Прощание с «отцом народов»…

Начинался март, благословенная весенняя пора в моем родном краю, а здесь, за колючей проволокой, все еще бушевали морозы и вьюги.

Извилистая, буйная речка все еще была закована в серебристый панцирь и не проявляла никаких признаков, что когда-нибудь оживет, забурлит под толстыми ледяными пластами.

Весной у нас и не пахло. Последние дни снега навалило выше крыш лагерных бараков, построек, и нам приходилось после смены на шахте выходить с лопатами пробивать в этом снежном завале дорожки.

Все утопало в снегах.

Квазимодо никому не давал покоя. Заложив руки за спину, он вразвалку шествовал по расчищенным аллеям, подгоняя людей, ругался последними словами, словно не Всевышний виновен в том, что насыпало столько снега, а несчастные зеки.

Люди работали, выбивались из сил, а надзирателю казалось, что мало стараются. Мощный бас его звучал повсюду, и люди без передышки, не разгибаясь, трудились в поте лица.

— Пошевеливайся, лодыри! — кричал он. — Не вижу работы! Нечего дурака валять, честно надо отрабатывать свою пайку хлеба!

Ветер уносил в тундру его крики и угрозы, а мы молча проклинали его, Квазимодо.

Он неожиданно появлялся то в одном, то в другом конце зоны, иногда прятался за снежные горы, присматриваясь, кто как работает, и обрушивался на тех, кто на минутку останавливался, чтобы перевести дыхание, передохнуть.

Квазимодо размахивал палкой, показывая в ту сторону, где виднелось за проволокой кладбище:

— Вот там, лодыри, будете отдыхать, а тут надо вкалывать!

То и дело в одном конце зоны, в другом раздавались тревожные возгласы:

— Ребята, держись, Квазимодо топает!

Это был сигнал бедствия. Мы брались за лопаты и еще энергичнее работали, дабы тот не набрасывался на нас.

Все знали — он может нам причинить много бед и неприятностей. В зоне объявлено чрезвычайное положение, и малейшее нарушение порядка может дорого стоить каждому узнику.

Начинался март. Что он нам принесет, кроме новых, еще более обильных вьюг и снегопадов?

В один из этих дней, ранним утром, Квазимодо появился неожиданно для нас, и на нем, как говорится, лица не было. Мрачный, как осенняя туча в тундре. Мы обратили внимание на то, что он был без палки, ни на кого не орал, никого не поносил, держался тише воды, ниже травы.

Мы переглянулись: что с ним случилось? Уж не заболел ли часом? Нет, не тот Квазимодо. Словно подменили человека.

Заложив ручищи за спину, он медленно шагал по расчищенной аллее, не глядя на людей.

Самые храбрые и острословы осторожно обращались к нему:

— Что с вами, начальник? Неужели заболели? И кожух не помог?

Квазимодо остановился, окинул грустным взглядом окружающих, достал кисет с махрой, ловко скрутил «козью ножку», задымил и кое-кому из наших предложил закурить, что с ним никогда не бывало. Он в сердцах взмахнул рукой, словно что-то отрубил, и упавшим голосом сказал:

— Эх, досада… Лучше б уж я заболел, было бы легче. А то наш отец родной занедюжил… Слег… По радио ночью передавали… Что, шутишь, столько у него работы… За всех думать… Родной отец…

— А что, начальник? У вас еще отец есть?

— Заболел, говорите, и ходите здесь?

— Попросили бы у начальства отпуск и махнули бы к нему, к батьке, может, ему ваша помощь нужна.

— Начальство уважит и отпустит вас… Все-таки отец, батько.

— Да что вы дурите голову! — возмутился Квазимодо. — Мой отец уже давно дуба врезал, царство ему небесное. Давно схоронили… — Квазимодо пососал погасшую «козью ножку», уныло покачал головой, смахнул рукой слезу, выступившую на глазах, и промолвил, оглядываясь, не подслушивают ли его посторонние. — Это я про нашего общего батька, про Иосифа Виссарионыча. Это он захворал. Передают — очень плох… Если доктора его не вылечат, для всех нас будет хана!

— Да что вы, начальник, правду говорите?

— А ты что же, морда, выдумывать такое буду? Врачи его лечат. Должны спасти… вылечить… Как же мы без вождя?

— Интересно… А какие же врачи, не те, которые врачи-убийцы?

— В газетах за них писали…

Уловив в этих репликах издевку, Квазимодо сразу же спохватился, поняв, что загнул, не следовало перед этими контриками проболтаться, и сменил тон:

— Да замолчите, мужики, я вам сурьезно, а вы… Ну, ладно. Я вам ничего не сказал, а вы ничего не слыхали. Понятно?

— Понятно…

— То-то же…

Мы переглянулись. Эта новость, принесенная Квазимодо, прозвучала для нас как гром среди ясного дня. Если так, то можно ждать, что «родной отец» даст дуба, будут какие-то изменения, а возможно, амнистия.

Квазимодо окинул нас подозрительным взглядом. Он был возмущен, что не видел на наших лицах тени грусти, сострадания. Сердито сплюнув, он направился к воротам. Должно быть, уже сожалел, что поведал про свое горе, — еще, не дай Бог, узнает начальство о том, что он перед зеками проболтался…

А мы отставили в сторону лопаты, собрались в гурт и принялись негромко обсуждать это событие.

Уже на следующий день все узнали, что умер Сталин…

Никто не представлял себе, что будет без него: лучше или хуже?

У нас, за колючей проволокой, это известие восприняли однозначно: наконец-то страна избавилась от тирана. А что дальше? Но, как бы там ни было, думали мы, хуже быть уже не может! И все-таки людей охватила тревога. Кто придет вместо него?

В ночную смену кто-то из наемных шахтеров со всеми подробностями рассказал, как мы все «осиротели», нет у нас больше «гениального вождя и учителя», неизвестно, кто отныне поведет дальше «корабль Коммунизма». Не утонул бы такой корабль… На шахте люди не работали. Собирались кучками, спорили, шумели.

Не менее шумно было в зоне. Из барака в барак переходили разные слухи. Каждый высказывал свое мнение. Одни — грустили, не представляя себе, что теперь будет. Больше всех спорили арестанты, у которых были большие сроки, негромко шептали те, у которых сроки были поменьше. Кто попадет по амнистии, если таковая будет объявлена. Но все замолкали, словно в рот воды набрали, когда появлялись начальники — большие или малые. Они ходили растерянные, не зная, как быть: умер их кумир — кому теперь служить? Они появлялись неожиданно, прислушивались, принюхивались — о чем зеки толкуют? На всякий случай усилили охрану. На вышках появились пулеметы, стало строже. На ночь бараки запирались на крепкие замки. Никого не выпускали без конвоиров.

Квазимодо по-прежнему прохаживался вразвалку, неторопливым шагом. При нем уже не было палки, и он старался быть сдержаннее, меньше ругать зеков, старался ни с кем не вступать в разговор. Мало что нынче может быть. Он был необычно молчалив, сосредоточен, задумчив. А думал, видать, о том, что, упаси Господь, если в самом деле объявят амнистию — а об этом его начальство поговаривает — и всех зеков освободят, отпустят домой, куда тогда он, Квазимодо, и его сослуживцы денутся? Кому они нужны будут? Бедняга, построил на околице поселка, неподалеку от лагеря, избушку и живет с жинкой, горя не зная, получает хорошее жалованье, добротную обмундировку, жратвы тоже хватает, пасется помаленьку на арестантской кухне — повара не обижают, — всегда с кошелкой уходит с дежурства домой. Так бы и существовать до конца дней. И что же будет, когда эта служба кончится и станет, не дай Бог, безработным? Что будет, если уволят в запас? Пропадет.

Квазимодо никогда еще столько не думал, как теперь. Оказывается, что не он один так размышлял, а многие его сослуживцы.

Он ходил как в воду опущенный. Боялся завтрашнего дня. В таком же настроении пребывали и его коллеги-надзиратели, от малого до крупного начальника.

Руки опускались. Полная апатия ко всему окружающему.

Уже не обращали внимание на то, что зеки немного разболтались, нарушают дисциплину. Ступают, черти, по деревянному тротуару, шапки не снимают перед начальством, не кланяются, грубят, а за это не наказывают, не тащат в БУР, прямо — беда!

Никакие инструкции из центра не поступают. Начальство растеряно, все в тревожном ожидании чего-то непонятного. Атмосфера в зоне неопределенная — то ли к грозе, то ли к оттепели…

На рассвете Квазимодо притащил радио — большую черную тарелку и, с горем пополам, приладил к столбу, неподалеку от печи, где зеки сушат портянки и валенки. Пришли какие-то солдаты и натянули провода, суетились, что-то у них не клеилось, и Квазимодо страшно нервничал. Все у него валилось из рук. Однако кричать, ругаться он не посмел.

Мы стояли, сидели и наблюдали за возней солдат-радистов.

Наконец внутри «тарелки» что-то заскрипело, зарычало, заклокотало, и из ее пасти вырвалась музыка. Послышалась унылая траурная мелодия.

Впервые за долгие годы здесь вдруг зазвучала музыка, голос из Москвы. Затаив дыхание, мы вслушивались в этот траурный мотив.

Квазимодо стоял прижавшись спиной к остывшей печке, явно собираясь с мыслями, и, глядя в потолок, заговорил упавшим голосом:

— Робяты, таперича в Москве, у стенки, значит, хоронют нашего товарища Сталина, царствие ему небесное. Речи там будут, конечно, и все что надо. Значится, это понятно. Есть строгое указание начальства лагеря, когда мы услышим, что гудят там гудки и будут вносить тело усопшего вождя и учителя в мавзолей — туда, где лежит Ленин, — все должны встать, шапки долой и стоять как вкопанные пять минут, как положено. Будут гудеть гудки фабрик и заводов… — Квазимодо перевел дыхание, окинул нас строгим взглядом и закончил: — А кто нарушит, не станет как положено, сами понимаете… возьмем на заметку, а тогда… Понятно, нет?

— Понятно, начальник… — раздались тут и там недружные голоса.

Люди уселись на нарах, где попало. Молча делали свои: дела — кто грыз сухарь, кто зашивал фуфайку, штаны, кто читал книжку.

Мрачный Квазимодо отошел от печки, заложив руки за спину, прошелся по бараку, присматриваясь к зекам.

Он скептически мотал головой, был чем-то явно недоволен. Странное дело — несмотря на его сообщение, зеки оставались равнодушными и безучастными к тому, что было сказано, что в эти минуты происходит в мире. Там, на большой земле, люди в отчаянии, должно быть, плачут, рыдают, а вот тут… Там оплакивают гения, друга всех народов, все в глубоком трауре, а этим — хоть кол на голове теши, мало кто грустит, а некоторые даже втихаря ухмыляются…

Он бы, Квазимодо, потолковал с ними — так, чтобы навсегда его запомнили. Как же так — в стране траур, а тут!.. Конечно, он излил бы на этих зеков душу, но на вчерашнем совещании надзирателей начальство лагеря строжайшим образом приказало, чтоб никаких эксцессов, скандалов не допустить. Чтобы всюду было мирно и тихо. В эти дни не проявлять грубости к зекам, строгости, не вступать в пререкания в никакого рукоприкладства…

И Квазимодо, которому приказано было поддержать в нашем бараке полный порядок, старался быть на высоте. Он свято выполнял указания начальства. Был начеку.

Из «тарелки» лилась грустная мелодия, которая за душу брала.

Квазимодо остановился у порога. Строго смотрел на зеков, чтобы в эту минуту никто не выходил из барака, а сидели смирно.

Вот затихла музыка. Из тарелки снова вырвался треск, шум. Послышались гудки фабрик и заводов. Пора было подняться и склонить головы, стоять в траурном положении, как показывал Квазимодо.

Но люди так как сидели, так и остались сидеть, не обращая внимания на то, что Квазимодо жестикулировал, требовал молча встать, снять шапки-ушанки, последовать его примеру. Только тут и там, в разных углах поднимались без особой охоты некоторые зеки…

Не сдержался Квазимодо. Его лицо исказилось от гнева:

— Что вы делаете? Люди вы или не люди? Такой человек усоп, а вы!.. Совести у вас нет ни на грош! Толковал я с вами, а вы — как с гуся вода…

Он заскрипел зубами от злости. Натянул шапку-ушанку на голову, поднял воротник кожуха, сердито сплюнул и, не дождавшись, пока утихнут гудки, безнадежно махнул рукой и покинул барак.

В лагере стояло необычное оживление. Видно, то, что было в нашем бараке, произошло также в соседних. Начальство возмущалось, что узники не почтили достойным образом «Отца и учителя» и не представляли себе, как на это надо реагировать. Из центра не было на этот счет никаких указаний, и начальники не знали, как быть.

В лагере все гудело. Казалось, все здесь взорвется. Куда-то исчез страх. Тут и там собирались толпы, громко высказывались о порядках в зоне и на шахте. Требовали бастовать. Послать телеграмму в Москву, рассказать о бесчинствах лагерной администрации, требовать амнистию, пересмотреть дела заключенных, обращаться по-человечески с людьми…

Ночная смена на шахте отказалась подняться на-гора. Требовала прислать делегацию из Москвы. Первая смена отказалась выйти на работу. Тревожные известия приходили из соседних рудников.

Лагерь был окружен солдатами. Никого не выпускали из зоны. Тревога охватила всю округу. Шум разрастался с каждым часом.

Из соседней шахты пришло известие, что зеки отказались грузить уголь и стоят составы. Из другого лагеря сообщили, что толпа узников стала ломать ворота и вырываться на волю, но конвойные открыли огонь и убили, ранили несколько человек. Пошли слухи, что к нашим лагерям подтягиваются воинские части. Для усмирения бунтовщиков вызвали карательный отряд. В Воркуте, неподалеку от нас, целая колонна узников вырвалась из какого-то лагеря и двигается в сторону Печоры, круша все на своем пути.

Колонну возглавляют бывшие офицеры, фронтовики. Они напали на воинскую часть и овладели оружием…

Кто-то видел, как в ту сторону, где подняли бунт, летели военные самолеты…

Тревога охватила всех.

Третьего дня забастовки прибыла из Москвы какая-то комиссия, которая имеет все полномочия правительства.

Никто, однако, не представлял себе, что это за комиссия и чем она тут будет заниматься — наказывать главарей бунта, то ли проверить, как лагерное начальство издевается над людьми…

Отовсюду приходили самые невероятные вести. Но как бы там ни было, а беспорядки в окрестных лагерях разрастались. Начинались схватки между зеками и конвоирами. Рассказывали о жертвах среди конвоиров и лагерников. Полилась тут и там невинная кровь. Казалось, вот-вот вспыхнет здесь гражданская война.

Спустя несколько дней, чуть притихло. Стало известно, что за забастовку, охватившую десятки шахт, за беспорядки никто не будет наказан. Голос заключенных был услышан в Москве. Пришло воззвание высших властей. Сам Лаврентий Берия воспылал к арестантам любовью и подписал воззвание ко всем узникам. Нас всех согнали к большому плацу и зачитали воззвание «лучшего друга и соратника товарища Сталина». Там говорилось, что скоро будет объявлена амнистия, будут созданы комиссии по пересмотру дел. Надо демократизировать положение в лагерях, улучшить питание, медицинское обслуживание.

В лагере все гудело, словно разворошили пчелиный улей.

С бараков сняли замки. Мы могли выходить на свежий воздух. Нам разрешено было писать домой письма уже не раз в полгода, год, а каждый месяц. Открыли киоск, где можно было что-то купить. Стали изредка показывать в большом сарае кинокартины. В бараках установили радиоточки, и мы слушали музыку, какие-то новости. В небольшой библиотеке появились книги, журналы, газеты и можно было узнать, что происходит за колючей проволокой.

Узники с нетерпением ждали обещанной амнистии, пересмотра «дел», но время шло и все оставалось по-старому.

Лаврентий Павлович сдержал слово.

В один из мартовских дней появилось сообщение об амнистии. Ее с нетерпением ждали. Это была наша надежда. Сотни тысяч ни в чем не повинных людей — жертв произвола ушедшего «вождя и учителя». Ждали ее сотни тысяч измученных матерей, жен, детей. Ждали своих кормильцев. Но как люди были разочарованы, прочитав указ!

Амнистии подлежали осужденные до… пяти лет. Таких в лагерях были считанные единицы. Поголовное большинство так называемых политических заключенных, врагов народа были осуждены «тройкой» либо «особым совещанием», какими командовал сам оберпалач Берия. Эта категория арестантов была осуждена на десять, пятнадцать и двадцать пять лет. Стало быть, из тюрем и лагерей освобождались, главным образом, уголовники. Хлынула из тюрем и лагерей могучая орава подлинных преступников. Выхлестнула на волю тьма воров, налетчиков, бандитов, карманников, расхитителей государственной собственности, жулики и спекулянты.

Люди в городах, на железнодорожных станциях, в местечках и селах завопили. Не стало житья от уголовников! По всем трассам от Воркуты до Москвы, от Колымы до Тбилиси в течение нескольких дней, когда шли эшелоны с «амнистированными» уголовниками, над которыми Лаврентий Берия и его команда сжалились, все магазины, киоски, банки были разграблены. В десятки, сотни раз увеличились в стране уголовные преступления, убийства, грабежи, насилование — это было обычным явлением повсюду. А миллионы ни в чем не повинных людей остались за колючей проволокой…

А мы ждали прибытия комиссий, которые будут пересматривать «дела» «врагов народа». Они долго не могли к нам добраться. Ребята шутили:

— Нет билетов, дороги занесены снегом, вот и не едут.

Иные говорили:

— Нечего ждать освобождения. Палач подох, а тюрьмы, лагеря остались…

Клокотал лагерь. Нас горько обманули. Где бы мы ни были — в шахте, на эстакаде, в зоне и за зоной — всюду шли жаркие споры: что будет с нами? Когда кончатся наши страдания? Сейчас уже никто не сомневается, что мы стали жертвами сталинского произвола. Во всех республиках фабриковались чудовищные процессы против лучших людей страны. Никого не миновал произвол обезумевшего диктатора и группы его соратников. Была создана огромная империя зла со своей огромной промышленностью, с миллионами даровых, бесплатных рабов, которые трудились на шахтах, золотых приисках, на лесоповале. Всюду и везде. Была создана каста палачей, для которых не существовало закона, человеческих правил, благоразумия. Царила жестокость, дикий цинизм. Царил кругом страх, доносительство. И возглавляли эту империю отъявленные преступники, уголовники, которым все было дозволено…

Мы находились за десятки тысяч километров от столицы страны, но и сюда доходили «совершенно секретные» известия. Несмотря на все «смягчения» в лагере после смерти тирана, доходили потрясающие слухи, которые ввергли нас в трепет. Их приносили сюда «враги народа», прибывающие сюда со всех концов страны.

Так, передавали, что в столице идет грызня между соратниками только что умершего «вождя» — боролись за власть. Кто займет место усопшего. Там обсуждалась проблема: как поступить с миллионами узников, невинных людей, страдающих в тюрьмах и лагерях. Молотов и его сторонники считали, что необходимо прекратить репрессии, больше не сажать в тюрьмы, однако из тюрем и лагерей никого не выпускать, дабы в народе не стало известно, сколько миллионов жертв находится в заключении. Эти, которые сидят, вымрут, и их забудут.

Берия считал, что лагеря нельзя ликвидировать — куда денется армия его людей, тюремщиков. Их нельзя озлобить. Страну, народ надо держать все время в страхе, помнить, что Сталин указал: чем ближе подойдем к коммунизму, тем больше будет врагов народа. Этого нельзя забывать ни на минуту!

И вскоре этот «великий» соратник Иосифа Виссарионовича занял место своего кумира…

Тем временем к нам прибывали новые и новые этапы — машина репрессий работала по-прежнему. Перемен ждать не приходится… Продолжались аресты и расправы над лучшими сыновьями народа.

Составлялись планы очередной пятилетки. Намечалось строительство новых заводов, шахт, рудников. Мудрые экономисты ломали себе голову: где брать рабочую силу?

Берия отвечал, что об этом он и его парафия постарается: посадит пару миллиончиков в тюрьму — вот вам и рабочая сила. Даровая. Под охраной люди лучше работают…

Палач был большим шутником и циником…

Мечты наши не сбылись, никакого просвета не было. Жизнь в неволе стала еще более невыносимой.

И думалось все чаще: прав был тот поэт, который писал: «Тиран подох, а тюрьмы остались…»

В эти безрадостные и безысходные дни прибыл к нам небольшой этап из соседнего лагеря. Меня разыскал пожилой учитель физики. Он сказал, что принес мне привет от моего доброго знакомого, известного литературоведа и драматурга Ехезкеля Добрушина, автора многих исследований, книг, пьес.

Я сперва обрадовался, но, выслушав учителя до конца, обомлел.

Они долгое время лежали койка к койке в тюремной больнице, в ста километрах от моего лагеря. Добрушин был смертельно болен. Тюремщики довели его до такого состояния. Этот крупный профессор, литературовед, педагог воспитал целое поколение талантливых писателей. В лагере он тяжко болел и очень тяжело умирал. В тот мартовский вечер, уже теряя сознание, Добрушин услышал о смерти «любимого друга народов», встрепенулся, ожил, весь просиял и с трудом промолвил:

— Ну, слава Богу. Дожил до этого дня. Сдох тиран. Теперь я моту спокойно умереть…

Громко рассмеялся и закрыл глаза…

Я надеялся, что мой новый знакомый принес мне добрые вести, но увы. В тюремной больнице он насмотрелся.

И, спустя два дня, он мне поведал еще одну страшную историю, которая меня потрясла.

В той же проклятой тюремной больнице скончался еще один наш еврейский романист, известный во всем мире. Человек обаятельнейшей души, классик, гордость еврейской литературы. Тончайший мастер слова, большой художник Дер Нистер… Первые произведения его были напечатаны еще задолго до революции, в далеком 1912 году… Его большой исторический роман «Семья Машбер» — известен во многих странах мира. Крупнейший наш писатель. Благороднейший человек…

И этого художника не пощадил «отец народов», на старости лет бросил за решетку. Несколько лет мучили его, терзали на Лубянке и загнали в этот ад…

Тюремный коновал сделал ему, узнику, чепуховую операцию.

И под ножом писатель скончался…

Ему бы памятники при жизни надо было ставить за его великие произведения, а его здесь убили…

«Отец народов»… Он умер своей смертью. Ему устроили пышные похороны. А его надо было судить всем народом за его неслыханные преступления. Сколько прекрасных жизней он погубил!

Должно быть, особенно перед самой кончиной он расправился с лучшими сыновьями моего народа, с культурой библейской нации.

Какую кару он заслужил! Совсем недавно был я потрясен, узнав, что по его указке были казнены в подвалах Лубянки наши крупнейшие писатели — Бергельсон, Маркиш, Гофштейн, Квитко, Фефер. А раньше — убит великий наш актер, всемирно признанный трагик, философ, мудрец Соломон Михайлович Михоэлс, а теперь — Добрушин, Дер Нистер… Томится в лагерях целое поколение современных писателей-романистов, поэтов, и поныне еще неизвестна их судьба.

Тиран ушел, а его место занял его верный палач-оруженосец…

Что нас теперь ждет?

Все новые и новые страшные вести приходят из разных лагерей.

В нашем лагере один писатель подпал под амнистию. Счастливец — известный во всем мире драматург-киносценарист. Это Алексей Каплер… Автор известных кинофильмов «Ленин в Октябре», «Ленин в восемнадцатом году» — они обошли весь мир. Лауреат многих премий, в том числе Сталинской премии, кавалер многих орденов, правительственных наград, заслуженный и народный…

Все это не спасло его от гнева «отца народов». Он был арестован.

Его «преступление» состояло в том, что познакомился с дочкой Сталина Светланой. Это не понравилось ее отцу, и судьба писателя была немедленно решена. Его посадили в тюрьму. Ему определили всего лишь пять лет заключения и привезли к нам, в лагерь. Ему повезло — он подпал под амнистию, и его выпустили. Только с одним условием — не жить в Москве, в больших «режимных» городах. Не ближе ста одного километра… Под строгим надзором органов.

Мартовским днем пятьдесят третьего года мы проводили соузника до ворот лагеря, тепло простились с ним, пожелали больше сюда не попадать и счастливо обосноваться на сто первом километре от Москвы. С котомкой за плечами, в ватной фуфайке, стриженый по-тюремному вышел он за ворота лагеря, завернул на почту в маленьком поселке и дал телеграмму своим многочисленным друзьям-москвичам, указав день приезда и названия городишка, где должен поселиться. Друзья его были в недоумении — почему не домой, не в Москву, а в захолустный городишко? Решили поехать на указанную станцию встретить своего друга, которого не видели около пяти лет.

На маленькой, безлюдной станции Каплера встретила шумная толпа приятелей — писателей, актеров, режиссеров. Бывший узник сталинских лагерей попал в объятия друзей. Восторженные поздравления, слезы, смех, восклицания, шутки.

Как же не отметить такое событие!

Был поздний вечер. Маленький пристанционный буфет был наглухо закрыт. И тут пришла кому-то в голову идея — через несколько минут отправляется поезд в Москву, можно поехать в столицу и отметить это событие в ресторане «Метрополь». Посидят, погуляют, а утром посадят знатного гостя в поезд и отправят его к месту постоянного местожительства!

Всем понравилась эта идея, только не Каплеру. Он показал друзьям на свой паспорт, на котором красовался штамп «Сто первый километр». В столице ему строго запрещено появляться; если нарушит предписание — будет строго наказан…

Но горячие головы доказывали, что за одну ночь ничего не случится. Они проведут ночь в ресторане, и никто из «слуг народа» об этом не узнает…

Решили так и сделать. Ведь среди друзей бывшего узника много знаменитостей — лауреаты, депутаты, — в случае чего, они выручат бывшего арестанта.

И шумная, возбужденная компания отправилась в Москву.

Торжество в «Метрополе» прошло на славу. Около пяти лет кинодраматург не слыхал столько добрых слов в свой адрес, как в эту ночь.

Праздник продолжался до утра. Все отправились на вокзал, посадили своего друга в вагон, тепло попрощались с ним, обещали навещать его, позаботиться о том, чтобы ему разрешили жить в столице: как-никак автор таких известных кинокартин.

Объятия, поцелуи, шутки, смех, радость.

Поезд тронулся.

Это была, казалось, самая счастливая, радостная ночь для бывшего узника за долгие годы страданий в особом, режимном спецлагере.

Оказавшись один в купе, Каплер улегся на чистой постели и сразу же уснул крепким сном. Но долго спать и блаженствовать не довелось. Вскоре его разбудил настойчивый стук в дверь. Он открыл купе и увидел перед собой сурового, рослого майора с каменным лицом и двух солдат-автоматчиков:

— Ваш паспорт!

Чрезмерно строгий начальник в синих погонах мрачно посмотрел на растерявшегося пассажира, на его меченый паспорт и изрек:

— Вам определено местожительство на сто первом километре. Как вы попали в Москву? Что, для вас закон не писан? — И, помыслив с минуту, добавил: — Собирайтесь, с вещами!..

Его вернули в Москву, но на сей раз не в ресторан «Метрополь», а в Бутырскую тюрьму…

Там с ним потолковали «по душам», напомнили, чтобы не забывал, что живет он в «правовой» стране, где все поставлено на строгих законах…

Вскоре кинодраматург снова сидел в «столыпинском» вагоне. Его вернули в тот же самый лагерь, откуда недавно вышел. Он облачился в знакомую ватную фуфайку и арестантские башмаки и начал снова искупать свою «вину» перед Родиной. Теперь не как «враг народа», а просто: за нарушение паспортного режима…

За это короткое время здесь многое изменилось. Даже судьба нашего старого знакомого, надзирателя Квазимодо, то бишь, Потапыча.

Насмотревшись человеческого горя и страданий, «король лагеря» Квазимодо никогда не плакал, если не считать тот день, когда хоронили вождя, да еще тогда, когда его пытались во время войны отправить на фронт… Если он испытывал страх, то лишь в то время, когда его хотели уволить со службы, в запас… Да еще тогда, когда разнесся слух среди его сослуживцев, что выпускают на волю всех зеков, а лагеря ликвидируют…

В мирные же годы Квазимодо чувствовал себя кум королю, спокойно, уверенно и жил как в раю. Работа непыльная, всем обеспечен: одет, обут и жалованье приличное…

Удовольствие получал огромное. Перед ним трепетали «враги народа» из бывшего крупного начальства. Тут всякие были — бывшие министры, ученые, профессора, инженеры, писатели, художники, — один даже его «патрет» нарисовал, — все они его боялись пуще огня, он никому спуску не давал, перед ним все кланялись, шапки снимали — где ты такую службу найдешь?

Когда кумир Квазимодо Сталин отдал Богу грешную душу, тот не на шутку огорчился. Даже заплакал, нервы не выдержали, видать, чувствовал, что дела его пойдут теперь плохо, а возможно, вообще лишится службы в лагере. И до пенсии не дотянет…

И как в воду глядел Квазимодо!

Настали для него мрачные времена.

С заключенными приказали обращаться немного вежливей, орать на них, оскорблять без причины, а тем более наказывать за всякую мелочь не разрешалось. Заденешь его слегка кулаком, обругаешь матом — он тут же требует вызвать прокурора по надзору, начальника, пишет жалобы в инстанции. Все перевернулось вверх ногами после смерти вождя, порядка никакого нет… Арестанты совсем обнаглели, никакого тебе уважения, не кланяются, не снимают шапку. В зоне открыли клуб, песни поют, пьески ставят, кино крутят, книжки и газеты разрешают читать, настоящий курорт им устроили. И на что это похоже?

Квазимодо был возмущен новыми порядками. Он верил, что так долго быть не может. Начальство возьмется за ум и снова установит здесь железный порядок, как было при Сталине. Ведь остался Лаврентий Берия, лучший друг усопшего. Он всем им покажет где раки зимуют, а пока дела идут плохо…

И вдруг случилось такое, что Квазимодо совсем озверел.

Он проходил как-то мимо лагерной пекарни и увидел там группку зеков, сидевших на мешках, курили, смеялись, анекдоты рассказывали. На него, надзирателя, — никакого внимания. Не поднялись с места, не поприветствовали его…

Этого уже Квазимодо не мог перенести. Разъяренный, он подошел к ним и одному влепил оплеуху, другому заехал по зубам, третьему помял ребра, остальные разбежались кто куда.

Зеки пожаловались прокурору, и пошло-поехало. Начали надзирателя таскать по инстанциям, журить, мол, это нехорошо. Превышение, значит, власти… Не положено по нынешним временам демократии…

Начальство решило пожертвовать Квазимодо, уволили его со службы.

Он остался между небом и землей. Куда ему теперь деваться? Кто такого возьмет на работу? Кому он теперь нужен, когда никакой специальности у него нет и никогда не было, а жрать надо. Хоть ложись да помирай!

Долго ходил он по начальству, просил, умолял, чтобы вернули на свой пост, ведь сколько лет он старался, всех тут держал в ежовых рукавицах, плакался, но все слезы и мольбы были напрасными. Единственное, что пообещали ему, — подобрать где-нибудь непыльную работенку, чтобы зарплату получать…

Но куда его пристроишь, когда ни к чему руки не ложатся, только командовать может, надзирателем быть.

И решили направить к нам на шахту…

Тут он не сдержался — за что его хотят так наказать? О какой шахте может идти речь, когда все — зеки. Они издавна готовы его в ложке воды утопить, задушить за то, что строгим к ним был да издевался. Поймают где-нибудь в шахте, задушат и привалят породой — и его до второго пришествия не найдут. Дайте до пенсии дотянуть спокойно.

Выслушали его внимательно и успокоили. Сказали, что в шахту не пошлют, будет трудиться на поверхности, возле вагонеток. Работа — не бей лежачего, а заработок приличный…

Короче говоря, в один из мрачных осенних дней Квазимодо появился на нашей шахте.

Куда девался его былой гонор! Пришел сгорбленный, испуганный, всем знакомым и незнакомым низко кланялся, угодливо уступал всем дорогу, улыбался притворной улыбочкой. Однако страх не покидал его, чувствуя к себе презрение. Он все делал с оглядкой. Готов был всем служить.

Вольнонаемный Квазимодо пользовался правом свободно оставлять шахтный двор, выйти в поселок, в магазинчик, что-то купить. Кое-кто из ребят воспользовался этим. Его посылали в лавку купить буханку хлеба, курево. Он охотно выполнял такие поручения, лишь бы его тут не трогали, не напоминали ему былую жестокость.

Постепенно Квазимодо за подобные услуги стал вымогать мзду. Ребята, мол, должны понимать, что зарплата у него нынче не та, что была в лагере, на жизнь не хватает, и помаленьку он стал обдирать зеков — аппетит приходит во время еды…

Кто-то из зеков все же решил отомстить ему за его былые проделки в зоне. Пошутили над ним. Собрав деньги у работяг, передали Квазимодо и попросили сбегать в лавчонку и притащить пару бутылок водки. Его ведь на проходной не обыскивали.

Квазимодо охотно согласился, правда, закатил за услугу непомерную плату.

Бывший страж поковылял в поселок за «горючим». И в это время кто-то из остряков позвонил на проходную, чтобы обыскали Квазимодо, когда тот возвратится из лавки. И бедный блюститель порядка погорел. Задержали с поличным. Судили, и ему довелось держать ответ за то, что спаивал зеков…

Посадили Квазимодо за решетку и дали попробовать лагерную похлебку…

Так навсегда закатилась звезда Квазимодо, который «перевоспитывал не одно поколение «врагов народа»…