Ирина Гитович Попытка воспоминаний
Сколько раз за жизнь мы повторяем как непреложную истину строки Ахматовой – «когда человек умирает, изменяются его портреты» Но однажды осознаем, что изменяются не портреты, а мы, в них вглядывающиеся. Пока человек жив, он существует для окружающих в условиях той повседневности, в которой живут они сами, в ее бытовых измерениях. Смысл его жизненных усилий открывается по-настоящему потом, когда человека уже нет, и наступает время воспоминаний о нем.
Когда рано утром 4 октября 2005 года большинство из нас узнало о смерти А. П. Чудакова, случившейся накануне вечером, мы в своей чеховедческой среде пережили настоящий шок. Я и сейчас помню, как все повторяли одни и те же слова с одной и той же интонацией растерянности, ужаса, обреченности: «Как же это может быть, что его нет? Как же мы теперь?»
Но время шло. И мы продолжали жить, что поначалу казалось невозможным, с этим новым знанием, к которому постепенно привыкали, – Саши нет. Куда-то ездили, что-то делали и планировали, и боль как будто становилась меньше или – привычнее – иногда вроде бы все отодвигалось куда-то, и о Саше мы говорили, как о живом.
Сначала так пережили зиму, весной съездили в Ялту на ежегодные Чеховские чтения – без него. И полетели годы – с конференциями, выходом новых книг, новыми планами. Но сколько раз на бегу вдруг останавливал, почти сбивая с ног, тот же вопрос, от которого снова перехватывало дыхание и на который ни у кого не было ответа: «Как же так могло это случиться, что его нет?».
Как это может быть, что мы ходим, дышим, спорим, что-то проектируем по линии чеховедения – без него, а он там – на Востряковском кладбище и над ним две огромные березы? Когда мы его хоронили, они шелестели на фоне бледно голубого, почти прозрачного неба еще не облетевшей и даже не пожелтевшей листвой. Я помню, как на короткое мгновение возникло во мне чувство примиряющего покоя, когда, подняв голову, я увидела эти березы. Теперь в моих мыслях о Саше они возникают именно как – Сашины березы.
Саши – нет. Есть лишь память о нем. Она работает по своим законам. В психологии есть понятие – «непроизвольные воспоминания». Они, как известно, существенно отличаются от той установки на процесс вспоминания, в результате которого создаются мемуарные тексты, сам этот жанр. Непроизвольные воспоминания настигают человека вдруг и неизвестно почему – в переполненном вагоне метро вдруг видишь внутренним зрением знакомое лицо или слышишь знакомый голос, или в чьем-то чужом лице, услышанном случайно разговоре видишь человека, которого давно нет, время и обстановку, в которых он был. В моей внутренней жизни такие непроизвольные воспоминания о Саше заняли за эти годы огромное место. В сущности, из них состоит мысленное общение с ним, которое продолжается причудливым пунктиром обрывочных фраз, присутствием его в мыслях и делах, казалось бы, с ним уже не связанных, и хотя я уже знаю, что раздавшийся в двенадцать ночи телефонный звонок больше никогда не будет его звонком, я все еще вздрагиваю…
Легче вспоминать о человеке, которого знал мало. Такие воспоминания обычно ограничены каким-то эпизодом, впечатлением. И почти невозможно, когда с человеком осталась неисчерпанной внутренняя связь. Потому что в этом случае, вспоминая о нем, неизбежно говоришь и о себе. И всегда присутствует сомнение – не выпячиваешь ли в этом случае вольно или невольно себя? Важно ли то, что ты помнишь, для других или это важно только для тебя?
О мемуарах как психологической потребности человека и необходимости культуры мы с Сашей не раз говорили в связи с Чеховым. И о том, что, стремясь к правде и к ее сохранению во времени, воспоминания так часто и беззастенчиво лгут. А если так, то надо ли писать воспоминания? Иногда я думаю, что если бы как-то само могло записаться то, что вспоминается о Саше, насколько это было бы точнее и интереснее, чем то, что получается, когда мучительно ищутся слова, особое внутреннее состояние, единственно возможная интонация.
И в страшном кошмаре не могло мне привидеться, что когда-нибудь придется говорить, думать, писать о Саше в прошедшем времени. Он казался рассчитанным на бесконечность.
За несколько лет до смерти Саши, на наших традиционных ежевечерних ялтинских симпозиумах, с завидной регулярностью сменявших дневные научные заседания Чеховских чтений, по сложившейся традиции «ни единой рюмки без тоста», В. Б. Катаев, бессменный тамада этих чеховских посиделок, поднял сидевшего рядом со мной Сашу вопросом: «Что Вы, Александр Павлович, можете сказать об Ирине Евгеньевне?». Саша задумался на секунду и, придав лицу значительность, а голосу – пафос докладчика, начал так: «Наукой еще достоверно не установлено, какое слово – мама или Чехов – было произнесено Ириной Евгеньевной раньше, но несомненно, что…» Мне давно поднадоели остроты насчет моей наследственной «обреченности» на занятия Чеховым, и я бросила реплику: «Не забудьте так начать мой некролог в «Чеховском вестнике»». Саша весело сказал: «Ладно». Дня через два ситуация с тостом повторилась. Снова Саша был поднят и на этот раз вспомнил что-то еще, что не доказано наукой, а я снова предложила ему воспользоваться этим для моего некролога. Мы уже к тому времени немало выпили массандровских напитков, и Саша весело и слегка пьяно ответил: «Обязательно». А потом, сев, как-то вдруг протрезвел и сказал: «Да, ладно, Ира. Еще неизвестно, кому чей некролог придется писать».
Я больше ни разу не повторила этой глупой остроты. Но ту Сашину фразу, а главное, интонацию, с какой это было сказано, как и его глаза, когда он произнес это, запомнила навсегда. Сначала только почувствовала – и потом, много думая об этом, поняла – он стал вдруг бояться старости и смерти. Потому что до того раза он иронически относился ко всем этим е.б.ж., венчающим разговоры о том, кто до чего доживет или не доживет. Он долго верил, что впереди у него уйма времени, почти по-детски радовался своему жизнелюбию, его силе, как-то даже играл этим.
А тут получается, что незаметно для других, кто привык к образу полного жизненной энергии Чудакова, – а может быть, и для себя самого – он вступил в тот последний возраст, когда конец, который ждет каждого, становился лично актуальным переживанием.
Спустя примерно год мы говорили с ним о Чехове, и по какой-то ассоциации он вспомнил мой доклад в Таганроге на конференции «Молодой Чехов», о котором во время конференции, к моему огорчению, не сказал мне ни слова. Доклад был о немыслимой зрелости молодого Чехова, написавшего в 29 лет «Скучную историю», которая для меня никогда не была историей об отсутствии у героя «общей идеи» (о каком отсутствии ее можно говорить, когда речь идет об ученом, живущем стремлением к научной истине?). Для меня это история о вдруг настигающем человека старении, об угасании жизненных сил и горьком мужестве осознанного переживания своего приближения к смерти. Для меня остается непостижимым, как молодой писатель мог изнутри понять это переживание, не зная его лично, не имея тогда даже, кажется, реального примера рядом с собой, допустив только одну ошибку, выдававшую его молодость, – сведе?ние у героя всей мучительности этого переживания к отсутствию у него «общей идеи». Саша тогда сказал, что никогда так прежде не думал о «Скучной истории», но, может быть, я права. «И тем страшнее», – почему-то добавил он и перевел разговор на что-то другое. А я еще раз подумала тогда, не стали ли уже подобные переживания его переживаниями.
И на панихиде в день похорон, и на сороковом дне, и на вечере памяти Саши через месяц в музее Чехова, и в мемориях семьдесят пятой книги «НЛО» почти все вспоминали Сашу веселым, жизнерадостным, никогда не болевшим, полным беззаботного жизнелюбия и какой-то редкостной самодостаточности. Я тоже знала его таким, знала долго – мы ведь были знакомы больше сорока лет. Как и другие, очень долго думала о Саше только так. И сам Саша так думал о себе и каким-то образом программировал в окружающих такое восприятие себя. Но вот почему-то сейчас я гораздо чаще вспоминаю его другим. Вспоминаю и думаю, как же на самом деле мы плохо знаем друг друга, как, занятые собой, избегаем замечать, что происходит с другим. Я не раз в последние два-три года его жизни видела в его глазах не свойственную ему прежде усталость от жизни – жизни, которую он так жадно любил. Иногда было видно, что он плохо себя чувствует, но не хочет этого замечать, что его словно что-то точит изнутри. Возникало на мгновение тревожное чувство. Но спрашивать об этом не принято и, оберегая личное пространство – чье? – мы, в сущности, деликатно позволяли себе быть равнодушными. Помню, как на конференции в Мелихове в 2004 году он так и не собрался выкупаться в узенькой и мелкой Лопасне, где плыть можно было только посредине – по течению или против. Встречая меня на завтраке после этого сомнительного заплыва и интересуясь, какая вода, он тем не менее сам не купался. Чтобы Саша не использовал любую возможность поплавать… Одно это – и его неопределенное «да как-то лень» – было необычным, непривычным. Но все мы проскочили тогда мимо этого…
За поминальным столом Мариэтта прочитала стихотворение Саши из его записной книжки «Когда я умру». Оно было написано в марте 2005 года. То есть за полгода до смерти. Шутливое вроде бы, но и полное неожиданно прочувствованной обреченности. Просьба, когда он умрет (но почему, собственно, он должен был умереть? Что он чувствовал тогда, в марте, когда писал это?), не говорить о его книгах, а вспомнить, как он любил плавать. Я не запомнила тогда в точности, о чем еще он просил вспомнить. Кажется, о том, как любил и умел все делать своими руками.
О книгах как раз говорили больше всего. Мемории о Саше в семьдесят пятом номере НЛО – в основном, о книгах. На вечере памяти сначала в Чеховском музее, где он начинающим ученым сорок с лишним лет назад выступил с первыми своими докладами о Чехове, а потом на вечере в ИМЛИ, говорили о них же. И первое, о чем стали думать мы все после его смерти, – это о том, что нужно было бы переиздать его книги, давно ставшие раритетами.
Да и как иначе? А. П. Чудаков – один из самых крупных наших филологов-современников – значителен именно своими книгами, в них он, прежде всего, и будет жить. Каждая страница тут важнее случайных мемуарных штрихов. Точнее, сами книги будут жить своей жизнью, вдумчиво прочитанные, надо думать, новыми поколениями, и внимательно перечитанные и заново осмысленные нами. Они еще дадут немало импульсов и толчков и к новым поворотам в чеховедении, и к новым методологиям. Конечно, про заплывы эти книги не расскажут, и все эти мелочи, составлявшие ту живую жизнь, в которой эти книги были написаны, уйдут постепенно в песок. Уйдут вместе с нами, которые тоже уйдут. Но ведь определяли же они что-то в жизни и личности Саши. Как человек живет, так он и мыслит, так и пишет.
А о Сашиных заплывах у тех, кто ездил с ним на чеховские конференции, сохранилось не одно воспоминание.
Через год после смерти Саши, в Гурзуфе, поездкой куда кончаются все ежегодные ялтинские Чеховские чтения, я долго стояла одна у парапета и смотрела на море – это было то самое место, где несколько лет назад Саша, чтобы не нарушать традицию, решил поплавать, хотя было холодно и довольно сильно штормило. С ним в ледяную воду полезли, но быстро вылезли назад В. Б. Катаев и молодой наш коллега Руслан Ахметшин. А Саша стремительно поплыл вперед. И, глядя на то, как его бросает в стороны (а там – скалы), я вдруг по-настоящему испугалась. На мой крик: «Саша, вернитесь!» – он не отреагировал, просто не услышал, и тогда я засвистела в спортивный свисток, который оказался у меня в кармане куртки – раз, второй, третий. Никто не понял, откуда свист. Но все встрепенулись. А Саша вдруг резко повернул назад. Через несколько минут он был уже у берега, встреченный воплями облегчения наших дам. Когда он вылез, я призналась, что свистела я, и назидательно произнесла что-то насчет того, что вот снова спасла его для чеховедения (у нас была с ним такая постоянная шутка, что это теперь моя планида – беспокоиться за него мне завещано Н. И. Гитович, очень любившей Сашу), а он сказал, что, услышав свисток, был уверен, что это милиция, с которой – как знал по опыту советской жизни – лучше не связываться. Осталась от того пребывания в Гурзуфе фотография – Саша в плавках, тельняшке, с полотенцем в руках, и мы по обе стороны от него в теплых куртках.
Переплывали мы однажды вчетвером – он, В. Б. Катаев, И. Н. Сухих и я – возле станицы Старочеркасской обманчиво тихий Дон с его коварным течением, резко сносившим плывущих в сторону. И от этого эпизода тоже осталась кем-то сделанная фотография. Так что о заплывах мы многое можем вспомнить и рассказать.
Ну, и о том, как Саша знал толк в строительстве, в материалах, как говорил об этом, рассматривая деревянные брусья, что всегда вызывало у меня восхищение, – тоже помним. Так что просьбу его выполняем: вспоминаем не только о книгах… Хотя книги не мешало бы нам читать почаще и повнимательнее, не выдергивая из них цитаты, не вульгаризируя его мысли и не заимствуя его идеи без ссылок на источник.
А что касается строительных дел, которых он был великий мастер, то, помню, я как-то показала ему кусок плохо оструганной сырой сосновой доски, увезенный мною как «сувенир» из Мелихова. Тогдашний директор музея, наша многолетняя головная боль, собирался латать этими досками, купленными где-то по дешевке, – на его языке это называлось «реставрировать», слово, которому он тут же обучил нанятых им тоже по дешевке шабашников – мемориальный флигель, в котором была написана «Чайка». Флигель был тогда в крайне аварийном состоянии. Деньги же, которые зарубежные доброхоты присылали музею на ремонт, растворялись в чьих-то карманах, не доходя до флигеля.
Саша повертел деревяшку в руках и спокойно и твердо сказал, что именно и в какой срок станет с флигелем, если эти доски пойдут в ход. Сказал с такой же определенностью, с какой выступал по вопросам филологическим. Все, что он делал, он делал именно так – обстоятельно и профессионально. Вообще профессиональный рефлекс – или инстинкт? – в нем был абсолютен, как бывает абсолютным музыкальный слух.
Он не был борцом по темпераменту, не любил, когда его отвлекали от занятий, чтения, писания, дачных его работ, во время которых ему так отлично думалось, но я хорошо знала вот это его качество – он, человек спокойный, неторопливый, берегущий время и силы, буквально взвивался, когда сталкивался с наглостью невежества или откровенной халтурой, и тут его легко было подвигнуть на поступок, на протест. Он мгновенно соглашался быть заодно, когда речь шла о противодействии научному любительству или культурному варварству. Каюсь, в качестве секретаря Чеховской комиссии я не раз рассчитывала именно на это его свойство и пользовалась им, чтобы с его поддержкой сделать что-то, что в данный момент представлялось необходимым.
Мы были однажды с ним и В. Б. Катаевым на приеме у тогдашнего министра культуры М. Швыдкого как раз по вопросам спасения Мелихова от рук его тогдашнего директора – варвара и графомана, и именно Саша организовал эту встречу, он же договорился о публикации в «Литературной газете» нашего открытого письма по поводу сочинений этого «писателя», как тот себя именовал. Наивные люди, надеялись мы, что министр нас мгновенно поймет, проникнется нашим беспокойством, возмутится, как мы, и немедленно поможет… Помню, как Саша звонил мне перед аналогичным походом в Министерство культуры по поводу безнадежно тогда приостановленного издания словаря «Русские писатели», чтобы посоветоваться, как себя вести («где сдвигать брови», как я называла это) и что говорить. И мы долго придумывали ударные формулы, которые – как нам казалось – должны были потрясти чиновничьи сердца. А потом как-то попросил посмотреть телепрограмму Александра Архангельского, где он говорил о значении словаря для культуры и долге всех культурных людей способствовать его спасению. Его интересовало, достаточно ли он был убедителен и грозен для чиновников. Он был убедителен. Но – не для чиновников. Впрочем, капля все-таки долбит камень. И рано или поздно усилия такого противодействия дают свои результаты. Возобновлено (хоть и не чиновниками!) издание словаря, спасен и мелиховский флигель…
А потом, уже без него – и как его тогда не хватало! – было долгое сражение за ялтинский дом, стены которого небрежением директора музея (и где только штампуют этих безразличных варваров?) оказались поражены грибком, несущие опоры здания, пережившего в свое время крымское землетрясение, теперь покрылись глубокими продольными трещинами, по стене чеховского кабинета вдоль картины Левитана «Река Истра», текла вода, под обоями буквально кустилась плесень… Мы опять писали, объясняли. И казалось, что, будь с нами Саша, было бы много легче чего-то добиться…
При его жизни мы все – его ровесники, знавшие его десятки лет, и молодые чеховеды, встречавшиеся с ним практически только на конференциях, защитах, заседаниях – не догадывались, до какой степени он был нам всем нужен. Одним своим присутствием он задавал уровень, ниже которого работать было стыдно, продуцировал направление исследований, не давал превратить чеховедение в скучную индустрию, к чему оно заметно скатывалось. Научный авторитет его был огромен. При нем, как сказал потом Руслан Ахметшин, трудно, а то и невозможно было халтурить и выдавать за науку любительство. Помню охватившую многих из нас тревогу в первые недели после его смерти: удастся ли без него не впасть сплошь в то, что мы с его легкой руки называли «народным чеховедением», то есть откровенным дилетантством, и что, судя по стремительно падающему уровню чеховских конференций и многих писаний о Чехове, на нас угрожающе надвигалось.
Он был совсем не воинственен, иногда даже излишне мягок, но ложную толерантность ненавидел. Помню и его язвительность, и даже не свойственный ему гнев, когда он сталкивался с профанацией науки. Боюсь, удержаться без него на должном уровне мы все-таки не сумели.
К концу конференций он иной раз заканчивал стихотворный опусотчет, который сочинял даже во время заседаний, и в котором доставалось докладчикам, а потом на банкете в Гурзуфе читал его. Есть фотография, где он, стоя на возвышении, разворачивает длинный свиток с этакой одой, посвященной конференции по поводу столетия «Трех сестер».
Мы много с ним говорили о будущем чеховедения, о людях, которые в него приходят, о разлагающих его профанациях. И меня радовало, что мы совпадали в оценках – надеялись на одних и тех же, опасность видели в одном и том же. Мы оба были убеждены, что исследователей Чехова надо каким-то образом возвращать к изучению факта, документа, реального исторического контекста – к тому, к чему интерес тогда начисто был утрачен.
Однажды он почти без связи с тем, о чем мы говорили, спросил, помню ли я столь распространенные в советское время очерки жизни и творчества писателей. «Еще бы, – сказала я. – Прекрасно помню и даже знаю, кто их упразднил как жанр». – «И кто же?» – «Да Вы, Саша. Ведь после Вашей «Поэтики» очерков творчества Чехова больше не появлялось. Их было стыдно писать и стыдно читать…» И, продолжая какую-то свою мысль, он сказал, что ему самому очень не хватает сейчас в работах о Чехове того целостного ощущения его жизни и творчества, какое в идеале предполагали те очерки. «Ну, и напишите такую книгу, – сказала я ему. – Кому ж это сделать, как не вам?» «Вы думаете?» – вопросом ответил он и переменил тему.
Мы иногда встречались, чтобы поговорить о срочных делах, в … Макдональдсе на Пушкинской. Место было выбрано Сашей, как самое удобное для обоих. Он тогда преподавал рядом, в Литинституте, мои маршруты тоже чаще всего проходили через Пушкинскую.
Саша называл это «встретиться по-студенчески», а я говорила, что это скорее «по-детски», потому что Макдональдс любят дети, а современные студенты ходят, кажется, совсем в другие места. У нас был любимый столик – в дальнем углу кафе, у окна. Мы обсудили за ним уйму серьезных вопросов, однажды даже написали там план-сценарий для конференции в Таганроге «Молодой Чехов», мечтая провести хоть одну идеальную конференцию. План был действительно великолепный, но так конференцию нам провести не дали.
Месяца через полтора после смерти Саши мы зашли в Макдональдс с Русланом Ахметшиным. Я хотела показать ему тот столик в углу. Но за это время прошел ремонт – и столика больше не было, да и вообще все изменилось.
Помню, как накануне сорокового дня, ночью у меня в квартире раздался громкий междугородный телефонный звонок и в трубке послышался голос нашей оренбургской коллеги Ольги Михайловны Скибиной: «Ирина Евгеньевна, я знаю, что Вы не спите. Потому и звоню». Сказала, что гложет тоска и просто захотелось «поговорить об Александре Павловиче». И мы долго говорили о нем, вспоминали поездки с ним, какие-то смешные истории, случавшиеся на конференциях. Ольга рассказала о его приезде в Оренбург и о купании в ледяном Урале, напугавшем ее родителей. Спала Москва за окном, возле которого я стояла с трубкой, где-то за тысячи километров спал не ведомый мне Оренбург, откуда звонила Ольга. И что-то пронзительно печальное было в этой тьме, этом обрывочном разговоре, нашей общей тоске и самой потребности в общей нашей беде быть всем вместе. Те дни вообще проявили в каждом из нашего чеховедческого сообщества что-то очень важное – вроде меры личного уровня подлинности.
А год спустя после смерти Саши я сидела на балконе ялтинского Дома творчества «Актер», где мы жили во время конференций, рядом с номером, который всего год назад занимал Саша. Это был самый большой номер в корпусе, и мы собирались тогда у него. А теперь была первая Ялта без него. Конференция складывалась как-то неудачно, неинтересно. Из механизма нашей сложившейся чеховедческой жизни – это чувствовали все – выпало что-то. И. Н. Сухих сказал вскоре после этого, что должны возникнуть новые центры притяжения, и только тогда конференции обретут новую жизнь и смысл.
Имел ли он в виду то, что Саша был таким центром притяжения? Не знаю. Но Саша был чем-то гораздо большим.
На этой осиротевшей без него ялтинской конференции мы в первый же день почтили минутой молчания его память. И в первый наш вечерний сбор первый же тост был, естественно, в память о нем. Как только я вошла в музей, старейшая его сотрудница Алла Васильевна Ханило потащила меня смотреть маленькую выставку, которую она сделала в память о Саше. Лежали в стандартной музейной витрине его книги, статьи, фотографии с конференций. Я попыталась посмотреть на фотографии отстраненно и представить, что они скажут тем, кто не знал Сашу лично, а может быть, никогда не видел его. Но так не получилось – было слишком больно.
Мы ходили на заседания, произносили свои доклады, сбегали, когда становилось невыносимо скучно, в чеховский сад, обедали в том же кафе, что и при Саше, по вечерам пили те же массандровские вина, а В. Б. Катаев так же поднимал нас для тостов. Но все было не то. Даже с пением, которым славилась чеховская комиссия, без него уже ничего толком не получалось. Пели в тот приезд вразброд, фальшиво и вяло. И, начав, быстро замолкали.
На конференции в Баденвейлере в 2004 году мы вели с ним общую секцию. Как-то я первой пришла в аудиторию, где мы заседали, и увидела на столе ворох бумаг. Это оказался Сашин доклад «Вторая реплика», прочитанный им накануне и забытый в аудитории. Написанный от руки. С его же поправками. Выговаривая вскоре пришедшему Саше, что он растяпа, я требовала, чтобы он оценил мое благородство – вот, мол, честно возвращаю, а могла бы обогатить свой архив. А Саша, довольный заботой о себе, благодарно попросил: «Ира, пожалуйста, следите за мной и дальше». Но какое счастье, что убиравшая помещение женщина, не выбросила эту стопку исписанной бумаги, как скорее всего сделала бы наша уборщица. Дубликатато не было.
Впрочем, на конференциях мы общались мало. Может, раза два или три, случайно оказавшись вне чеховедческой толпы, говорили о чем-то серьезно.
Были годы, когда мы и виделись очень редко (я жила тогда по семейным обстоятельствам на два города и по полгода, а то и больше, не бывала в Москве), хотя, когда потом встречались, искренне радовались встрече и никогда – за все эти четыре с лишним десятилетия – не было у нас пустых, бытовых разговоров ни о чем.
В молодости у нас были – и так это осталось – разные «круги общения», хотя свои главные литературные университеты мы проходили в одном и том же месте – «Новом мире», у редактора отдела критики умнейшей Калерии Николаевны Озеровой, которую с благодарностью часто вспоминали. Потом, когда началась работа над академическим тридцатитомником Чехова и Саша стал сотрудником Чеховской группы ИМЛИ, занимавшейся изданием, мы встречались или на обсуждениях томов, или в архивах и разговаривали в основном о делах, связанных с этой работой. Тогда Саша начал много общаться с Н. И. Гитович и нередко бывал у нас дома. Он часто ей звонил, консультировался по поводу архивных своих находок, спрашивал о каких-то встреченных в переписке неизвестных ему именах, рассказывал о найденных в периодике текстах, которые вполне могли принадлежать Антоше Чехонте, советовался по поводу их атрибуции. Помню, как после одного такого эпизода Нина Ильинична с восхищением говорила, как мастерски Саша освоил работу с архивными документами и какое у него потрясающее тут чутье – и документ, и самый факт, и самую личность Чехова, и контекст, в котором все это существовало, он представляет в удивительной цельности – как художник. Вспомнила в связи с этим Александра Иосифовича Роскина, которого, видимо, этими качествами ей напоминал Саша, и сказала, что так чувствующих материал исследователей и одновременно таких блестящих теоретиков теперь практически нет.
Когда он навещал Нину Ильиничну, она с удовольствием рассказывала ему о найденных ею новых фактах биографии Чехова, о том, как параллельно с собранием сочинений идет ее работа над вторым изданием Летописи жизни и творчества Чехова (так и не увидевшим свет). Он подробно расспрашивал ее о работе над двадцатитомным «вишневым» собранием сочинений и писем Чехова, о ее борьбе с партийными начальниками, требовавшими безжалостно купюрить письма Чехова. Нина Ильинична показывала ему копии своих протестных писем, которые она писала в ЦК и благодаря которым многое удалось отстоять, вспоминала о разных курьезах с чеховскими изданиями. Потом, когда ее, отдавшую изданию, в буквальном смысле, всю страсть души, все свои знания, все личные находки, дирекция института просто вывела из редколлегии (вместе с З. С. Паперным) и фактически отстранила от общения с Чеховской группой, именно Саша более или менее регулярно навещал ее, скрашивая ее одиночество, за что я была ему безмерно благодарна. Вот тогда, слушая ее рассказы, он стал уговаривать записать все, что вот так случайно ей вспоминалось, – и в связи с историей создания в 20-е годы чеховского музея и чеховских обществ, т. е. началом чеховедения, и о ее встречах тех лет с современниками Чехова. Вспоминались люди, которые для большинства уже были только именами, и какие-то штрихи научного быта. Именно под его нажимом она стала записывать эти подробности и при встрече отдавала Саше листочки со своими рукописными или машинописными записями. Часть их он после ее смерти опубликовал в «Чеховском вестнике».
Помню наши с ним случайные встречи и неслучайные разговоры в часовых очередях за зарплатой в первые годы перестройки, в темном, тесном и душном имлийском коридоре. Именно там несколько раз у нас возникали интереснейшие планы чеховских изданий и переизданий. Мы много говорили о необходимости расширения источниковой базы чеховедения, невозможном без тех или иных публикаций, о том, что из молодых исследователей почти никто не умеет работать с рукописями и документами. Именно в такой очереди мы однажды заговорили о том, как хорошо бы сделать заново и откомментировать Описание личной библиотеки Чехова, о необходимости издания всех найденных мемуаров о Чехове. А сейчас готовятся к изданию и собрание мемуаров, и Описание библиотеки.
Там же, в той очереди, я рассказывала ему об эвакуации ИМЛИ в Ташкент во время войны, об эвакуационном быте и его «предметном мире» (Академия наук со своим общежитием и библиотекой заняла трехэтажное здание балетной школы Тамары Ханум в центре Ташкента), об очередях за кипятком, в которых стояли крупные ученые, и о том, как в этой очереди – так казалось мне в мои четыре-пять лет – интересно было слушать разговоры, как мне разрешали передвигать флажки на карте в вестибюле, фиксирующие продвижение наших войск на фронтах, о современниках Чехова, которых я видела ребенком и помнила странной детской памятью, выхватывающей и укрупняющей какие-то подробности, – Телешове, Щепкиной-Куперник; пересказывала запомнившиеся рассказы родителей о Потапенко, Буренине, Лазареве-Грузинском, Ежове… Он подробно расспрашивал меня об С. Д. Балухатом, с которым дружили мои родители, а потом очень хотел издать его письма к ним. И – убеждал меня писать воспоминания. Он никогда не мог смириться с той расточительностью, с какой большинство из нас относится к собственной памяти. Я отнекивалась – не мой жанр. А после выхода его романа, когда мы говорили как-то о делах в нашем чеховедении, я сказала, что его лавры не дают мне спокойно спать и, кажется, я скоро сяду писать роман о Чеховской комиссии, название во всяком случае есть. «Да? И какое же?» – спросил Саша. «Что за комиссия, создатель…» – ответила я. Он очень смеялся.
Сблизились мы в последние лет десять, после смерти Н. И. Гитович, а какие-то новые точки общности стали возникать в последние несколько лет. Сначала из-за общих дел в Чеховской комиссии, где я была ученым секретарем, а потом и помимо комиссии, прежде всего, на почве интереса к Чехову.
В последние несколько лет общение приняло форму долгих ночных телефонных разговоров. Первый такой разговор возник случайно. Начал его Саша с ворчанья, что долго не мог мне дозвониться, – было все время занято, а он терпеть не может ни долго дозваниваться, ни долго разговаривать по телефону. Когда же тот наш разговор закончился, он с изумлением сказал: «А знаете, сколько мы проговорили? 2 часа 37 минут». Вот с тех пор он и стал звонить довольно регулярно. Всегда сразу после двенадцати. Он точно фиксировал время разговора в конце. Ему это почему-то очень нравилось. Сейчас я с изумлением вспоминаю, о скольком мы успели поговорить. Как-то долго говорили о том, почему Чехов так и не смог написать роман. Перебрав все возможные историко-литературные причины этого феномена, пришли к выводу, что дело, скорей всего, в особенностях дарования писателя – быть может, на романную фабулу просто не хватало темперамента. В другой раз я спросила его, кем, по его мнению, больше был Чехов – прозаиком или драматургом. Ведь не родись Художественный театр и не будь в числе его создателей фигуры Немировича, неизвестно, какой была бы судьба его драматургии, да и его литературная репутация, и сколько пьес Чехова мы сегодня имели бы. Или – наоборот – не имели бы. Говорили мы об этом долго. Саша то соглашался, что Чехов был прежде всего прозаиком, как считала я, то приводил аргументы против, и мы тогда так и не пришли к согласию, а мне он посоветовал написать об этом. Говорили о деформации языка и смысла документов при их изложении современным языком авторами появлявшихся тогда биографических книг о Чехове и его семье; о том, насколько продуктивнее была бы комментированная публикация этих архивных материалов, чем проекция личных проблем и комплексов биографов на судьбу Чеховых, во что превращаются такие пересказы.
Обычно разговор начинался с какой-нибудь почти случайной фразы, но, зацепившись за нее, я старалась изложить свои представления о Чехове, часто не совпадавшие с общепринятыми. Хотелось проверить на Саше их право на существование. Саша слушал, как мне кажется, внимательно и заинтересованно, задавал вопросы, что-то уточнял и чаще всего соглашался, что в такой интерпретации есть смысл. Он дал мне однажды и важный совет – как можно реже употреблять в своих текстах слова «возможно», «вероятно», «может быть» и т. п., выдающие сомнение и неуверенность автора в высказанном: «Если уж высказали собственное суждение и уверены в своей правоте, держитесь твердо и не демонстрируйте сомнение».
В последний наш разговор за месяц до его смерти – я уезжала в тот день в Питер на три недели – мы договорились после моего возвращения встретиться и «поговорить обо всем», что накопилось. Саша был в тот день на даче, долго не отвечал на мой звонок, а, когда, наконец, взял трубку, на вопрос, не косит ли он случайно травку, ответил утвердительно и сказал, что единственно, где он себя чувствует в последнее время нормально (не физически, а душевно), это на даче, что не хочется выходить из этой летней инерции, не хочется в город, и он с тоской думает о начинающейся осенней жизни с ее служебными и прочими обязанностями. На мою реплику по поводу наших дел в комиссии «устала, надоело все» он сказал, что вот и ему тоже «все надоело» и он не знает, что с этим делать, не привык. И тут же «закрыл» тему, сказав, что об этом надо говорить не на бегу, а серьезно, и, когда я вернусь, мы в числе других вещей поговорим и об этом – как и почему «все надоело».
Мы успели тогда наметить темы разговора: о чеховской многотомной Летописи, какой она получается, и о том, что должна измениться исследовательская парадигма чеховедения, иначе оно погибнет, о необходимости заново откомментировать сочинения и особенно письма Чехова и о многом другом. Но на следующий день после моего возвращения из Питера случилась с ним эта страшная беда – и Саша попал в больницу. Потом мы улетели на конференцию на Сахалин. А на следующий день после нашего возвращения Саши не стало.
Я много думала все эти годы, почему так велика оказалась моя личная боль от этой потери. Мы ведь не были с Сашей друзьями или приятелями в обычном житейском смысле. Зная друг друга с молодости, оставались на «вы». Как-то, правда, Саша предложил выпить на брудершафт, но я вспомнила стихи Окуджавы «Зачем мы перешли на «ты»», и Саша, подумав, согласился, что лучше оставить, как само сложилось. У нас был свой, шутливо-иронический стиль общения, он безошибочно регулировал отношения.
Саша в последние годы стал моим постоянным собеседником. Мы понимали друг друга с полуслова, иногда хватало интонации. Наверное, потому наши участившиеся ночные телефонные разговоры были так насыщены. Очевидно, и для него они что-то значили. Иначе не звонил бы, не говорил часами. Темы наших разговоров постепенно расширялись, все чаще и дальше уходя от Чехова. Но как раз о Чехове после Саши разговаривать, как оказалось, по-настоящему стало не с кем. Почему-то у наших чеховедов не было и нет в этом потребности.
При создании в Чеховской комиссии в 1987 году в ней не оказалось двух человек – Н. И. Гитович, автора настольной тогда книги всех чеховедов мира «Летопись жизни и творчества Чехова», и А. П. Чудакова, автора перевернувшей чеховедение «Поэтики Чехова». Факт для будущих исследователей советского научного быта. В первый выпуск «Чеховианы» тогдашняя редколлегия не взяла статью Саши о Буренине. Было сказано – «нечего нам пропагандировать Буренина».
А в семьдесят седьмом номере НЛО британский профессор Д. Рейфилд, высоко оценивая «Поэтику Чехова» и ее значение для мировой русистики, назвал вторым импульсом, «взорвавшим тину тогдашнего чеховедения», статью Чудакова «Неприличные слова и облик классика». Вещи, вообще говоря, несопоставимые, да и о какой «тине» чеховедения в эти годы ведет профессор речь, если уже было издано ПССП, в котором, между прочим, Чудаков был одним из главнейших участников, и тогда же вышли следующие за «Поэтикой» книги, «Мир Чехова» в частности.
А к проблеме восстановления купюр в двенадцати томах Писем Чехова (их было сделано 63 на четыре с лишним тысяч напечатанных там писем) и к своей статье о «неприличных словах» Саша относился не так однозначно, как потом это интерпретировали. Научным подвигом во всяком случае не считал. И уж никак не ожидал, что публикация им в статье некоторых купюр будет способствовать агрессивной потребности, охватившей многих, развенчать тот образ Чехова, который традиционно сложился в русской и мировой культуре и продержался много десятилетий. Мы несколько раз об этом с ним говорили. Тем более, что всю предысторию этой статьи я знала не понаслышке – помню, как Саша получил эти купюры от Н. И. Гитович, и как решался в ИМЛИ сам вопрос о них при издании ПССП (кое-что об этом пишет Э. А. Полоцкая в своих воспоминаниях о Саше, напечатанных в Чеховиане, посвященной его памяти), и как единственный раз была огорчена Сашиной статьей Нина Ильинична; она оставалась последовательным врагом любых купюр, считала, что все их надо восстановить, но печатать их просто списком, создавая ложное представление о концентрации этих слов, с ее точки зрения, не стоило.
Как-то за несколько месяцев до его смерти мы выходили вместе из ИМЛИ с заседания сектора. Саша был сумрачен, чем-то расстроен, и я впервые прямо задала ему вопрос – что с ним? Он сказал с какой-то детской интонацией обиды и растерянности: «Я думал, что меня все любят, а оказалось, что это не так». Я ответила, что не бывает так, чтобы кого-то любили все. А потом все думала, о чем это он? Он ведь не был столь наивен, чтобы считать, что его действительно любили «все». В родном ИМЛИ его дважды «прокатили» на Ученом совете при выдвижении в членкоры. Не палачи чеховедения, вроде Бердникова, на много лет сделавшего Сашу невыездным и запретившего упоминать его имя в «Вопросах литературы» и «Русской литературе»… А коллеги, товарищи по работе. Как это могло случиться? Кому, как не Чудакову, стать членкором, а потом и академиком? А вот прокатили. Чем-то он раздражал – не тем ли, что занимается чем-то непонятным? Вон роман написал. А зачем ему, доктору наук, роман? А план не выполняет. И часто уклоняется от коллективных трудов и общественной деятельности. Нет в нем подлинного имлийского патриотизма. Одна наша общая знакомая в ответ на мое возмущение тем, что Сашу Ученый совет не пропустил на выборы в членкоры, объясняла мне, что Саша работает не на институт, а «на сторону», и опять же план не выполняет, и еще что-то такое же мелочное и абсурдное. А я сказала на это, что одно то, что Саша является сотрудником института, украшает ИМЛИ и повышает его статус, никак не наоборот.
Но тогда, пожаловавшись, что его не все любят, он имел в виду что-то другое. Что-то в нем, как мне показалось, – какая-то опора внутри – дала трещину. Если есть усталость металла, то что же говорить о человеке. Иногда мне чудилось, что он сам в чем-то засомневался, как-то потерялся или растерялся.
Как-то я рассказала Саше, что Н. А. Роскина в пору нашей совместной работы в Литнаследстве заметила мне, что заниматься Чеховым всю жизнь невозможно. Пушкиным – можно, Толстым можно, а вот Чеховым – нельзя. Я не поверила ей тогда, но, спустя годы, почувствовала что-то похожее. И на годы ушла из чеховедения. О чем не жалею. Саша, когда я передала ему слова Роскиной, только обронил задумчиво: «Наташа была очень умная женщина». А вот в последний наш разговор он вспомнил об этом и спросил, что, как я думаю, Наташа имела в виду. Мне показалось, что в нем самом произошло перенасыщение Чеховым и чеховедением, что ему нужно или уйти в другое – он и ушел в Пушкина и пушкинистику, – или вернуться к самому началу – именно это он и собирался сделать, возвратившись к работе над библиографией прижизненной критики, которую считал своим главным делом, то есть к реальному контексту и историческому Чехову. Вернуться назад, чтобы получить новый импульс. Я думаю, что именно эта неуверенность в чем-то, что касалось Чехова, помешала ему переиздать свои книги. По просьбе директора библиотеки им. Чехова я как-то попросила у Саши по экземпляру «Поэтики Чехова» и «Мира Чехова» для библиотеки. В ней был очень неплохой чеховский фонд (я сама передала туда часть чеховской библиотеки Н. И. Гитович), но книг Чудакова не было. Саша клялся, что у него не осталось ни одного экземпляра, а на мой вопрос, почему он не переиздает книги, сказал, что хотел бы многое в них изменить, дописать или написать заново. «Ну, пока Вы соберетесь с этим, надо хотя бы просто переиздать их. Подросли новые исследователи, книг нет даже во многих университетских библиотеках и чеховских музеях, нет их и в городских библиотеках провинции». Он вроде бы согласился, но так этого и не сделал.
А с Чеховым, как мне иногда кажется, произошла странная вещь. Хотя о нем написаны горы, как мало о ком, о нем надо, по-моему, писать сегодня заново – заново выстраивая и интерпретируя контекст, творчество, биографию и личность. Возможно, Саша тоже это чувствовал, но для реализации этого нужны были гигантские душевные силы и жизнь впереди, чего он уже не ощущал в себе.
Очень давно одна моя приятельница, ныне покойная, читала мне свои стихи. Одна строчка тогда поразила своей психологической точностью: «И полон мир отсутствием твоим». Строка эта стала буквально преследовать меня спустя, наверное, месяц после смерти Саши – после 3 октября 2005 года мир для нас надолго оказался полон его отсутствием.
2006, 2012
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК