7. Октябрьский переворот

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Революция углублялась и Временное правительство умирало, быстрою, верною смертью…

О дальнейшем сопротивлении германским армиям, о продолжении войны, о какой либо государственной работе, широких планах, разумных демократических реформах, направленных ко благу народа и ценных по практическим результатам, не могло быть речи.

Временное правительство, в лице социалистических министров, еще продолжало бессильными руками цепляться за власть, производило в составе кабинета какие-то перетасовки, пыталось потоками фраз отдалить час неизбежной развязки. Торжествовала демагогия и жалкая утопия озлобленных фантастов, угар невежественных масс, расчет предателей России.

В армии, во флоте, балтийском и черноморском, разложение частей и судовых команд дошло до предела. Каждый день приносил известия о бессудных расправах над беззащитным офицерским составом — истинных мучениках безумного русского чертопляса.

В Выборге убит командир 42-го корпуса, генерал от кавалерии Владимир Алоизиевич Орановский, зверски убиты Генерального штаба генералы Степанов, Васильев и драгунский полковник Карпович.

В Луге, в конском запасе, убит бывший командир кавалергардов, генерал граф Менгден, конногренадер полковник Эгерштром, молодой лейб-гусарский штабс-ротмистр граф Клейнмихель.

И сотни, может быть, тысячи других, мне неизвестных, на всех пунктах тысячеверстного фронта и тыла, уже потрясенных до основания, уже опоенных ядом классовой ненависти и злобы.

Лик большевизма ширился и рос…

О, как помню я эти ненастные, мокрые и тоскливые, притихшие, словно кролик перед разверстой глоткой удава, дни рокового октября!

Ни мыслей, ни желаний!.. Все жертвы и усилия затрачены бесплодно!.. Война проиграна бессмысленно и нелепо!.. Апатия, уныние, тоска глядели из петроградского тумана и слякоти скользких булыжников и торцов!.. Предчувствие великой катастрофы сверлило грудь!

Лик большевизма, с ощеренными клыками, с всклокоченной гривой, дикий, звериный, пещерный, ширился и рос…

Тогда, как муха, заметавшаяся в паутине, «верховный вождь» и призрачный властитель, Керенский, сознав, наконец, тщету дальнейших словоизвержений, в холодный, серый день примчался в 3-й конный корпус, стоявший возле Гатчины, под командой генерала Краснова.

Тот самый корпус, который с Крымовым во главе, три месяца тому назад, был двинут приказанием Корнилова на Петроград. Тот самый корпус, который, не окажи Керенский противодействие, предательство и трусость, быть может, предотвратил дальнейшую безумную игру.

Был созван экстренным порядком корпусной комитет, и в тесном помещении народной школы Керенский произнес свою последнюю речь.

Он нервничал, был возбужден и бледен, глядел усталыми, воспаленными глазами, но говорил с подъемом, экзальтированно и горячо, бросая одновременно короткие и резкие, как удар бича, ответы на вопросы с мест.

И вот, после фразы — «кучка безответственных, безумных и преступных лиц, пытаясь посягнуть на облеченную высоким доверием народа власть Временного правительства…», из задних мест раздался медленный, тяжелый голос:

— Нет больше Временного правительства!

Керенский взметнулся, но тотчас овладел собой и выкрикнул среди насторожившегося в гробовом молчании зала:

— Кто вам сказал?.. Я премьер-министр!.. Я надеюсь, что 3-й корпус исполнит свой долг!

3-й конный корпус исполнил свой долг. После непродолжительной перестрелки у Пулкова, Краснов был арестован, а Керенский исчез.

Временное правительство прекратило существование…

Мне повезло отчаяннейшим образом и час переворота застал меня в вестибюле гостиницы «Астория».

У выходных дверей уже стояла стража, рослые гвардейцы Кексгольмского полка. Ревели пролетавшие автомобили. Доносились отдельные выстрелы — последнее сопротивление несчастных юнкеров.

Мы сидели втроем — генерал Бискупский, бывший гродненский гусар полковник Юматов и я, вспоминая, как двадцать лет назад, при несколько иной обстановке, все трое одновременно командовали взводами в «славной гвардейской школе». И тот и другой были совершенно спокойны, курили сигары, пригубливали коньяк и с любопытной улыбкой созерцали неожиданное зрелище.

В вестибюле слышался оживленный разговор публики, нервный смех, шутки, отдельные восклицания.

Я попрощался и вышел…

Кругом — пустынно, мертво. Только у Полицейского моста виднеется толпа народа. Незнакомец в защитном френче, в распахнутом пальто с погонами ветеринарного врача бросается навстречу и возбужденным голосом кричит:

— Назад!.. Здесь арестовывают офицеров!

По набережной Мойки бегут две запыхавшиеся дамы:

— Скорей назад!.. У Мариинского дворца стреляют!

Через полчаса, из окон комендантского управления наблюдаю вместе с писарями и офицерами, как по Садовой тянутся колонны — мужчины и женщины, с винтовками, с охотничьими дробовиками, с чайниками, с тележками, с санитарными двуколками. И висят мокрые красные флаги. И зловеще дрожат звуки революционного гимна. И гудит нестройно марширующая толпа:

— Смерть Керенскому!

На улицах тоскливо… Моросит дождь… Газеты и зрелища прекратились… Все замерло… Гудит фабричная труба… Трещит винтовочный огонь…

— Тра-та-та-та!..

Через неделю новой властью, не ожидавшей столь легкого успеха и растерявшейся в первые минуты, был взят определенный курс.

Посыпались декреты.

Великая страна стала на путь национального самоубийства…

Керенский исчез и на высокий пост Верховного главнокомандующего вступил его начальник штаба, генерал Духонин.

Армия агонизировала и доживала последние дни.

Отдельные попытки пресечь вооруженной рукой дальнейшее углубление революции и остановить распад страны не достигали цели, и боевые эшелоны, спешно перебрасываемые к Петрограду с Южного фронта, уже на параллели Витебска и даже Гомеля, заражались общим настроением и превращались в бушевавшую солдатчину.

В самой Ставке, среди наиболее испытанной и верной части, Георгиевского полка, подымалось глухое брожение и недовольство.

Все крупные военачальники покинули ряды.

Алексеев, Брусилов, Рузский, Гурко, Эверт, главнокомандующие фронтами и армиями — были давно отстранены от занимаемых постов. Корнилов и Деникин, Эрдели, Глеб Ванновский, Лукомский и Кисляков, Романовский и Марков — находились в заключении в Быховской тюрьме.

Часть генералитета, как Бонч-Бруевич, Черемисов, Егорьев и Парский, Новицкий, Незнамов, Снессарев, Балтийский, Потапов, Павел Лебедев, даже бывшие свитские генералы — Зайончковский и Гутор, одни сознательно, другие из «шкурных» побуждений, усердно «выявляли» свою революционную лояльность…

Одинокий, с горстью помощников и подчиненных, сознавая трагизм создавшегося положения, Духонин, тем не менее, на предложение совнаркома сдать власть, ответил категорическим отказом.

О, честный, благородный, верный своему солдатскому долгу человек!.. Каким мы знали тебя по академической скамье, таким остался ты, как часовой на посту, до своего мученического конца!..

В начале ноября, в Ставке состоялось последнее заседание, на котором, с неотразимой убедительностью, была представлена участникам картина полного развала армии.

На фронте и в тылу войска выходят окончательно из повиновения. На всех дорогах тучи дезертиров и самовольно расходящихся людей. Идет грабеж и расхищение казенного имущества. Командный состав терроризован. Ужасы революционного безумия охватывают все большие и большие районы.

Главнокомандующий Северным фронтом, генерал Черемисов, требует подчинения Ставки себе. Длинный, лысый, нескладный, напоминающий верблюда, Бонч-Бруевич, в свое время протеже старика Драгомирова, перескочивший с неслыханною легкостью и цинизмом в стан красных победителей, угрожает революционною расправой. Главнокомандующий Румынским фронтом, бывший начальник академии, генерал Щербачов, на предложение Духонина занять пост Верховного главнокомандующего, ответил краткой телеграммой:

— Предпочитаю быть с румынами!

Речь уполномоченного по гражданской части, Вырубова, прозвучала на собрании похоронною молитвой:

— Все хирургические операции бесцельны… Болезнь проникла глубоко!.. Уговаривать дальше нет сил!.. Опереться не на кого!.. Гражданская война затянет смуту и вызовет излишнее кровопролитие!.

Так говорил Вырубов, закончив речь следующими словами:

— Народ, как маленький ребенок, тянется к огню… Массы идут за теми, кто больше обещает… Дадим народу обжечься… Если мы дрянь, а не великий народ, как мы это думали, то под тяжелыми ударами молота истории от нас останется мокрое место… Если же мы нечто другое, во что я глубоко верю, то под тем же молотом из нас создастся крепкое ядро, может быть, в восемьдесят миллионов, может быть, всего в шестьдесят, может быть без выходов в море, но с здоровым национальным эгоизмом… И с этим ядром мы восстановим Россию!

Одновременно было получено известие, что в Могилев направлен из Петрограда прапорщик Крыленко, а генерал Духонин объявлен «врагом народа»…

На следующий день, из красной столицы прибыл в Ставку Генерального штаба генерал-майор Одинцов.

Он прибыл в Могилев, командированный с секретным поручением от совнаркома. Оппортунист, беспечный, легкомысленный сангвиник, живой и подвижный, невзирая на свою кругленькую фигурку, Сергей Иванович Одинцов, однокурсник Духонина по академии, был как нельзя более подходящ для этой роли.

Он принят был немедленно и, в дружеской беседе, на «ты», со свойственной ему легкостью в мыслях, изложил обстановку и пытался убедить Духонина в бесцельности дальнейшего упорства.

Он говорил что персонально Ленин против него, Духонина, «милейшего Николая Николаевича», не чувствуете ни малейшей вражды. Что соображения внутренней политики вынуждают к отстранению его с поста Верховного главнокомандующего. Что личная безопасность и материальное обеспечение, в виде достойно заслуженной пенсии, вполне гарантированы, а объявление «врагом народа» учинено из тех же политических соображений, в угоду требованиям масс. Принимать это близко к сердцу не следует.

Он говорил, наконец, что «все образуется», что армия будет оздоровлена и поднята, в ближайшее время, на необходимую высоту, что нет никаких оснований сомневаться в победоносном окончании войны:

— Нельзя идти наперекор и тормозить историческое течение событий!

Не думается, чтобы Одинцов сознательно вводил Духонина в заблуждение. Верней всего, как увлекающийся человек, он заблуждался сам, не разбираясь глубоко в действительности, приняв за чистую монету все обещания, полученные от ленинских клевретов.

Казалось, убежденный этим разговором, Духонин был готов склониться перед требованиями новой власти. Но вслед за отъездом Одинцова, стал снова колебаться…

А вечером, ведет по аппарату Юза разговор с Киевом, достойный быть запечатленным в анналах великой русской смуты. С ним говорит Петлюра — военный министр украинской Рады.

— Генерал Духонин! — говорил Петлюра. — Вы высший и последний представитель законной русской власти!.. Я жду вас в Киеве, где как Верховный главнокомандующий вы станете во главе Вооруженных сил!.. Моя программа — война до конца и верность союзным обязательствам!.. Я жду вас, приезжайте, захватив самое необходимое, и в Киеве вы организуете ставку из штаба Юго-Западного фронта!.. Приезжайте, пока не поздно, пока есть еще возможность выехать из Могилева!

Столь неожиданное предложение Петлюры, казалось, создавало выход из трагической обстановки. В самом деле, не суждено ли там, на юге, на берегах Днепра и в древней русской колыбели, еще сравнительно только задетой общим шквалом, вторично заложить устои государственности и, восстановив армию, с успехом продолжать борьбу на фронте и с петроградской коммуной?

Ближайшие сподвижники Духонина не связанные исключительным положением последнего, руководствуясь реальными соображениями, горячо ухватились за эту мысль. После непродолжительного обмена мнениями, Духонин согласился с этим планом, сулившим самые заманчивые перспективы. Помимо политических соображений, до некоторой степени и личные чувства влекли его, как киевлянина, в днепровскую столицу, в которой, кстати, проживала и его семья.

События, между тем, развивались с головокружительной быстротой. Времени терять было нельзя и, с разрешения Духонина, исправлявший должность начальника штаба, полковник Кусонский, уже отдал необходимое распоряжение о немедленной погрузке эшелона.

Но на следующий день, обстановка изменилась уже настолько, что выехать в стоявшем под парами эшелоне было нельзя. Все находилось под контролем. Незримые сети плелись кругом и сам Духонин, фактически, был уже пленником каких-то неизвестных лиц.

Настойчивые уговоры подчиненных, убеждавших его, во имя спасения родины и продолжения борьбы, уехать из Могилева каким бы то ни было путем, склоняют Духонина окончательно решиться на этот шаг. Медлить нельзя ни минуты…

Сорокасильный Бенц, с потушенными огнями, уже готов к отбытью. Три вооруженных офицера с необходимыми вещами, деньгами, документами уже сидят в автомобиле, в нервном ожидании, прислушиваясь к малейшим звукам, доносящимся из скрытого во мраке переулка.

Закутанная в плащ, подходит чья-то фигура.

Это — Духонин.

Короткая речь, прощальное пожатие руки и автомобиль скрывается во тьме.

Духонин остается…

Расстрелянный большевиками чиновник Нейман в своем посмертном дневнике сообщает.

«Рано утром, двадцатого ноября, к могилевскому вокзалу подходит петроградский поезд, и прапорщик Крыленко с эскортом из трехсот матросов крейсера „Аврора“ вступает в Могилев.

Через час он в кабинете верховного главнокомандующего.

Прапорщик Крыленко, по революционной кличке — „Товарищ Абрам“, приземистый, коротконогий, сутулый, с небритой рыжею щетиною на щеках, в защитной куртке, с небрежно надетым и неуклюже висящим боевым снаряжением, ведет полушепотом беседу и отвозит Духонина в свой вагон. В двенадцать часов дня, Верховный главнокомандующий и Крыленко сидят в салон-вагоне и пьют кофе.

Перрон наполнен разношерстною публикой, толпою праздных солдат, вихрастыми матросами с „Авроры“, хмельными, возбужденными.

В салон-вагон входят три матроса. У одного из них плакат из синей оберточной бумаги, на которой выведено мелом:

„Смерть врагу народа Духонину!“

Военно-революционный суд отряда моряков.

Крыленко вскакивает с места:

— Товарищи!.. Оставьте!.. Генерал Духонин не уйдет от справедливого народного суда!

Один из матросов неуверенно подходит к Духонину, трогает за плечо и глухо бросает:

— Пойдем!

Крыленко садится, склоняет голову на стол, закрывает лицо руками.

На площадке вагона происходит борьба.

Сильный физически человек, Духонин держится за поручни и не уступает натиску трех палачей. Выстрел из нагана в затылок сваливает его с ног.

Изувеченное тело терзается толпой…

Жутко, мрачно, тоскливо в красной столице…

Все попряталось, все забилось по щелям, притихло и сникло — и не узнать блистательного града Санкт-Петербурга, с шумными перспективами, с залитыми огнями стеклами магазинов, ювелирных дел мастеров, гастрономических лавок, пассажей, ресторанов, отелей, с зимней музыкой на катках, с румяными девичьими щечками, с монументальными „фараонами“, в башлыках и в наушниках, греющихся у дымных костров, с дворцовыми гренадерами в мохнатых шапках, стоящими у чугунных статуй, с вороным рысаком в щегольской одиночке — пади, пади! и золотой каской конногвардейца, утонувшей в бобровом воротнике…

Только серый камень дворцов да запорошенные первым снегом бульвары да могучая, пережившая на своем веку всякие виды Нева, остались те же, без изменения, что и год, десять, сто лет назад…

Падает, кружится снег…

Белые хлопья замели улицы, сугробами выросли на обезлюженных площадях, навалили горы за городскими заставами… Не дымят и молчат фабричные трубы… Остановилась столичная жизнь и метет белый саван, погребая город, словно покойника:

— Быть Петербургу пусту!

Только рявкают грузовые машины, с красными флагами, с бандами вооруженных людей… Боязливо жмутся прохожие… Виснет тусклый желтый декабрь…

А вечером, когда на Невском проспекте зажигаются фонари, на углах виднеются широкие, крепкие фигуры, с оскаленными зубами, блудливо шелестит шелк и слышен наглый хохот…

Порхает, сыплет, кружится снег…»

Трах-тах-тах! и только эхо

Откликается в домах,

Только вьюга долгим смехом

Заливается в снегах…