Н. О. Лернер Предисловие к неосуществленному изданию 1930 г. «Воспоминаний» М. Ф. Каменской

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Марья Федоровна Каменская вышла из талантливого рода Толстых, давшего России ряд выдающихся деятелей, в особенности на литературном поприще. Дочь знаменитого скульптора, медальера и живописца, она приходилась троюродной сестрой Льву Толстому и двоюродной Алексею (автору трилогии). Сама она тоже была писательница, но все ее произведения забыты и не заслуживают воскрешения, всё, кроме воспоминаний. У нас мало описаний литературного быта и еще меньше описание быта художественного, и в числе последних видное место занимают воспоминания Каменской.

Мемуарный жанр был истинным ее призванием. Кое-что рассказанное здесь она гораздо раньше рассказала в романе «Пятьдесят лет назад» (Отеч. Записки, 1860 г.) и в двух беллетристических очерках «Знакомые. Воспоминания былого» (Время, 1861 г.), и это бесспорно самые лучшие ее работы. В романе Д. В. Григорович[270] признал лучшим описание быта художников, группировавшихся около Академии художеств в первых четырех десятилетиях прошлого века. Сестра мемуаристки, Е. Ф. Юнге, также оставившая очень интересные записки, говорит, что Каменская прекрасно изобразила в своих воспоминаниях их отца, графа Федора Петровича Толстого: «…в них отец наш описан так художественно, что, читая, я вижу его как живого перед собою»[271]. На них не совсем благоприятно отразился возраст мемуаристки, которая писала их, когда ей было гораздо за семьдесят. Ей не удалось написать столько, сколько хотелось, не удалось избежать и ошибок (нами в разных местах замеченных и исправленных). Но и в глубокой старости она сохранила живую впечатлительность, как сохранила отчетливый, ядреный язык. Она собиралась вести свои мемуары дальше, но едва ли у нее хватило бы душевных сил, чтобы исполнить это намерение. Ей сладко было рассказывать о своем детстве и девичестве, о счастливой поре своей жизни. Но за порогом брака ее жизнь почти тотчас стала сплошным горем, и, сравнивая печальную середину и конец своего жизненного пути с его безоблачным началом, она, естественно, впадала в идиллический тон и притом, как говорит ее сестра, «припоминала только то, что ей самой было более по душе»[272], и старалась не приподнимать завесы, скрывавшей все тяжелое и неприглядное. Воспитанная в тепличной домашней обстановке, дочь художника, не очень чутко относившегося к социальным вопросам, рано отошедшего от общественных интересов и замкнувшегося в сфере прекраснодушного эстетизма и неопределенного гуманизма, она вступила в жизнь, многого в ней не понимая, и, сохраняя эту наивность, так и не научилась многому такому, что в следующих поколениях стало понятно всем и каждому. Женское равноправие ей и не снилось, и не мудрено, что при первом же столкновении с мужским эгоизмом она оказалась пригодной лишь на роль страдалицы: ни к чему иному ее не подготовило воспитание. Она питала внушенное ей отцом и всем ее кругом почтение к декабристам, но и царя с царицей она почитала. Благоговела перед Пушкиным, но уважала и Булгарина. Знала Венецианова, но, как большинство его современников, не могла понять, какую благотворную роль в русском искусстве играл этот забавный чудак. Она не понимала, как обидно должно было быть для ее отца покровительство царей, принижавшее большого художника до положения забавника, который за золотые табакерки и бриллиантовые перстни развлекает державных меценатов, рисуя им бабочек и цветочки. Драмы Кукольника ей казались несомненно выше драм Пушкина, и кавказские рассказы ее мужа, Каменского, наверное больше нравились ей, чем «Герой нашего времени». Словом, она была рядовой человек своей эпохи. Но это вовсе не уменьшает значения ее воспоминаний, — напротив, именно это придает им особенную ценность. Истории ведь важно знать, как чувствовали, чем жили не только великие деятели, торившие пути будущему, но и маленькие, простые люди, не возвышавшиеся над своей эпохой и пребывавшие всецело в ней. Голос среднего человека тоже имеет право на внимание. Каменской нельзя отказать в наблюдательности, в умении вкусно рассказать, и в досужую минуту приятно человеку иных времен послушать ее бабушкины рассказы о «милой старине», о «хорошем прошлом». К тому же она встречалась с такими интересными людьми. По страницам ее воспоминаний проходят Крылов и Гнедич, Пушкин и Булгарин, Федор Толстой и Брюллов, Клодт и Чернецовы, Осип Петров и супруги Каратыгины, мелькает, «как беззаконная комета», ее тетушка Аграфена Закревская, дразнившая своим кокетством величайшего русского поэта. Главное же — на этих страницах закреплена артистическая атмосфера, и в мелочах и анекдотах своеобразно отражается некая, вовсе не самая бесплодная, пора русского искусства.

Не все будет понятно современному читателю воспоминаний Каменской без кое-каких пояснений. К тому же она остановила рассказ на своем вступлении в брак, а ведь ей пришлось прожить после того еще долгие годы, и конечно, читатель пожелает узнать об ее дальнейшей судьбе. Постараемся удовлетворить его любопытство, насколько это позволяют находящиеся в нашем распоряжении документальные данные, к сожалению, случайные и небогатые.

«Не величавый кирасир, красавиц города кумир, не в ярком ментике повеса пленил простодушный взор» еще не испытавшей любви Машеньки Толстой. Она могла бы стать фрейлиной, но отец не допустил ее до этой чести. Понятно, что именно шепнул он на ухо министру двора, когда завел с ним речь о фрейлинском шифре, предназначавшемся молоденькой графине. При своей верноподданнической лояльности Толстой был верен правилам чести. Внимание, которое оказали красоте его дочери Николай I и его державная Сарра, охотно мирившаяся с разными Агарями[273], долговременными и эфемерными, и таким путем сохранявшая долю власти над супругом, испугало Федора Петровича. Его отцовское сердце тревожно забилось. Он не мог согласиться, чтобы его дочь постигла участь княжны С. А. Урусовой (княгини Радзивилл) или В. А. Нелидовой, которые именно через фрейлинство стали царскими наложницами. И вообще близкая связь с двором вне сферы искусства и связанных с ним официальных заказов вовсе не улыбалась старому либералу. Надо отдать справедливость и самой Машеньке. Недаром она была дочь художника-демократа, насколько мог быть демократом граф и вице-президент Академии художеств, дочь академического «мастерового». Как и всякая молоденькая девушка, она, конечно, мечтала о «герое», но этот герой воплощался для нее не в образе флигель-адъютанта или камергера. И первую любовь свою она отдала писателю. Это был Нестор Кукольник, о своих отношениях к которому она сама так откровенно и трогательно рассказала.

В литературных ходячих представлениях Кукольник живет таким, каким он сделался несколько позднее, когда успел, по злому, но меткому замечанию Щербины[274], «из романтического трубадура превратиться в чересчур классического чиновника и запивоху», но Машенька Толстая видела его именно в облике «романтического трубадура». Таким представил его Карл Брюллов в знаменитом портрете, где мало и внешней, и внутренней правды, но зато много увлечения и подлинно вдохновенного жара. Таким видели Кукольника почти все, кроме разве нескольких тонких, трезвых судей вроде Белинского, Пушкина, Полевого, Гоголя. Товарищ последнего по Нежинской гимназии высших наук, Кукольник появился в 1831 году в Петербурге. Некоторую известность дала ему драма «Торквато Тассо», поставленная осенью 1833 года, а через четыре месяца его сделала настоящею знаменитостью его новая драма «Рука всевышнего отечество спасла», чрезвычайно угодившая тогдашней «первенствующей» столичной публике с самим царем во главе. Николаевские «патриоты» сразу признали в Кукольнике своего поэта; первый спектакль 15 января 1834 года прошел не только под нескончаемые аплодисменты, но и под крики «ура», царь благодарил и обласкал автора[275]. В глазах грамотной черни, столичных чиновников, лакействующих журналистов. Кукольник затмил Пушкина. За неодобрение пьесы Кукольника было приказано закрыть самый передовой тогдашний журнал — «Московский телеграф» Н. А. Полевого. «Общественное мнение» отозвалось на это слабой эпиграммой:

Рука всевышнего три чуда совершила:

Отечество спасла,

Поэту ход дала

И Полевого задушила.

Поэт со своей стороны не дал остыть горячему железу и год спустя поставил новую драму «Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский» (1835 г.). В ней грохотал и рычал Василий Каратыгин (в роли Ляпунова)[276], звучали патриотические тирады, гремели колокола, хлопали выстрелы. Лживое, официозно-льстивое «александрийское» направление русской сцены и драматургии, с которым потом пришлось немало бороться Белинскому, упрочилось надолго.

Репутация Кукольника сделалась не только громкой, но прямо легендарной. «Трудно, — свидетельствует современник представить для поэта и вообще для литератора славу блестящее той, какою в то время пользовался Кукольник. О личности его ходили самые разнообразные слухи, и всегда с примесью чего-нибудь поэтического. Говорили, что он красавец собою, что многие женщины и девы влюблялись в него и что он был героем самых романтических приключений». В романе А. Ф. Вельтмана «Саломея» карточный шулер надувает целый кружок любителей литературы, выдавая себя за Кукольника. Нравиться Кукольник умел. «Когда, бывало, он по нескольким часам импровизировал на фортепиано с чувством и увлечением, то нельзя было не убедиться, что в нем самом было много поэзии»[277]. Пушкин сразу разобрался в нем и сказал, что «в нем жар не поэзии, а лихорадки»[278], но не всякий же был так проницателен, как Пушкин.

У наивной девочки закружилась голова, и она беззаветно полюбила Кукольника. Но он не увлекся ею, да едва ли мог он, холодный и рассудочный, искренно увлечься кем бы то ни было. До нас дошел мадригал, написанный им ей.

Машеньке Толстой

Не христианин я давно!

Уж мне не в праздник воскресенье,

Другое мне присуждено

Богоотступное моленье:

Не лик божественный Христа,

Не Богоматери икону, —

Иную чествует мадонну

Богоотступная мечта.

Когда ж последний день прийдет,

Твой грешный раб не задрожит:

Сам Саваоф тебя увидит,

Сам Саваоф меня простит[279].

О сколько-нибудь серьезном, глубоком чувстве эти посредственные стишки никак не свидетельствуют. Бедной Машеньке Толстой пришлось заковаться в броню гордости и затаить свою печаль.

Рана, нанесенная ее сердцу неудачным романом с Кукольником, успела зарубцеваться, когда на ее горизонте показался новый герой, молодой писатель, столь же скороспело знаменитый, как и Кукольник, той же напыщенно-романтической школы, — Павел Павлович Каменский, «интересный молодой человек, — рассказывает современник[280], — явившийся с Кавказа с повестями ? la Марлинский и с солдатским Георгием в петлице[281]. Кавказский герой одержал две победы в Петербурге: одну над издававшим «Литературные прибавления к «Русскому инвалиду» Краевским, который, пораженный его талантом, заплатил ему 500 рублей ассигнациями за его первую повесть; другую — над дочерью Ф. П. Толстого». Каменский родился в 1814 г. По рассказу его товарища Я. И. Костенецкого[282], «он учился в каком-то московском пансионе, где содержал его родной дядя, бывший в Москве частным приставом. По характеру был спесив и высокомерен, много о себе думал и ставил себя выше всех. Столичное поверхностное воспитание и баловство развили в нем страсть к жуированию, к общественным развлечениям, к кутежу и мотовству, что впоследствии и погубило его. Он бесспорно имел много способностей, но в университете занимался слабо, хотя и считал себя более всех знающим». Состоя студентом этико-политического (юридического) факультета Московского университета, Каменский в 1831 г. был одним из главных участников известного скандала, устроенного профессору Малову[283], но отделался сравнительно легким наказанием. Университетского курса он, однако, не окончил и, по словам Костенецкого, «за какие-то свободные разговоры был удален из университета и послан в военную службу на Кавказ». По семейному же преданию[284], на Кавказ он поехал по собственному желанию «вследствие неудачного сватовства в семье Горожанских». «Это был, — характеризует его Костенецкий, — в полном смысле добрый малый, но страшный гуляка. Вся его кавказская жизнь была разгулом, но разгулом не каким-нибудь низким и грязным, а изящным. Он имел удивительную способность увлекать каждого и всех к веселому препровождению времени и, будучи сам беден, очень искусно умел выманивать и тратить чужие деньги. Где он только был, везде умел подвинуть общество к балам и обедам, к попойкам, на которых он отлично танцевал, пел, пил, ораторствовал, любезничал с дамами, одним словом, был душой общества и, будучи собой красавец, восхищал и пленял собою всех дам. Но всегда выходило так, что сначала все его полюбят, носят его на руках; но когда он всех разорит и наделает интриг, то его потом отовсюду гонят. На Кавказе он прослужил юнкером года, три, получил серебряный Георгиевский крест и вышел в отставку четырнадцатым классом. После этого он жил в Петербурге, занимался литературой, писал повести в духе Марлинского…» В это-то первое время своей петербургской жизни интересный юноша с Георгием в петлице, герой кавказской войны и не нынче завтра герой литературного поприща, пленил Машеньку Толстую.

Все сулило безмятежное счастье молодым супругам. Один современник передает, что «удивлялся редкому соединению красоты в этой паре; тогда я не знал еще, что этот господин вместе с блестящей наружностью наделен был самыми низкими свойствами»[285]. В литературе еще на первом месте считался Марлинский, подражателей у него было много, и Каменский был одним из самых ловких[286]. Его «Повести и рассказы», вышедшие в двух частях в 1838 г., упрочили его литературную репутацию среди наивной публики, у которой сходили за романистов и новеллистов с талантом и Булгарин, и Греч, и Ушаков, и Погодин. Плетнев благодушно расхвалил Каменского в «Современнике» и лишь Белинский посмеялся над его марлинизмом, над которым и впоследствии смеялся не раз[287]. В 1839 г. появился роман «Искатель сильных ощущений», самое крупное произведение Каменского. Это опять-таки усердное подражание Марлинскому и в стиле, и в характерах, переполненное восклицаниями, растрепанными наигранно-лирическими отступлениями, литературными именами, и не лишенное автобиографических черт. В своем скучном, растянутом романе Каменский, впрочем, невольно, бессознательно нащупал нечто такое, что год спустя ярко определил Лермонтов в «Герое нашего времени». Белинский в «Отеч. записках» посвятил роману едкую, насмешливую статью; нашлись ограниченные люди, которые приняли ее за хвалебную[288], и в числе этих читателей был, по-видимому, и сам издатель журнала, Краевский, который старался ладить с Каменским[289] и которого таким образом «подвел» Белинский.

Долго жили молодые в доме Федора Петровича, тогда вдового. Панаев иронически и не без «расцветки» изображает, как устроился Каменский. У него был «очень эффектный кабинет с ярко-пунцовыми занавесами и портьерами и с ярко-пунцовою мебелью. Он писал в красных широких шальварах и в красных туфлях, на розовой бумаге, свои «Иаковы Моле», «Концы мира», «Фультонов», «Танцы смерти» и замышлял «Игнатия Лойолу». Приятель Брюллова и Кукольника, Каменский также бредил колоссами и с ироническою улыбкою поглядывал на тех, которые брали предметом для своих рассказов современную и обыденную жизнь…». В доме Ф. П. Толстого царила идиллия. «Направо — изящный кабинет зятя, молодого литератора, беспрестанно переходившего от чудного мира своей фантазии, от своих колоссальных героев к очаровательной действительности, к своей молодой и прелестной жене, которая, наклонившись к его плечу, улыбалась ему с бесконечной любовью; налево — кабинет тестя, отрывавшегося от своего резца и карандаша только для того, чтобы любоваться счастьем своей дочери, не уступавшей в красоте лучшим античным произведениям… В кабинете у Каменского шли горячие толки о литературе и вообще об изящных искусствах. Он передавал планы замышляемых им творений или рассказывал о том, что создает Кукольник, что замышляет Брюллов, какую они выпивку задали накануне и прочее. Марья Федоровна Каменская была одушевительницею и царицею этих вечеров… Никаких претензий, никакого стеснения, совершенное равенство, полная свобода для всех, которые переступали через этот счастливый порог, почти патриархальная простота, искренность и радушие хозяев дома… Какая заманчивая картина! Кто бы из посещавших тогда дом графа Ф. П. Толстого мог подумать, что этот прелестный артистический колорит дома и это семейное счастье — только один мираж?»

На первых порах о счастливом союзе молодой красавицы с героем-писателем «ходило много поэтических рассказов»[290]. Но скоро дала себя знать легкомысленная натура Каменского. По протекции тестя он устроился на службе у Дубельта, в III Отделении собственной е.и.в. канцелярии[291], но прослужил недолго. Мот, кутила, лихой танцор[292], участник развеселых компаний, «Пашка»[293] Каменский стал тяготиться домашней обстановкой, стал пропадать из дому, а в конце 40-х годов и совсем пропал. «Долго, — передает Костенецкий, — не знали, куда он девался, и только года через полтора узнали, что он находится в Северной Америке, откуда наконец, промотав все деньги, он возвратился в Петербург, где только из соболезнования к его жене и тестю оставили этот его противозаконный поступок без всяких особо неприятных для него последствий». До того он еще служил, числясь переводчиком при петербургской конторе императорских театров, но «за неявку из отпуска» был уволен[294]. Красные деньки его в литературе также миновали. С Марлинским и марлинщиной давно было покончено, с Кукольником тоже; мелодраматические страсти, бурно-пламенные тирады, небывалые, необыкновенные пластические греки и кондитерски-сладкие итальянцы и испанцы вызывали уже не прежние восторги, а безжалостный смех; кумовские похвалы приятелей замолкли. Писатель Каменский пережил себя. Теперь он, — рассказывает Костенецкий, — «нигде не служил, жил на счет своего тестя, изредка занимался литературой и все же не оставлял давнишней своей страсти у каждого занимать денег[295] и веселиться, когда хоть что-нибудь заведется в кармане. Через десять лет после этого еще раз видел я его в Петербурге, но в каком положении! Он шлялся по гостиницам и трактирам, оборванный, пьяный, и протягивал руку, прося подаяния!..» Несколько раз еще пытался он устроиться, но нигде не мог ужиться. Служил одно время в Риге по особым поручениям при генерал-губернаторе, князе А. А. Суворове, потом, во время крестьянской реформы, был мировым посредником в Литве. Умер он 13 июля 1871 г. в Спасском уезде Рязанской губернии, в семье Стерлиговых, у которых был тогда домашним учителем.

Лишь первые несколько лет прожила с ним более или менее спокойно бедная Мария Федоровна. Потом их семейная жизнь состояла из беспрестанных схождений и расхождений. Рождались дети, но Каменский не очень о них заботился. Марии Федоровне помогал старик-отец, но его помощь была недостаточна, тем более что он женился во второй раз и обзавелся новой семьей. С молодой мачехой у Марии Федоровны установились недобрые отношения. По свидетельству ее единокровной сестры, Екатерины Федоровны[296], она к отцу вынуждена была «пробираться задним ходом. Я не знала причины ссоры, знала только, что моя мамаша не любит Марью Федоровну, но моя детская душа чувствовала несправедливость, ненормальность в том, что дочь тайком видается с отцом своим… И какая красавица, какая веселая, умная! Как интересно рассказывает, как крепко целует! Я любила ее всей силой души моей, а между тем что-то сковывало меня в ее присутствии; мне было чего-то стыдно, я как будто чувствовала себя из противного лагеря, я как будто изменяла кому-то, находясь с ней. Это было инстинктивное ощущение какой-то вины нашей перед ними, Каменскими. То же ощущение являлось у меня потом в отношении детей Марии Федоровны». Их было у нее шесть человек, три сына и три дочери. Старшая, Анна (1839–1893), в первом браке Карлинская, во втором Барыкова, выдвинулась как переводчица и поэтесса, интересовавшаяся исключительно социальными темами (ей принадлежит сатира «Как царь Охреян ходил богу жаловаться»)[297]. Из сыновей ее немного выдвинулись Гавриил (1853–1912), пейзажист, долго прослуживший декоратором в императорских театрах и постоянно выставлявший свои работы на выставках общества русских акварелистов, и Павел (1858–1922), скульптор, учившийся в Академии художеств, в 1885 г. получивший звание классного художника и пятнадцать лет заведовавший бутафорской мастерской при императорских театрах[298]. Вырастить детей и вывести их в люди пришлось Марье Федоровне одной. Костенецкий, посетивший Каменского в 1850 г. и заставший его с семьей в нужде, «был в восторге от его милой и умной жены, которая с таким геройством переносила всевозможные лишения». Бывшей баловнице далеко не бедных родителей, «красавице, на которую нельзя было довольно налюбоваться»[299], теперь приходилось добывать хлеб для своей семьи тяжелым и неверным трудом. Немало поработала она в литературе, где, впрочем, не заняла никакого положения. Не будем перечислять всех ее произведений, даже изданных отдельно: они, как мы уже сказали, справедливо забыты. Над ее стихами для детей посмеялся как-то Добролюбов[300]. Упомянем лишь об ее лучшем романе — «Своя рубашка ближе к телу» («Живописное обозрение», 1880 г.). Писала она и для сцены. В 1864 г. ей удалось поставить на Александрийском театре драму «Лиза Фомина», но лишь выдающийся талант дебютировавшей в ней молодой актрисы А. К. Брошель спас от провала пьесу, которая так и не удержалась в репертуаре. К перу Каменскую гнала нужда, иногда заставлявшая ее браться и за рукодельные работы, которые она одно время сбывала через магазин, устроенный в пользу бедных какими-то благотворителями[301]. В начале 80-х годов она была чем-то вроде няньки при детях великого князя Владимира Александровича[302]. Но она не роптала, хранила о своем муже добрую память, какой во всяком случае не стоил этот беспутный человек[303], и тихо приближалась к кончине, последовавшей 22 июля 1898 г. Незадолго до смерти ее несколько освежило появление в печати двух крупных ее произведений — романа «Бабушкин внук», помещенного в «Ниве» 1894 г., и воспоминаний, напечатанных в том же году в «Историческом вестнике» и нами здесь воспроизводимых.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК