XIII
Согласие матери Каменского на брак со мною. — Графиня Закревская и ее сватовство. — Иван Кудрявый. — Шитье приданого. — Письмо Булгарина к моему отцу. — Открытие Александровской колонны. — Страшная гроза. — Обер-полицеймейстер Кокошкин и его выходка. — Картина Брюллова. — Моя свадьба. — Торжественный ужин и его последствия. — Заключение.
Получив от матери желанный ответ, мой жених тотчас показал его папеньке. Письмо старушки Марьи Ивановны Каменской было написано так мило и сердечно, что отец почувствовал к ней искреннее чувство и тоже дал Павлу обещанное согласие на наш брак. Помню, что они долго проговорили в кабинете отца моего с глазу на глаз и вышли оттуда обнявшись, очень довольные друг другом; должно быть, они успели обо всем откровенно переговорить, потому что тут же решили между собой, как делу быть. Живой, умный, красивый жених мой с первых же дней полюбился папеньке и сам привязался к нему как сын родной. После уже тетенька Надежда Петровна рассказывала мне, что отец мой, узнав от Каменского, что он человек не богатый и должен существовать только службой и литературным трудом, предложил своему будущему зятю для облегчения первых лет нашей супружеской жизни не обзаводиться ни особой квартирой, ни хозяйством, а после свадьбы прямо переехать в нашу квартиру в Академии и жить с нами вместе, чем Бог пошлет. Разумеется, тогда это было великое благодеяние, потому что средства к жизни у нас были еще очень жидки… Павел тогда только что поступил на первое свое место чиновника особых поручений и цензора по драматической части в III Отделение Собственной Его Величества канцелярии, при Леонтии Васильевиче Дубельте[234], который тоже очень полюбил своего молодого чиновника, сам вызвался быть его посаженым отцом и всю жизнь не переставал быть его покровителем. Как в то время люди несправедливо смотрели на Дубельта! Кажется, одно название места, которое он занимал, бросало на него какую-то инквизиторскую тень, и все его боялись, тогда как на самом деле он был человек добрейшей души, всегда готовый на помощь ближнему, и настоящий отец вдов и сирот. Даже папенька, который ненавидел все, что пахло тогдашним III-м Отделением, отдавал Дубельту полную справедливость. В то время отец мой, глубоко тронутый милостивым вниманием начальника к моему жениху, даже близко сошелся с Леонтием Васильевичем[235]. Желая скорей составить наше счастье, папенька назначил нашу свадьбу на июнь месяц. Всем родным и знакомым было объявлено, что я выхожу замуж за молодого литератора Павла Павловича Каменского.
Тетка моя, графиня Аграфена Федоровна Закревская, жила тогда на своей даче, на Аптекарском острове, и я, зная, как она меня любит, пожелала ей первой сообщить нашу семейную радость. Наняли мы с тетей Надей коляску и отправились к ней, но не успели проехать и половины дороги, как повстречались с нею самой. Веселая и радостная, она летела к нам навстречу четверкой на вынос, в своей чудной английской коляске. Увидав нас, она тотчас же остановилась и крикнула нам:
— Вы куда?
— Мы к вам, — ответила я.
— А я еду к Teodor’y, везу ему и тебе, Маня, приятную новость.
— Какую новость, ma cousine? — спросила с любопытством тетя Надя.
— Еду сватать Машу за моего молодого друга, князя Кочубея, который влюблен в нее без памяти и просит у Теодора ее руки. Счастливица! Будешь придворная дама, ведь он любимец государя и далеко пойдет, — с сияющим лицом говорила нам графиня Закревская.
— Ах нет, этого нельзя! — с испугом перебила я тетку.
— Как нельзя! Почему нельзя? Отчего нельзя? — покраснев от злости и забывая, что мы на улице, начала кричать на меня Аграфена Федоровна.
— Да оттого нельзя, что я ехала вам сказать, что выхожу замуж за литератора Павла Павловича Каменского, папенька дал ему слово.
— Il est fou, ton p?re![236] Это еще что за новости? Откуда вы выкопали какого-то Каменского, верно, дрянь какая-нибудь! Надо скорей послать ему отказ!
— Совсем Каменский не дрянь! Он юнкер с Георгиевским крестом, приехал, с Кавказа, он литератор, друг Марлинского и очень хорош собой, — обидевшись до слез, принялась я защищать моего жениха.
— Vous avez tort, Agrippine, Kamensky est un jeune homme tr?s comme il faut[237]. За дрянь Theodor нашу Машеньку не отдаст, — обидевшись в свою очередь, строго вставила свое словцо тетка Надежда Петровна.
Аграфена Федоровна не унималась и кричала все громче, так что проезжие на нас оглядывались.
— Дрянь, дрянь! Отсюда вижу, что дрянь! Вы, кажется, все с ума сошли! Как? Я тебе говорю, что князь Кочубей красавец, богач, просит твоей руки, а ты хочешь выходить замуж за какого-то Каменского!
— Да, хочу за Каменского! И не откажу ему только за то, что он не князь и не богат, а Кочубея вашего знать не хочу! — в свою очередь распетушилась я.
На эти слова мои графиня до того вышла из себя, что совершенно забылась, вскочила в экипаже на ноги и с высоты своего величия плюнула прямо в нашу маленькую колясочку, обругала меня дурой, приказала людям везти скорей себя домой и исчезла из наших глаз.
Я страшно испугалась, вообразив себе скандал, который вследствие этой истории произойдет между вспыльчивым отцом моим и сумасшедшей его кузиной Грушей, и умолила тетку Надю не говорить ему об этом ни слова. И очень умно мы тогда это сделали, потому что Закревская скоро положила свой гнев на милость; должно быть, любопытствуя посмотреть на Павла, приехала к нам, была с ним очень мила и любезна, и даже скоро подружилась, причем обещалась непременно приехать на свадьбу «двух дураков», что после и исполнила в точности.
Первым, после того, как свадьба была объявлена, явился с поздравлением Иван Кудрявый, вольноотпущенный покойного графа Александра Петровича Толстого. Кроме сердечных излияний и поздравлений, он пришел еще с покорнейшей просьбой дозволить ему изготовить на мою свадьбу парадный ужин.
— Вы знаете, ваше сиятельство, что я человек русский в душе, а на деле ни одному французу не уступлю.
— Ах, милый Иван, — отвечал ему папенька, — я ни о каких торжествах еще не думал, а без твоего предложения верно бы обошелся с моей русской кухаркой Натальей, которая так хорошо готовит.
— Нет уж, ваше сиятельство, извините вы меня, но вы изволите говорить совсем не подходящие вещи.
Как, вы, вице-президент Академии художеств, изволите выдавать замуж свою единственную дочь, да чтоб у графинюшки не было парадного свадебного ужина! Разве это возможно? Если ваше сиятельство пугает дороговизна, то поручите только мне все для вас устроить и уверяю вас, что мой ужин обойдется вам дешевле всякого кухаркина ужина. Сервировка, вазы, канделябры, серебро — все у меня свое, два мои повара изготовят вам ужин, все будет в самом лучшем виде, и ваше сиятельство будете вполне мною довольны. За все, что принадлежит мне, я не возьму ни копейки, и вам придется заплатить только за провизию для ужина, стало быть, это дорого вашему сиятельству не обойдется.
Папенька долго шутил и смеялся с преданным нашему дому человеком, и они все-таки покончили тем, что парадный ужин и все хлопоты по моей свадьбе были поручены Ивану Кудрявому.
Получив в награду за свои медали Отечественной войны табакерку в 20 000 рублей, папенька тогда же попросил, кого следует, стоимость этой награды превратить в деньги и тотчас же отдал их в ломбард, так что деньги были. Из них прежде всего папенька уплатил все свои долги, взял на свои собственные нужды 2000 рублей, а из остальных денег попросил сестру свою Надежду Петровну сделать все, что будет нужно, для моей свадьбы.
Все старинные барыни были немного помешаны на полотнах и белье, и потому тетка Надя накупила мне всего этого тьму-тьмущую и первым делом с помощью друга своего, Софьи Ивановны Григорович, принялась за кройку и шитье мне великолепного белья. В то время было еще в моде, чтобы подруги невесты сходились к ней на дом работать ей приданое; у нас в зале на этот случай были поставлены столы, покрытые скатертями, и целые дни на них стояли разные лакомства, и целые дни в этой добровольной и доброхотной швальне[238] не умолкал звонкий хохот усердных швеек. Да и скучать им было некогда: целое утро наши знакомые приезжали поздравлять меня, а вечером собирались к нам выпускные ученики Академии, начиналось пение, музыка, и часто даже затевался отчаянный пляс вокруг швальных столов.
У нас всегда по воскресеньям собирались литераторы, а с появлением в нашем доме кавказской новинки, молодого друга Марлинского, их стало собираться еще больше. Отец мой страстно любил литературу, и эти сходбища писателей у него доставляли ему громадное удовольствие. Особенно теперь папеньке интересно было наблюдать, как примут в свой заповедный кружок его будущего зятя, Павла Каменского, петербургские писатели…
Здесь будет кстати привести письмо Фаддея Булгарина к отцу моему, написанное им через год после моей свадьбы, 1838 года 21-го апреля. Для этого мне придется перепрыгнуть на один год. Я столько раз прыгала в моих воспоминаниях вперед и назад, что лишний раз прыгнуть куда ни шло. Мне было бы жаль не привести этого письма, так польстившего папенькиному самолюбию. Да и само по себе, мне кажется, это письмо, как образчик умения Булгарина хвалить и ругать без меры, — не безынтересно. Вот оно:
«Любезный граф Федор Петрович!
Поздравляю тебя с зятем! Его никто не знал, потому что литературный эгоизм только снисходителен к себе. Я ничего не читал прежде из сочинений твоего Каменского за недосугом и потому, что они печатаются в плохих сборниках и журналах. Наконец, вот я прочел его повести, думая прежде, что только из дружбы к тебе надобно подумать, как бы спустить тихо златую посредственность. Но как же я удивился, когда стал читать! Удивление мое возрастало с каждой страницей, и, прочитав все, я решил, что твой зять Каменский — человек с необыкновенным талантом, умом, чувством и начитанностью и что если он пойдет хорошим путем, то станет высоко. Ему недостает авторского механизма, художественной штукатурки и пуризма в языке, чтобы шагнуть за один раз на место А. А. Бестужева. Но эти трудности легко победить. Ты тесть его — будь родным отцом и спаси Каменского от потопления! А. А. Бестужев имел советников во мне и в Грече — ни Греч, ни я не отказали бы тебе ни в чем, и Греч охотно продержал бы корректуру повестей Каменского. Мы бескорыстно желаем ему добра. Не желаем от него ни статей, ни того, чтоб он оставил друзей своих (ну уж друзья!) Одоевского-недоумку et consort[239]. Пусть себе он пишет без них и возится с ними, но пусть послушает совета опытных литераторов, которые желают ему добра только из любви к русской литературе, в которой Каменский должен непременно занять высокое место. Все эти Одоевские с братиею — пигмеи перед твоим Каменским.
У него в мизинце больше таланта, чем во всех этих головах. Я первый, я открыл этот алмаз недограненный. Завтра выйдет моя критика повестей Каменского, критика строгая, как того требует сильное дарование, но критика справедливая, которая даст Каменскому другой вес в литературе и поставит его высоко[240].
Я действую по совести. Вели Каменскому показать несколько экземпляров повестей у Смирдина, а после того поцелуй своего зятя и прижми его к сердцу, ибо в его сердце горит небесное пламя истинного, неподдельного дарования. Ах, как жаль, что ни Греч, ни я не видали этих повестей, в корректуре! Отныне участь Каменского решена. Он перешел через Рубикон и будет в Капитолии, если пойдет истинным путем. Вот что сказать тебе внушили мне честь и совесть. Спасай его, ибо есть еще время. Ты не поверишь, что я сам рад, как дитя, открыв истинный талант на Русской земле…
Твой верный Ф. Булгарин
21 апреля 1838 г.»
Разумеется, письмо такого литератора, как Фаддей Булгарин, очень порадовало папеньку и меня.
Не могу теперь сказать, насколько Булгарин и Греч помогли Павлу в механизме литературном, но очень хорошо помню, что мой Павел был долго сотрудником «Северной Пчелы», а в домах Греча и Булгарина всегда был принят как друг и дорогой гость. Мне это очень памятно потому, что я сама с моим мужем бывала у Гречей, у Булгариных, и очень у них веселилась.
Однако ж я болтаю о временах позднейших и совсем забываю, что для меня собственно идет только 1837 год, год моей свадьбы, и что мне гораздо интереснее говорить о милой Академии и о том, что в ней творилось, чем о чем-нибудь другом.
Папенька с тетей Надей в это время принялись улаживать в нашей квартире новенькое, красивое гнездышко для своих будущих молодых. И обо всем подумал мой дорогой отец, чтобы нам было удобно и уютно.
До свадьбы я еще успела побывать на открытии Александровской колонны.
Накануне этого торжества в Петербурге была такая страшная буря, что я ее до сих пор забыть не могу. И, значит, буря была точно страшна и опасна, если в городе и за городом вся полиция была на ногах и не позволяла экипажам иначе ездить, как шагом. Смотрели мы с папенькой из наших окон на Неву… После во всю жизнь мою ничего подобного мне видеть не привелось. Чистое было светопреставленье. Представьте себе, что небо точно разверзлось, раскаты грома и молнии не прерывались ни на минуту, а свет от молнии был так силен, что вода в Неве, мостовая, дома, прохожие, их одежды и лица оставались постоянно белого, фосфорического цвета. И нигде нельзя было различить ни одного цветного пятнышка — все было убито светом молнии. На меня это обесцветенье всех предметов произвело тогда такое сильное впечатление, что впоследствии, стоя перед очаровательной картиной Карла Павловича Брюллова «Последний день Помпеи», я осмелилась даже найти неверным ее освещение. Мне (помня бурю на Неве) казалось, что свет от кратера и свет от молнии не могли в одно время действовать одинаково; по-моему, свет молнии должен был непременно обесцветить и убить всех действующих лиц с их аксессуарами, так ярко и прелестно написанными волшебной кистью Карла Брюллова, на другой половине картины, освещенной красным огнем Везувия. Эта картина — не великая ли фантазия художника! Ведь Карл Павлович не видал своими глазами разрушения Помпеи, а я бурю на Неве видела и до сих пор остаюсь при убеждении, что на деле, в День разрушения Помпеи, такого освещения, как у него, быть не могло. Впрочем, я не стеснялась высказывать самому Брюллову все, что мне думалось, относительно его картин, и он со мною часто соглашался. Помню, как много лет спустя, глядя с ним вместе на его великолепный образ «Вознесение на небо Божией матери», который в настоящее время стоит за престолом в Казанском соборе, я вдруг ему сказала:
— Карл Павлович, голубчик, у Богородицы шея толста.
Брюллов передернул плечами и смеясь отвечал мне:
— Экая проклятая бабенка! Все смотрели, никто не заметил, а она увидала. Толста, толста! Сам знаю, что толста, а переписывать не буду — лень! И так сойдет с рук!
Но возвращаюсь к открытию Александровской колонны. Ночью буря прошла, и к утру площадь осветилась ярким солнцем. Против Эрмитажа, на площади, на углу, где в настоящее время стоит здание государственного архива, были тогда поставлены высокие мостки, на которых были назначены места для чинов Министерства двора, значит, и для Академии художеств.
Нам надо было пробраться туда ранехонько, потому что после на площадь никого уже не пускали. Благоразумные девицы Академии, боясь проголодаться, захватили с собой корзиночки с завтраком и уселись в первом ряду. Церемония открытия памятника, насколько я помню, не представляла ничего особенного и была очень похожа на обыкновенные майские парады, с прибавлением только духовенства и молебствий. Разглядеть то, что делалось около самой колонны, было довольно трудно, потому что мы все-таки сидели довольно далеко от нее. Нам невольно больше всего бросался в глаза обер-полицеймейстер (если не ошибаюсь, тогда обер-полицеймейстером был Кокошкин), который что-то особенно усердствовал, уморительно кабрируя[241] на своей большой лошади, носился вокруг площади и орал во все горло.
Вот мы смотрели, смотрели, проголодались, распаковали свои коробочки и начали уничтожать взятый с собой провиант. Публика, сидевшая на соседних с нами мостках, тянувшихся вплоть до Министерства иностранных дел, последовала нашему благому примеру, начала тоже развертывать бумажки и жевать что-нибудь. Ретивый обер-полицеймейстер сейчас заметил эти непорядки во время парада, освирепел, подскакал к мосткам и, заставляя своего коня ломаться и вставать на дыбы, начал громовым голосом кричать:
— Бессовестные, бессердечные люди! Как, в тот день, когда водворяется памятник войне 1812 года, когда все благодарные русские сердца собрались сюда молиться, вы, вы, каменные сердца, вместо того, чтобы помянуть святую душу Александра Благословенного, освободителя России от двунадесяти язык, и воссылать к небу горячие молитвы за здравие ныне благополучно царствующего императора Николая I, вы лучше ничего не выдумали, как прийти сюда жрать! Долой все с мостков! В церковь, в Казанский собор, и падите ниц пред престолом Всевышнего!
— Дурак! — крикнул чей-то голос сверху, сзади нас.
— Дурак, дурак, дурак! — подхватили, как эхо, залпом неизвестно чьи голоса, и сконфуженный непрошеный проповедник в бессильной злобе принужден был дать шпоры лошади и под музыку войск и неистовый хохот на мостках будто ни в чем не бывало, красиво изгибаясь, загалопировал куда-то дальше…
Этой уморительной сценой и кончу мой рассказ об открытии памятника, так как ничего интересного теперь не припомню, и потому лучше прямо перейду к моей свадьбе.
Не помню, чтобы я когда-нибудь в жизни так плакала, как в этот день, когда причесывал меня m-r Heliot к венцу. И папенька тоже весь в слезах заглядывал на меня, стоя в дверях гостиной.
Свадьба моя состоялась 18-го июля. Венчал меня отец мой не как простую смертную, а как истинную дочь Академии. Представьте себе, что весь нижний коридор от нашей квартиры до парадной лестницы был ярко освещен шкаликами. С парадной лестницы вели меня по освещенным кенкетами картинным галереям вплоть до самой церкви, куда папенька в качестве посаженого отца с графиней Закревской ввели меня.
В церкви, как водится, уже ждал меня жених с своими поезжанами[242] и посаженым отцом, Леонтием Васильевичем Дубельтом.
Не успела я переступить порога церковного, как полный хор больших и маленьких учеников Академии грянул мне навстречу громогласное: «Гряди, голубице!» Добрейший духовник мой, отец Василий Виноградов и дьякон Тамаринский вышли из алтаря, и началось торжественное венчание. Милейший скульптор Николенька Рамазанов, славившийся между учениками сильным басом, вызвался читать апостола и невозможно страшным голосом проорал мне: «Да убоится жена своего мужа».
Нечего и говорить, что церковь, кроме наших родных и гостей, была битком набита народом, и что горячим поздравлениям не было конца. Певчим за прекрасное пение папенька послал: старшим шампанского, а средним и маленьким целую платяную корзину конфект. Дома меня с Павлом встретили с хлебом-солью и посадили рядышком на диване в голубой гостиной, где я усердно дергала скатерть за каждую из моих подруг, желая им скорей выйти замуж. Свадебный парадный стол Ивана Кудрявого поразил всех своими богатыми аксессуарами. За ужином Иван выказал свое необыкновенное умение кормить и поить людей на славу. Да, вкусно тогда поели и попили на моей свадьбе гости наши, так что было уже поздно, а попойка все еще продолжалась, и никого из гостей нельзя было выжить; выпроводят в одну дверь, а они войдут в другую.
Значит, день вышел из ряду вон, если даже отец мой, который всегда пил очень мало, на радостях выпил больше обыкновенного и тоже охмелел. Меня в это время дамы увели из залы и переодели в кружевной чепчик и капот. После я с бокалом в руке показалась в дверях спальни и прощалась с гостями. Тут папенька вдруг неожиданно кинулся передо мною на колени и начал мне говорить, обливаясь слезами, трогательную речь:
— Маша, ты молода, но ты такая женщина, что все должны уважать тебя. Я — твой отец и глубоко тебя уважаю. Маша, голубушка, не уходи от меня никогда! Я без тебя жить не могу…
Я, рыдая, старалась поднять с колен и успокоить папеньку, но он не слушал меня, вырывался из рук моих и прощался со мною, точно как будто мы с ним расстаемся навеки.
Еще смущал меня тогда Нестор Васильевич Кукольник, который в начале вечера вел себя прилично, а тут вдруг, неизвестно почему и зачем, тихо, горько всхлипывая, начал ползать на коленях рядом с папенькой.
Шафер мой, Дмитрий Николаевич Толстой, помешанный на светских приличиях, крайне возмутился этой комической сценой в доме родственника своего, графа Толстого, и начал действовать деспотически: молодого выслал из залы, а молодую попросил дам тоже увести; мало того, даже людям приказал потушить в зале огни. Гостям поневоле пришлось разойтись. Бедный папенька остался совсем один и долго еще неутешно плакал в темной зале. Добрейший отец, как он любил меня, и как я была счастлива, что и после свадьбы оставалась под его теплым крылышком!
Вот и конец моей девичьей жизни. И приходится, кажется, ею окончить мои воспоминания.
Я хотела написать побольше и округлить мои записки изложением некоторых эпизодов моей замужней жизни, столь богатой событиями и знакомством с замечательными людьми, дружбой которых я имела счастье пользоваться в то блаженное для меня время… Но это желание мне не удалось привести в исполнение. Надежда на здоровье мое обманула меня. За последнее время на меня обрушились все лихие болезни. Силы, память и зрение, кажется, хотят разом оставить меня. А главное, я переутомилась, при моей слабости, от постоянного бесплодного думанья, и писать больше не в силах. Какие же воспоминания вышли бы у меня без памяти! Да и дети мои, которым, разумеется, жизнь моя дороже всего, умоляют меня отложить на время мое писание, отдохнуть и поправиться здоровьем. Слушаюсь их родного совета и кончаю мои воспоминания девичьей жизнью.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК