Глава последняя Целую жизнь спустя
Июльским полднем 1936 года в небольшой дом, что рядом с закрытым костелом, постучали.
Перед хозяйкой стояло несколько незнакомых людей, по видимости, приезжих. Среди них выделялся грузный человек в шляпе и с плащом на руке. При всей представительности, в его лице с высоким лбом, крупным носом и зорким взглядом сквозь очки, в неторопливых его манерах было что-то располагающе свойское. Зажатым в кулаке платком он то и дело отирал с лица и шеи пот, дружелюбно оглядывая все и подмечая, как будто и нестерпимую июльскую жарищу находил чем-то для себя интересной. Это был Алексей Николаевич Толстой.
Если не считать давнего спешного заезда, писатель осматривал Самару, в сущности, впервые за последние двадцать с лишним лет. И каких лет! Перепахавших войнами весь мир, преобразивших Россию, народ, его самого… Самара называлась теперь Куйбышевом. Пароход, спускавшийся по Волге, встал у Куйбышева. И первое, что сделал Толстой, — пришел к этому домику возле костела.
В заметке, напечатанной затем в областной газете, В. Севастьянова рассказывала: «Я быстро познакомилась с гостями. Мы прошли в нашу квартиру.
— В этом доме я жил много лет назад, — сказал Алексей Николаевич. — Здесь была моя комната, рядом комната матери.
Теплая беседа длилась около получаса.
— Я поражен изменениями, которые произошли здесь. Прежнюю Самару теперь не узнать. На месте пустырей и лачуг выросли огромные здания…» («Встреча с писателем», — «Волжская коммуна», 1936, 6 июля).
Газетная заметка передает лишь самые внешние приметы этого свидания Толстого с его прошлым… События, которые случились с ним здесь ровно за тридцать лет до этого, Толстой многие годы считал самыми неизгладимыми в своей жизни. Это был мгновенный переворот во всем, боль, кошмар, возмужание. Когда в новогодние дни 1913 года в писательском кругу вспоминали самые значительные случаи из жизни, А. Толстой рассказал: «…Это было летом 1906 года. Я жил в Германии, в Дрездене, учился… Жил обычной жизнью студента, как живут все.
Перед самыми экзаменами я вдруг без всяких причин почувствовал безотчетное беспокойство, какую-то странную и сильную тревогу. В два дня я собрался и уехал в Россию, к матери, жившей на берегу Волги, верстах в 12 от Самары (на даче. — Ю. О.).
Поездка по Волге была жуткой. В то лето начались аграрные беспорядки, по ночам горизонт пылал заревом пожаров. Тревожность не покидала моей души. Было что-то томящее, смутное и тяжелое, что не оставляло меня ни на минуту. И все эти дни я чувствовал, что настает какой-то решающий момент в моей жизни, что с этих дней жизнь будет иной, совсем иной, непохожей на прежнюю…
Наутро все мы — я, мать и жена — поехали в Самару. Матушка заехала к знакомым, я — на пристань, проводить уезжавшую знакомую барышню.
Когда, проводив знакомую, я шел от пристани вверх… к городу, на перекрестке услышал какой-то странный удар. Я пошел на звук и вот что увидел: разбитые дрожки, две лошади бьются в агонии, а кучер валяется, запутавшись в вожжах. Близ дрожек лежит тело в черном мундире, одна рука в белой перчатке, вместо другой руки — кость, вместо ног — кости. Головы нет.
Это был губернатор Блок (убит бомбой террористов в конце июля 1906 года. — Ю. О.).
Потрясенный всем пережитым и виденным, я пошел к знакомым, где остановилась моя матушка. Встречаю своего тестя — врача, и вот что он говорит мне: «Не пугайся, случилась скверная вещь. Александра Леонтьевна (моя мать) без сознания — у нее менингит».
Утром матушка моя скончалась.
Я уехал в Петербург, как-то внезапно начал работать, потом уехал в Париж…
Со дня кончины матери я постоянно чувствовал ее присутствие. И чем более усложнялась моя жизнь, тем интенсивнее я жил духовной жизнью, тем легче чувствовал себя. Тогда же я и начал писать.
Страстным желанием моей матери было, чтобы я сделался писателем… Все, что я рассказывал вам — есть самое значительное, неизгладимое в моей жизни…» («Голос Москвы», 1913, 6 января, М 5, с. 4).
Позднее, в частности в «Краткой автобиографии» (1942–1944), А. Толстой снова возвращался к своей последней встрече с матерью. Запомнилась жесткая откровенность одного разговора.
На самарскую дачу Толстой привез из Дрездена новые тетрадки стихов. Мать больше понимала в литературе, чем умела писать. Это он уже знал тогда. Старомодными и длинными казались ему многие повести и пьесы, которые она трудолюбиво выстукивала на машинке. И все-таки она оставалась для него учителем, которого нельзя было обмануть ни модными рифмами, ни салонной дерзостью образов, ни взятыми напрокат идейками. Она все видела и понимала.
Кажется, в тот приезд он вдруг возомнил о себе. Позади были изъезженные столицы и заграницы. Ему шел двадцать четвертый, и он уже начинал печататься. Строгий приговор его новым стихам явился для него неожиданностью. Он был смущен, раздосадован.
В голосе матери было сожаление, но не сочувствие:
— Все это очень серо…
Требовательность — стало ее завещанием. В «Краткой автобиографии» А. Толстой дважды упоминает о матери в связи со своими попытками в литературе. И каждый раз она выступает в качестве разрушителя иллюзий. Причину этой ревнивой взыскательности он видел, хотя и не знал, конечно, всего, что выясняется теперь из найденной переписки матери. Кто поверил в А. Толстого самым первым? Еще задолго до того, как он всерьез начал сознавать свое дарование сам? Она. Литературное чутье и материнское чувство соединились в одной уверенности. Наблюдая, как много поэтических «мыслей зароилось» у 16–17-летнего Толстого, как мир для него полнится скрытыми от других красками и звуками, она угадала в беспомощных виршах будущее сына. С поражающей теперь нас прозорливостью она писала тогда А. А. Бострому: «…Я очень осторожно стараюсь обращаться с его творчеством, ничего не говорю, как делать, а только критикую или одобряю. Увидишь, его творчество будет сильнее моего, и мне со временем придется перед ним преклоняться, что я и сделаю с великой радостью!» (Письмо без даты, между осенью 1899 — весной 1900 года).
Свой долг перед ней как учителем Алексей Толстой кратко выразил в дарственной надписи на экземпляре сборника «Лирика». Посвящая отчиму «первый труд», «зеркало души моей», А. Толстой ниже добавляет: «Пусть книжка эта напомнит тебе мамочку, вложившую в меня ту искру, которая горела в ней таким горячим чистым пламенем». Это писалось 17 мая 1907 года. Глядя на лежащую перед ним первую свою книгу в голубовато-серой обложке с белыми летящими чайками по полю и собираясь отослать ее отчиму в Самару, молодой автор думал, что написать. Первое было ясно сразу — о матери. Но что о ней? И Алексей Толстой пишет, как ему кажется, самое главное, самое значительное из того, чем он обязан матери: она вложила в него «искру» писательства.
…Может быть, эти или подобные эпизоды оживали в памяти автора «Петра I» и «Хождения по мукам», когда июльским днем 1936 года он вновь оглядывал — такими низкими ставшие теперь — потолки в доме своей юности. Вероятно, вспомнил он и старого Алексея Аполлоновича. На чем оборвались их отношения? Когда они потеряли друг друга из виду?
Вот оно, письмо, которое, миновав тысячи случайностей, пришло из Москвы в Самару. Все сотканное из противоречий, оно содержит уже многие будущие концы и начала. И непонимание происходящего, которое в 1918 году вызрело в решение покинуть революционную Москву и завело в эмиграцию. И ту веру в народ, которая определила позже второе рождение Алексея Толстого в качестве советского писателя. Найденное недавно в Куйбышеве, это письмо и явилось, по-видимому, последней вестью от А. Толстого в Самару отчиму:
«…Вот какие события завернулись на нашей родине! А думал ли ты, что когда в Самару были сосланы марксисты, что они-то и будут через 20 лет у власти? Чудеса. Марксизм не марксизм, а очевидно, Россия найдет свой какой-то, в высшей степени оригинальный, политический и общественный строй, очевидно, демократический. Вообще я очень радостно и светло смотрю на наше будущее. То, что у нас делается сейчас — экзамен на первом курсе в мировом университете. Учиться нам нужно (главным образом, на практике, по своему разумению, а не по книжкам) долго и трудно. И пока ученье идет хорошо, правильно, и уже сейчас можно указать на несколько присущих нам свойств: русский народ не кровожаден и крови не жаждет, русский народ не буржуазен, т. е. собственность как идея не составляет для него фетиша, и русский народ в высшей степени приспособлен быть носителем идей социальноанархических, т. е. грядущей абсолютной мировой свободы и т. д.
Все, что делается сейчас плохого, все объясняется невежеством народа и гнетом войны; нужно удивляться, как еще мало делается у нас злого и страшного. Теоретически нужно было предположить, что к 7-му месяцу революции Россия представляла бы собой груду дымящихся, окровавленных развалин. А мы еще живем, бунты подавляются почти без крови, армия защищает города, партия борется словами, а не топором, фонари предназначаются пока еще только для освещения и т. д.
Как ты живешь? Наверно, стал уже совсем седой. Напиши о себе и о том, что у вас делается. Что Шура? Она, чай поди, стала уже дамой… Целую тебя и Шуру.
А. Т.
Малая Молчановка, 8, кв. 19» (Письмо без даты, сентябрь 1917 года).
Вскоре они оказались на разных берегах…
Среди семейных ролей, которые сами собой закрепились за отчимом, была и такая: он был «домашним критиком» обоих авторов — и матери, и сына. И хотя на природный вкус Бострома нередко давила его вера в литературные нормы, зато разборы и замечания его всегда бывали быстры и обстоятельны. «Относительно критики — очень рад, мне необходима такая детальная критика, напиши еще об остальных стихах…» (А. Н. Толстой — А. А. Бострому, 6 февраля 1906 года). «Милый папа, письмо и пьесу получил, благодарю… в январе идут две мои повести и рассказ, их отделываю, правлю корректуру и т. д. Непременно оттиски пришлю тебе…» (А. Н. Толстой — А. А. Бострому, письмо без даты, не раньше конца 1909 — не позже декабря 1910 года). Писатель поддерживал давнюю традицию. Сохранились еще школьные сочинения А. Толстого с правкой рукою А. А. Бострома, его вставками и пометками. Поправки вносил Бостром и в некоторые ранние произведения А. Толстого[14].
Но даже в пору их наибольшей близости, когда юноша Толстой во многом находился под влиянием А. А. Бострома, полными единомышленниками они не были. Характерный пример: рукописная рецензия А. Толстого «По поводу повести Андреева «В тумане» (ИМЛИ, инв. № 329) и журнальная статья А. А. Бострома «Что говорит родительскому сердцу рассказ Андреева «В тумане».
Реферат на эту тему, прочитанный Бостромом 19 мая 1903 года на заседании городского семейно-педагогического кружка, произвел в Самаре сильное впечатление (см., напр., письмо А. А. Бострома — А. Л. Толстой, 20 мая 1903 года). Дальнейшая переписка указывает на существование печатного варианта реферата — статьи, которую и находим в декабрьской книге журнала «Образование» за 1903 год.
Толстой в рецензии разделяет основную мысль и многие доводы статьи Бострома, присланной в Петербург еще весной в рукописи. Но проявляет гораздо большую широту и точность оценок. В очень благородных, увлеченных, пересыпанных умными цитатами рассуждениях отчима часто недоставало одного — трезвости в понимании происходящего…
Алексей Аполлонович не был бы самим собой, если бы в любые отношения, помимо своей воли, не вносил забавный элемент. По мере того как А. Толстой входил в силу, а книги его завоевывали популярность, отчим все больше становился мнителен и обидчив. Новые рассказы и повести Толстого он вдруг начинал читать, как будто заходил в комнату кривых зеркал: всюду видел себя, свои черточки.
Роман «Хромой барин», прихрамывающий после дуэльного ранения князь Краснопольский? Уж не с него ли, Бострома, писал этого героя Толстой? Ведь и он всю жизнь прихрамывал, с самого того выстрела графа, в поезде. И его, Бострома, случалось, сосновские мужики тоже называли между собой хромым барином.
Дело принимало нешуточный оборот, когда отчим вдруг узнавал свои черты в героях, уже вовсе непривлекательных, вроде помещика Образцова из романа «Две жизни» («Чудаки»). Толстому приходилось разубеждать, изворачиваться: «Про Образцова ты напрасно подумал, конечно, я не тебя описал, тебя я берегу для большой повести; роман «Две жизни» я считаю неудавшимся, за эту зиму я его сильно переделаю…» (Письмо без даты, по-видимому, весна 1911 года).
Дурного расположения духа — как не бывало, когда Алексей Аполлонович читал такие, например, полные молодого озорства письма: «Вообще ты можешь, будучи в обществе и глаз прищурив, сказать: а читали вы Толстого? Конечно, засмеются и ответят: «Кто же не читал «Войны и мира»? Тогда ты, возмущенный, скажешь: «Да нет, Алексея!» «Ах, извините, — ответят тебе, — вы говорите о «Князе Серебряном»?» Тогда, выведенный из себя, ты воскликнешь: «Ах вы неучи! Моего сына Толстого, совсем младшего?» И все будут посрамлены, ибо никто меня не читал».
Факты, сообщаемые тут же («Принят я в «Весы»!??! В литературных и художественных кружках носятся со мной…»), позволяют датировать это письмо: не позже 1909 года.
В разлуке их отношения могли самолюбиво запутываться отчимом или замирать из-за молчания Толстого, но всегда до первого случая. Приходило письмо — и Толстой вдруг чувствовал, как дорог ему родной, молчаливо страдающий где-то человек, которого и в старости не оставляли неудачи. Да, без преувеличения, Бострому повезло в жизни только раз — его любила замечательная женщина. Мучительно переживал он потерю. Стремясь как-то устроить начинающуюся старость, Алексей Аполлонович женился. Пятидесятишестилетний вдовец взял женщину, которая была моложе его почти вдвое. И что же? Через неполных три года она умерла.
«Милый, дорогой мой папочка, — писал тогда А. Толстой из Петербурга, — меня как громом поразило твое письмо. Я не знаю даже, как утешить тебя, но я очень тебя понимаю и с тобой всей душой. Мне кажется, тебе навсегда нужно покинуть Самару… Ведь это покойницкая какая-то эта Самара…
Поверь мне, папочка, в Самаре ты не создашь себе семьи; слишком живы еще будут воспоминания мамы и Екатерины Александровны. А здесь ты найдешь себе и семью, и любовь… Когда я представляю себе ту обстановку, в какой застал тебя тогда, через год после смерти мамы, зимой, мне становится ужасно тяжело и жалко тебя; ведь это бездольность какая-то. Именно этого тебе теперь надо избегнуть… Приезжай скорее… Крепко тебя, много раз целую, твой Леля» (Письмо от 25 декабря 1910 года, ИМЛИ, инв. № 6315/96).
Из Самары отчим не переехал… И снова между ними, то обрываясь, то вдруг зачастив, текла переписка. Толстой делился размышлениями о своем месте в литературе, отвечал на критику новых своих произведений, сообщал о жизни.
Особенно интересно одно признание А. Толстого. В годы империалистической войны наиболее чуткие представители русской культуры ощущали приближение громадных исторических перемен. Маяковский уже в 1915 году предчувствовал наступление революции: «Вижу идущего через горы времени… в терновом венце революций грядет шестнадцатый год». Толстой был, конечно, далек от революционных представлений автора «Облака в штанах». Но смутное, тревожное и радостное предчувствие гибели в ходе войны «нашей цивилизации» — как видно из найденного теперь письма — было свойственно А. Толстому уже в первые недели войны.
Сообщая отчиму, что уезжает «на войну… корреспондентом от «Русских ведомостей», Толстой писал: «Конечно, ты знаешь, что это — мировая война, в которой погибнет наша цивилизация и настанет, наконец, прекрасный век» (Письмо без даты, август 1914 года).
…И вот он настал, «прекрасный век». После войн, революций, смятения и растерянности, когда рухнула буржуазная «наша цивилизация», после многолетних скитаний без дома, без родины — совсем не тот, конечно, прекрасный век, который туманно рисовался когда-то, а может быть, в чем-то и тот.
С августовского дня 1923 года, когда сорокалетний писатель сошел с парохода на петроградскую пристань, началась вторая молодость Алексея Толстого.
Трудно назвать область его деятельности, где бы произведения Толстого не составили веху в развитии советской литературы, где бы он не явился пролагателем новых путей. Советский роман-эпопея? — «Хождение по мукам». Исторический роман? — «Петр I». Советская сатира, политический памфлет? — «Ибикус», роман «Эмигранты». Короткая злободневная повесть из внутреннней жизни страны? — «Голубые города», «Гадюка». Жанр научной фантастики и приключений? — «Гиперболоид инженера Гарина». Детская литература? — «Буратино»…
До революции А. Толстого читали в узком кругу интеллигенции: годовой тираж его книг не превышал трех тысяч экземпляров. Теперь у Алексея Толстого появился читатель — народ.
…Последний раз Толстой побывал в Куйбышеве в начале 1942 года. Он прилетел сюда самолетом на пленум Комитета по государственным премиям, который открылся 26 января. Война преобразила город. Тут еще находились посольства, многие наркоматы. До контрнаступления под Москвой Куйбышев являлся как бы второй столицей страны.
2 февраля в куйбышевском Дворце культуры проходило совещание «Искусство в дни Великой Отечественной войны». В нем участвовали А. Довженко, С. Герасимов, С. Михоэлс, А. Толстой и другие деятели советской культуры.
Алексей Николаевич, как никогда, был захвачен журналистской работой. Его антифашистские статьи, перепечатанные в десятках газет, встречали огромный отклик.
Как вспоминает один из участников совещания, Толстой «сидел за столом президиума и, низко склонившись, все время делал записи в своем блокноте. Иногда он отрывался от блокнота, каким-то особенно нервным жестом руки проводил по редеющим прядям волос и пристально всматривался в аудиторию. В конце совещания Толстой выступил с короткой речью» (Цит. по кн.: К. А. Селиванов. Русские писатели в Самаре и Самарской губернии. Куйбышев, 1953, с. 111).
В одном из куйбышевских учрежденческих архивов хранится стенограмма совещания. Толстой говорил:
«В великой трагической игре всемирной войны Красная Армия вышла на первое место. Как случилось, что фашистская армия, вооруженная, отмобилизованная для завоевания мира, в тот самый момент, когда была близка победа, была разбита на подступах к Кавказу, Москве, Ленинграду и продолжает отступать и гибнуть?.. Красная Армия — представительница народа, о котором много лгали, о котором никто ничего не знал, да и сами-то, по совести говоря, мы не знали и о нашем народе, и о самих себе… Действительность, — продолжал Толстой, — сурова, трагична и проста, так же как лицо простого красноармейца под стальным шлемом. Эту правду мы должны вскрыть и в образах нашего искусства вернуть нашему народу… Никогда и ни в какую из исторических эпох искусство не становилось такой серьезной, такой мощной силой для завершения победы и для предстоящего строительства того нового мира, который придет на смену этому ужасу, тому миру, который должен восстать совершенным и прекрасным, как Афродита, из кровавой пены человеческого океана».
Алексей Николаевич не дожил до победы. Он умер вечером 23 февраля 1945 года в подмосковном санатории от рака легких.
Когда книга «Шумное захолустье» впервые появилась в журнальном варианте, а затем вышла отдельным изданием (в 1963–1965 годах), стали поступать письма от читателей. Среди других откликнулись люди, лично знавшие Алексея Николаевича Толстого и его самарское окружение. Сведения, почерпнутые из их писем и встреч с ними, а также из одного довольно неожиданного источника, могут послужить своего рода эпилогом к этой книге.
Большинство писем касалось историко-литературного периода, места действия, событий и лиц, которым посвящена книга. Но были и другие письма, строго говоря, выходящие из этих рамок. Одно из них все же приведу.
«В 20-е годы (кажется, с 1923 года), — писала И. П. Беспальчикова из Кировска-на-Неве Ленинградской области, — А. Н. Толстой жил в доме 1/3 по нынешней Ждановской набережной. В этом же доме занимала квартиру на втором этаже моя семья. Муж мой морской врач — флагманский врач Балтморя — по общественной линии (как тогда было принято) возглавлял домовой комитет. Я часто встречала А. Н. Толстого, его дочь от прежнего брака, девочку лет 12–13, сына Никиту и маленького Митеньку с бонной-немкой. Малыш был до смешного похож на большого отца, с крупными чертами лица…
Сам писатель часто заходил к мужу, обычно — по вопросам квартирной платы… Помню, рассказывал анекдотический случай из времен своей молодости, как, живя с Куприным за границей, он постоянно нуждался и один раз, получив перевод из России, имел неосторожность уплатить все долги. На следующий день Куприн имел кредит, а Толстому всюду отказали, так как, по рассуждению торговцев, уплата долгов — плохая примета: мол, наберет больше и уедет…
На дому у Толстых часто бывали писатели и много разного художественного народа…»
Среди этого «художественного народа» случалось бывать, возможно, и Владимиру Алексеевичу Милашевскому, письмо от которого я держу теперь на особом счету.
Получение этого письма словно нарочно совпало для меня с другим случаем. Совсем незадолго перед тем в сентябрьском номере журнала «Волга» за 1966 год я прочитал небольшой очерк К. Федина. Писатель тонко разбирал рисовальную манеру интересного художника-графика, своего земляка, родом из Саратова. Творчества этого художника я тогда, к своему стыду, не знал, фамилию не запомнил. А спустя месяц или два почта принесла письмо. И у меня не враз связалось в голове, что этот москвич В. А. Милашевский, интересующийся деталями биографии А. Н. Толстого, и есть тот самый художник из фединского очерка, который в моем представлении жил почему-то непременно в Саратове.
Теперь я знаю, кто такой В. А. Милашевский. Я видел многие его рисунки, читал прекрасную книгу мемуарной прозы «Вчера, позавчера» (Л.: Художник РСФСР, 1972). Мне нравится яркая его графика, его артистический и слегка язвительный литературный слог. Но это теперь. С досадой на себя думаю: какие встречи иногда дарует судьба, а мы смотрим во встретившееся лицо, да будто не все видим.
«…Я делал портрет А. Н. Толстого, — сообщал автор. — Написал несколько страничек о своих встречах с ним и о том, как проходили сеансы. В своих записях no некоему повороту текста я коснулся его детства и его происхождения так, как об этом слышал в Петрограде в начале революции. Может быть, сведения, которые я получил, ошибочны, хотя особа, которая мне это рассказывала, была близка к семейству Толстых». Речь шла об отголосках не без умысла распространявшейся в дореволюционных аристократических кругах сплетни, будто Алексей Николаевич «не является биологическим сыном своего отца, а только по документам». Вот, оказывается, до каких пор дотянула эта версия! Уже и революция свершилась, а где-то еще жила легенда, злонамеренно в свое время создававшаяся! Ее-то и довелось слышать в начале революции молодому В. А. Милашевскому.
«Насколько это правильно, не знаю… — продолжал автор письма. — Мне бы не хотелось давать намеки на непроверенные факты!.. Во-вторых, прогрессивное общество, которое вы описываете в Самаре, очень похоже на то окружение моего отца и матери, которое было у нас в Саратове, в эпоху моего детства (я родился в 1893 году)…»
Рисунок из «писательской портретной галереи» В. А. Милашевского — «Алексей Толстой за утренним кофе. 1932 год».
Через некоторое время явился и сам Владимир Алексеевич, высокий красивый старик, в суконной шубе и с суковатой тростью в руке. Был уже ноябрь. Хорошо помню его в редакции «Известий», где тогда работал. Можно представить себе, как я ораторствовал! Поэтому от встречи в памяти ничего не осталось. А надо бы послушать! Но, наверное, красноречие все же не прошло впустую. Владимир Алексеевич подарил мне копию собственноручного рисунка с натуры — «Алексей Толстой за утренним кофе. 1932 год». На обороте его сделана надпись: «В память нашей встречи, заставившей переделать все мои воспоминания в той части, в которой я шел, записав рассказы княгини Марии Дмитриевны Гагариной, которые отражали петербургские светские «слухи» и, конечно, были неверны…
В. Милашевский. Ноябрь 1966 г.»
Рисунок интересен по замыслу и технике исполнения. Портрет выполнен спичкой, которая макалась в тушь.
Было это так…
«Издательству Московского Товарищества писателей, — отмечает искусствовед А. Н. Савинов, — Милашевский предложил проект типового оформления небольших книжек с портретом писателя на фронтисписе. Идея была одобрена: советских писателей в лицо на рубеже двадцатых и тридцатых годов читатели знали мало. Портреты были исполнены штрихом, тушью, без карандаша. Работа над ними заняла годы… Теперь, в тридцатых годах, создавалась обширная галерея из нескольких десятков портретов деятелей советской литературы. Среди них были прозаики В. Вересаев, Ф. Гладков, А. Толстой, А. Новиков-Прибой, К. Федин, М. Шолохов, И. Бабель, Л. Леонов, А. Грин и другие… В портретах-набросках (они делались большей частью спичкой, заточенной и макаемой в тушь) сохраняется, дойдя до нас через десятилетия, трепет «той самой» минуты, когда художник впервые угадывал в человеческом лице будущий портрет…» (Цит. по кн.: Владимир Милашевский. Вчера, позавчера. Воспоминания художника. Л.: Художник РСФСР, 1972, с. 235).
«У Милашевского в те годы, — вспоминает его сотоварищ, известный художник-график Н. Кузьмин, — любимым инструментом для рисования была спичка. Да, да, — обыкновенная спичка. Он обмакивал ее в флакончик туши и рисовал. Живая линия наносилась на бумагу уверенной рукой, без поправок и колебаний и соскабливания… Спичкой нарисована Милашевским вся его галерея писателей: В. Вересаев, Ф. Гладков, А. Толстой…» (Н. Кузьмин. Амплитуда дарования. — В мире книг, 1974, № 3, с. 35).
Вот какова история одного только письма и публикуемого теперь рисунка спичкой!
Вполне естественно, что больше других писем было из Куйбышева.
«Моя мать — Мария Николаевна Егорова — близко знала А. А. Бострома в последние годы его жизни и многое может рассказать об этом… У нас есть портрет А. А. Бострома с дочерью…» — сообщала доцент Куйбышевского политехнического института В. С. Егорова.
Мария Николаевна Егорова, мать трудовой многодетной семьи, была свидетелем событий в доме А. А. Бострома, в частности одного из приездов Алексея Толстого после 1914–1915 годов. Кроме воспоминаний и портрета Бострома с А. А. Первяковой, от Марии Николаевны поступил в Куйбышевский музей имени А. М. Горького еще и любопытный сувенир. Это маленькая металлическая шкатулка с инициалами ее бывшей владелицы — Александры Леонтьевны. Шкатулку А. А. Бостром подарил когда-то одной из девочек Марии Николаевны — той самой дочери, которая была теперь доцентом политехнического института.
В Куйбышеве жил Николай Васильевич Девятов, в прошлом инспектор управления охотничьего хозяйства. Когда мы встречались в конце 50-х годов, это был рослый старый человек с большими и сильными еще руками.
Коля Девятов часто упоминается в сосновских письмах А. Толстого. Это закадычный друг детства и отрочества будущего писателя. В Москве, в рукописном отделе Института мировой литературы имени А. М. Горького (ИМЛИ), хранится фотография: в саду, под тенистым деревом, расположились шестнадцатилетний Толстой и Коля Девятов, а рядом — Александра Леонтьевна. Дата — 1899 год, Сосновка.
Николай Васильевич в подробностях помнил многое о дружбе с Алексеем Толстым, о совместных детских забавах в Сосновке. Как вместе стреляли они из ружья грачей, в несчетном количестве гнездившихся в старых ветлах над прудом; как дрались «стенка на стенку»; как однажды на масленицу запрягли в коренник верблюда, а в пристяжку двух лошадей и промчались, произведя страшный переполох, по деревне…
Отношения семьи Девятовых с Бостромами и А. Н. Толстым продолжались более сорока лет.
Отец Н. В. Девятова был волостным писарем в нескольких верстах от Сосновки. Самобытный и противоречивый характер Василия Родионовича Девятова, мужика, выбившегося в грамотеи, интересовал еще Александру Бостром (см., например, дневниковую запись от 13 апреля 1892 года, ИМЛИ, инв. № 6458, с. 37).
Любопытный случай с В. Р. Девятовым произошел у Алексея Толстого. В 1911 году Толстой напечатал рассказ «Родные места», где некоторым персонажам были приданы черты семьи Девятовых, а герой даже выступал под именем товарища детства Коли Девятова. О главе семьи в рассказе сообщалось: «Отец его, волостной писарь, потом винный сиделец, отморозил себе в овраге руки и ноги и помер, оставив после себя восемь человек детей…».
Эта биографическая «напраслина» несказанно разобидела человека степенного, непьющего и к тому же вовсе не собиравшегося умирать — Василия Родионовича Девятова. Он разыскал писателя и просил опровержения. При очередной публикации А. Толстой дал герою рассказа, а с ним и всему семейству другую фамилию.
«Дорогому Василию Родионовичу Девятову — всегда помнящий о Вас, с чувством самым добрым, самым горячим. Алексей Толстой. 17 мая 1936 года», — такой надписью была отмечена их последняя встреча. Пятый том тогдашнего собрания сочинений писателя с этим автографом Н. В. Девятов передал в Куйбышевский музей имени А. М. Горького.
Интересное письмо прислал другой сверстник А. Толстого — С. А. Гринберг, знавший будущего писателя по Самаре (до 1904 года). Это детский врач, награжденный за пятидесятилетнюю работу орденом Ленина. Подростком С. А. Гринберг бывал и в «клубе» Тейтеля, встречался с Гариным-Михайловским. Старый врач обращал внимание на одну из легенд, связанных с толстовскими местами в Куйбышеве.
Многие помнят, вероятно, доктора Дмитрия Степановича Булавина — отца Кати и Даши из трилогии «Хождение по мукам», оказавшегося на посту товарища министра здравоохранения в контрреволюционном правительстве Комуча (Комитета Учредительного собрания). А. Толстой не раз детально описывает самарский дом Булавиных.
Роман «Восемнадцатый год» кончается так. В жаркий осенний день Телегин, одним из первых ворвавшийся с красными в Самару, «ехал шагом на косматой лошаденке впереди своего полка по Дворянской улице. Миновали площадь с памятником Александру Второму… Вот и второй дом от угла…».
Дворянская — теперь улица Куйбышева. Александровская площадь, где находился окружной суд и стоял памятник Александру II, — площадь Революции. И в одном из угловых домов действительно жил некий доктор Марков, игравший какую-то роль в контрреволюционной «учредилке» и расстрелянный красными после освобождения Самары… Этого-то Маркова молва и считает прототипом толстовского доктора Булавина.
Любопытно, однако, что А. Толстой, заботившийся о точности исторических деталей в трилогии, как раз в фигуре доктора Булавина счел возможным отступить от этого правила.
Многие страницы у Толстого посвящены описанию деятельности Булавина на посту товарища министра здравоохранения. А вот что сообщал в письме на сей счет большой знаток края Ф. Г. Попов, автор книги «За власть Советов» (о разгроме самарской учредиловщины) и составитель впечатляющего сборника воспоминаний «Поезд смерти» (о правлении Комуча в Поволжье): «Просмотрел я все приказы и распоряжения Комуча (с № 1 по № 134 — с 8 июня по 27 июля 1918 г., больше издано не было) и ни строчки не нашел о ведомстве здравоохранения… На днях я имел возможность просмотреть газету Комуча «Вестник членов Учредительного собрания». Могу с полной ответственностью утверждать: у Комуча не было ведомства (так у них назывались министерства) здравоохранения. Вопросами санитарии и здравоохранения занималась городская управа…»
М. П. Золин (город Куйбышев) приводил сведения о дальнейшей судьбе учителя Алеши Толстого — Аркадия Ивановича. Имея на иждивении четырех племянников, А. И. Словохотов преподавал ь учительской семинарии. В октябре 1905 года его квартира в числе других была разгромлена черносотенцами. Автор письма советовал заинтересоваться архивом Обшаровской учительской семинарии. Возможно, вскроется участие Аркадия Ивановича в революционной работе.
Еще одно большое письмо от Ф. Г. Попова. Надо сказать, что Федор Гаврилович принадлежал к тем энтузиастам, для которых сидение в тесных комнатах архивов и всех видов документальные раскопки было любимейшим занятием.
«Предположение о возможном участии Словохотова в революционных событиях правильно, — писал Ф. Г. Попов. — Мне известно следующее: 27 октября 1905 года он был активнейшим участником революционной демонстрации в селе Обшаровка, во время которой распространялись социал-демократические листовки и пр. В жандармском управлении возникло дело о привлечении к дознанию в качестве обвиняемых 14 человек, в том числе и Словохотова. Дознание тянулось долго. Первый допрос Словохотова состоялся лишь 29 июля 1908 года. В то время он жил в Николаевском уезде. С этого времени за ним учрежден был особый надзор полиции.
В ноябре 1909 года состоялся суд над активными участниками демонстрации. На скамье подсудимых было 8 человек, в том числе и Словохотов. Все были оправданы, за исключением Словохотова. Но наказание было не из тяжелых — его приговорили к двум неделям ареста. Это естественно, ведь демонстрация состоялась после царского манифеста о «свободах», да и времени с момента «преступления» прошло много…»
А вот еще два письма из Ленинграда, одно из которых — отклик на сам факт обнаружения куйбышевского архива — прислано в музей имени А. М. Горького.
«У меня, — писал ленинградский журналист И. А. Ананьин, — хранится редкая фотография… На ней изображены Алексей Толстой и Владимир Мирбах (впоследствии журналист). На обратной стороне фотографии надпись: «Дорогой сестре М. И. от братьев Ал. Толстого, Вл. Мирбах. 12.1.1900 года».
История этой фотографии такова. Моя мать, Мария Ираклиевна Болтунова, училась в 1-й Самарской женской гимназии, а… Алексей Толстой и Владимир Мирбах — в Самарском реальном училище. В течение многих лет А. Толстой, В. Мирбах и моя мать дружили. Реалисты называли свою юную подругу сестрой, а мама называла их братьями. Этим и объясняется содержание надписи, сделанной Толстым и Мирбахом на обратной стороне фотографии.
Кроме этой фотографии, у моей матери до ее смерти (умерла в 1936 году) хранилась объемистая пачка писем А. Толстого, большинство из которых было в стихах. Были и просто лирические стихи с посвящением ей…
Позже письма и стихи Толстого хранились у моей сестры Н. А. Ананьиной, которая до войны жила в Воронеже… В 1941 году, когда немецкие войска прорвались к Воронежу, сестра вынуждена была поспешно эвакуироваться, бросив на произвол судьбы все свои вещи. Среди оставленных вещей находился и пакет с письмами Алексея Николаевича…»
Другое письмо с подробностями.
М. И. Болтунову с Толстым «познакомил старший брат Николай Ираклиевич Болтунов. Они учились в одном классе с А. Толстым… — сообщает И. А. Ананьин. — Мама неоднократно вспоминала, как их тепло принимали у Бостромов и как она читала там свои детские рассказы. О Володе Мирбахе мама говорила, что он был самым близким другом А. Н. Толстого по реальному училищу. Впоследствии он стал журналистом, кажется, кончил жизнь самоубийством… Карточку А. Толстой и В. Мирбах подарили маме перед ее замужеством… Когда мы в юности ходили на лодках в «самарскую кругосветку», то на горе (при выходе из Усы в Волгу) читали много надписей. Среди расписавшихся были многие, о которых говорится в «Шумном захолустье», и в частности С. Скиталец.
Посылаю копию фото А. Толстого и В. Мирбаха…»
Эти и другие письма и отклики вызваны одним чувством — полнее восстановить факты жизни и творчества талантливого русского советского писателя. Через биографические детали давних лет, через «местный» материал углубляется наше представление о том главном, чем интересен Алексей Толстой современному читателю, независимо от географического пункта проживания.
Еще одно дополнение к рассказанному в этой книге я получил из довольно неожиданного источника.
Летом 1964 года (я был тогда в Кисловодске) в свежем номере ставропольской краевой газеты «Кавказская здравница» мне попалась на глаза небольшая заметка «Студенты из Парижа». Заметка заинтересовала неожиданной возможностью узнать дальнейшую судьбу некоторых близких А. Н. Толстому лиц.
Речь идет о старших братьях писателя — Александре и Мстиславе Толстых — и сестре Лиле, которые считались потерявшимися из виду где-то во время гражданской войны. Чем закончили свое жизненное поприще два блестящих молодых человека, которыми гордился граф Николай Александрович? И как сложилась дальнейшая жизнь бунтарки Лили, Елизаветы Николаевны, после пятилетней любви к некоему Рахманинову, попытки самоубийства, самовольного замужества и, наконец, встречи с братом Алексеем в феврале 1914 года? Обо всем этом не было известно.
Газета «Кавказская здравница» писала:
«Несколько дней назад в Пятигорск прибыла группа парижских студентов. Молодые французы и француженки хорошо объяснялись на русском языке.
— В этом нет ничего удивительного, — пояснил руководитель туристов, преподаватель Парижского университета Александр Мстиславович Толстой. — Все члены нашей группы — студенты, изучающие русский язык…
Естественно, что фамилия Толстого нас заинтересо вала. И, удовлетворяя наше любопытство, Александр Мстиславович рассказал, что он является племянником талантливого советского писателя Алексея Толстого. Сейчас А. М. Толстой преподает в Парижском университете русский язык и литературу…» («Кавказская здравница», 1964, 26 июля).
Далее в заметке сообщалось, что французские туристы совершили поездку по лермонтовским местам, посетили здравницы и один из совхозов. В июле 1943 года тут, среди руин и трупов, бродил Алексей Толстой, описавший увиденное в статье «Коричневый дурман»… «Вчера, — заканчивалась заметка, — пятигорчане радушно проводили своих новых друзей из Парижа. Дальнейший путь их лежит в Орджоникидзе, оттуда в Харьков…»
Вот незадача! Надежда оставалась только на телефонный разговор.
Ответила мне уже одна из харьковских гостиниц.
— Да… Толстой слушает, — старательно выговорили по-русски в телефонной трубке. — Я вас понял… Да… Как вы сказали? Говорите, пожалуйста, медленнее…
Приятный мужской голос без акцента, но с той замедленной и слишком правильной русской речью, которая выдает иностранца.
Если суммировать рассказанное по телефону, получится следующее:
— Отец, Мстислав Николаевич, после гражданской войны эмигрировал в Грецию, потом переехал с семьей во Францию… Умер в 1949 году… Александр погиб от тифа где-то в первые годы гражданской войны… Рахманинов, муж Лили, был двоюродным племянником известного русского композитора. Тетя Лиля умерла в Югославии от голода во время немецко-фашистской оккупации…
— Встречался ли Алексей Толстой с братом после революции?
— Да, отец рассказывал об одной такой встрече с Алексеем Николаевичем за границей. Позднее, из Советского Союза, Толстой звал отца вернуться на Родину… В подробностях их отношений не знаю. Когда умер отец, я был студентом и многого из его рассказов сейчас не помню… Нет, из фамильных бумаг мало что осталось. Но я еще раз посмотрю. К тому же в Париже много наших родственников…
— Во Франции к России большой интерес. В нашем университете уже около двух тысяч студентов изучают русский язык… Книги Алексея Толстого у нас знают. В следующий раз я обязательно хочу приехать в Куйбышев, в эту, как она называется… деревню Сосновка…
Слушая медлительную русскую речь Александра Мстиславовича, я подумал — так сплетаются времена и человеческие пути. Чуть ли не столетие спустя в приезжем французе вдруг ожила и часть истории, которая началась в 1883 году со скандального судебного процесса в Самаре.
* * *
Когда я проезжаю по одной из самых оживленных столичных магистралей и слышу, как радиоголос в троллейбусе привычно называет очередную остановку: «Улица Алексея Толстого», — я мысленно переношусь в стоящий где-то поблизости, на боковой тихой улочке с архитектурой старой Москвы, дом. Многое в — нем сохранено так, как было при жизни Алексея Николаевича. Над его конторкой, за которой писатель обычно стоя работал, среди нескольких снимков висит большая фотография матери начала 80-х годов — красавица в пышном старомодном наряде, с умным лицом и горячими глазами. Он любил этот портрет. И во всех странствиях своей бурной жизни не расставался с ним. Он всегда был там, где писатель обычно держит только самое необходимое, — в его рабочем кабинете. Мать из окошка своей молодости смотрела на сына в часы напряженного труда, раздумий, радостных порывов и трудных решений. Там этот портрет висит и сейчас, как висел всегда.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК