Я прощаюсь со своим «раем»

Я долго ждал суда и приговора…

Время тянулось мучительно долго и медленно. Мне сообщили, что следствию все обо мне ясно и теперь последнее слово за судом. Меня вместе с «группой по антисоветской деятельности» будут судить по всей строгости закона. Хотя я ничего не подписал, ничего не признал, тем хуже для меня — суд это учтет и до конца разоблачит меня и всю мою «организацию».

Что, неужели будет суд? Это было бы отлично! Смогу хоть сказать слово. Если хоть на суде несколько человек услышит, за что терзают, за что бросили за решетки десятки, сотни писателей, ни в чем не повинных людей, оно станет достоянием общества, все содрогнется и лопнет, как мыльный пузырь. Это сфабрикованное «дело», и наши палачи, злобные антисемиты, расисты, будут строго наказаны, восторжествует справедливость. Не может такое беззаконие царить вечно!..

И я уже воображал, как я поднимаюсь со скамьи подсудимых и обличаю наших врагов, подонков.

Начиналась зима. Ударили сильные морозы. Зашумели вьюги, но почему-то процесс над нами не начинался, словно о нас вовсе забыли. На мой протест, почему так долго не назначают день суда, я получил ответ: в связи с тем что я и некоторые мои коллеги-«сообщники» не признали своей вины, решено мои произведения передать «компетентным литературоведам», и они небось разберутся и прижмут нас «к стенке», покажут, как мы в своих книгах «протаскивали» антисоветчину и крамолу…

Мне стало немного легче на душе. Если какие-то эксперты будут копаться в моих произведениях и искать «блохи», уже не так страшно. Видать, самые страшные обвинения отпали. Пусть читают мои книги. Ничего страшного там не найдут. В подобных грехах никто из критиков меня не обвинял. Никогда. Бог миловал. Но я не представлял себе, что экспертов подбирали особых, послушных, ручных. К тому же этих деятелей отлично оплачивали…

Я все-таки жил надеждой, что среди экспертов, возможно, найдется хоть один совестливый человек, который запомнит, за что нас мучили в тюрьме и что приписывали. Он когда-нибудь расскажет людям об этой чудовищной провокации. Мир ведь не без добрых людей. Хозяева обещали экспертам по восемь тысяч рублей за труд, но от них требовалось написать то, что нужно палачам, дабы «оформить» по крайней мере по десять лет заключения…

А суд все откладывали. Казалось, так будет тянуться годами. Один год уже позади. Подумать только, целый год томиться в следственной тюрьме!

Циники-следователи, посмеиваясь, шутили, мол, чего вам нервничать? Живете в тепле, а там, куда вас загонят, — вечная мерзлота, двенадцать месяцев в году зима, остальное лето… Дело тянется долго, говорили они, ибо много преступников, не успевают их судить, «оформлять»…

Но никого из нас не собирались судить. Не было за что. Вовсю действовала так называемая «тройка». Там составлялись длинные списки неугодных людей, и каждому определяли срок заключения и место.

Так за колючей проволокой оказались сотни тысяч людей.

Был еще более страшный карательный орган, которым командовал сам Лаврентий Берия. ОСО (особое совещание). И тут все шло по спискам. К тому же узник никогда не знал, когда кончится срок пребывания в лагере, тюрьме. Отсидел человек десять лет. Он готовится выйти на свободу. Но накануне ему приносят бумажку — добавили срок. Так решило «особое совещание». Подпись: Берия. Обсуждению не подлежит. Жаловаться — не рекомендуется…

Из тех мест никто не возвращался. Людей загоняли на край света — в тундру, тайгу, на рудники, шахты, лесоповал. Там на сотни и тысячи километров раскинулись зоны лагерей, окутанные колючей проволокой, на каждом шагу — сторожевые вышки такие же, как в Освенциме, Майданеке, Треблинке, Сабиборе. Правда, тут не воздвигали крематориев и газовых камер. Но все остальное было…

Когда же наконец состоится суд и будет ли он вообще? Неужели мне придется изведать те страшные места, лагерь, жизнь за колючей проволокой? Несколько лет, кажется, совсем недавно я освобождал Освенцим, Треблинку. Я этот земной ад видел своими глазами, видел дым, который витал над крематориями адских фашистских лагерей. Мы, солдаты, тогда поклялись, что никогда не допустим такого на земле…

И вот сами становимся жертвами произвола, дикости. Что же происходит на нашей земле?

Не давала покоя мысль: сколько мне еще шагать по мрачной камере и жить в полной неизвестности? Когда придет конец этому кошмару? Не раз, вытягиваясь на своей тюремной койке, я закрывал глаза и думал: хоть бы так уснуть и больше никогда не проснуться! Но тут же вскакивал в холодном поту от злости, обиды, негодования и спрашивал самого себя: за что? За какие грехи?! Ненависть к палачам клокотала в груди, и чувствовал, что мог бы теперь разнести эти проклятые стены, но тут же подумал о своей беспомощности, бессилии.

Казалось, с того дня, как меня бросили за решетку, прошла целая вечность.

Оторванный от всего мира, я не знал, что творится на свете Божьем. Только приглушенные трамвайные звонки, доносившиеся сюда поздней ночью, свидетельствовали о том, что по ту сторону еще теплится какая-то жизнь, что там еще ходят по улицам люди, бегают трамваи, машины. Значит, не всех еще загнали в тюрьмы. Если вспомнить солдафонские остроты некоторых следователей, то получается, что те, кто находится по ту сторону каземата, лишь ожидают своей очереди, когда освободятся камеры… Человечество делится на две категории: те, которые уже сидят, и те, которые находятся по недоразумению на свободе…

Сколько месяцев я уже тут томлюсь, а мои мучители не могут завершить работу, обвинения настолько надуманы, что рассыпаются, как песок, и они нервничают, злятся. Торопят экспертов, чтобы те побыстрее написали, что от них требуется.

А те почему-то медлили.

Снова и снова водили меня на допрос к следователям, а те в десятый, сотый раз повторяли одни и те же нелепые вопросы. Их безумные обвинения вызывали у меня не только раздражение, злость, но и смех, что особенно возмущало тюремщиков. Много раз я их ставил в неловкое, глупое положение.

— Ну, вот вы сказали, — сказал я как-то надоедливому следователю, — что я, как и мои коллеги, продался «международному империализму», какому-то «центру», хоть это явный бред, тогда ответьте, сколько они мне заплатили? Ведь даром кто же станет заниматься таким опасным делом?

Следователь позеленел от злости: как это я ему задаю такие каверзные вопросы? Оказавшись в глупом положении, он все же попытался выкрутиться:

— Спрашиваете, как с вами расплачивались? У них разные возможности имеются. Очень просто. Когда вас арестовали, мы произвели у вас дома тщательный обыск и изъяли много материалов, рукописей, книг, фотографий. А там нашли пикантные книжонки. Около тридцати томиков некоего Алейхема…

— Вы имеете в виду Шолом-Алейхема? — вставил я.

— Да… Да!..

— И что же? Это великий писатель. Классик мировой литературы… Вы что, запретили его? Может, и он «враг народа»?..

— Вы напрасно смеетесь, — следователь уставился на меня злющим взглядом. — Это не так безобидно, как вам кажется… Книги-то изданы где? В Америке?! У ваших хозяев? Ну, вот они, значит, платили вам книгами… Классовые наши враги ничем не брезгуют для проведения своей враждебной работы… Вот и вы попались им на удочку… Книги в шикарных переплетах вам захотелось?..

Я смотрел на этого человека и не знал, что ему на все это ответить. Чем они тут занимаются? На что тратятся миллионы народных денег, чтобы заниматься переливанием из пустого в порожнее!

Как смеялся бы великий юморист Шолом-Алейхем, узнав, что его книги находятся в кутузке, за тюремными решетками!

Я долго сидел, не мог прийти в себя. Это было бы очень смешно, если б не было так грустно, так трагично!

Прошло немного времени, и следователь вызвал меня.

На сей раз у него было приподнятое настроение. Он необычно весел и разговорчив. Он явно меня интриговал, не собираясь сразу же начинать допрос. Я заметил, что произошло какое-то важное событие, которое очень порадовало моего следователя. Он долго с ехидной ухмылкой глядел на меня и наконец заговорил:

— Плохо вы себя вели… Все отрицали, думали, что это вам так просто пройдет и вы обдурите следствие… Нет. Не выйдет… Даже ваши некоторые знакомые, я думаю, бывшие знакомые, вас изобличают… Вот как они вас пригвоздили. Теперь, пожалуй, никуда не денетесь.

Он высокомерно позвал меня к столу, достал из ящика лист бумаги и небрежно бросил мне:

— Читайте… Наслаждайтесь…

Я взял бумагу в руки и стал читать. Это была та самая «экспертиза», о которой много раз мне напоминали. Написано телеграфным «штилем», напоминающим донос. О трех десятках моих книг было сказано немного. Точно то, что было продиктовано следователями. Все, что я создал за годы моей творческой деятельности, оказывается, являлось «клеветой на советскую власть, контрреволюция и национализм…»

Коротко и ясно. Меня это не удивило.

Я понимал, что именно так заключение экспертов будет написано. В этой чудовищной конторе деньгами не разбрасываются. Все эксперты получили за этот поклеп по несколько тысяч рублей…

Меня интересовало, кто создал этот «шедевр» литературного «исследования».

Следователь наотрез отказался назвать фамилии сочинителей. Но я настаивал, и мне показали подписи. Там было несколько имен. Некоторых я не знал и не слыхал никогда о них. Но меня поражали двое, которых я отлично знал. И мой следователь указывал на них пальцем и едко улыбался: «Ваши коллеги написали. Им-то можете верить…»

Я остолбенел. Стояла размашистая подпись: Иван Ле (Мойся) и Д. Хайкина…

Не знаю, как они смогли под такой гадостью поставить свои подписи! Что их заставило покрыть себя позором?

Следователь понял, о чем я думаю и чем я так потрясен. Он бесстрастно сказал:

— Им не стыдно… Они знают, оттуда, куда мы вас отправим, еще никто не возвращался… А экспертиза никогда не будет обнародована. А их вы никогда в жизни не увидите…

— Помилуйте, — возмутился я, — но ряд произведений, на которые Иван написал такое заключение, он напечатал в своем журнале, когда был редактором…

Усмехаясь, следователь развел руками:

— А это нас не касается… Он написал и подписал, а не я. Вы, знаю, сведущи в библейских делах… Там, кажется, написано: «Неисповедимы пути Господни»… Нам нужно все «оформить» как положено, тютелька в тютельку… Порядок, знаете, такой. Вот и приложим к вашему делу заключение экспертизы… Вот так…

Я покинул кабинет следователя потрясенный. Не мог успокоиться. Несколько ночей не спал, не мог глаз сомкнуть. Мысленно искал причину человеческой подлости, коварства…

Кстати, спустя несколько лет мне пришлось прочитать еще одну экспертизу. Более страшную. Имею в виду сфабрикованное «дело» Еврейского антифашистского комитета. Оно шло под непосредственным наблюдением «великого и мудрого отца народов». Завершилось оно расстрелом выдающихся писателей, классиков еврейской советской литературы — Давида Бергельсона, Переца Маркиша, Давида Гофштейна, Льва Квитко, Ицика Фефера…

В многотомных папках этого позорнейшего «дела», на котором поставлен штамп «хранить вечно», лежит заключение экспертизы. Под этим «литературоведческим шедевром эпохи» стоят подписи тех, кто приложил руку к страшнейшему убийству ни в чем не повинных великих писателей современности. Подписи литературных деятелей с высокими профессорскими именами и званиями.

Они не думали, что когда-нибудь их имена будут обнародованы. Но просчитались. Их имена стали известны. Они избежали праведного суда, то пусть их судит справедливейший суд наших народов…

Вот их имена: В. Щербина, Ю. Лукин, Г. Владыкин, С. Евгенов…

Под смертным приговором, вынесенным великим поэтам, стоит подпись генерал-лейтенанта Чепцова. Кто выполнил смертный приговор, совершив злодеяние века, — подпись неразборчива. Убийца очень спешил…

Скоро год как я нахожусь в заточении рядом со своим домом и не могу туда попасть хоть на несколько минут. Какое изуверство!

Я уже понимаю, что никакого суда не будет. Со мной поступят так же, как с тысячами невинных жертв произвола. Состряпано несколько протоколов, приложено заключение экспертов, и надо готовиться к худшему — в дальнюю, неведомую дорогу. Видать, навсегда.

Убитый горем, я возвращался в свою обитель. Не хотелось никого видеть, ни с кем не встречаться. Что я скажу моим сокамерникам. Рассказать ли о том, как продали меня люди, которые знали меня много лет, которым я делал в жизни столько добра? Сколько раз я приходил им на помощь, когда они попадали в беду?

Несколько дней я шагал по камере как неприкаянный, ни с кем не разговаривал, ни на кого не глядел. Мои сокамерники смотрели на меня с участием, не представляя себе, почему я так изменился. Все время я старался поддерживать их веселым словом, строил добрые планы, успокаивал, говорил, что должна наступить перемена в нашей жизни. Не может долго царить тьма. Непременно нам еще улыбнется счастье и кончится этот кошмар.

А время тянулось медленно. Никакого просвета и близко не видно было.

В один из таких мрачных дней в нашем коридоре послышалось какое-то оживление. Кого-то выводили из соседних камер, а кого-то приводили. Клацали тяжелые замки, засовы.

Что там происходит?

Мы настороженно прислушивались, притихли, испуганно глядели на дверь. Не коснется ли этот шум нас? Может, кого-то вызовут? «С вещами» или «без вещей». К следователю на допрос или в карцер?

На сей раз пришли по мою душу. «Без вещей…» Снова прогулка по извилистым коридорам. И вот я очутился в кабинете сутулого следователя. Он, как обычно, был озабочен, погружен в какие-то бумаги. Делал вид, что завален важной государственной работой. Долго не поднимал на меня свои бесцветные глаза. Я уже не ждал его приглашения, сам опустился на табуретку в углу, прикованную к полу. Пару раз кашлянул, чтобы нарушить затянувшуюся паузу, но никакого впечатления. Хозяин то ли что-то читал, то ли дремал.

Его разбудил скрип дверей.

В кабинет вошел энергичной походкой пожилой, невысокого роста полковник в обычном кителе и армейских погонах, резко отличавшихся от темно-синих, которые носят служители этого строгого заведения. Из-под фуражки виднелись седые волосы. Суровое лицо было чисто выбрито. Он взглянул на меня большими серыми глазами, на какое-то мгновение задержал на мне свой удивленный взгляд, и мне даже показалось, что его лицо немного вытянулось.

Быстро, словно в испуге, он отвел взгляд.

Я почувствовал, как у меня забилось сильнее сердце.

За эти долгие месяцы заключения я уже привык видеть начальников разных рангов: мрачных сержантов, старшин, самодовольных, напыщенных майоров, генерала, привык и к их погонам темно-синего цвета и значкам с мечами наперекрест, но этого общевойскового полковника с неуклюжей выправкой, седой головой, с портфелем в руках увидел тут впервые.

Как он здесь оказался? «Белая ворона», — мелькнуло у меня в голове.

Мой следователь встрепенулся, вскочил с места, вытянулся, быстро застегнул ворот гимнастерки, на которой сиротливо блестела какая-то медалька, на его лице появилась угодливая улыбочка. Он придвинул ближе к столу стул для полковника, что-то промямлил и опустился на свое место.

Положив на стол портфель, полковник порылся в нем, снова мимоходом бросая на меня взгляды.

Тускловатый оконный свет озарил его, и я увидел удивительно знакомое лицо. Сердце вздрогнуло. Где же я мог его встречать? Откуда я его знаю?

Он перебросился со следователем несколькими сухими фразами, придвинул к себе пухлое «дело» и стал вчитываться в него.

Тем временем следователь с напускной строгостью обратился ко мне:

— Подследственный, ставлю вас в известность, что преступление вы совершили не один, а с группой антисоветского центра. Поэтому согласно процессуального кодекса в разборе вашего дела должен также принимать участие военный прокурор округа, полковник Ретов… Может, у вас будут вопросы к нему?..

Услыхав эту фамилию, я оторопел. Так вот почему этот человек показался мне таким знакомым! Да, это тот самый Ретов! Правда, я его знал еще майором, а теперь он чином повыше. Мы с ним служили в одной армии. Он работал в армейской прокуратуре, и мы нередко встречались на фронтовых дорогах, на Курской дуге, затем в пинских болотах, в Белоруссии, на Березине, затем в Бресте, под Варшавой, на Висле, Одере…

Ну, конечно, это он, Ретов! Вот где нам довелось снова увидеться спустя пять лет после войны! Он в роли прокурора, а я…

Полковник оторвал глаза от фолианта и уставился на меня.

Боже, как он на меня посмотрел! Теперь я понял, что и он меня узнал. Я увидел в его глазах тень неловкости, участия, боли и вместе с тем беспомощности.

Полковник перехватил на себе пристальный взгляд следователя и немного смутился. Я понял, что мы не должны подавать вида, что знакомы, что вместе воевали, были в одной армии, на одних и тех же фронтах. Нет, ни в коем случае следователь не должен знать этого. У полковника могут возникнуть большие неприятности. Шутка ли — «знакомство с «врагом народа»!

Настала минута молчания. Следователь ее нарушил, снова обращаясь ко мне:

— Если у вас, подсудимый, имеются какие-нибудь вопросы, я могу вам разрешить обратиться к полковнику…

Да, конечно! Будут у меня вопросы, да еще какие! Но как я могу их задать, когда между мной и Ретовым сидит этот мрачный горбун и сверлит нас глазами. Полковник был ошарашен, увидев меня здесь. Он долго присматривался, не почудилось ли это ему? И, убедившись, что это так, опустил глаза.

Следователь между тем не спускал с него взгляда. Должно быть, не испытывал к нему особого доверия как к человеку не его парафии — «общевойсковик». Сколько таких было погублено в таких же застенках! Должно быть, эти люди по сей день тихо, негласно враждуют между собой, относятся друг к другу с недоверием и подозрением.

Не хватало только, чтобы следователь, который ко всем относится с подозрением, узнал, что мы — старые знакомые, были вместе в одной части во время войны!

Да, с Ретовым мы в годы войны воевали против настоящего врага — немецких захватчиков, а теперь?..

Я заметил, что и полковник испытывает какую-то неловкость, скованность. Он, видать, знал, что ничего не в состоянии решить. Его присутствие было формальным, он должен был просто подкрепить своей подписью сфабрикованное «дело» против меня и моих коллег.

Я понимал, что в этих стенах Ретов не отважится выразить свое возмущение неправедным актом, остановить руку палачей, заявить, что мой арест — это преступление перед законом, никогда тот не был «врагом», это он знал и мог бы поручиться за меня. Но тогда бы ему пришлось сесть рядом со мной… Страх и неуверенность владели теперь им. И он нервно листал страницы пухлого «дела», на обложке которого виднелся синий штамп: «Хранить вечно».

Я ему сочувствовал, читая по глазам его мысли.

Есть ли у меня вопросы к этому человеку, с которым я мог бы запросто, с доверием заговорить. Но я не могу его ставить в неловкое положение. Он — на службе…

Я сидел и вспоминал наши фронтовые встречи, беседы. В какие только переплеты не попадали, сколько пережито. Мечтали о новых временах, о жизни. Думали: когда доживем до победы, все пойдет по новому руслу…

И вот мы встретились… Оба испытываем страшную неловкость.

— Подсудимый, есть ли у вас вопросы к полковнику Ретову? — вновь обращается ко мне следователь.

Конечно, есть! Но я мотаю головой: нет… Моя судьба уже предрешена, и полковник мне ничем не поможет. Он может только себе навредить. Каждый военный все же мечтает быть генералом…

Я исподтишка следил за тем, как мой знакомый читает «дело». Лицо его менялось, становилось то бледным, то багровым. Должно быть, ему было противно читать бред, собранный, состряпанный и аккуратно подшитый в этой папке. Мне почему-то казалось, что вот-вот он вскочит с места, отшвырнет от себя папку и крикнет: «Не может быть! Неправда! Я этого человека знаю!» Но он быстро и нервно переворачивал страницы, стараясь не встречаться со мной взглядом. По должности своей он, видимо, был втянут в эту мерзкую игру, понимая, что ничего переделать он не в состоянии. Ничего в мою защиту сказать тем более не может. Мне казалось, что первые страницы он еще читал, а потом просто их перелистывал, зная, как тут сочиняются обвинения, пишутся протоколы…

Полковник торопился. Он часто посматривал на часы. Следователь на него поглядывал удивленно. Тот никаких вопросов не задает ни «обвиняемому», ни ему. Стало быть, Ретову все ясно. Придраться не к чему?..

Ретов задал ему несколько пустяковых вопросов. Нахмурившись, выслушал ответы, поднялся с места, подошел к окну и долго молчаливо стоял там. Чувствовалось, что он ждал конца. Видно было, что он облегченно вздохнул, когда пришел надзиратель, чтобы отвести меня в камеру.

Полковник проводил меня до порога настороженным взглядом.

С тяжелой душой плелся я к дверям своей обители.

Неожиданная встреча с фронтовым товарищем взволновала меня. Немного утешало то, что еще один человек просмотрел мое «дело» и лишний раз убедился, какое коварство совершается в этих стенах, под этой крышей, какая фальш фабрикуется здесь и кто является подлинным преступником. Я понимал, что никто ничего не может здесь изменить, тем более помочь мне в беде, но пусть хоть люди узнают, что здесь происходит. Теперь не расскажут, это они сделают спустя годы, когда что-нибудь немного изменится. А изменится, ли? Возможно, когда нас уже не будет в живых, этот полковник, уйдя в отставку, сидя на скамеечке в городском парке в кругу таких же, как он, невзначай расскажет, как он вынужден был поставить свою подпись под приговором невиновного человека, фронтового товарища, которого отлично знал, и как у него тогда обливалось кровью сердце.

Утром, когда дежурный обходил камеры, проверяя, никто ли из узников не сбежал, не совершил подкоп, не скрутил из простыни веревку, чтобы повеситься, спросил меня для проформы, нет ли вопросов, жалоб к администрации этого заведения, — мне пришла в голову шальная мысль. Набравшись духу, я твердо сказал:

— Да, есть…

— Что именно? — уставился он на меня мрачным взглядом, зная, что тут никто из узников вопросов не задает, это все равно напрасно.

— Я должен сделать очень важное заявление военному прокурору Ретову, который меня вчера допрашивал. Пусть вызовет меня на пять минут или сам зайдет… Только ему могу сделать это заявление. И срочно…

Тюремщик смерил меня скептически с головы до ног, усмехнулся, мол, ишь, чего захотел. Однако на всякий случай записал в блокнот мое требование и пробурчал:

— Ладно, передам… Прокурору больше нечего делать, как ходить к вам по камерам…

И захлопнул за собой дверь.

Время шло, но прокурор ко мне не приходил. Никто, видать, и не собирался меня вызывать. Я и сам вскоре в этом убедился.

Собственно, что я ему мог заявить, требовать. Он отлично понимал, что участвует в чудовищном спектакле, и просто плыл по течению, зная, что один неосторожный шаг, одно неосторожное слово, даже лишний взгляд, реплика, может и его погубить, привести на тюремную скамью. Он, как и многие другие, уже привык к человеческому горю.

Я уже стал посмеиваться над своей затеей. Мой знакомый полковник никогда не придет ко мне и меня не вызовет к себе. Он, видно, рад был, что наша встреча быстро закончилась, и больше он меня никогда не увидит. Ретов выполнил свой служебный долг, а все остальное его не волновало. Своя рубашка, говорят, ближе к телу.

Обо мне словно все забыли. Я знал, что моя судьба скоро будет решена. Ничего хорошего ждать мне не приходится.

Я ходил взад и вперед по камере. Было у меня какое-то странное предчувствие — сегодня что-то должно произойти в моей тюремной жизни, но, что именно, не мог предугадать.

Надвигались сумерки. Полоска неба в нашем зарешеченном оконце стала сгущаться. Кончается новый безумный день. Завтра, кажется, если не ошибаюсь, выходной. Начальство тюремное, устав от праведных трудов, будет спешить домой, на дачи. Скоро это огромное здание онемеет. Останется только охрана да узники в камерах. Кому придет в голову выслушивать жалобы арестантов! Да и сам Ретов, должно быть, очень редко приходит сюда. Посещение этого каземата, наверное, никому радости не приносит.

Осенний день медленно угасал. По ржавому козырьку моего оконца барабанил сильный дождь. Он стучал с короткими перерывами с самого утра. Я все шагал по камере, изредка перебрасываясь словечками со своими соседями, с которыми мы уже вдоволь наговорились обо всем. Временами казалось, что даже опротивели друг другу своими историями.

Правда, они слегка подтрунивали надо мной: ишь, чего задумал — побеседовать с самим военным прокурором. Больше человеку нечего делать, только с тобой объясняться…

И еще они сказали:

— От этих дядюшек надо быть подальше. Они могут добавить срок. И только…

Но мне было теперь не до шуток, не до острот. И я продолжал шагать по камере, глядя на полоску неба, как оно мрачнеет.

Вдруг послышались шаги и загремел замок. Я насторожился, а вместе со мной и мои сокамерники. За кем пришли? Надзиратель окинул нас пристальным взором и поманил меня пальцем:

— На П… Без вещей… Быстро, быстро! На выход…

Накинув на плечи куртку, я направился к выходу.

— Пошли… Руки назад… Сколько надо напоминать? Не на гулянье, — сердито сказал он и клацнул двумя пальцами, давая знать, что по коридору ведут арестанта и мне надо повернуться лицом к стене.

Опять эти извилистые, длинные коридоры. Я вскоре очутился в знакомом кабинете следователя.

У окна, дымя папиросой, стоял полковник. Кинув надзирателю, что тот может быть свободен, Ретов остановил на мне сочувствующий взгляд:

— Слушаю… Какое заявление хочешь сделать прокурору? Прошу побыстрее… Могут зайти, — кивнул он на дверь.

Да, ему, видно, тоже страшновато в этом каземате. Он тоже чего-то опасается…

— Вы читали мое так называемое «дело», — волнуясь и торопясь, негромко начал я. — Все шито белыми нитками… Чушь. Какой же я изменник Родины!.. Что происходит?..

Ретов поднес палец к губам, кивнул на потолок, подошел ближе ко мне и тяжело вздохнул:

— Что, родной, могу тебе сказать? Тяжелые времена… Я бессилен теперь помочь. Ты должен крепиться. Не падать духом. Не теряй надежды… Не может так долго продолжаться… Сам не знаешь, на каком свете находишься… Безумие. Но пройдет…

— Если сможете, передайте моим, чтобы не убивались. Здесь меня не согнули… Я ни в чем не виноват…

— Я видел… Читал… Держись, ты ведь солдат…

Полковник еще что-то хотел сказать, но послышались шаги, дверь резко открылась и вошел какой-то начальник:

— Надеюсь, товарищ полковник, что я вам не помешал…

— Да что вы! Ничуть не помешали, — проговорил Ретов и, сделав строгое лицо, повернулся ко мне:

— А вы, подсудимый, идите… Ваша жалоба ни на чем не основана. И поменьше жалуйтесь. А то приучились!..

Он постучал по столу. Вбежал надзиратель, посмотрел на полковника, и тот строго приказал:

— Уведите подсудимого… В камеру его!..

Я вышел из кабинета, чувствуя какое-то облегчение. В память врезались его успокаивающие слова, которые для меня были теперь спасением. Я эти слова должен был запомнить. Они мне придавали свежие силы. Да, надо держаться. В самом деле, не может долго продолжаться безумие…

Я шагал по коридору, чувствуя, как мне легче стало дышать. Его слова вселили в меня светлую надежду. Впервые за столько тяжелых месяцев заключения я услышал человеческое слово, обнадеживающее, теплое.

Казалось, что у меня выросли крылья. Если ему удастся как-нибудь передать моим родным, что он меня видел, говорил, немного успокоит их, мне будет легче в тысячу раз перенести все несчастья, все муки и страдания.

Значит, думал я, есть еще добрые люди на земле.