. Я так ясно вижу перед собой два пути, серые и холодные, один из них могу оживить. Но уже нет возврата к прошлому, туда, где было и «да», и «нет», и «может быть» — теперь пришло время выбора.

И знаю, что выберу яркий путь, если убью в себе все ненужное, если оправдаю его до уничтожения. Пишите мне, пожалуйста, Макс Александрович, про что-нибудь. Вам хорошо? Уже в Финляндию. А мне странно теперь.

«В прошлом разомкнуты древние звенья

В будущем смутные лики теней»[116].

Жму Ваши руки.

Дмитриева.

Послала о Граале[117]. Есть уже?

О Claudel’e [118] брат написал в Chefao[119] человеку, кот<орый> его хорошо знал.

9 июня (1908). Халола [120]

Понедельник

Дни странно сплетаются, образуют какой-то круг, отдаляют прошлые, шумные дни.

Когда на мой стол ложатся темно-зеленые, Ваши, конверты, мне нужно порвать какую-то паутину, чтобы вглядеться в Ваши буквы. И в то же время я много думаю о Вас, чувствую Вас. И сейчас мне хочется писать Вам что-то страшно важное и красивое, но слова еще не подчинены мне. Но не грустно от этого: знаю — поймете в просветах.?

У нас много сирени и яркие, солнечные дни. Посылаю Вам веточку — мне всегда нужно посылать Вам цветы[121] — Вам нельзя иначе — Вы ведь это тоже знаете. Теперь, сейчас я вижу Ваш Париж, и меня тянет туда — я так люблю его; у меня в Париже — другая душа и другая жизнь — в Париже я воспринимаю яркие краски и лучше вижу сумерки… Если можно, то что-нибудь про Париж — из стихотворений, знаете то, где «смотрят морды чудовищ с высоты Notre-Dame», а потом то, где есть «золотые числа Пифагора», и то, где «сапфир испуганный и зрящий»[122].

Только когда-нибудь, когда захочется писать, когда не скучно и все такое… Все, что есть в В<естнике> Теос<офии>[123], я читала, а «Декламатора»[124] нет; многие из стихотворений, кот<орые> есть у Марго[125], я знаю уже, и они у меня есть.

Да, я слишком много бываю в себе, это выходит непроизвольно; я целую неделю лежала, одна; было страшно жарко, и из города пришли злые вести — у меня хлынула кровь горлом, и я лежала, нельзя было даже двигать пальцами, можно было только думать. Теперь не так; я много занимаюсь и гуляю, читаю все, что не дает мне думать. В моем дне много ритма.

Где же мне жить, как не здесь? Я такая же, как и они. Смерть тоже ходит около меня, но они ее боятся, а я нет — и потому она не властна надо мной. Здесь рядом санатория, и в ней я лечусь — оттого я и здесь.

Здесь страшно и безнадежно.

Здесь не только ждут смерти, здесь еще плачут о жизни, и она сюда приходит, принимая странные, едкие формы. И от невозможности восприятия ее, плачут целые ночи; нужно долго гладить руки и говорить печальные слова о Радости, чтобы перестали. И то ненадолго. Но во мне самой, наряду с тоской, есть Радость, я могу слушать жизнь, и мне не так трудно.

У меня есть книги, сирень, ко мне приходят Ваши письма.

Дмитриева.

20 июля — 2 Авг<уста>

Halola

Я очень много читала это время, очень много — запоем. Читала, не видя лиц кругом, с утра до вечера.

Читала Ницше, Достоевского, Штейнера[126], Безант, Библию, Бальмонта, Сер<гея> Трубецкого и По. И были такие полные, солнечные дни; один день уходил за другим, давая какую-то стройную, сверкающую нить.

Дни, кот<орые> я читаю все, м<ожет> б<ыть>, лучшие во мне — п<отому> ч<то> я тогда творю то, что я читаю; иногда бывает такой восторг, что оставляешь книгу и закрываешь глаза.

Теперь прошли эти дни, но они вернутся. Так хорошо, точно сама Жизнь смотрит.

Представление о Вас у меня связано с васильками и са<п>фирами[127]; и Ваши конверты мне будят эти образы. У меня теперь есть в душе много слов, которые я потом скажу Вам, — так хорошо, что Вы есть; если бы Ваши слова умерли в книгах, и если бы я читала их, то в них не было бы запаха каких-то пряных, грустных лесных трав, и я бы не поняла их сердцем. М<ожет> б<ыть>, Ваши слова и больше Вас, но если бы в них не было Вас, то они не шли бы в сердце.

Я, наверное, очень скоро уеду отсюда — мне хуже делается; я поеду домой, легче станет в комнате с моими вещами. За это лето я почти ничего не сделала из того, что хотела, болезнь мешала мне, но зато многое во мне уяснилось, и лето дало много покоя.

Внешне этой зимой моя жизнь очень изменится, она будет гораздо тяжелее, я буду много работать[128], а, наверное, это трудно, я раньше никогда много не работала; но я этому тоже рада, я хочу полной усталой зимы.

Вы вернетесь в Россию в Петербург или только будете в нем проездом?

Я хотела бы, чтоб Вы были в Петербурге — так мне нужно, и так будет легко. Знаете — у меня какое-то к Вам мистическое чувство: Вы[129] заставили белого человека показать мне лицо, и вот теперь, когда он ушел надолго, остались Вы.

М<ожет> б<ыть>, не нужно говорить это? Но думаю, Вы знаете уже это. А Вам не станет трудно от того, что нет «Руси»[130]? Вам больно оставлять Париж? Я бы тогда не хотела.

Мне грустно уходить от этого письма. С Вами — тихо.

Е<лизавета>.

19 сент<ября>?

2 окт<ября>?

<1908> Петер<бург>

Я недавно была у Каменской[131] — Вы ее знаете; какое у нее странное лицо и странный взгляд — помните их? Я была у нее и думала тоже об Иуде — я много о нем думаю; все, что Вы узнаете о нем — Вы напишите мне — хорошо? Ту легенду, связанную с Notre-Dame, кот<орую> Вы говорили мне весной, я нашла недавно в «<Le> Jardin d’Epicure» — France’a[132] — Вы ее прочли там? Рассказывали мне Вы ее несколько иначе — лучше, ближе. Но Вы не сказали, что аббат Oegger пошел потом проповедовать религию любви во имя отверженного Иуды! Передо мной лежат мемуары Казановы[133] — я теперь буду их читать. Последнее время читала так мало, все время не смотрела в будущее, а опускала глаза в настоящее; от этого у меня сильно все время болела голова. И все-таки настоящее не устраивается. Теперь я буду много читать, особенно стихи, без них грустно; недавно прочла «Oeuvres posthumes» Baudelaire’a[134], читали ли Вы это; так хорошо, много неизданных до сих пор стихотворений и потом его дневник — я больше всего люблю читать записки и дневники — это так сближает. Этот цветок нехороший на вид, желтый, но он принесен из церкви, был в венке около Креста, кот<орый> выносят 14 Сент<ября>. «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко, и святое воскресение Твое славим».

Оттого и посылаю. Вы теперь сами видите Марго, и знаете какая она.

Если можно, напишите мне поскорее; все время так грустно и пусто на душе, хочется, чтобы Вы говорили. У Вас тихий и ласковый голос. Вам хорошо? Иногда думаю, что в январе Вы приедете — и я Вас увижу, но до этого еще много месяцев, и я не знаю, что они мне скажут. На столе у меня белые астры, точно звезды.

13 октября

1908 года Петербург

Уже очень давно от Вас нет писем, очень. Теперь мы пишем друг другу полуоборванные письма, останавливаемся на полусловах, у меня такое чувство.

Точно с Халолы я потеряла Ваши письма, точно я не пишу Вам письма, а «переписываюсь».

Почему все стало так? Я много об этом думала, и мне было больно. Потому что в Вас для меня много; Вы это знаете.

Вы для меня поэт страшно близкий своим творчеством, в Вас для меня скрыты многие слова, и потом я Вас очень люблю.

И потому, если уйдете или пройдете, то будет горько; только все-таки Вы проходите или уходите, если это нужно.

Вы знаете, а я ничего не знаю. Может быть, в Халоле я все оставила, а Вы думаете, что я теперь пустая, да. Вы это думаете?

Это совсем верно, я теперь стала очень, очень скучная, у меня пустая душа. Моя внешняя жизнь идет так скверно, так некрасиво и одиноко, что я боюсь; боюсь, что она отраженье внутренней.

У меня теперь есть испанская книга об одной мистичке, Maria de Agreda[135], я ее читаю, и мне хорошо.

Потом я перевожу один испанский рассказ[136].

Даю уроки русской истории в гимназии[137]. У меня много девочек, которые говорят, что «Олег был царь варягов и сделал Корсунь русской столицей»[138]. Мне жаль, что их нужно поправлять.

Иногда я думаю, что Вам самому нехорошо, тогда хочется быть очень ласковой. Но чувствую себя беспомощной.

Вы весной сказали, что нужно сожаление, т<ак> что не нужно и писать мне, если это все прошло.

Но если Вы не пишете случайно, то напишите поскорее, милый Макс Александрович; я очень устала.

Л<иля>.

17/30 X. <19>08 г<ода>. St. P<e>t<e>rsb<u>rg

Накануне Вашего письма у меня была Ваша «Девочка» (п<отому> ч<то> для меня она — Маргоша, т. е. сделано все, чтобы испортить ее жемчужное имя). Она еще полна Парижем и вами (с маленькой буквы, п<отому> ч<то> здесь есть и Я<ков> А<лександровач>[139], рассказывала много и бессвязно, хочет она тоже очень многого и безграничного. А у меня в моей комнате всегда тихо и немного грустно, лежит очень много книг, кот<орые> никогда нельзя прочитать, сейчас опущены шторы и болит голова[140]. И от этого фразы — неверные и лохматые, но все-таки я буду сейчас писать Вам. Скоро у меня в руках будет переписка Maria d’Agreda, это два толстых тома с миниатюрами, с сохраненной орфографией[141], и я уже радуюсь — Вам переведу те фразы, кот<орые> меня остановят. Я уже слышала о Вашей статье в Золотом Руне[142] — мне говорили, что ее нужно читать — я достану — постараюсь. А афоризмы Ваши будут в следующем №[143]? Просила Вас об Иуде, п<отому> ч<то> в «Эпохе» (кажется, в ней)[144] было написано, что Вы пишете о нем статью — я и думала, что она уже окончена.

Было ли где-нибудь напечата<но> Ваше длинное стихотворение, где есть строчки «и были дни, как муть опала, и был один, как аметист»[145].

Я все о нем думаю в последнее время, читаю много франц<узских> стихов, очень много Alfred de Vigni[146], у меня сейчас какое-то сомненье, кажется, что Вы не должны любить его? А я люблю, как-то почти все в его стихах принимается мной, только нехорошо, что он не любит деревьев, трав и цветов.

Теперь без них грустно и печально; все время дождь и серый, мягкий туман; в нем вчера были совсем белые похороны.

В такую городскую осень я совсем перестаю быть самой собой, или, м<ожет> б<ыть>, делаюсь сама собой, я не знаю; моя внешняя жизнь идет ровно и нехорошо, безо всяких изменений; а во внутреннюю вошла тоска, она приходит каждый вечер около 7-ми часов, и весь вечер я не знаю, что мне делать, и как уйти от нее. Около 11-ти она куда-то исчезает, и я остаюсь одна, усталая и измученная, и произвожу «грустное впечатление», как говорят. Теперь, сейчас половина седьмого, и она скоро придет.

Вы теперь, вероятно, дома и читаете, или пишете, у Вас хорошо и уютно.

А я сейчас заклею это письмо и пойду опустить его, буду ходить по темным улицам с дождем.

До свидания.

Лиля Дмитриева.

24/7 XI. <19>08

Вот сегодня радостно и светло; вернулась домой усталая, п<отому> ч<то> встаю рано (а я этого не умею), и мама дала Ваше письмо, и оно сразу дало мне много мыслей и радости. Ваш бюст такой хороший, и, Вы правы, значительный[147]. Лицо греческого мудреца, не совсем Зевса, я его не очень понимаю, а Вы похожи на Эврипида. А потом этот бюст не будет у Вас? Его уже нельзя будет увидеть.

Он будет Вашим?

То, что Вы написали про Ваше состояние во время лепки этого бюста, вдруг напомнило мне «Портрет Дориана Грея» и «Овальный портрет» По, и стало страшно, Ваша душа не уйдет за этим бюстом[148]?

Я знаю Аделаиду Герцык по стихам в «Цветнике Ор» [149] уже давно и люблю ее, а из стихотворений три: про трех сестер в башне, оно чудесное, про ключи от жизни, на дне моря, и о том, как она «освящает времени ход, чтоб все шло, как идет»[150].

И потом она тоже любит осень; хорошо, что она теперь с Вами.

Я, непременно, пойду к Елене Оттобальдовне[151], п<отому> ч<то> мне хочется знать ее.

Только немного страшно, но совсем, совсем не тяжело.

А потом будете и Вы.

Теперь, что я? У меня нехорошие утра, когда хочется спать, болит голова и нужно давать уроки; а потом, часов с трех я свободна; маме[152] теперь лучше, почти хорошо физически, но нравственно в ней что-то уснуло. Точно она может только страдать и тогда терять разум, или быть тупо-равнодушной. Теперь она — здорова, но точно заснула, точно не она. Теперь скоро она уедет на две недели к брату, и я останусь совсем одна; и я жду этого.

Так нужно мне быть одной, но этого никак нельзя сделать. Около меня много людей, и вечера мои коротки; правда, есть много людей, которых нужно любить, а это единственное, что я немного умею делать, значит я должна это делать, хотя не всегда выходит это так, как я хочу, не умею я так любить, чтобы все блестело. И от этого много грусти и печали. Рядом со мной живет теперь одна моя подруга, кот<орая> проходит через всю мою жизнь. У нее много горя и ее зовут Майя[153]; теперь я вижу ее часто и не знаю, как ее нужно любить, и от этого мне тоже грустно. П<отому> ч<то> нужно как-то особенно сильно, глубоко.

Потом я пишу стихи, кот<орые> совсем не такие, как мне нужно, и их я не люблю. Теперь у меня на душе поздняя, темная осень и еще нет снега. Если бы это скоро прошло! Я была несколько раз у теософов, они чем-то манят меня, но что-то стоит между мной и ими — я больше люблю читать их книги.

А мои испанские легенды такие хорошие: они Gustavo Becquer’<a>[154], писателя XIX века, я их все читала несколько раз, но перевожу лишь вторую, про принца, кот<орый> полюбил, как женщину, лунный луч.

Мне хочется сказать Вам гораздо больше, чем я пишу, но еще все нет слов.

До свидания.

Лиля Д<митриева>.

<5(18) января 1909 года> Сочельник

Спасибо за Ваше стихотворение[155], глубоко, глубоко спасибо. Я посылаю Вам и свое, недавнее[156], п<отому> ч<то> Вы хотите этого. И книгу Любови Столицы я достану и прочту[157] — о книге слышала, но никогда ни одного стихотворения из нее не читала.

У нас по улицам все елки; и уже пахнет Рождеством; я сегодня утром читала «Историю года»[158], а потом была у сестры на кладбище; все бело и пушисто; но радостно — я не верю, что есть смерть! И в белой, серебряной радости кладбища есть ведь глубокая печаль; значит верно, что это радость.

Марго уезжает на праздники в Москву, она ходит в розовых шелковых платьях, очень любит книгу стихов Кузмина «Сети», но все время печальная и грустная.

Вот о ней не знаю больше.

Мне жаль, что Вы уезжаете из Парижа, кажется, что в Петербурге Вам будет не свободно и грустно.

А Аделаида Герцык останется навсегда в Париже? Читали Вы роман Senancour’a «Obermann»[159]?

Не забывайте же меня.

Лиля.

8/21 II <19>09

Дорогой Макс Александрович, я у моего человека достала «Le roman de la Momie»[160], т<ак> ч<то> не нужно его для меня покупать; п<отому> ч<то> еще у него есть Bergerac[161] и Gobineau (La religion de l’Asie centrale)[162], a Lovingiul[163] по всей вероятности, есть в Публ<ичной> Библ<иотеке>.

Мое издание Gautier — другое, т<ак> ч<то> мне хочется знать, с какой главы переводит Ел<ена> От<тобальдовна>[164].

Не хотите ли Вы переводить для клас<сической> книги Cazotte «Le diable amoreux»[165], он очень удобен по формату, или «Contes d’Hamilton»[166]?

А ко мне нужно приходить, но не во вторник, завтра или в среду.

В четверг у Марго Вас не увижу?

Можно придти к Вам опять в субботу и принести немного «Momie»?

От Вас светло и спокойно.

Лиля.

Мама говорит, что она Вам кланяется.

17 апреля. <1909>

Макс, дорогой, я обещала Вам написать, что было у Иванова[167]; было очень нехорошо, содержание лекции передавать я Вам не буду, п<отому> ч<то> читал ее не Вяч<еслав> Ив<анович>, а Верховский.

Было, м<ожет> б<ыть>, и верно, но очень скучно; я смогла вынести лишь то, что лучше хорошая рифма, чем плохая; 23 апр<еля> опять будут говорить о рифме, но уже сам Вяч<еслав> Ив<анович>, тогда я напишу Вам подробно. После чая Пяст читал свою поэму, написанную «тоннами» (построение, близкое к октаве)[168], местами — хорошо.

Домой я возвращалась одна, по светлому, пустому городу, и это было лучше всего. Теперь Наташа К. не поедет к Вам, п<отому> ч<то> она уже куда-то уехала.

Я купила себе много Datura ciedien[169].

Ваш Гомер теперь висит над моим столом, и оттого на нем строже и значительнее.

Мне грустно, что нет цветов, вложить в это письмо.

Присылайте мне стихов Ваших и думайте обо мне.

Кажется, никогда не придет май, конец его[170].

Письмо рвется, и не те слова.

Лиля.

P. S. Я послала в Париж 100 fr<ancs>.

<18 января 1910>

Макс, дорогой, я видела Пантеона[171] на вернисаже[172] и пойду к нему лишь завтра. Вчера у Амори[173] не была, а Дикс[174]был у меня, было не слишком хорошо. Я еще не получила письма от Моравской — очень хочу ее видеть, я прочла несколько ее стихов Маковскому[175], он в восторге, хочет ее печатать; так что это уже ее дело.

Аморя, по-моему, ей ничего не даст, ей нужен возврат в католичество, или через него. Диксу ее стихи не понравились.

А у меня чувство — что я умерла, и Моравская пришла ко мне на смену, как раз около 15-го, когда Черубина должна была постричься[176]. Мне холодно и мертво от этого. А от М<орав>ской огромная радость!

Макс, Макс, я, как слепая, я не знаю, что со мной.

А видеться не могу — п<отому ч<то> не могу вынести этого.

Лиля.

Понед<ельник>.

Утром.

Суббота. 6/2 <1>910. СПБ

Я сегодня утром рано отправила тебе мою от<к>рыточку; а в 11 получила от тебя из Джанкоя.

И стало спокойнее. Я рада твоей книге[177], рада тому, что очень скоро у меня она будет.

И так завидую тому, что ты один, там, в Коктебеле.

Рада, что не приедет Брюсов. Я теперь очень занята; Аполлон присылает мне перевод за переводом, неразборчивые и гадкие. Они меня делают тупой. Я ненавижу Paul Adam[178], синдикализм[179], Rene Ghil[180], а больше всего Chantecler[181].

До того нехорошо. Я чиню зубы, и они болят. Когда они болели в Коктебеле, то всходило солнце и зажигало желтые мальвы.

Здесь оттепель.

А внутри, Макс, я не знаю, что внутри! Я все думаю, и слова большие, возмездье, искупленье, отреченье, только все это неверно. Я очень мучаюсь. Не знаю, чем; внутри нет точки.

Я хочу, чтоб мне где<-нибудь> можно было переночевать; у меня душа черная, у меня все болит. Я не пишу стихов, т. е. написала плохие.

Точно умираю, или слепну. Макс, во мне нет радости. Я мучаю и тебя, и себя очень, я не понимаю, чем.

Это очень нехорошо — эгоизм, но мне от него некуда уйти.

Тебе не скучно со мной?

Макс, у меня слова не те, читай за ними, глубже. Пожалуйста.

Ты обещал писать стихи, мне письмо в стихах — не забудь. Я жду. Я всех слов жду. Так голодна я. А что Ал<ександра> Мих<айловна>[182]? Что Феодосия?

Мне нужно твердости.

Макс, любимый мой!

Лиля.

1 марта <1910>

Твои письма дают радость и тоску. Радость, п<отому> ч<то> ты мне дорог, и твой покой тоже, тоску, п<отому> ч<то> все ясней, что нет к тебе возврата[183]. Но это без боли, Макс, и не нужно, чтоб у тебя была; п<отому> ч<то> я не дальше, я, м<ожет> б<ыть>, гораздо ближе подойду к тебе, но только ты не путь мой. А где путь мой <—> не знаю.

Твои «весенние» стихи я плохо чувствую, а сегодняшние мне близки, особенно «цвета роз и меда»[184]. А в первом мне не нравится, что фразы разрезаны, конец на другой строчке, чем начало; потом нехорошо, что лик — жен<ского> рода (хотя, м<ожет> б<ыть>, это по Далю?)[185].

А предпоследнее стихотворение о «семисвечнике» мне очень близко, но выбрось последние 4 строчки; жабры, плевы <—> все это никуда; плохо и то, что семисвечник обращается в канделябр, почему не в люстру или лампу[186]?

Помочь тебе в стихах, что я могу — я молчу. Я написала два-три прескверных стишка, которые даже не шлю.

Аморю и Дикса случайно не видела 2 недели, когда Дикс был занят. Теперь вижу опять. Аморя хочет ранней весной уехать из П<етербур>га и не возвращаться в него зимой. Это очень грустно.

Моравскую я не хочу видеть, п<отому> ч<то> она мне ни к чему; что я найду в чужой, если я еще не нашла самой себя?

Лето я, наверное, проведу в Петербурге.

Целую тебя. Пиши. О себе!

Лиля.

8 VI. <1>912. 5 л<иния>, д. 66, кв. 34 СПБ

Дорогой Макс, спасибо за книгу, очень, больше ничего не надо мне, — спасибо. Fabre d’Olivet[187] мне очень нужен, отчаивалась найти. Спасибо, милый.

И за все, что в письме, Макс, благодарю тебя. Мне не за что прощать тебе, нечего. Разве ты обманывал и разве не сгорела бы я уже, если б осталась. Сначала так тосковала по тебе, по твоему, но знала, встречусь, — и опять, как в бездну.

Те сокровища, что в душе лежали, не могли пробиться наружу и не пробились бы никогда, на том пути, твоем, любимом, но на который уже не было сил. Но ты, далекий, всегда в сердце моем.

Навсегда из жизни моей ушло искусство, как личное.

Внешне иной стала я, безуветной и угасшей, так было эти почти три года. И томилась все время, но вот с этого года обрела я мой путь и вижу, что мой он[188]. Узкий-узкий, трудный-трудный, но весь в пламени.

И личного нет. И не будет. Пиши о себе, Макс, что ты пишешь? Статьи? А прозу не начал писать? Есть ли около тебя ласка?

Бор<иса> Алексеевича вижу часто, и все ближе он; внешне все тот же он, но душою уже не с нами. Он очень болен[189].

Воля[190] на полгода уехал в Хиву, на изыскания, он — моя самая большая радость.

Теперь до 20-ых чисел июля одна я здесь. Занимаюсь много.

А с 20-го октября уеду в Мюнхен, с Аморей поедем[191].

Если можешь, пиши, родной. Привет Елене Оттоб<альдовне> и Алекс<андре> Мих<айловне>.

Лиля.

28. X. <19>13. СПБ

Спасибо и за письмо, и за стихи, милый Макс! Сегодня Б<орис> А<лексеевич> отправит назад Lunaria[192], стихи же можно оставить? Статью о Репине получила[193]. Где купить Решали[194], не знаю, — я его достала случайно; постарайся выписать его через какой-нибудь магазин; я боюсь тебя задержать — чувствую себя плохо — выхожу редко, а попросить мне некого. Ты уж прости. Ск<олько> стоит, не знаю, по виду рубля два.

Ты мне непременно напиши, что тебе ответит Трапезников[195], если он откажет, хочешь, я спрошу сама о тебе Марию Як<овлевну>[196] на Рождестве и постараюсь все устроить.

Мне Lunaria не понравилась. М<ожет> б<ыть>, никогда я не любила стихи так мучительно, к<а>к теперь, может б<ыть>, никогда я так не искала их жадно. Отдельные строчки великолепны, в венке очень много мастерства… но это все то же. Это камея. Устала я от них. Я хочу новой формы, свободной, к<а>к песня, и нового импульса в содержании. Не музея, но жизни.

Я ни <у> одного поэта не нахожу этого. Так сложно то, чего я хочу от стихов, но не вижу таких, каких хочу, а идут, идут в совсем другую сторону. Ты не сердись, Макс, и не смейся — а иногда я плачу от того, что нет хороших стихов, нет, не хороших, я хочу великолепных!

Не обращай внимания на мое «читательское» мнение!

Будь здоров, милый,

Лиля.

21 июля. 1916 г<од>. СПБ

Может быть, и хорошо, милый Макс, что ты не получил моего письма от 20 VI. Я уезжала тогда на 3 недели и была из них 10 дней в имении у Какангела[197].

У нее было очень хорошо; дубы, липы и мокрые от непрерывных гроз поля.

Я много думала о тебе. Много говорила о тебе с Какангелом.

Может быть, лучше, что ты не получил моего письма.

Спасибо за твои письма.

Я ведь, в сущности, только и хотела знать, кто я в твоей жизни.

И для меня радостно, что в твоей жизни я «есть», а не «была».

Это я хотела знать, потому что грустно быть милым покойником, и еще печальнее для живущего, когда покойники оживают.

Что делать с ними живому, если он вежлив?

Вот, Макс, за что я благодарю Тебя и люблю Тебя. Но я знаю границы, Макс, и слишком вежливым я не заставлю тебя быть. В тот месяц, который ты проведешь у нас[198], я попрошу, вероятно, только один вечер.

Как прекрасно жить, Макс, как, несмотря на боль, прекрасно жить!

А как же твоя книга о готике[199]? Ведь не бросил же ты ее? Почему вдруг Суриков[200]?

Макс, когда выйдет «Аксель»[201], не забудь прислать мне; мне как-то трудно купить эту книгу.

J’ai trop репсе pour daigner agir[202].

Я прочла книгу Амари[203], какие трогательные, капающие слова! Как поэт — он молод?

Ты не хочешь участвовать в этой войне или вообще? Почему?

Теперь ответь мне в Финляндию, я пробуду там до 15 августа, мой адрес: Гельсингфорс, Купеческая ул<ица>, д<ом> 10, кв<артира> 8.

Ты подружился с Юлией Федоровной[204]?

Будь здоров, Макс.

Лиля.

Helsingfors.[205] 6. VIII. <19>16

Милый Макс, и здесь жизнь идет тихо и мирно. Пахнет северным морем, и облака так отчетливы, как в июле на юге.

Ты слишком аккуратно мне отвечаешь, Макс, и та неудержимость, что дремлет во мне, она не довольна этой пасторской привычностью.

Я боюсь, что ты «считаешься» со мною.

Ах, Макс, зачем, почему не изнутри как-то.

Неубедительно я пишу. Да и не в том дело.

Мне настолько понравился Амари, что мне бы хотелось иметь его и 1 и 2 книгу от него лично[206]. Книги, данные их творцом, становятся такими же драгоценностями, как и картины. Но не знаю, можно ли его, через тебя, попросить об этом? Ведь у меня нет никакого оправдания, кроме моей любви к сладостному сочетанию слов?

Ты уж реши сам, Макс, ты — умный и знаешь, кто какое и на что право имеет. Ну, вот как хорошо, что твои стихи выйдут в переводе, как хорошо, что ты уже такой знаменитый[207]!

Я бы хотела видеть твои работы, и цикл Города может быть прекрасен — пришли хотя бы ключ[208].

Я живу внешне прилично, а внутри — Бог знает, что там?

В глуби бескрылые напевы

Томят желанием творить,

Но их бесплодные посевы

Не взрастить[209]!

С 20 VIII я на всю зиму в Петрограде.

Целую крепко.

С любовью

Лиля.

12/X. <1919> Екатеринодар[210]

Милый Макс, пользуюсь случаем опять послать тебе весточку, хотя на первую и не получила ответа. Как ты живешь, что ты делаешь? От Новинского[211] привезли твои новые стихи: «Китеж»[212] — мне очень, очень близки они — и тебе удался спокойный пафос.

Пожалуйста, присылай все новые стихи.

Ты знаешь о беде, что грозит Мейерхольду[213]?

Борис делает все, чтобы ему помочь.

Милый Макс! У меня к тебе есть огромная просьба, ее можно исполнить в течение дней 10 после получения этого письма. Свези, пожалуйста, в Судак[214] Вере Петровне Сухановой[215] (сестра милос<ердия>, у них свой дом) книги для меня; она их свезет мне: Oblat[216], книги твоих стихов (у меня украли) и что-нибудь по мистике, м<ожет> б<ыть>, св<ятую> Терезу. Я буду очень, безгранично благодарна. И люби меня. И напиши письмо. Прости, что не приехала.

Я только сейчас переборола С<ергея> Константиновича) [217]. Стала свободной. Во многом из-за тебя.

Поэтому напиши мне. И будь со мной.

Твоя Лиля.

Письмо пошли через эту барышню, а вообще пиши: Ек<атеринодар>. Осваг[218]. Красная. 70.

3.2. <1>923 г<од>. СПБ.[219] Английская наб<ережная>. <д.> 74. кв. 7

Дорогой Макс! Наконец весть о тебе! Спасибо, огромное спасибо за письмо! Всегда, услыша твой голос, хотя бы издали — меня тянет к тебе — быть с тобой.

Но судьба, не внешняя, а внутренняя, не пустит меня к тебе, и вот только так, с самого дна сердца, я могу послать свою любовь и тебе и тому, кто рядом, около тебя, помогает тебе нести твою душу. Передай мой большой привет твоему другу — Марусе[220]. Макс, милый! Да благословит тебя Господь.

Изменилась ли твоя жизнь со смертью Елены От<тобальдовны> (— о покое ее молюсь —), не поедешь ли ты заграницу[221]? Ты все больше и тверже вырастаешь в русской литературе, все яснее твое имя. Каждый раз я радуюсь, слыша, как теперь говорят о тебе. О твоих двух стихотворениях я не могу ничего сказать, они — прекрасны, но они — куски целого цикла[222], и вне его трудно мне говорить. Только язык твой порой прямо страшен, даже непонятно, что эта «варварская» кисть могла касаться Эредиа и других.

Я хочу знать и о твоей прозе. Все мне хочется знать о твоей жизни, все, что можно. А живопись? Или болезнь руки закрыла ее совсем? Ты пиши мне, Макс, пиши!

Ты, наверное, уже знаешь печальную весть, но, на всякий случай, повторяю: в ночь на 1 янв<аря>, после лекции Доктора дотла сгорел Johannes-Bau[223] (поджог). Центральная группа (Христос, Люц<ифер> и Ар<иман>) уцелела — она была в мастерской. Начали строить новое зданье, меньше, из камня, иного стиля[224].

Если ты весной будешь в Москве — приезжай в Петербург, если мы останемся на этой квартире, то летом (т. е. когда тепло) у нас есть свободная комната. Хорошо? И Борис и Вс<еволод> Н<иколаевич> со мной — мы по-прежнему занимаемся антропософией. Все глубже и глубже я ее принимаю, хотя и с горечью: это единственное, что мне доступно, то, что для меня — «первая любовь» — искусство — закрыто для меня. У меня немые слова. Спасибо за отзыв о стихах, только тебе я верю здесь до конца, ты сказал то, что я знаю сама, только говорю себе не так ласково. Я, конечно, не поэт. Стихов своих издавать я не буду, и постараюсь ничего не печатать под именем Черубины, хотя меня очень просят о детских сказках, к<отор>ые я пишу теперь[225], не печатать вовсе я не могу, п<отому> ч<то> нужны деньги, но я постараюсь напечатать под моей теперешней фамилией, так, как вышли пьесы для детей, к<отор>ые я писала с С. Я. Маршаком[226] (тебе о нем говорила Ек<атерина> Вл<адимировна>[227]? Мы вместе устроили Театр для Детей)[228]. Прислать тебе книгу? Если можешь, пришли мне Иверни[229] (мои пропали при всяких террорах), а других книг твоих у тебя нет?

Я сейчас очень в сказках — стихов я не пишу, как мне ни больно от этого. Но уже поздно, Макс! Только это очень, очень большая боль! Слепоты и немоты!

Ты прав — в мою жизнь пришла любовь, м<ожет> б<ыть>, здесь я впервые стала уметь давать. Он гораздо моложе меня, и мне хочется сберечь его жизнь. Он и антропософ и китаевед. В его руках и музыка, и стихи, и живопись. У него совсем такие волосы, как у тебя. И лицом он часто похож. Зовут его Юлиан[230] — тоже близко. Он очень, очень любит твои стихи и (через меня) тебя. Ты и он — первая и последняя точки моего круга.

Целую тебя крепко. Пиши мне.

Лиля.

7.1. <1>924

Дорогой Макс!

Спасибо за письмо.

Я очень ждала твоего приезда, очень хотела говорить с тобой. Писать трудно.

У меня есть «Путем Каина» от Смирнова — это прекрасно, но больше всего я хочу иметь «Серафима»[231] — это невозможно?

Так хочу!

Спасибо за приглашенье, если хоть какая-нибудь возможность будет, приеду, но не раньше июля, и привезу Юлиана — можно? Найдется ему комнатка, и будешь ли ты ему рад? Я очень хочу вас познакомить. Ответь.

Теперь к тебе просьба от москвичей и меня: не может ли на апрель и дальше к тебе приехать усталая Клодя[232] — помнишь ее, жена брата Вс<еволода> Н<иколаевича>. Теперь она одна из главных в Антр<опософии> в Москве, друг (самый близкий) Белого, была полгода в <19>23 г<оду> у Д<окто>ра — расскажет тебе о нем.

Напиши ей сам: Москва. Плющиха. 53. к<вартира> 1. Клавдия Никол<аевна> Васильева, или напиши Ек<атерине> Ал<ексеевне> Бальмонт. Арбат. Б<ольшой> Николопесковский 13. кв<артира> 2 — там же узнаешь и о Маргарите, я знаю, что она у Lory Smitt в Ulm’e[233].

Все, что ты пишешь про Ирину[234], — правда — я ее ведь очень люблю и не отталкиваю, но она сама не приходит ко мне, она уже прошла через меня, и идет дальше, я для нее прошлое. Но ей всегда открыта, Макс!

Макс! Ты знаешь о Мейринке? — Ты мог читать лишь «Голем» — но его другие романы, они совершенно поразительны.

Ты люби меня, Макс! Целую тебя и Марусю.

Лиля.

Наб<ережная> Кр<асного> Флота 74. кв. 7 12.XII.1926. СПб.

Милый Макс! Спасибо за карточку, она была мне нужна для меня самой[235], просто было скучно без тебя.

Я все не теряю надежды попасть хоть ненадолго в Коктебель.

Я теперь стала служить — в б<иблиоте>ке Академии наук[236].

Мне очень чужда «Москва»[237], но почему ты говоришь, что ты оправдываешь (не только понимаешь) первоначальный план Д<окто>ра Доннера? Думаешь ли ты, что надо было написать такой роман?

Я думала, что, не принимая окружения Доктора, — его самого ты все же принимаешь[238]. Или это не так?

Мне это интересно для того, чтобы понять тебя.

Я бы очень хотела увидать тебя и поговорить с тобою долго. Я ушла теперь в XII в<ек>, в историю Шартрского собора и школы св<ятого> Fulbert’a[239]. Ты мне здесь ничего не посоветуешь? У тебя нет снимков?

Целую тебя крепко. И Марусю. Тебе все шлют привет.

С Борисом[240] я разошлась совсем. Это большой перелом в моей жизни и большое освобождение. — Ведь когда мы с тобой расставались в 1910 г<оду> — ты, в сущности, оставил меня Борису и его влиянию; — оно было очень несвойственно мне. Но это влияние продолжалось целых 15 лет.

Еще раз целую и всегда жду встречи.

Лиля.

Суббота <9 апреля 1927>[241]

Милый Макс! Как здоровье?

Ив<ан> М<ихайлович> Гревс просит тебе передать, что ты «его любимый современный поэт», и он очень ждет тебя к себе вечерком на днях. Напиши ему, когда ты можешь, или откажись, если не можешь.

14. IV Гревс не сможет быть. Если ты пойдешь туда во вторник 12.IV, то я тоже приду.

Платонов[242] тебя ждет!

А я целую крепко.

Лиля.

4. VI.<19>27

Дорогой Макс! 1-го июня я вернулась[243]. Последнюю неделю вместе со мной была и Лида[244]. Теперь мы вернулись обе, — но Борис остался.

Я очень боюсь за него, — здоровие его плохо.

Милый Макс, поблагодари Софию Александровну[245] за письмо, я была ему очень рада. Пришли мне с ней какую-нибудь акварель, чтобы утешить меня в потере всех моих книг и карточек.

Я не успела послать тебе китайские краски от Юлиана, пошлю при случае. Сюда приезжал Воля, — он тебе очень кланяется. Лида тебя тоже целует. А я целую крепко тебя, Марусю и С<офию> А<лександровну> — я очень устала за эти 6 недель.

Твоя Лиля.

Открытка в Коктебель с оплаченным ответом. На штемпелях: Ленинград 4.6.27; Феодосия 7.6.27.

16. VIII. <1927> Ташкент. Крючковский пер. 9, д. Власовой

Дорогой Макс! Волей судьбы я попала на три года в Ташкент[246]. Ты знаешь уже всю эпопею. Здесь хорошо, я давно люблю Туркестан, но скучно без дома. — Ко мне в гости приехал на месяц Юлиан, он просит тебе передать, что он очень тебя любит. Спасибо за несколько слов, к<отор>ые я еще успела получить. Как всё у вас? Целую Марусю и тебя со всей нежностью. Напиши мне. От Воли привет. Всегда твоя.

Лиля.

Открытка. На штемпеле: Тк. 16.8.27.

8. IX. <1928> Ташкент.

Мой дорогой Макс!

Вчера была Гуна[247] от тебя с подарками. Так хорошо, когда что-нибудь приходит из Коктебеля. Спасибо Марусе за чудесную коробочку с камешками, похожими на звезды. Я их все время перебираю. На моих белых стенах уже много твоих акварелей: они очень созвучны Туркестану.

Для меня мир кажется сейчас новым, п<отому> ч<то> я целый месяц была сильно больна и еще сейчас без посторонней помощи не могу сойти с веранды.

У меня были всякие неприятности, те немногие книги, к<отор>ые еще у меня были, опять отняты. Я была совсем одна, это было перед приездом Лиды[248], я когда она приехала, я заболела острым воспалением желчного пузыря; — это не опасно, но только очень больно. Весь месяц прошел в жару, морфии и боли, и вот я сейчас, как тень с берегов Стикса, впиваю солнце и зеленые листья. Это лето было не жарким, все время были дожди.

Теперь я жду к себе Юлиана, к<отор>ый в конце месяца приедет сюда прямо из Японии[249].

Я бы очень хотела повидаться и с тобой, и с Марусей. Может быть, это еще и будет. Рада, что, по словам Гуны, ты лучше себя чувствуешь. Это письмо придет, пожалуй, к именинам С<офьи> Алекс<андровны>. — Очень поздравляю, но мне еще очень трудно водить пером, оттого не пишу отдельно.

Ты всегда помни, Макс, что я тебя люблю. Мне сейчас тихо и радостно внутри. Болезнь многое изменила.

Воля шлет свою любовь.

Крепко целую Марусю; —

И тебя, дорогой Макс!

Твоя Лиля[250].