Урок фламенко
Все вышло совершенно случайно, впрочем, как всегда. Перед последним классом подходит педагог и радует:
— На сегодня всё, спасибо, занятий больше не будет, вы можете идти.
(Какая прелесть!)
— Что-нибудь случилось?
— Нет, просто мастер-класс.
— А кто играть будет?
— Они привезли своего концертмейстера.
(Ого! Это кто такой богатый? Даже интересно, пожалуй, посижу, немножко посмотрю.)
— А кто приехал, что за урок?
— Фламенко.
(Вау! Тогда я остаюсь. Концертмейстер фламенко — это интересно.)
А этим же вечером в городе ожидался аншлаговый концерт фламенко, так оказалось, что прима из этой труппы и давала мастер-класс. На урок слетелось много студентов, девочкам раздали длинные красные юбки и туфли, а парни остались кто как. Пока все готовились, я разглядывала приезжих: несколько мужчин и женщина, вроде все испанцы; ждали тихо, не улыбаясь. Женщина маленькая, за мужчинами не видно, всем за сорок — пятьдесят; ни позы, ни понтов — все просто и достойно. Из них выделялся (выше остальных) один, его-то я и определила в концертмейстеры: волосы с сединой собраны в длинный хвост, красивый, ладно скроен, немного за пятьдесят, держался особняком, но главное: он откровенно маялся. (Правильно, если это он, то сейчас должен только просыпаться, ну в крайнем случае подумывать варить кофе, а вместо этого он уже встат, умыт-одет и стоит здесь почем зря, и все это — в двенадцать часов! Такой экстрим не для концертирующих музыкантов, все это ясно читалось в его мутном взгляде.)
Еще по нему было видно, что он безусловный любимец публики, устало тащивший за собой бремя обожания. И воображение автоматически дорисовывало вокруг него пестрый шлейф из молодых испанок, неотрывно следующих за ним, метя пол многоярусными подолами.
Итак, время подошло, все встали в несколько плотных линий, в последнем ряду пара преподавателей и секретарша. Меня тоже позвали, но я отказалась, осталась в засаде — хотелось посмотреть на концертмейстера со стороны.
Гостья – маленькая суровая женщина в черном, в обтягивающих узких брюках. Очень красивые ноги и линия бедра. «Наверное, – подумалось мне, – вечером сделает сценический макияж и будет то, что надо». Но, забегая вперед, скажу – вечером на ней и вовсе не было грима, ноги были закрыты, и смотрелась она лет на десять старше и толще, чем на уроке.
Начала она с того, что речь сегодня пойдет об аутентичном цыганском фламенко, а не о сценических попсовых стилизациях, к которым привыкла публика. И прежде всего нужно понять ритм.
Фраза фламенко состоит из двенадцати долей, и акцентируются следующие доли: первая (и даже не всегда) — третья — шестая — восьмая — десятая — двенадцатая.
Сложили ладошки и стали хлопать. Весь урок был выстроен на этой ритмической цепочке. Постепенно гости наполняли свою схему трудноуловимыми европейскому уху ритмическими россыпями, но от студентов этого не требовали.
Началось с рук: плавное движение наверх и работа кистями. Очень красиво. Руки плыли с нижней точки до верхней, кисти жили самостоятельной жизнью, неявно подчеркивая те самые акцентные доли. Она показывала, а класс пытался вторить ей, сосредоточенно глядя в одну точку. И потом уже мало-помалу пошло движение под счет. Постепенно одно прибавлялось к другому, наслаивалось, напоминая раскручивающуюся неповоротливую махину.
Она не исправляла и не поправляла. Студенты, хоть и делали то же самое, были подобны отражению в кривом зеркале, где абсолютно все, в принципе, совсем не походило на нее, и привести это к одному знаменателю за два часа было невозможно: она — немолодая, приземистая и черноволосая, девицы — удлиненные балетные барышни англосаксонского типа;
в ее движениях скрыта драматическая сила, страсть, способность к мгновенной реакции, у них — холодность и отстраненность;
ее лицо приковывает и не отпускает, сквозь частокол их похожих юных лиц взгляд проскальзывает не задерживаясь.
В них не было главного, что сделало бы их похожими: до предела сжатой внутренней пружины, ощущения сдерживаемого крика. Да, они повторяли ее движения, но во всем этом виделись славные девочки, которым в радость новый урок, новые юбки и новое амплуа. Все те же движения танцовщицы были о другом.
Они поработали около часа, разучивая и постепенно усложняя одну секвенцию. Получалось все слаженней и слаженней, и начал вызревать азарт. Ритм становился жестче и уверенней — перестук каблуков, хлопки, ее окрик-счет, все вплеталось в жесткую сетку танца. Даже у секретарши, наяривавшей в последнем ряду, в локтях появилась синкопа. Градус урока накалялся.
— А теперь, пожалуйста, с аккомпанементом, — объявила она и взглядом пригласила музыканта…
Он встал и медленно пошел через зал, волоча за собой свой невидимый шлейф. Все молча смотрели ему вслед. И тут меня бросило в жар: у него не было гитары! У НЕГО НЕ БЫЛО ГИТАРЫ!
Он шел к роялю!
Этот пират Карибского моря — пианист?!
Он что, фламенко будет на рояле играть?!
ИГРАТЬ ФЛАМЕНКО НА РОЯЛЕ?!
Такое невозможно было даже вообразить! А я чуть было не ушла домой!
Как, как он передаст эти жесткие гитарные переборы?! Это надрывное сплетение гитар и голосов? Этот жар и пряность фламенковских рвущихся струн — на рояле?! Ну ладно, что угодно можно сыграть на чем угодно, и Берлиоза на балалайке, но эффект?! И вряд ли его необузданную партнершу устроит жалкий суррогат? А, судя по тому, как он шел, как плыли по залу его широкие плечи, было понятно: он устраивал ее абсолютно во всем.
Пройдя через весь зал, он дошел до рояля, наклонился, не сгибая спины, взял стул и, не меняя выражения лица, понес его прочь…
Не дойдя метра три до танцовщицы, поставил стул и сел. Величественно застыл. Наконец, медленно повернулся и кивнул: готов.
(Я все еще не дышала.)
Она быстро обернулась к залу, вскинув руки: по коням! Танцоры вытянулись, она резко кивнула ему, и он захлопал в ладоши.
Хлоп-хлоп-хлоп-хлоп-хлоп-хлоп-хлоп… двенадцать раз, потом двенадцать, потом двенадцать, без акцентов и сильных долей… Не подумайте, что громко.
Посмотрев на него минут пять и не увидев никакой динамики, я решила: пожалуй, если так и дальше пойдет, надо будет вписать в свое резюме, что я могу сопровождать еще и класс фламенко…
Студенты, не сводя с испанки глаз, двигались под его ладоши и ее счет. Она коротко выкрикивала наперед что делать, сочетая выученные элементы с новыми, на ходу создавая нескончаемые комбинации, а у концертмейстера все было неизменно: он сидел с каменной спиной на моем стуле и хлопал.
Через какое-то время добавилась правая нога на те самые первую, третью, шестую, восьмую, десятую и двенадцатую. Хлопками эти доли не поддерживались.
Потом слабые доли он отдал левой ноге, но в руках появилась «и», изредка и по две «и» зараз. Даже записала, такое разве упомнишь?
Концертмейстер, выдавая на гора свой ритм, на уроке как бы не присутствовал. Он был полностью погружен в себя, совершенно не глядел ни в зал, ни на даму, хлопал, не выходя из своего замороженного состояния. Но это только на первый, поверхностный взгляд. Но у меня-то «первого взгляда» не было! Я находилась в зале с единственной целью — понаблюдать за ним. Все остальное отвлекало меня не больше, чем вода, налитая в аквариум, чтобы рыбка, которую изучаешь, резвее плавала. Когда его взгляд приближался ко мне, я уводила свой подальше, чтобы не выдавать присутствия. Я даже записывала, но поначалу. В конце уже смотрела на него во все глаза, как кролик на удава: не отрываясь, не двигаясь и не предпринимая попыток к бегству.
Через некоторое время его взгляд осторожно, сквозь пришторенные веки, пополз по девицам, как у цыгана, приценивающегося к чужим лошадям. Он медленно и безучастно переходил от одной к другой и, наконец, наткнулся на девчонку с отделения модерна и застыл. Я давно уже наблюдала за ней: она выделялась. Хотя для нее фламенко было также внове, она путалась и старалась успевать, но в ее танце присутствовала натянутая струна, робкий вызов: ее тело ответило на экзотический зов.
Он взглянул на испанку, она поймала взгляд и едва уловимым движением подтвердила, что тоже заметила девочку, они за долю секунды поняли друг друга и перекинулись о находке. Вообще между ними была протянута невидимая нить постоянного общения, которое не останавливалось, даже если они смотрели в разные стороны.
Постепенно три ритмические линии (его, ее и девиц) переплетались; темп, жар танца, каскад ритма, концертмейстер, сидящий лицом к классу, — и тела девиц стали пластичнее, в глазах появился азартный блеск, даже воздух в зале выглядел насыщеннее. «Понятно, — подумала я, начиная потихоньку вникать в тонкости новой специализации, — значит, „концертмейстер фламенко широкого профиля“ — это неправильно, а строчка в моем резюме должна звучать так: „Концертмейстер фламенко в мужском классе“».
Впрочем, скоро стало ясно, что он не просто концертмейстер, или не только концертмейстер, или, скорее даже, концертмейстер фламенко — это совсем не тот жанр, что концертмейстер балета. Мы импровизируем на чужую мысль, при малейшем несоответствии нас останавливают.
Тут же происходило следующее: он, безусловно, импровизировал. Она тоже. Но они постоянно перекидывали друг другу этот огненный шар лидерства — то она ловила его мысль и подчинялась его воле, то, наоборот, он поддерживал и украшал ее танец. Иногда они разом оборачивались друг на друга, видимо проверяя, заметил ли другой какую-то сиюминутную находку, или перебрасывались короткими словами на испанском.
Для них это не был урок. Это было давно начавшееся течение их жизни, их нескончаемый творческий (и не только) диалог, просто сегодня он совпал с открытым уроком, который, как прозрачная субстанция, просто прошел сквозь них, не нарушив их вечного совместного движения.
Когда до конца оставалось минут пятнадцать, они быстро поменялись местами, и он стал показывать. Его комбинация была жестче, азартней, без красивостей рук, с внезапными остановками. Класс и охнуть не успел, как начал повторять. Это окончательно меня сразило, тут же привиделся параллельный сюр: идет себе классический урок, и вдруг пианист вскакивает в творческом порыве, резко показывает педагогу пальцем на свой стул, тот одним прыжком подскакивает к роялю, пианист тем временем быстро дает свой гранд батман, который только что в горячечном экстазе пришел ему в голову, педагог, боясь упустить момент, бацает отрывистое вступление, и у класса, как у единого организма, на «раз» нога стремительно взмывает в потолок. Урок продолжается…
Финал больше напоминал ритуальное действие, где нервы и тело, все на пределе, на разрыв. Он, виртуозный танцор, задав сложнейшую комбинацию, требовал точного повторения. Если был недоволен — обрывал и, не останавливая движения, начинал опять. Общий гул ритма подхлестывал идти только вперед, мощная воронка его темперамента затягивала всех, кто попадался на пути, сопротивление бесполезно. Он, как шаман, гипнотизировал толпу, которая, не переводя дыхание, забыв, что это не ее зона, без колебаний шла за ним как в омут, из которого не было пути назад.
Остановились, как очнулись, опустошенные.
Испанцы коротко поблагодарили класс и сказали – встретимся вечером.
* * *
Вечером был аншлаг, яблоку негде упасть. Буйствовала испаноговорящая публика, да так, что было тревожно: сейчас начнут сыпаться с балконов.
Из программки узнала, что, оказывается, «концертмейстер» на самом деле — основатель, художественный руководитель и идейный вдохновитель компании «Noche Flamenca», а танцовщица — его муза и жена.
Почитала про компанию: ездят в экспедиции для изучения аутентичного фламенко, записывают, собирают, хранят, учат молодых. Бывавшая на концертах фламенко не однажды, я потащила с собой детей, но на этот раз зрелище оказалось несравнимо далеким от того, на которое я рассчитывала.
Никаких ярких цветов и знойных дам — все черное, од-на-единственная женщина, появившаяся только во втором отделении, остальные — немолодые мужчины. Никаких красивостей, от которых захватывает дух; темнота в зале, темнота на сцене, освещен очень узкий фрагмент действия, что сначала мешает, потом понимаешь, что так будет всегда — неспокойное ощущение неуместного присутствия в чужом доме.
Зал, напротив, был им «своим», активно участвовал и бурно реагировал: то взрывался одобрительным «О?ле!»[10], то по неведомым причинам сокрушался горестным эхом: «Оле…»
Обычно любое действо на сцене логично выстроено — подъем и спад, контрасты, напряжение и расслабление. Ничего подобного здесь не было: одна сплошная кульминация, как взяли сразу на напряженной ноте, так и держали. Хотелось спрятаться. Минут через пять ошалевшая дочь срезюмировала:
— По-моему, этого дядю перед выходом кто-то очень сильно разозлил.
Вторая добавила:
— По-моему, всех разозлили.
Шикнула на них.
Через некоторое время они начали страдать:
— Мам, можно мы пойдем в коридор?
— Нет.
— Мы не можем здесь больше сидеть, хочется зареветь!
— Поспите пока.
— Это невозможно! Они так громко орут! А после перерыва можно мы поедем домой?
— Нет.
— Мы будем комнату прибирать и уроки делать.
— Нет.
Действительно, находиться в зале было тяжело – темнота, узкое пятно света на сцене, очень громкий, очень резкий звук, непривычное пение, вталкивающее тебя в напряженное состояние, хотелось все время цивилизовать певцов: сгладить голоса, «вычистить» интонацию и специфическую хрипоту– словом, все было против шерсти, все не давало спокойно смотреть на танцоров.
Но чем дольше шел спектакль, тем очевиднее становилось, что главное в мрачном таинстве — не танец. Кантаоры [11] вели действие, именно они были незримыми черными кукловодами, настолько большими по росту по сравнению с танцующими фигурками, что глаз их не замечал. Пожалуй, они даже не диктовали танцорам, они были «над» ними, сами по себе, как духи, как тени предков, которым известно все прошлое и будущее, и они просто говорят друг с другом, а ветер вечности несет в испанской ночи их слова, продувая и наполняя музыкой, а гитара — это проводник между небом и землей, между огромной вселенной и маленьким беспокойным человеком, который вот он, танцует, как на ладони, в своем упорном убеждении, что он центр мироздания. Взгляд прикован к танцору и следит за сложным ходом его игры, в то время пока кантаор выворачивает тебе кишки наружу. Когда спохватишься — поздно будет. (Как в подтверждение этой мысли, старик, сидевший рядом, половину действия вообще не смотрел на сцену, подперев голову рукой, слушал. Как я хотела знать, о чем они поют!)
И постепенно, привыкнув к темноте и звуку, переварив все непривычное, что свалилось на тебя, начинаешь понимать, что, при всей вторичности танцоров, они и музыканты — сообщающиеся сосуды, через которые прогоняются огромные потоки этой дикой, необузданной энергии, а уж кто совсем не нужен здесь — это ты, зритель. Это не они пришли сюда выступать за деньги, а мы попросились посмотреть на них, и позволено нам было, но только тихо. Хотелось вжаться в кресло и просидеть незамеченным — неужели не дадут расслабиться хоть на минутку, чтобы протянуть до конца? Но нет, только плотнее сжимаются кольца у горла, и накрывает плотным душным покрывалом состояние надрыва и неотвратимости чего-то страшного, стоящего за спиной. Дайте света! Дайте сладкоголосых песен, красивых гитарных переборов, дайте вздохнуть, отпустите уже душу на покаяние! Зачем я здесь?
Немолодые, сверхвиртуозные танцоры вытворяли ногами такое, что не всякому молодому профессионалу под силу. Захватывало дух, назвать это «дробями» не поворачивался язык, даже на детей произвело впечатление:
— Мам… а что это — дядя фокусы ногами показывает?
— Ну типа того, да.
— Тебе нравится? Очень тяжело, почему они музыку не поменяют?
— Нельзя, это самое настоящее фламенко, таким оно было раньше, другие исполнители меняют и делают приятным, но эти люди хотят танцевать то самое, настоящее.
— Зачем? Оно пугает.
– Чтобы мы знали, каким оно было раньше.
Но внутри меня давно уже вызрело, что где-то я видела подобное, и была уже эта кромешная темнота зала, отгородившая от мира и безжалостно оставившая наедине с собой; и ни единой улыбки на лицах; и ничего, кроме артистов и их гортанных трубных голосов; и это неприветливое дыхание архаики; и так же мало происходящее на сцене напоминало свой привычный стереотипно-попсовый вариант — на концерте ансамбля Дмитрия Покровского.
Они приезжали к нам в город выступать, я обзвонила семьи, которые водили ко мне детей на занятия, — приходите, вряд ли второй раз будет такая возможность. Я раньше не видела их живьем, но представляла, что это будет непростое зрелище, поэтому собрала всех детей на первый ряд и села за ними, чтобы цербером пресекать прыганье по рядам, но случилось невиданное: четырех — шестилетние дети, застыв и разинув рты, сидели, не сводя глаз со сцены. Тогда мы рискнули оставить их на второе отделение, на котором исполнялась сложная современная музыка. И это они прослушали на одном дыхании. До концерта мы успели напроситься на фрагмент их мастер-класса — водили на сцене хороводы и пытались петь гортанным звуком эти дикие и совершенно чуждые нам русские народные попевки, мы и повторить-то их толком не могли, и только одна маленькая новгородская девочка вдруг заголосила правильным звуком, а ведущая тихонечко показала мне на нее, мол, смотрите. Мы спросили девочку:
— Занималась ли?
— Нет.
— Слышала раньше?
— Нет.
— Но какая молодец, ты все правильно поешь.
— Так просто же! — удивилась она.
Ничего себе «просто», я даже приблизительно не могла воспроизвести этот звук.
И меня вдруг поразила эта параллель — два ансамбля, две похожие, но бесконечно далекие друг от друга планеты, два отголоска из далекого прошлого, две фольклорные лаборатории, которые ездят в экспедиции, живут деревенской жизнью месяцами на натуральном хозяйстве, собирают, архивируют, добывают уходящее, бережно, как величайшую ценность, хранят. У девушек из Покровского костюмы сшиты из тканей, подаренных старушками, которые сами соткали их для своего приданого, да так и не пригодилось, вернее, берегли на черный день. Достали из старых сундуков и отдали гостьям, а те с гордостью рассказывали нам об этом и могли объяснить каждый вышитый стежок на своих костюмах (да и костюмами их уже не назвать — музейные экспонаты). И половина книжки-программки концерта фламенко была занята под перечисление спонсоров и меценатов, на деньги которых существует компания, проводятся исследования, концерты, передается опыт молодым, собираются экспедиции, и это — фламенко, которое в Испании существует не только как эстрада, а само по себе, каким оно было и наверняка будет, потому что живы люди, для которых это часть жизни. А наши?
Никому ж не нужны, кроме себя.
Спонсоры? Шутите.
Когда умер Дмитрий Покровский, единственный, кто протянул руку уникальному ансамблю, — личный друг, Юрий Любимов, который предоставил им место для репетиций, «порт приписки» — театр на Таганке. Так бы и развеялись они по миру, если бы не он.
Речь же не идет о том, чтобы петь, как они, а просто чтобы они – были. Как хранители, как реликт, как память нации. Это такая удача, что есть люди, которые делом жизни выбрали этот путь – строить мост, связывающий нас с прошлым. Они – наш откуп, они несут то, что нам в тягость. И позволить, чтобы они так и пропали, как неосторожно пролитая на землю вода? Такое непростительное расточительство? Такое отношение к национальной памяти присуще бездомным, которым нечего помнить. Что это – вечное сиротство? Не поэтому ли так порой хочется прицепиться к миражу, к золоту самоварному, схватиться за какие-то обрывки памяти, пошлые сувениры и знаки причастности к предкам в доказательство своего несиротства: вот мы! Мы есть! Но каждый раз рвется нить в малом, и брат идет на брата, и нет до нас предков, мы каждый раз первые и все начинаем сначала – вечный путь блудного сына, так и не нашедшего дорогу к дому.
Как-то готовила детское выступление на русском фестивале. Заказывала ростовой костюм медведя. Звоню знакомой из ансамбля Покровского, с которой подружились после того концерта, и прошу накидать материал «вокруг» медведя.
— А медведь-то к чему? — охнула она.
— Ну так символ же? Символ России.
Как она расшумится:
— Да какой медведь?! Стилизаторы несчастные! Хоть бы почитали чего-нибудь! С медведем цыгане по ярмаркам ходили, цы-га-не! Коза! Коза — тотемное животное России, вокруг нее все песни-игры-пляски, маску козы вам нужно, а не костюм медведя.
— Ой, так как же… теперь все на козла переделывать?
— Не козел, а коза, это разное, — записывай!
И она гортанно пела в трубку: «Мы не сами йде-ом, мы козу ведеоооом», — я записывала и повторяла, а она исправляла и требовала повторить правильно, так и летело через океан туда-сюда: «О-го-го, коза-а, о-го-го, сера»…
А потом, на выступлении, мы шли с детьми и голосили: «Мы не сами йде-ом, мы козу веде-ом», – и прыгал мальчик в настоящей маске, присланной из Москвы, и были не нужны нам зрители, это не для них мы шили костюмы, репетировали без конца и учили незнакомые, чужие нашему уху песни, это было наше, пусть игрушечное, но несиротство.
И шел полным ходом концерт фламенко, но не могло уже отпустить ощущение, что с ними рядом на сцене ансамбль Покровского, и постоянно менялись они местами, проходя призраками друг через друга, и перекликались эхом их похожие резкие голоса. Я прогоняла видение и старалась оставить на сцене только испанцев и думать только о них — о кантаорах и танцовщице, пыталась понять их.
О чем они пели?..
О чем рыдали ее руки?..
Надо будет поискать переводы их текстов, наверняка же есть, вон что с публикой творится, какие неистовые овации…
И дети потом, по дороге домой, среди многочисленных вопросов о концерте задали такой:
— А о чем они пели?
— Не знаю.
— А как понимать тогда?
— Это, в принципе, не так важно, это — танец, его понимают без слов, как музыку. Танцор танцует о своем горе, а зритель думает о чем-то своем, это иногда совсем разные вещи.
— Да, точно, дядя рядом со мной все время грустно вздыхал: «Оле…»
— Но если у тебя в башке пусто, — занудствовала я, — то ты вряд ли начнешь думать-отвечать. Тебе просто будет скучно.
— Тебе было скучно?
— Нет.
— А у тебя какое горе?
— Мм… да никакого.
Вставляется другая дочь:
– А у меня вот тоже никакого горя нет, поэтому мне за просто так настроение испортили!
И только потом, после детского случайного вопроса, мне пришло в голову, что эта возникшая параллель с ансамблем Покровского, ошибочно принятая за естественное сравнение, может, и было мое «Оле…»?
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК