ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ЕВРОПЫ В АЗИЮ

Нас построили. Вышел замполит и скороговоркой выпалил:

— Граждане осуждённые, вас переводят в другую колонию. Просьба соблюдать спокойствие и не препятствовать действиям службы сопровождения во время этапа, — он повернулся к начальнику караула, — командуйте, капитан!

Дальше уже всё знакомо: инструктаж, погрузка, движение в сторону города, а там по ночным улицам к грузовой платформе одного из питерских вокзалов. Бесконечный этап через пол-России, растянулся на неделю. От нечего делать достал тетрадь и стал записывать:

«Уже унеслось пол-России назад,

А наш спецвагон всё в пути.

Усталость и скука на лицах солдат,

Такую им службу нести.

За сутки три раза сведут в туалет,

Паёк: хлеб, тушёнка да сахар.

Ажурность решёток, заманчивый свет,

Никто здесь не охал, не ахал.

Не мылись шесть дней, говорю:

Не беда, кому-то ведь это нужно.

И в камере тесной себя не корю,

Ведь этот вояж мной заслужен

Спасибо инструкции — можно читать,

Другое стоит под запретом -

Курить одному, не шуметь, не играть,

А надо писать мне об этом?

Пусть тот обыватель, что злобно шипит

И требует зековской крови,

Узнает, как кружка о зубы стучит

Под грозные крики конвоя

В расчёте на шесть человек купе,

Но едут одиннадцать лиц.

И катит по нашей несчастной земле

Этап из таких колесниц.

В вагоне особом, где спецконтингент

Под грохот колёс задремал,

Я жизни неведомой робкий студент,

Науку страдать познавал…»

Столыпинский вагон двигался по российским просторам целенаправленно, оставляя позади транзитные тюрьмы, смены караула и долгие стоянки в ожидании попутного состава. Я сразу обратил внимание, что десятка два сидельцев явно выпадали из категории твёрдо вставших на путь исправления. Другими словами, создавалось впечатление, что с форносовсого ИТУ усиленного режима, специально собрали всех нарушителей режима. Балласт, портивший показатели колонии в деле перевоспитания оступившихся граждан.

Дорога, длиной более четырёх тысяч километров, закончилась в городе Рубцовске Алтайского края. На новом месте состоялась процедура знакомства с администрацией. И, первое, что мы узнали о новой колонии, — она «красная». Как и много лет назад доклад начальнику колонии, ответы на вопросы, распределение по отрядам. Несколько особо ретивых заявили отказ от зоны. Этих равнодушно отправили в ШИЗО, такие случаи бывают и не являются чем-то особым. «Гнёт пальцы», значит, считает себя воровской мастью и это личное дело сидельца. Сначала помаринуют смутьяна на «кичмане», затем оказией попадёт на «черную» зону.

Рубцовск, город, исторически сложившийся и получивший развитие во время Великой Отечественной войны на базе предприятий, эвакуированных из европейской части России. Промышленность представлена несколькими крупными объектами, среди которых сталелитейный завод. К нему примыкали четыре колонии: полный спектр режимов, от общего до особого. Наш «усилок», учреждение УБ 14/5, не чета форносовскому «санаторию». Тут традиции, идущие от сталинского ГУЛАГа. И народ особый — сибиряки. Немногословные, основательные и суровые.

Тут я сделаю неожиданное отступление. Спустя четыре года ко мне за барную стойку взгромоздился сильно нетрезвый гражданин. Я обомлел: передо мной, слегка покачиваясь, сидел майор Воронцов — зоновский кум или по-уставному «заместитель начальника по оперативной работе». Опер был сильно нетрезв. Я намекнул посетителю, что, возможно, ему хватит. Майор долго всматривался в меня и чётко произнёс:

— Наливай! — И после пьяной паузы. — Зону топтал?

— Был такой грех.

— Не в Форносово ли? Твоя фамилия — Яблонский? Валера?

— Нет, мама по другому звала.

— Понял, не хочешь говорить — не надо. Наливай! — Привычно скомандовал майор.

После полтинника коньяка, кум продолжал домогаться:

— Точно, Яблонский, я ведь помню…

— Нет, начальник, Яловецкий я. Тот самый, которого администрация выслала к чёрту на куличики. Вспомнили? Я на промке в производственном корпусе дневалил, книги переплетал, на машинке печатал.

— Ну, да, точно. Был такой. Значит, откинулся, сколько же прошло, года четыре или пять? — Затем продолжил. — Этап помню. Спецэтап! Приказом чистили зоны, готовилась реформа. Мусор распихивали по дальнякам. Тебе понятно? Кому нужен такой работяга? Ведь ты-же крутился среди вольняшек, много знал. По телефону болтал, непорядок. Убрали подальше, сам же виноват. Какие обиды?

Вот и ответы на все вопросы. То, о чём я догадывался, подтвердилось и, вот, нашло объяснение со слов надзирателя. Я налил служивому ещё, затем выяснилось, что попёрли офицера на досрочный отдых за какие-то грехи. Уж, не сомневаюсь, у такого сорта людей, грехов всегда в избытке.

В далёком Рубцовске я попал в столярный цех сталелитейного завода. Этому способствовало личное дело и собеседование при распределении. Мои навыки по дереву вновь стали востребованы. Впрочем, как и художественные. Плюс общественная нагрузка председателя CКМР. Надо было зарабатывать право на условно-досрочное освобождение. А до этой даты оставалось восемь месяцев.

Лето 1988-го выдалось жаркое, но не влажное, как у нас под Ленинградом. Здесь юг Алтайского края, до границы с Казахстаном несколько десятков километров, а ниже бескрайние степи. Резко-континентальный климат питерским пришёлся по душе. Одноэтажная казарма была старая, но ухоженная усилиями обитателей. Такие удобства цивилизации, как горячая вода и туалет в помещении отсутствовали. Стандартная локалка, где по утрам под транслируемую музыку делали зарядку. Завтрак состоял из супа и пшеничного хлеба, нам объяснили: здесь так принято. Непривычный уклад понравился. Развод на работу: карточки, перекличка и движение километра за полтора по огороженному коридору на промзону, где высилась мрачная громада завода. Тут никаких сравнений с игрушечной форносовской ИТК — всё монументально, внушительно и масштабно.

В столярке хороший станочный парк. Бригадир, быстро разобравшись, что я волоку в деле и со станками запросто, утвердил меня в должности столяра и закрывал мне наряды, как опытному работнику. Это семьдесят-восемьдесят рублей чистыми на лицевой счёт. На обед ходили в заводскую столовую через доменный цех, где в дыму и грохоте метались чёрные фигурки. По цеху важно двигались огромные ковши с раскаленным металлом и в нужном месте опрокидывались, изливаясь оранжево-малиновыми струями. По лестницам и переходам я попадал в формовку, здесь чумазые зеки выполняли свою каторжную работу: ворочали опоки, гремя цепями подъёмников, выдёргивали из земельной формы отливки, катали тележки с заготовками, что-то орали. Грязь, чад — , в общем, ад какой-то! Позже я выяснил, что на таком производстве осуждённые здоровья, конечно, не прибавляют, зато кладут на лицевые счета по триста рублей в месяц.

Мне же приходилось работать с сибирской лиственницей — тяжёлой древесиной, не поддающейся гниению и тонущей в воде. Для меня, надо сказать, материал непривычный, у нас в Европе больше сосна да ель. Здесь, конечно, и эти породы водились и использовались. Например, для изготовления гробов. Вот, чего никогда не собирал, так это «деревянные бушлаты»! Искусству меня учил старый дедок, владевший столярным ремеслом в совершенстве, не любивший станков и предпочитающий всё делать вручную. Сидеть тому оставалось чуть-чуть. У него имелись шаблоны из алюминия, с помощью которых дед легко размечал непростую форму шестиугольного изделия, узкого в ногах и расширяющегося к изголовью. Если домина совсем простая — то для сидельцев, а обитая кумачом — вольным жмурикам. Заказы шли постоянно, увозил гробы один и тот же шоферюга, иногда подкидывавший за работу чай или сигареты. По освобождению вредный старичок-гробоваятель забрал с собой или отдал кому-то бесценные шаблоны.

Основная работа: распил дерева, затем обработка на рейсмусе, а дальше под заказ изготовление шпунтованной половой доски, вагонки, бруса и массы других нужных деревянных полуфабрикатов. Нас задействовали на разгрузку древесины, тогда вручную укладывали тяжеленые доски в сушилку. Иногда совсем не везло: всю бригаду кидали на вагоны с цементом, лучше не вспоминать.

Радость ждала на втором этаже в бане, где можно было, наконец, смыть грязь и налёт заводской копоти. Баня с парилкой и душевая оказались знатные. Не одно поколение зеков пользовалось и благодарило неизвестных братков, что создали это чудо. Вот только пива не хватало…

Возвращались в лагерь под музыку. Здесь эта традиция, работать под аккомпанемент, очень сильна. Трансляция постоянно взбадривала народ чудовищными российскими шлягерами типа «Жёлтые тюльпаны» безголосой девочки по фамилии Порывай или жалостливой песенкой «Белые розы» от сироток из «Ласкового мая». По мне, лучше что-нибудь из мозгодробящих боевиков «Led Zeppelin», чтоб встряхнуть романтичных малолеток по ту сторону колючки и показать алтайским аборигенам настоящий драйв. Да, кому она тут нужна, моя музыка. Здесь люди замкнутые, суровые, бесконечно наивные и очень жестокие. Алтайский зек умеет, не перебивая слушать, не сваливаться в склоки, он далек от европейской вальяжности и не поддерживает «умных тёрок» (разговоров). Сибирские корни дают себя знать и накладывают отпечаток на образ жизни. Старая арестантская заповедь «не верь, не бойся, не проси», получившая вторую жизнь благодаря Солженицыну и Шаламову, — кредо местного спецконтингента. Вот несколько историй, на мой взгляд, подтверждающих вышесказанное.

Два зека что-то не поделили. Ни криков, ни угроз, хватания за грудки или жёсткой сшибки.

— Забухни, чучело стрёмное!

— Да, пошёл ты на… Козёл!

— Всё сказал?

— Всё!

— Ладно…

Тихо поговорили и разошлись. Вечером один из них достал пронесённую с промзоны заточку, подошёл к обидчику и обыденно, словно делал это каждый день, воткнул стальной стержень тому в живот. Мужик, что днём неосторожно послал туда, куда на зоне посылать не следует, да ещё и припечатал словом «козёл», завалился на пол. Побелевшими губами успел сказать:

— С меня должок, с-с-сука…

Владелец заточки не спеша направился в курилку, на ходу бросив дневальному:

— Зови мусоров.

Войсковой наряд забрал обоих: одного в санчасть, второго в ШИЗО.

А вот случай, когда пришлось поучаствовать мне. С нашим этапом прибыл один забавный пассажир по кличке «Лётчик». Здоровенный краснощёкий дядина под тридцатник, ещё в Форносово начал необычные игры — представлялся командиром авиалайнера. Клеил на плечи погоны с лычками гражданской авиации, махал руками, семенил ногами, изображая разбег самолёта. Сопровождалось это звуками работающего реактивного двигателя и бессвязными командами: «полный форсаж, шасси убрать, закрылки прочь, выходим на курс» и т. д. Очень колоритный персонаж! Кстати, строки одной песни я посвятил ему:

«Олигофрен не виноват

За свой отсутствующий взгляд,

За скудный ум и кругозор,

За бестолковый разговор…»

«Лётчика» дважды возили в на освидетельствование в больницу Газа. Оба раза он возвращался притихший и бледный после проведённых процедур. Медицина однозначно твердила: психически здоров. После чего парень возвращался в бригаду и нормально работал до следующего рецидива. Когда стало ясно, что «Лётчик» элементарно косит под дурака (а, может, и нет), на него перестали обращать внимание, — в каждой избушке свои погремушки. По приезду в ИТК Рубцовска, «полёты» начались заново, землячок решил испытать свои таланты в новой обстановке. Местные дико косились на «блаженного». Во время очередного спектакля я не выдержал:

— Мужики, не обращайте внимания. «Лётчик» ваньку валяет, — затем к придурку, — ты бы не позорил нас питерских перед алтайской братвой. Не надо!

«Лётчик» насупился и буркнул:

— По мне, так все едины: что питерские, что алтайские. Клал я на тебя и новых друзей с прибором! Тоже мне указчик!

Я дёрнулся, но меня остановил бригадир:

— Осядь, сами разберёмся.

Лихого питерского летуна на следующий день перевели в ночную смену к литейщикам. В ту же ночь наш «Лётчик» превратился в «Лётчицу», а назавтра он уже прописался в закутке у «петухов». Так просто и жестоко в том лагере решали проблемы говорунов, привыкших, что им всё сходит с рук. «Опущенного» больше никто не замечал, да и сам он в новом статусе перестал шалить.

Нехороший осадок оставил другой, не менее показательный случай, характеризующий особенности и обычаи местных сидельцев. Дело было во время завтрака в столовой. За столом обычно рассаживалось десять человек, в тот день скамья оказалась почти пустой: часть бригады отдыхала с ночной, кто-то выходил в другую смену. Напротив меня сидел барнаульский фраер по 88-й валютной статье. Парень сидел давно, чувствовал себя уверенно. Привычно потянувшись за хлебом, фраер неловко зацепил нарезанную краюху и опрокинул её на пол.

— Вань, — окликнул он крайнего, — принеси с раздачи ещё буханку.

Затем откинул носком сапога валявшиеся под ногами куски. У меня от увиденного потемнело в глазах:

— Да, разве так можно! Ты что делаешь? Это же хлеб, у нас в блокаду за такое убили бы на месте. Подыми!

— Ты чего, братишка, черняга зафоршмачена, хавать западло!

— Да, не ешь, но поставь на место, уважать надо…

Чего и как уважать я затруднялся сказать, было бы фальшиво, не по-зековски пафосно, если бы стал взывать к совести и разглагольствовать на тему тяжёлого труда хлебороба, уважения к хлебу, — сиделец и так это должен понимать.

— Тебе надо — подымай! Что смотришь, мерин трелёвочный?

Он много чего хотел сказать, но парня остановил стальной голос со стороны:

— Тебе сказали: «подыми»!

С соседнего стола к нам повернулся человек в возрасте. Воров на «красной» зоне не было. Да и не ходят воры в столовку. Но этот каторжанин вызывал уважение. По уверенному тону, как себя держал, как смотрел и по ряду других признаков, которые осуждённые сразу замечают, видно, — авторитет. Этот просто так ничего не скажет. Барнаульский резанул меня взглядом, наклонился, собрал разбросанные куски и положил на край стола. Я кивнул незнакомцу, инцидент был исчерпан. Не отрывая глаз от мисок, все молча продолжали есть.

Четвёртый эпизод был скорее комичный, хотя таил в себе скрытые риски. По вечерам всё народонаселение собиралось у телевизора смотреть бразильский сериал «Рабыня Изаура». Глянув пару серий, я сразу понял, это драматическое «мыло» явно предназначено другим, но не мне. Пока масса насильников, убийц, воров и грабителей, затаив дыхание, в едином порыве сопереживала несчастной рабыне-квартирантке, я читал «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина» Владимира Войновича. Умопомрачительно смешной роман-анекдот был опубликован в журнале «Юность». Зеки втихаря утирали слезы, а я бился в конвульсиях от еле сдерживаемого хохота. Но однажды я потерял контроль и заржал в полный голос на весь барак. В тот момент, не сколько увидел, сколько почувствовал, как несколько десятков пар глаз ненавидяще уставилось на меня. Я развёл руками:

— Мужики, извините! Ну, очень смешной журнал.

Ко мне потеряли интерес и вернулись к судьбе героини Луселии Сантос.

Но перед отбоем подошёл человек и попросил почитать «смешной журнал». Приключения Чонкина пошли гулять по рукам, ближайшие недели то тут, то там раздавался гомерический хохот и реплики типа «ну, даёт мужик, бля…». Так мы смеялись и плакали, провожая 1988-й год. Сериал закончился в феврале. Чонкина, кто хотел — прочитал. А у меня подходил срок подачи заявления на УДО!

СВОБОДА!

Я написал заявление и передал начальнику отряда. Моё ходатайство пошло гулять по инстанциям, оставалось ждать административной комиссии и суда. Надежда на положительный исход была. В личном деле немало благодарностей. Судите сами, какой я хороший: работал добросовестно, вёл секцию СКМР, занимался на новом месте подпиской и распределением корреспонденции, оформлял стенгазету, подписывал нагрудные знаки. Однажды изготовил два подрамника, приклеил к ним влажный ватман. Когда бумага натянулась, написал две картины с вольными пейзажами — закат на фоне моря и речка с ивами, бездонное небо. Повесили красочные символы вольной жизни в спальном помещении, пусть помогают сосредоточится на хорошем.

Ещё в Форносово я читал мужикам несколько лекций. Вместо политинформации рассказывал о семи чудесах света, загадочных рисунках пустыни Наска, читал биографии великих писателей и художников. Не то, чтобы я такой эрудит, просто брал большую советскую энциклопедию или другие источники и записывал небольшие доклады в доступной форме. Вроде нравилось, вместе с остальными внимал и капитан Гаровников. На новом месте всё повторилось — слушали, открыв рот. Так я набирал баллы.

Когда вызвали на административную комиссию, где-то в конце апреля, и зачитали мою характеристику, в глазах присутствовавших стоял вопрос: а что он тут, вообще, делает? Надо-же, какой положительный! Задали несколько ничего не значащих вопросов и дружно утвердили передать ходатайство в городской суд. Выездная сессия намечалась в июне. Опять придётся ждать. Теперь оставалось быть тише воды, ниже травы и всячески избегать инцидентов.

Почему-то всё вспоминалась и не давала покоя история с оборонённым хлебом в столовой. Я никак не мог понять, что я так взвился, в чем глубинный смысл подобного протеста, причём с большим риском для себя. Наконец, вспомнил и осознал. В ленинградских семьях, переживших блокаду, отношение к хлебу было трепетное, оно внушалось подрастающему поколению с пелёнок. Я родился спустя шесть лет после победы, но усвоил обязательное правило: хлеб надо беречь! А в остальном не сказал бы, что очень уж проникся к далёкой для меня трагедией страны. Послевоенное поколение воспринимало последнюю войну абстрактно, жизнь в сознательном возрасте была уже сытная, город отстроился. Но однажды в восьмом классе нам была задана тема для сочинения «Блокада Ленинграда». Чтобы узнать подробности из первых уст я обратился к моей бабушке и соседке Евгении Дмитриевне. Истории, рассказанные женщинами, повергли меня в шок. Видимо, тогда неосознанно и включился защитный механизм против любого посягательства на жизненные ценности граждан блокадного города.

Бабушка, Наталья Семёновна Сушко, в Гражданскую войну служила в коннице Будённого, являлась делопроизводителем и библиотекарем одновременно. Мне она рассказывала, что по необходимости тоже махала шашкой и палила из винтовки. В армии познакомилась и сошлась с моим дедом. В Великую Отечественную мать отправили в эвакуацию, а бабушка оставалась всю блокаду в городе и работала на Кушелевском хлебозаводе. Выносить хлеб было запрещено, если кто попадался, сразу отправляли в «Кресты», что равноценно расстрелу, — узники были обречены на голодную смерть. Наталья Семёновна в конце рабочей смены съедала хлебные обрезки, распределявшиеся на производстве. Затем шла пешком до Бабурина переулка, где в холодной комнате держала двух куриц — роскошь по блокадным меркам. Пихала два пальца в рот и срыгивала полупереваренную кашицу — этим кормила птиц. Ближе к весне куриц пришлось зарезать, ибо слишком велика вероятность, что квартиру взломают и прибьют всех.

История, рассказанная соседкой, вообще, не укладывалась в рамки нормального восприятия. С её слов, на чёрном рынке в обмен на драгоценности и ценные вещи можно было раздобыть хлеб, масло, яйца, сахар, водку. Евгения Дмитриевна Бусыгина не раз приносила домой котлетки, вполне съедобные и сладковатые на вкус. Она призналась, что для неё не было секретом происхождение подобных полуфабрикатов — человеческое мясо! Не то, чтобы такая жуть обычное дело, но факты, имевшее место быть в страшные зимние месяцы 1941-го блокадного года.

Раз уж я вновь коснулся родственников, то скажу несколько слов о последнем визите к бабушке и дяде. Я не видел их несколько лет, но незадолго до суда решил навестить и покаяться. Квартиру на проспекте Науки мне почему-то открыла незнакомая женщина. Я объяснил ей, что здесь живут мои родные. Женщина печально посмотрела на меня.

— Умерли они.

— О, Господи, как, почему?!

— А где же ты был внучок и племянничек? Раньше чего не озаботился?

— В командировке, — соврал я, — вот, только приехал.

Женщина подозрительно посмотрела на меня, словно чувствуя, что настоящая «командировка» впереди. Сухо ответила:

— Подробностей не знаю, известно, что дядя разбился на мотоцикле — несчастный случай. Бабушка не выдержала удара, ушла за сыном вскорости…

— А где документы, вещи?

— Всё забрали родственники, — она осторожно закрыла дверь.

Я потрясённый спускался по лестнице, лихорадочно переваривая услышанное. В голове бились крамольные мысли: может, оно и к лучшему, не дожили и избежали позора. За два года до того пришло сообщение о странной смерти матери в больнице одного научно-исследовательского института. Вот ведь, навалилось тогда!

А сейчас я ждал самого важного на тот момент для себя решения местных властей, встретить меня могли только жена и сын, остальные близкие давно лишь взирали с небес. Простите, хочется верить, что свои грехи я искупил шестью годами заключения.

Перед судом начальник отряда сказал:

— Здесь «европейцев» не задерживают. Ты с Ленинграда, туда и вернут. И не потому, что ты такой замечательный, а просто на здешней «химии» можешь набедокурить, а отвечать администрации. Не по нашей ты принадлежности, а так бы с тяжёлой статьёй скорей всего выпихнули на стройки народного хозяйства.

Признаться, я не очень понял капитана, но главное уловил, — отпустят! И, точно, с выездного заседания суда я вышел почти сразу: всё прошло, как по маслу. Но и это ещё не свобода, существовал так называемый прокурорский протест. Если в течение недели администрация не получала бумагу с отводом решения суда, вот тогда точно пакуй вещи!

14 июня 1989-го года на дневной проверке объявили фамилии покидающих зону, затем сбор в клубе, что-то вроде торжественного собрания. Дежурная речь замполита о новой честной жизни, несколько слов самих сидельцев с добрыми пожеланиями остающимся. Через полчаса последний раз прошёл дверь шлюза, шмона не было и кстати, я прятал на себе двадцать пять рублей, на прощание охранники запросто могли поживиться. Группу освобождающихся отвели в административное помещение, уже не сообщающееся с территорией колонии. Здесь располагались бухгалтерия, архив, кабинеты администрации и прочие вспомогательные подразделения огромного многотысячного хозяйства ИТК. Началась рутина оформления документов. Выдали вещи из камеры хранения (в моём случае ручные часы), затем паспорт, справку об освобождении, направление и в последнюю очередь деньги за работу на зоне: двести девяносто один рубль семьдесят шесть копеек. Всё!

Вот он, последний шаг, и я на свободе, за мной закрылась старая деревянная дверь, а не массивные железные ворота, как показывают в кино. Погода — чудо, ослепительное солнце, ни облачка, жарко. Всё цветёт, зеленеет, колосится, радуется! Безграничное счастье, эйфория — шесть лет вместо одиннадцати.

Пока ещё в зековской робе, но без головного убора (передал кому-то из мужиков), со споротой биркой и в тапочках, я шагнул на пыльную дорогу. Первый маршрут в отделение связи. Там я оформил переадресацию корреспонденции. Затем долго разглядывал виниловые альбомы «Чёрного кофе», «Арии» и ещё каких-то новомодных групп. Усмехнулся, в наше время о таких музыкантах не слышали. Пластинки стояли в витрине киоска «Союзпечати» и стали для меня первой заметной вехой начавшихся перемен.

Я перекинул через плечо увесистую сумку. Когда-то, ещё в Форносово, этот баул сшили ребята со швейки за сто граммов чая. Тяжёлой ноша была оттого, что я не хотел расставаться с большой кипой избранных журналов, единственным сохранившимся собственноручно переплетённым конвалютом, письмами, документами. Тот архив и сейчас пылится на антресолях, руки как-то не подымаются выбросить в макулатуру страницы, потерявшие ценность в наши дни. Озираясь в непривычном открывшемся пространстве, я дотащился до троллейбусной остановки.

Когда я залез в маршрутный троллейбус, на меня никто не обратил внимания. Чего тут удивляться — ещё один сиделец откинулся на свободу, обычное дело. Небольшой промышленный городок был буквально окружен зонами для отсидки.

— Вы не подскажите, где у вас магазин одежды? — Обратился я какой-то пожилой женщине.

— Ваши обычно в комиссионный магазин идут. Это на площади. Выйдешь через четыре остановки, там спросишь, сынок. — Женщина словно ждала моего вопроса, привычно осматривая ещё одного заморыша.

В комиссионном я подобрал себе новый прикид. Легко влез в брюки 44 размера (до подсидки был 48-й). Зековскую робу аккуратно свернул и выбросил в первое мусорное ведро. На память из лагерных атрибутов оставил лишь бирку да косяк секции культурно-массовой работы. Теперь нужно добраться до вокзала и оформить билет.

В кассе мне равнодушно сообщили — билетов на поезда дальнего следования на сегодня нет. Я вспомнил о направлении и протянул в окошко. Это меняло дело, выдали плацкарт до Москвы и, заметьте, бесплатно, система пока опекала меня.

А после этого в ресторан. В полупустом вокзальном кабаке я увидел несколько ребят, с которыми покидал колонию. Хлопцы с непривычки уже накачались алкоголем и махали мне рукой, приглашая разделить компанию. Есть сильно хотелось, а вот бухать совсем нет. Я отмахнулся: мол, гуляйте без меня.

Три дня пути пролетели быстро. Я рассматривал бесконечные российские пейзажи, чего-то ел в вагоне-ресторане, автоматически отмечая ошибки шустрого халдея. Изучал лица окружающих. И думал, думал о предстоящей встрече с домочадцами. Незадолго до Москвы достал общую тетрадь, куда записывал стихи и тексты песен. Первые строчки ложились легко:

«Оторвана последняя страница

Той летописи, что зовётся срок.

Ещё одна живая единица

Вольётся в человеческий поток…»

Перечитал. Фу, как напыщенно. Черкнул ещё несколько строк и понял — не сейчас. С тех пор больше за поэзию не брался, проза она как-то доступней. Сойдя с поезда в Москве, первое, что я сделал, сунулся в театральную кассу. Из газет и телевизора я, конечно, знал о концерте «Pink Floyd» в Олимпийском. Тогда летом 89-го я надеялся попасть с корабля на бал, но не знал точной даты выступления. Не срослось — кассир удивлённо ответила, что группа уже покинула страну. Последний концерт состоялся 7 июня. Поздно освободили, подумал я, ну не могли на десять дней пораньше! То памятное для меломанов Страны Советов выступление я таки посмотрел в записи, но уже спустя двадцать лет.

На Ленинградском вокзале я вновь услышал об отсутствии билетов, и вновь волшебная бумажка с направлением дала возможность продолжить путешествие к родному городу. До вечернего поезда болтался по столице, купил мороженое, которое показалось самым вкусным за всю жизнь. Позвонил жене и Володе Хореву(Вацеку).

18 июня 1989-го года рано утром я наконец-то ступил на платформу Московского вокзала города Ленинграда — командировка длиной в шесть лет закончилось. Я всматривался в лица встречающих и, наконец, увидел жену, а рядом высокого молодого человека — сына Андрюшу я в первый момент не признал. Надо было налаживать новую жизнь, а «избалованному» государственной опекой человеку это непросто. Обязательным пунктом являлся визит в отделение милиции, где следовало отметиться, встать на учёт, оформить в паспортном столе прописку и, наконец, в десятидневный срок устроиться на работу.