Первая ласточка
Хотя официально было объявлено, что нам разрешено каждый месяц отправлять родным и близким письма, жалобы в высокие инстанции, но это было на словах, а на деле все выглядело иначе.
Тюремщики старались, чтобы письма и жалобы не доходили до адресатов, «пропадали» в пути следования, не выходили за ворота лагеря…
Зато доходили до адресатов те письма, которые мы ухитрялись отправлять иным путем — привязывали к бортам пульманов и прикрывали их углем во время погрузки составов…
Эта почта работала исправно…
Получать письма от невинных узников, загнанных на край света, — что могло быть дороже? И рабочие, очищавшие вагоны после выгрузки угля в далеком Ленинграде, Горьком, отлично это понимали и тайком опускали наши конверты в почтовые ящики.
Сам не знаю, как я решился отправить письмо «тайной почтой» Александру Фадееву, депутату Верховного Совета и секретарю писательской организации. Я с ним был хорошо знаком, изредка встречались в Москве, в Киеве. Видимо, я просто хотел, чтобы он из первых уст узнал о дикой провокации, которую учинили против нашей еврейской литературы, Еврейского антифашистского комитета, членом которого, кстати, он являлся. Кроме того, я надеялся, что он как депутат сможет похлопотать перед высшими инстанциями о реабилитации сотен ни в чем не повинных писателей, которых он отлично знал и со многими дружил
Отправив ему это письмо, я тут же пожалел. Я не был уверен, что оно к нему дойдет, да и отважится ли он вмешаться в это нашумевшее «дело». Таких, как я, писателей, ветеранов войны, жертв сталинского произвола, в лагерях и тюрьмах было хоть пруд пруди. Захочет ли наш литературный лидер нарушить свой покой и вступит ли в переговоры с грозой общества — Берией. Это было очень рискованно даже для него, Фадеева. Могли ведь ему приписать «дело» за милосердие к «врагам народа» и расправиться с ним так же, как со всеми, кто жалуется, оказывает «недоверие органам»…
Я еще тогда не знал, что перед тем, как посадить в тюрьму писателя, служаки из парафии Берии приходили в Союз писателей, к Фадееву, рассказывали ему сорок бочек арестантов, всякий бред, а тот ужаснулся, кивал головой, мол, быть такого не может, и… ставил свою подпись на ордер… Писатель верил, что «органы не ошибаются»…
Я с нетерпением ждал ответа на мое обширное письмо, зная Фадеева как благородного человека. Я ждал и верил, что он не останется черствым и равнодушным к трагической судьбе его собратьев.
Долго не было ответа, и я уже перестал надеяться, что он напишет мне.
И как обрадовался, когда меня вызвали в канцелярию лагеря и надутый начальник, хмурый и суровый — гроза арестантов, — окинув меня жестким, подозрительным взглядом, спросил, откуда я знаю писателя и депутата Фадеева и как я отважился обратиться к нему с жалобой на органы…
Я ответил:
— Ведь Фадеев является в некотором роде моим начальником…
— Был когда-то вашим начальником, — грубо оборвал он меня. — Теперь ваш начальник бегает в Брянских лесах… Запомните это! — И достав из ящика стола большой конверт с пятью сургучными печатями, где наверху было написано «Депутат Верховного Совета СССР Фадеев А. А.», протянул мне:
— Читайте быстрее! — брякнул он, швырнув мне письмо. — Жалобы пишете? Нечего делать? Научились!
Я не знал, что в том письме написано, но сам факт, что Фадеев ответил мне, согрел мое сердце.
Лихорадочно вскрыл конверт, сильно волнуясь, начал читать, боясь, что этот злобный начальник, который смотрит на меня с презрением, сейчас вырвет из моих рук дорогое письмо.
«Уважаемый Григорий Исаакович! — читал я про себя. — Я себе не представлял, что так жестоко обошлась с вами судьба. Я вас отлично помню. Встречались и перед войной в Москве, в Киеве, также когда вы вернулись с фронта, на встрече с писателями-фронтовиками. Я уверен, что произошло недоразумение и вскоре в отношении Вас и таких, как Вы, будет восстановлена справедливость. Я обратился с просьбой к Генеральному прокурору товарищу Руденко ускорить пересмотр «дела» в отношении Вас и Ваших товарищей по литературе…
С товарищеским приветом — Александр Фадеев».
Я просиял. Это была первая ласточка, которая принесла надежду, веру, поэтому был безмерно рад письму. Мне показалось, будто сквозь мрак тундры пробился луч солнца.
Да, кажется, лед тронулся. Отныне можно надеяться.
Не слушая, что бубнит злой начальник лагеря, побагровевший от злости, я сложил письмо, чтобы забрать его с собой, но тот его выхватил из моих рук.
— Это письмо останется у нас, — сквозь зубы процедил он. — Официальное письмо депутата… Мы вас с ним познакомили, распишитесь…
Я расписался и с тоской расстался с этим письмом. Досада разобрала меня. Письмо адресовано мне, почему же это мурло отняло его у меня? Оно казалось мне первым предвестником окончания моих страданий и мук.
Я вышел на свежий воздух, ощущая в себе наплыв светлых дум, свежих сил, душевной теплоты. Надо набраться терпения, крепиться, ждать. Кажется, время работает на нас. Как бы там ни было, в самом деле лед тронулся!
Прошло немного времени, и я узнал, что из соседнего лагеря отправили в Москву моего доброго друга, поэта Самуила Галкина. Там пересматривают его «дело». Это означало, что его освободят и реабилитируют. Что пересматривать, когда никто уже не сомневается, что «дело» Галкина, как и «дела» всех наших писателей сфабрикованы.
Вслед за этим радостным известием пришло новое — из соседних лагерей отправили многих наших «сообщников» в столицу.
Теперь я окончательно убедился, что дело идет к развязке. Недавно весь мир узнал, что «дело врачей-убийц» было состряпано, сфабриковано провокаторами из парафии Берии. Все облегченно вздохнули. «Врачи-убийцы» вышли на волю. «Дело врачей» рассыпалось как карточный домик.
Наступала очередь другого провокационного «процесса» — «дело» Еврейского антифашистского комитета.
Не дожили наши крупные писатели-классики до этих дней.
«Гениальный друг и отец народов» успел перед смертью совершить свое страшное злодеяние — дал указание убить лучших представителей нашей литературы.
На «Большой земле» бушевала весна, а у нас в тундре еще властвовала зима с ее колючими морозами и метелями. Однако меня согревала надежда близкой перемены в моей жизни.
Все чаще надзиратели стали вызывать людей «с вещами», и этих счастливчиков отправляли на «пересмотр» дела, а иных освобождали на месте. Правда, такое случалось не очень часто.
В один из морозных дней, ранним утром, когда мы вернулись в зону с ночной смены и стали устраиваться, чтобы поспать час-другой, примчался дежурный надзиратель по мою душу:
— Срочно на вахту! Без вещей…
— А что случилось, чего так срочно, пожар?
— Быстрее, там тебя ждут.
— Кто?
— Там узнаешь… Много знать будешь, состаришься… Давай!
Сердце тревожно забилось, кто меня может звать?
Дежурный не дал мне много раздумывать: раз зовут — стало быть, надо!
Он не сдержался и по секрету сказал, что приехала на свидание моя жена…
Я был ошарашен. Как?! Что?! Жена приехала на свидание?! Не покупка ли? Не пошутили?
Эта была необычная новость. Не помнят такого случая, чтобы сюда, в эту глушь, пробился человек извне. Это ведь особый, режимный спецлаг, куда близко никого не пустят. Все засекречено, кому разрешат посмотреть, как тут живут заключенные?
Жена приехала на свидание… Да быть такое не может! Такая даль, а морозы и вьюги какие тут бывают!..
За мной увязалось несколько моих приятелей, им хотелось хоть издали посмотреть на женщину, отважившуюся на такой подвиг, пуститься в такую тяжелую дорогу, не испугавшуюся морозов и метелей.
Однако надзиратель всех завернул назад — не положено…
Я понял, что это не шутка, и пустился бежать.
Начальник лагеря, маленький, щупленький человечек в теплом полушубке и высоких фетровых сапогах на высоком каблуке, чтобы выглядеть выше ростом, в широкой полковничьей папахе, которая была ему к лицу, как свинье серьги, встретил меня возле входа в канцелярию, ощупал быстрыми темными глазами мои карманы, не несу ли запрещенных предметов, а самое главное, книг, писем-жалоб для передачи за зону, — строго предупредил, что свидание с женой будет длиться ровно час при живом свидетеле-надзирателе, что если я себе позволю лишнее, то есть разглашать о режиме, количестве заключенных, кормежке и прочее или попытаюсь что-то передать жене, говорить не то, заниматься критиканством, говорить вообще о порядках в лагере, свидание будет немедленно прервано, а я понесу строгое наказание…
Он выглядел растерянным, не мог понять, как жена могла добиться свидания, когда он еще на этот счет никаких указаний не получал…
Я был необычно взволнован и ничего не понял из того, что он бубнил, а он продолжал мне объяснять, как я должен себя вести.
Надзиратель ввел меня в большую комнату, где в углу сидел с невозмутимым, равнодушным взглядом старшина с папиросой в зубах, должно быть, тот самый, который будет прослушивать наш разговор с женой и прервет свидание, если услышит, что мы говорим что-то недозволенное или попытаюсь что-то передать на волю.
Старшина кивнул на стул и тоже стал разъяснять, как я должен себя вести, когда гостья войдет, но я ничего не слышал, мысли мои были уже далеко, я страшно волновался — свыше трех лет не видел жену, не представлял, как пройдет эта встреча, что сказать, когда нам выделили всего лишь один час!..
Я оглядывался с тревогой на все стороны, пытаясь определить, откуда может войти жена, почему она так задерживается — не знал я, что ее обыскивают, не приведи Господь, если хочет пронести сюда пулемет, бомбу, ящик взрывчатки.
Заскрипела боковая фанерная дверь, и я увидел жену. Она переступила высокий порог и обомлела, увидев меня в арестантском бушлате, стриженого, небритого, исхудалого, измученного. На какое-то мгновенье замерла в испуге, затем бросилась ко мне, прильнула к груди и зарыдала. Я стоял, чувствуя, как в горле у меня застрял горький ком, сердце усиленно билось, готово выскочить из груди.
Я потерял дар речи, не знал, как, бедную, успокоить, как ей объяснить, что у нас всего один час для свидания, возможно, уже меньше, а там, за стенкой, сидит — я слышал его хриплый кашель — начальник и прислушивается, следит за стрелками часов, чтобы мы не засиделись ни лишнюю минуту.
— Гражданочка, отойдите на шаг… Низзя так близко… Не положено, — послышался грозный голос «свидетеля». — Низзя так близко. Отстранитесь… Не положено…
Жена испуганно оторвалась от меня, посмотрела заплаканными глазами на это чудовище и снова замерла, стараясь овладеть собой.
— Я тысячи километров добиралась к своему мужу, — придя немного в себя, с возмущением сказала жена, — а вы «низзя», «низзя»!
— Гражданка, не имеете права оскорблять… Я при сполнении…
— Да отстаньте, кто вас трогает! — повысила она голос. — Не мешайте, пожалуйста, прошу вас…
Боже, как она, бедная, осунулась, похудела, измучилась за эти страшные годы разлуки! Но не утратила мужества, старалась сдерживать волнение, чтобы не расстроить меня, не нарушить маленький праздник нашей долгожданной встречи.
Я смотрел на нее и был восхищен ее подвигом. Не верил своим глазам, что вижу самого близкого и родного человека перед собой. Не сон ли это? Проделала такой страшный, мучительный путь через всю страну, чтобы один час побыть со мной! Но, с другой стороны, был убит горем, глядя на ее истертое старенькое пальтишко, тонкий платок на голове и худые башмаки… И в таком одеянии она сумела добраться сюда сквозь сильные морозы, пургу, колючие ветры.
— Обо мне не волнуйся, родной. Мне ничуть не холодно… У нас там совсем уже тепло… За эти годы я ко всему привыкла. Столько пережито, но мы с сыночком, с мамой не теряем надежды, что ты скоро вернешься к нам… Правда восторжествует… — быстрее заговорила она, чувствуя, что время идет. — Я всюду ходила, была у прокурора, везде была, как же они с тобой так поступили? За что? Где же правда?
— Гражданка, — вставил старшина, посмотрев на часы. — За политику говорить не положено.
— Какая ж тут политика! — огрызнулась жена. — Человек прошел всю войну, кровь проливал за Родину, а его держат за колючей проволокой… Какая же это политика! — Она взглянула на стражника с презрением и повернулась ко мне: — Держись, только не падай духом. Еще немного, и вернешься к нам. Кошмар скоро пройдет. Твои друзья за тебя хлопочут. Тебя не забыли… Все знают, что ты ни в чем не виноват…
— Гражданка, — снова вмешался старшина. — Не клевещите, невиноватых мы тут не держим.
Она со злостью посмотрела на стражника:
— Я не с вами разговариваю… Не мешайте… У меня мало времени.
Странно, она заставила этого здоровенного детину замолчать.
Повернулась ко мне, сделала два шага, взяла мою руку, зажала в своей замерзшей руке и продолжала:
— Умоляю тебя, крепись, береги себя. Этот произвол кончается. Эти сволочи скоро поплатятся за наши страдания… Бог отомстит им!
— Гражданка, прошу прекратить это!.. Кто сволочи? Почему оскорбляете? — Уже по-серьезному рассердился стражник…
— Да не вас я оскорбляю!..
— Лжете, гражданка, знаем, кого оскорбляете и сволочами обзываете, значит, наши…
Невольная улыбка осветила ее лицо. Она не обратила внимание на его окрик и продолжала:
— Скоро будем тебя дома встречать… У тебя много добрых друзей. Они хлопочут, письма пишут… Только не сдавайся, крепись. Не перевелись честные люди. Председатель Союза, депутат Максим Рыльский хлопочет о тебе. Он недавно специально в Москву ездил, был на приеме у больших людей, написал, что ты ни в чем не виноват… Рыльскому угрожали, требовали, чтобы он не вмешивался в дела органов, но он ответил: «Если знаешь человека и уверен, что он честен, не совершал преступления, ты должен стоять за него горой». Вот его заявление, он просил прочитать тебе копию…
Жена хотела достать из сумочки письмо, которое написал в прокуратуру писатель, но стражник дерзко остановил ее:
— Не положено! Говорил же я вам по-человечески, а вы нарушаете…
— Начальник, — вскочил я с места, — есть у вас совесть, она проделала такую страшную дорогу, чтобы час побыть со мной, а вы слово не даете ей выговорить!
— Чего горячитесь! — вызверился он на меня. — Не забывайте, что она сейчас уедет, а вы у нас остаетесь. Не забывайте, где находитесь! И вообще, время ваше кончилось, кончайте петрушку!
Он взглянул на ручные часы, помотал головой, мол, давно кончилось свидание. И поднялся со стула.
Жена не сдержалась, расплакалась, взялась за голову:
— Боже мой, что за люди, что за люди! Можно с ума сойти!.. — Она вытерла краешком платка слезы, подошла ближе ко мне, протянула руки и сказала: — Это скоро кончится. Не падай духом… Мы ждем тебя, держись, ведь ты солдат. Такую войну прошел, и это лихолетье переживешь…
— Усе, разойтись… Кончилась петрушка… — поднялся старшина, направляясь к дверям.
Мы молча попрощались. Мне трудно было смотреть ей в глаза. Сколько надо было ей сказать, но я утратил дар речи.
Блюститель порядка вытолкнул меня в коридор, и я поплелся по занесенной снегом дороге, не зная, в какую сторону идти. Сердце болело. Я чувствовал себя разбитым. И в эту минуту кто-то меня окликнул. Я обернулся и увидел начальника. Он меня звал, завел к себе в кабинет. А это что еще за напасть! Что от меня хочет этот изувер в полковничьей папахе?
Он долго и пристально смотрел на меня. Сложив руки, прошелся по комнате и наконец заговорил:
— Так, так… Жена у вас отчаянная женщина. Не всякая решится совершить такое путешествие. Да еще зимой, в такую крутоверть… Да, видать, крепко она вас любит… Правда, за ее слова можно было б ей дать лет пятнадцать, не меньше… Как она разговаривала с нашим человеком!.. Оскорбляла… А это статья, понимаете, статья… Я все слышал… Все… Нехорошо она говорила… Очень нехорошо…
Я молчал, был весь в напряжении, хотелось уловить, куда он гнет, чего ему от меня надо?
После долгой паузы, уныло качая готовой, он продолжал:
— Вы понимаете, что мы могли составить протокол на ее слова?
— Нет, не понимаю! — решительно сказал я. — Не понимаю!.. Ничего такого она не говорила…
— Это по-вашему, а по-нашему… — сатанинская улыбочка исказила его сухое, удлиненное иезуитское лицо и прищуренные глаза. — Пожалел вас и ее. Не хочу причинять неприятностей, а мог бы… Все в наших руках… Партия нам доверяет… Да, кстати, мне понятно, что на свидание с любимой женой час времени, конечно, мало… — Он снова сделал долгую паузу и вздохнул: — Очень мало… А между прочим, должен сообщить вам, что я как начальник вверенного мне лагеря по перевоспитанию врагов народа пользуюсь правом дать вам еще одно свидание. И не на один час… — Он снова умолк, прошелся по комнате, не сводя с меня хитрых глаз, и добавил: — Да, имею такое право разрешить вам еще одно свидание с женой, но это, конечно же, будет зависеть от вас лично. Ну, от вашего поведения… Вот так… Тут уж, как говорится, по правилам честной игры: как вы к нам, так мы к вам. Поняли?.. От вашего поведения…
— Нет, не понимаю! — резко ответил я. — О какой игре говорите, о каком поведении? Я отбываю срок… Правда, не знаю, за что. Верю, что скоро меня освободят…
— А это мы еще увидим, — рассмеялся он. — Это будет зависеть от меня, какую характеристочку я напишу… Меня спросят, как перевоспитали вас… Вы у нас на крючке…
— Не понимаю, чего вы от меня хотите? — оборвал я его.
— Ничего мы от вас не хотим… Не надо нервничать. Я с вами говорю вежливо, по-человечески, так? Вам предоставили слишком короткое свидание с женой. Вы обозлены. Так? А я вправе разрешить вам еще одно свидание… Но это будет зависеть всецело от вас лично…
— Буду признателен, если разрешите еще одно свидание…
— Вот видите, это уже другой разговор… Не надо нервничать, спокойненько… Вы писатель… Знаем, что зеки к вам относятся с большим уважением…
— Какой же я писатель, для вас я обыкновенный преступник, арестант, «враг народа»…
— Опять вы нервничаете… Мы хотим вам помочь. От вас мы ничего не требуем… Но соседи по бараку с вами разговаривают доверительно, делятся с вами своими мыслями, часто антисоветскими. Просто время от времени будете меня информировать о настроениях зеков. И все… Никто об этом не будет знать, только мы с вами.
— Что? — вспыхнул я. — Такой ценой хотите предоставить мне свидание с женой? А не кажется ли вам, гражданин начальник, что слишком маленькой ценой решили меня купить?
— Ша, тихо, чего горячитесь, — неловко улыбаясь, оборвал он меня. — При чем тут покупка? Я имею в виду, что иногда сообщите мне, о чем с вами беседуют ваши товарищи. И больше ничего… Я ведь у вас не требую дать расписку… Рассказать… Ведь вы советский человек…
— Какой же я советский человек? Я такой же, как все, что валяются рядом со мной в ваших бараках… Да, мои товарищи мне все рассказывают, доверяют, и я горжусь этим. Но то, что они изливают передо мной свою душу, рассказывают, уйдет со мной в могилу… Они мои братья по несчастью… Никогда их не предам!
Я задыхался от гнева, возмущения, готов был броситься и задушить этого самодовольного иезуита в полковничьей папахе. Как этот подлец посмел мне предложить такое?
Забыв, кто стоит передо мной, я поднялся с места, нашел шапку.
— Это все, что вы хотели мне сказать? Я свободен?
— Нет, не все!.. Очень мне хочется посадить вас на десяток суток в карцер, чтобы вы немного остыли. Вижу, антисоветчина прет из вас… И мало вам дали… Отказываетесь помогать нам… — И, подумав с минутку, глядя в потолок, продолжал: — Взбесился… А я хотел по-хорошему. Что ж, передать вашей жене, что вы отказались от еще одного свидания с ней?
— Передайте!.. — задыхаясь от гнева, ответил я. — От такого свидания отказываюсь!..
— Ну, ладно, идите. Я думал, что вы — советский человек. Вы меня запомните! — закричал он. — Уж я постараюсь… Если будут пересматривать ваше дело, я такую характеристику на вас напишу, что волю увидите как свои уши без зеркала! Идите!
— Пишите что вам угодно, — сказал я и выбежал из этого проклятого кабинета.
Я шел быстро, словно за мной кто-то гнался. Отлично понимал, что дорого мне обойдется этот разговор надо ждать новых неприятностей. Но все же чувствовал какое-то удовлетворение: высказал ему все, что накопилось у меня на душе.
В бараке все уже спали крепким сном, измученные, уставшие после ночной смены. Я был рад этому, ибо никто меня не расспрашивал, как прошло свидание с женой. Поднялся на верхние нары, пытался уснуть, но сон меня никак не брал. Я все еще не мог успокоиться, прийти в себя.
За бараком бушевала пурга, валила людей с ног, казалось, наше мрачное жилище разлетится во все стороны.
Я слез на пол, накинул на себя бушлат, закутался и вышел на двор. Не хотелось встретиться со своими соседями. Для каждого из них я был теперь самым счастливым человеком — повидался с женой в этом чудовищном лагере после нескольких лет разлуки — и не желал их разочаровывать.
А метель все усиливалась, кружила, выла. Холодный, порывистый ветер сбивал с ног.
Справа от меня, утопая в снегу, стояла изба, где состоялось свидание с женой и милая беседа с начальником…
Я не представлял себе, как моя преданная подруга жизни выберется из этой снежной пучины в своем ветхом пальтишке, платочке и старых ботинках, которые вот-вот разлезутся, как она дойдет до станции? Снова оглянулся на заснеженную избу — и вдруг за проволочным заграждением увидел жену. Она стояла, скорчившись на морозе, согнулась, чтобы ветер не сбил ее с ног, держалась за столб и смотрела на нашу колонну в надежде увидеть меня.
Увидела и замахала рукой, закричала, но ветер уносил ее голос в заснеженную тундру.
Проваливаясь в сугробы, она попыталась приблизиться к проволочному заграждению, но раздался грозный окрик охранника, стоявшего на вышке:
— Эй, баба, куда прешь? Обалдела?..
Она сорвала с головы платок и замахала им, что-то кричала, но трудно было что-либо разобрать. Пробовал остановиться, но за мной шла длинная колонна, понесла меня вперед.
Снег забивал глаза, и я уже ничего перед собой не видел, потерял жену из виду.
Я чувствовал, как меня душат слезы. И все же был счастлив, что после такой долгой, страшной разлуки встретились, что у меня есть на свете такой преданный друг.
Я шел и думал: «Боже мой, что она скажет сыну, старушке матери, родным и близким, когда вырвется из этого снежного плена, если здоровой возвратится в наш осиротевший дом?!»